Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Глава VIII. Возвращение в Николаев

Семейные несчастия — результат репрессий. «Выходящий — не разуйся!» «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Моя жена, Анастасия Марковна Бондаревская была выпущена из Владивостокской городской тюрьмы в 1939 году, после почти двухлетнего заключения без суда и следствия, — с обязательством немедленно выехать из Владивостока.

В нашу владивостокскую квартиру ее не впустили, она сразу же после моего ареста была занята, возможно, следователем НКВД. При моем аресте ключи от квартиры забрал с собой следователь Бугаев. Все наше имущество было вскоре разграблено, а ненужное — тем, кто завладел им, было свезено в комиссионный магазин вещей, забранных (конфискованных без суда) из квартир арестованных.

Поэтому жена выехала из Владивостока в /66/ изодранной кротиковой шубе, служившей ей в тюрьме и постелью и одеянием; выехала босой и нагой.

Приехала домой в Николаев. Но наша николаевская квартира, которая бронировалась все годы моей командировки на Дальний Восток, была отдана другим, и жена приютилась у своей матери, где оставались наши две дочери четырех- и восьмилетнего возраста. Ее же мать-старуха жила на очень маленькую вдовью пенсию и на квартирную плату временных жильцов.

Пришлось жене одной, с двумя детьми, не имея ни квартиры, ни работы, ни имущества, ни средств к существованию, начинать жизнь заново. С трудом подыскала работу, так как не имела определенной профессии. Живя в пригородном селе (вблизи города Николаева), работала там на ферме. С установлением Советской власти, она одной из первых записалась в комсомол, была направлена и окончила в 1920 году первую в Николаеве совпартшколу, и тогда же, в семнадцатилетнем возрасте, ее послали, секретарем комсомольской ячейки в поселок Олешки (ныне город Цурюпинск). В голодный 1921 год, отощавшая, она пешком вернулась в Николаев, работала кухонной работницей в заводской столовой, познакомилась со мной — студентом — и вышла за меня замуж. По понятиям того времени, мужья должны были своим трудом кормить себя, жену и детей. Поэтому, выйдя замуж, она ушла с работы так и не приобретя профессии.

На предприятия и в учреждения, сидевших в тюрьмах, не принимали. В обязательно заполняемых при поступлении на работу анкетах спрашивали, был ли сам или кто-либо из родственников под арестом. При утвердительном ответе просителя гнали прочь. С трудом поступила жена ретушировшицей в фотоателье. Но, «пришла беда — отворяй ворота», — старшая десятилетняя дочурка, в то время, когда маму держали в тюрьме, по недосмотру упала навзничь спиной на камни и повредила позвоночник. Ее не лечили, и болезнь стала прогрессировать.

Билась жена, как подстреленная птица. Помощи ниоткуда. Ее старая мать, предоставив ей место в родительском доме, стеснила себя и сама нуждалась. А /67/ ко всему тому, нога в коленке, простуженной в тюрьме, все чаше напоминала о необходимости лечиться. Но какое уж тут лечение, когда нужно прокормить себя и детей, зарабатывать на топливо, на хоть какую-то одежду и обувь. Легко ли?

Неумолимо приближалась война. Фотоателье эвакуировалось. Пришлось искать любую работу — мыть, убирать, таскать тяжести.

При обстреле города один из снарядов, разорвавшихся у стены нашего дома (Пограничная улица, № 50), воздушной волной поднял край крыши, и в комнату стал дуть ветер.

И наконец, как финал всех бед, — неся непосильную ношу, жена упала с лестницы, ведущей на чердак, и свернула ногу в больном колене.

А в городе была неразбериха. Заводы, больницы, учреждения эвакуировались. Войска уходили. Немцы вступали в город и расселялись по квартирам.

В коленке ноги возникла гангрена, способная вызвать сепсис и смерть жены. Как ангел-спаситель, появилась ее сестра (А. М. Цуканова), эвакуировавшаяся из Одессы. Ей удалось на чьем-то транспорте отвезти жену в Херсонскую больницу, где ей дважды ампутировали ногу, не оставив даже культяпки для протеза, но жизнь ее спасли. А в 1943 году умерла искалеченная старшая четырнадцатилетняя дочь.

Вернувшись в Николаев, я оказался в положении, хуже которого трудно себе представить.

В крайней бедности жила искалеченная жена и младшая дочурка, у которой отняли детство. В свои тринадцать лет она писала для базарной гадалки «судьбы» — записки, вытаскиваемые попугаем. На заработанные этим занятием копейки покупала кусочек хлеба, который делила с мамой. А жена, едва научившись ходить на костылях, часами стоя на одной ноге, помогала сестре продавать «на блюдечко» кукурузную кашу. Непроданные остатки каши съедались большой родственной компанией: женой, двумя ее сестрами и тремя детьми — шестью едоками. И вот, появился я, седьмой — без работы, без продовольственных карточек, без денег — бесперспективный нахлебник. /68/

Нужно было немедленно найти любую работу. Если в тюрьме за кусок хлеба помимо «пайки» я, бывший технический директор Дальзавода, становился ассенизатором, то для семьи готов был на самую унизительную работу, чтобы семья не голодала.

Увы и ах! Куда ни сунусь, всюду один ответ: «Без прописки не принимаем». А в милиции предупредили, что, как лишенный гражданских прав на пять лет, я нахожусь в высылке. Мне запрещено жить в сто одном городе страны, в том числе в Николаеве. Если же я буду находиться в нем, то меня отвезут от него подальше — на север. Кто-то подсказал: пропишись в деревне, а работай в городе. Побрел в Терновку, в Богоявленск. Всюду, взглянув на мой паспорт, гонят в шею: «Иди отсюда, мать твою мать, враг народа!»

Итак, тупик. Нет выхода из положения. Как и уголовников, меня подталкивают к тому, чтобы вновь попасть в тюрьму.

А кушать-то нечего. Уже едва-едва переставляю ноги. Пройдя по улице несколько шагов, сажусь на землю, чтобы отдохнуть (это в сорокалетнем возрасте!)

Чаще всего хожу к отделу кадров завода 61-го. Отдел тогда был на Адмиральской улице. Из этого завода меня командировали на Дальний Восток, и я надеялся, может быть, примут хоть на какое-нибудь подсобное хозяйство. Однажды меня, обессиленного, лежавшего на обочине дороги вблизи отдела кадров, увидел проезжавший в автомобиле главный инженер завода Ефим Маркович Горбенко. Увидев, не поверил, но вылез из машины и подошел ко мне. «Сергей, это ты?»

В 1928—1929 годах мы оба работали помощниками мастеров на стапелях судостроительного отдела завода имени Марти и находились в одной конторке. Во время войны 1941—1945 годов я, заключенный, работал как его заместитель, когда он был начальником минно-трального цеха на судостроительном заводе в Молотовске. Словом, мы друг друга знали «и на глаз, и на ощупь».

«Чего ты валяешься на дороге?» Отвечаю: «Месяц, как я из тюрьмы, жить не на что, на работу не принимают, совсем отощал, вот-вот сдохну». Задумался /69/ Ефим и говорит: «Карауль меня завтра утром у въездных ворот. Как подъеду, ты без приглашения садись в машину, проедешь на завод, а там... посмотрим».

На следующий день он привел меня в приемную директора завода И. С. Прибыльского и велел ждать. Когда позвали — я зашел. В кабинете были Прибыльский, Горбенко и начальник отдела кадров завода полковник НКВД Гуляев. Е. М. Горбенко представил меня так: «Гляньте на этого босяка, главного специалиста Дальзавода, нашего николаевца». Гуляев попросил вкратце рассказать о себе. Рассказал: отсидел десять лет. Осужден заочно — без суда, после четырехлетнего заключения. Отбыл срок. На работу не берут.

Снова Гуляев: «Прописан?» Отвечаю: «Нет, но написал в Управление милиции СССР с просьбой о разрешении мне прописаться в Николаеве».

Переглянулись они между собой, как бы говоря: «Вот те на!» Снова вопрос: «Будешь честно работать?» Ответил: «С двенадцати лет работал честно, так же буду работать, и дальше».

Решили: принять на временную работу мастером в корпусообрабатывающий цех. В зависимости от ответа из Москвы о прописке буду зачислен в штат или уволен.

Вот так я опять стал мастеровать, как мастеровал двадцать лет тому назад. Через несколько дней меня в мастерской увидел Горбенко (стоявшего в безнадежно усталой позе). Поинтересовался, что со мной. Понял и написал записку в отдел снабжения, чтобы мне выдали ведро квашеной капусты с последующей оплатой.

Впервые «на воле» я с семьей поел вдоволь заработанной мною же пищи.

Вскоре, получив продовольственные карточки и аванс зарплаты, я стал чувствовать себя увереннее, но еще не так, чтобы работать на сквозняке и морозе. И опять меня выручил главный инженер завода. Он порекомендовал перевести меня начальником БТП объединения двух цехов — корпусостапельного и обрабатывающего.

Осенью того же 1947 года я уже полноценно работал и участвовал в подъеме подкрановых путей над /70/ стапелями, взорванных во время войны. Из Москвы пришло мне разрешение на временную шестимесячную прописку в Николаеве. По истечении этого срока ее продлили уже по ходатайству завода.

Вскоре я обжился на заводе и, кроме дневной, нашел и вечернюю работу в отделе главного технолога. Я в ней очень нуждался, так как был «гол как сокол». Все, что раньше семья имела, погибло во Владивостоке. Да и пора было погасить долг за купленное пианино.

Немного об отношении людей, не затронутых репрессиями, к нам, невинно пострадавшим. О том, какое беззаконие творилось при арестах, на следствии, в тюрьмах и в лагерях — на «воле» мало кто знал. На волю выходили отдельные люди, а сидели многие миллионы, от которых вести не поступали. У выпускаемых из заключения отбиралась подписка о неразглашении происходящего в местах заключения, да и выпускали-то только уголовников, которые содержались отдельно от «врагов народа» и не знали горьких подробностей их жизни и работы. Свободных же граждан государство обрабатывало денно и нощно всеми имеющимися у него средствами. Возбуждая и поддерживая ненависть к заключенным у знакомых, незнакомых и близких людей ко всем тем, на кого газеты, партийные организации, следственные органы, прокуратура цепляли ярлыки шпионов, вредителей, диверсантов, изменников родины и вообще врагов народа. Завербованных в правотроцкистские, зиновьевские, бухаринские и прочие организации или в иностранные разведки.

Люди верили этому, потому что на протяжении полутора десятков лет настойчиво убивалась способность граждан страны критически думать и прививалась безграничная вера в непогрешимость Сталина, его окружения и к официальным правительственным заявлениям, что «органы НКВД никогда не ошибаются».

Поэтому о нас нередко можно было услышать такие суждения: «если бы за ними ничего не было, так не посадили бы» или «Зря, без причины, не сажают в тюрьмы». Эта уверенность о прошлом бытует и поныне, через полсотни минувших лет, при /71/ установившейся гласности. Даже родственник, мой свояк, знавший меня десятки лет, при встрече спросил: «наверно теперь ты уже не будешь вредить государству?» Разубеждать его и кого-то другого, это значило посвящать в то, на что был наложен запрет разглашения и дана о том подписка. Поэтому приходилось жить, отмалчиваясь.

Несколько улучшились материальные условия семьи. В нашу единственную комнату, где жили я, жена и дочь, мы приняли еще квартирантку, работавшую на заводе, а на койку в кухню пустили двух демобилизованных солдат, устроившихся работать в нашем городе. Под их койкой мы держали маленького поросенка — надежду на ближайшее лучшее будущее семьи.

Впрочем, незадолго до Нового 1948 года стали продавать хлеб без карточек и мы, впервые за многие годы, поели за один раз хлеба столько, сколько хотели. Вот это был праздник, памятный на всю жизнь.

Так проходила жизнь на воле до февраля— марта 1949 года, когда репрессии в стране снова выросли до чудовищных размеров и снова обрушились на меня вторым арестом. /72/

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Александр Воронский
За живой и мёртвой водой
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?