Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

«Доброе дело делать...»
Страницы жизни Сергея Муравьева-Апостола

Смерть первая

Лев Толстой (16 марта 1878 года, во время работы над романом «Декабристы»).

«Стасова... я очень прошу, не может ли он найти, узнать, как решено было дело повешения пятерых, кто настаивал, были ли колебания и переговоры Николая с приближенными».

Стасов добыл такой документ у Арсения Аркадьевича Голенищева-Кутузова, внука распоряжавшегося казнью петербургского генерал-губернатора (подлинная записка царя была, очевидно, взята обратно и уничтожена, но в семье Голенишевых-Кутузовых сохранили копию!). Стасов переписал и передал текст Толстому. Писатель обещает хранить тайну:

«Я не показал даже жене и сейчас переписал документ, а писанный вашей рукой разорвал... Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Этот ответ на главный вопрос, мучивший меня».

Записку Николая I — Голенищева-Кутузова — Стасова — Толстого долго не могли найти; только друг Льва Николаевича Дмитрий Оболенский вспоминал, что Толстой «читал по собственноручно им сня¬той копии записку Николая Павловича, в которой весь церемониал казни декабристов был предначертан им самим во всех подробностях»... «Это какое-то утонченное убийство!» — возмущался Толстой по поводу этой записки.

Записка Николая предусматривает все. Он опасался доводить до исступления осужденных — кто знает, не кинулись бы они на конвой, хотя бы «один на двоих». К тому же из переписки царской семьи видно, что они боятся скрытых заговорщиков среди зрителей. Поэтому сначала «увести обратно в кронверк разжалованных и приговоренных к каторге» и только потом — «возвести осужденных на смерть».

Только в 1948 году в одной частной коллекции была обнаружена сделанная рукою Толстого копия царского распоряжения, и благодаря писателю воскресает из пепла то, что многократно изымалось, скрывалось, уничтожалось...

Документ Николая

(заглавие Толстого)

«В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда все будут на месте, то командовать на караул и пробить одно колено похода. Потом г. генералу, командующему эскадроном и артиллерией, прочесть приговор, после чего пробить второе колено похода и командовать „на плечо". Тогда профосам[6] сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк. Тогда возвести присужденных на смерть на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится, после чего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам».

Таких слов, как повешение, казнь, старались избегать. Позже, когда в Сибири давалось распоряжение о казни еще раз восставшего южного бунтовщика Ивана Сухинова, был составлен документ — «Записка, по которой нужно приготовить некоторые вещи для известного дела и о прочем, того касающемся».

«Санкт-Петербургские ведомости», вторник, 13 июля 1826 года.

Здесь на семи с половиной страницах извещается о «предстоящей церемонии священного коронования государя императора Николая Павловича».

«Сдается в наем 4-й Адмиралтейской части у Аларчина моста в доме г-жи Жеваковой под № 116 бель-этаж со всеми службами и конюшнями на 10 стойлов».

«Из дома флигель-адъютанта графа Александра Николаевича Толстого вылетел зеленый небольшой попугай».

«Желающие поставить для кронштадтской полиции потребные для обмундирования нижних чинов материалы...» и т. д.

«Отпускается в услужение 1 дворовый человек 23 лет, видный собою и знающий сапожное мастерство, о поведении коего дано будет обязательство на год»[7].

Об «известном деле и о прочем, того касающемся» — ни в этом номере, ни в последующих ни слова. Только среди продаваемых в лавке Александра Смирдина книг значится «Донесение его императорскому величеству высочайше учрежденной комиссии для изыскания о злоумышленных обществах. Цена 4 рубля, с доставкою — 5 рублей».

Но это название не очень заметно — где-то между «Северными цветами на 1826 год, собранными бароном Дельвигом», «Баснями И. А. Крылова в семи книгах», комедией М. Н. Загоскина «Богатонов в деревне, или Сюрприз самому себе» и «Путешествий», составленных Крузенштерном, Иваном Муравьевым-Апостолом, Головниным.

Только через неделю, 20 июля, газета сообщает:

«Верховный уголовный суд по высочайше представленной ему власти приговорил: вместо мучительной казни четвертования, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаиле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому, приговором суда определенной, сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить». Об исполнении приговора сообщило очень кратко единственное печатное издание — газета «Северная пчела».

Этот номер прочтет за границей через неделю отец повешенного сына Иван Матвеевич Муравьев-Апостол. Но прежде, верно, получит письмо от дочери Екатерины...

13 июля. Как записал декабрист Басаргин со слов священника, Рылеев не захотел последнего свидания с женою и дочерью, «чтобы не расстраивать их и себя».

Каховский был одинок.

Отец Бестужева-Рюмина в Москве, больной — всего несколько месяцев протянет после известия о сыне.

Пестель никого не зовет; отцу его, в прошлом одному из сибирских генерал-губернаторов, не понять сына... Говорили, будто он утешился милостью Николая I к другому сыну, благонамеренному Владимиру Пестелю, которого именно в этот день, 13 июля, делают флигель-адъютантом.

Им больше никого не встретить из близких, но некоторым из друзей еще удастся их увидеть и услышать.

Горбачевский.

«Потом, после сентенции, в ту ночь, когда Муравьева и его товарищей вели из крепости на казнь, я сидел в каземате — в то время уже не в Невской куртине, а в кронверке, и их мимо моего окна провели на крепость. Надобно же так случиться, что у Бестужева-Рюмина запутались кандалы, он не мог идти далее; каре Павловского полка как раз остановилось против моего окна; унтер-офицер пока распутал ему и поправил кандалы, я, стоя на окошке, все на них глядел; ночь светлая была».

Горбачевский не знал, может быть, догадывался, куда ведут. Никто не думал, что в самом деле казнят. Священник Мысловский уверял Якушкина и других — казни не будет!

Евгений Оболенский.

«Я слышал шаги, слышал шепот, но не понимал их значения. Прошло несколько времени,— я слышу звук цепей. Дверь отворилась на противоположной стороне коридора; цепи тяжело зазвенели. Слышу протяжный голос неизменного Кондратия Федоровича Рылеева: „Простите, простите, братья!", и мерные шаги удалились к концу коридора; я бросился к окошку; начало светать... Вижу всех пятерых, окруженных гренадерами с примкнутыми штыками. Знак подан, и они удалились»...

Казнят на рассвете... Около двух часов ночи несколько человек слышат, как в камерах смертников прозвенели цепи.

Сейчас их поведут — как бы в пустоте.

Где друзья? Заперты, невидимы, ничего не знают. Рядом только священник, солдаты, тюремные сторожа, палачи, помощники и начальники палачей.

Но вот Иван Якушкин через несколько часов глазами тюремного плац-майора Подушкина увидит, как смертникам надевают цепи; а художник Рамазанов, со слов Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка Петропавловской крепости, представит их через полвека в воротах. Вот прощание со сторожами, и рядом невидимые Розен и Лунин; вот дорога, отдельные фразы, последние минуты, а вдоль пути уж можно вообразить печальных свидетелей: Басаргин, Александр Муравьев, Трубецкой, Цебриков, опять Якушкин, снова Розен, другие...

Очень скоро друзья узнают все или почти все от главного очевидца — протоиерея Мысловского, от молодого, сочувствующего приговоренным офицера Волкова...

У места казни высокое начальство: генерал-губернатор Голенищев-Кутузов отвечает за порядок, генералы Чернышев, Бенкендорф — личные представители императора. В Царское Село каждые четверть часа скачет курьер с донесением (донесения не найдены, наверное, тут же сожжены).

Кто еще присутствует? Обер-полицмейстер Княжнин (сын известного в свое время драматурга, чьи пьесы ценили многие из приговоренных).

От этих дошло немного. Начальство неохотно распространялось «о секретном деле и всем до него касающемся», но историкам удастся восстановить отчеты Голенищева-Кутузова, Чернышева, рассказ обер-полицмейстера Княжнина, услышанный и записанный тем самым паном Иосифом Руликовским, через владения которого шел в новогодние дни Черниговский полк.

Вел дневник также флигель-адъютант Николай Дурново. Посмотрев казнь, он спокойно «возвратился домой, заснул на несколько часов, после чего отправился в библиотеку Главного штаба. Обедал у военного министра и вечером снова вернулся туда. Там всегда встретишь знакомых...»

Другой из таких же, адъютант Голенищева-Кутузова Николай Муханов (будущий товарищ министра, деятель цензурного ведомства), вечером будет рассказывать в салонах, а там запомнят, запишут.

Кто еще у виселицы? Менее важные полицейские чины, рота павловских солдат, десяток офицеров, оркестр, Василий Иванович Беркопф, два палача, гарнизонный инженер Матушкин, сооружающий виселицу, человек сто пятьдесят на Троицком мосту, да на берегу у крепости окрестные жители, привлеченные барабанным боем.

Отсутствие некоторых лиц будет отмечено:

«Один бедный поручик, солдатский сын, георгиевский кавалер, отказался исполнить приказание сопровождать на казнь пятерых, присужденных к смерти. „Я служил с честью,— сказал этот человек с благородным сердцем,— и не хочу на склоне лет стать палачом людей, коих уважаю". Граф Зубов, кавалергардский полковник, отказался идти во главе своего эскадрона, чтобы присутствовать при наказании. „Это мои товарищи, и я не пойду",— был его ответ».

Что стало с «бедным поручиком» (о котором упоминал декабрист А. М. Муравьев), не знаем, но блестящий полковник гвардии Александр Николаевич Зубов лишился карьеры, был уволен к «статским делам» и за двадцать лет получил лишь один чин. Заметим, это внук Суворова и сын того самого Зубова, который бил насмерть императора Павла.

Зафиксирует свои впечатления аккуратный эльзасец Шницлер, будущий видный историк, а пока что домашний учитель в Петербурге.

Случайно узнавший о казни молодой Пржецлавский отправляется с товарищем до конца Троицкого моста и через полвека опубликует свои воспоминания:

«Далее стража нас не пустила, но и оттуда все поле и вся обстановка при помощи биноклей хорошо были видны. Войска уже были на своих местах; посторонних зрителей было очень немного, не более 150-200 человек».

На ялике подплывает к крепости и несколько ночей не может заснуть Николай Путята, приятель Пушкина, родственник Баратынского.

Ничего не запишет Дельвиг, стоящий у кронверка рядом с Путятой (и Николаем Гречем), только поделится тайком с одним-другим приятелем, в частности — с Пушкиным; да еще в селе Хрипунове Ардатовского уезда Нижегородской губернии среди бумаг Михаила Чаадаева, брата известного мыслителя, около ста лет пролежит отчет о казни под названием «Рассказ самовидца». Рукопись обнаружится только в советское время; однако имя «самовидца» не разгадано до сих пор.

Итак, несколько говорящих среди сотен молчавших — и эти несколько разделены по своим взглядам, знаниям, положению, и что видят одни, не видят другие; а одно и то же воспринимают по-разному. Мы же, помня завет Льва Толстого, понимаем, как важна тут всякая мелочь.

Глазами примерно десяти человек, вслед за близкими друзьями и родными смертников, мы всматриваемся в дождливый рассвет 13 июля 1826 года.

Цепи были надеты еще с вечера, потому что приговоренный к смерти на все способен.

Когда Сергей Иванович увидел вошедшего с печальным видом плац-майора Подушкина, он избавил его от лишних объяснений: «Вы, конечно, пришли надеть на меня оковы». Подушкин позвал людей, на ноги надели железа. Все приговоренные смотрели на эти приготовления к казни совершенно спокойно — «кроме Михайлы Бестужева: он был очень молод, и ему не хотелось умирать».

Четверо приговоренных, в том числе Муравьев-Апостол, полгода сидели без цепей. Бестужев-Рюмин же, разозливший следователей «путаными ответами» и закованный с февраля, был раскован только для прочтения приговора и снова — уже до конца — находился в самых тяжелых кандалах.

Вот — повели.

Пестель, Бестужев-Рюмин, Муравьев-Апостол, Рылеев и Каховский — в тех самых мундирах и сюртуках, в которых были захвачены. В воротах, через высокий порог калитки, ноги смертников, обремененные тяжелыми кандалами, переступали с большим трудом, Пестеля должны были приподнять в воротах — так он был изнурен.

Перед выходом из каземата Бестужев-Рюмин снимает с груди вышитый троюродной сестрой и оправленный в бронзу образок и благословляет им сторожа Трофимова. На этом образке десять месяцев назад клялись члены общества Соединенных славян. Розен предлагает сторожу меняться, но старый солдат не согласился ни на какие условия, сказав, что постарается отдать иконку сестре Бестужева. Сторожа позже сумел уговорить только Лунин, сохранивший тот образок и в Сибири.

Два часа ночи...

Матвей Муравьев-Апостол, который с вечера 12 июля уже догадывается, отчего не слышно брата, ночью прислушивается к каждому движению, а позже, конечно, расспрашивает о каждой подробности. Он узнает, что едва занялся день, как пятерых, осужденных на казнь, повели в крепостную церковь; затем они двинулись, в сопровождении полицмейстера Чихачева, окруженные павловскими гренадерами. Впереди — Каховский, за ним Бестужев-Рюмин под руку с Муравьевым-Апостолом, дальше Рылеев с Пестелем.

Якушкин со слов священника передает эту сцену иначе:

: «Был второй час ночи. Бестужев насилу мог идти, и священник Мысловский вел его под руку. Сергей Муравьев, увидя его, просил у него прошенья в том, что погубил его».

Под руку со священником... Муравьев ночью слышал Бестужева, а теперь увидел, и жаль двадцатитрехлетнего горячего, необыкновенного, странного друга, который мог бы жить и жить, но едва увидит восход сегодняшнего солнца.

Смертники по дороге переговариваются, и мы слышим, вслед за священником, как Сергей Иванович Муравьев-Апостол не перестает утешать своего юного друга.

На просьбу Ильи Ефимовича Репина дать сюжет для картины, Лев Толстой предложил «момент, когда ведут декабристов на виселицы. Молодой Бестужев-Рюмин увлекся Муравьевым-Апостолом, скорее личностью его, чем идеями, и все время шел с ним заодно, и только перед казнью ослабел, заплакал, и Муравьев обнял его, и они пошли вдвоем к виселице».

Толстой составил представление о событиях по некоторым воспоминаниям декабристов. Мы теперь знаем, что молодой Бестужев не только увлекался тем, что говорил Муравьев-Апостол, но, случалось, и самого Муравьева зажигал... Но, многого не зная, Толстой, как обычно, чувствует главное; от оценки общих идей он идет к личностям: ослабел, обнял — это для него важнейшее дело при оценке событий. Тут главный вопрос — до каких пределов человек может оставаться человеком.

Якушкин:

«Всех нас повели в крепость; изо всех концов, изо всех казематов вели приговоренных. Когда все собрались, нас повели под конвоем отряда Павловского полка через крепость в Петровские ворота. Вышедши из крепости, мы увидели влево что-то странное и в эту минуту никому не показавшееся похожим на виселицу. Это был помост, над которым возвышалось два столба; на столбах лежала перекладина, а на ней веревки. Я помню, что когда мы проходили, то за одну из этих веревок схватился и повис какой-то человек; но слова Мысловского уверили меня, что смертной казни не будет. Большая часть из нас была в той же уверенности».

Ведут для церемонии разжалования и шельмования тех, кто при¬говорен к каторге и ссылке.

Итак, около трех часов ночи площадь у крепости наполняется людьми, играет оркестр Павловского полка, дымно от приготовленных костров, но где в это время смертники?

«Их поместили на время в каком-то пороховом здании, где были уже приготовлены пять гробов».

Мы знаем, что это за здание: вблизи вала, на котором устраивали виселицу, находилось полуразрушенное Училище торгового мореплавания.

Но есть и другая версия о том, где могли находиться пятеро примерно с половины третьего до половины четвертого. «Пятерых повели в крепостную церковь, где они еще при жизни слушали погребальное отпевание. Когда мы уж возвратились с гласиса в крепость, то их шествие из церкви потянулось к Кронверкскому валу». Приказ был, чтобы каторжане и смертники не встречались, однако, может быть, Розен все же видел издалека пятерых; или тоже сообщает со слов священника?

Экзекуция над сотней с лишним осужденных по разрядам была быстрой: Павловский оркестр забил колено похода, второе — сняли форму, бросили в огонь, поставили на колени, сломали шпаги над головами.

Вместо ожидаемого уныния и раскаяния сто с лишним человек радовались друг другу, смеялись новой одежде, арестантским «больничным» халатам, спрашивали тихонько: где Рылеев? где Пестель? — поглядывая на пустые виселицы и на Матвея Муравьева-Апостола.

«Генерал-адъютант Чернышев большое каре приказал подвести к виселицам. Тогда Федор Вадковский закричал: „Нас хотят заставить присутствовать при казни наших товарищей. Было бы подлостью остаться безучастными свидетелями. Вырвем ружья у солдат и кинемся вперед". Множество голосов отвечало: „Да, да, да, сделаем это, сделаем это"; но Чернышев и при нем находившиеся, услышав это, вдруг большое каре повернули и скомандовали идти в крепость...»

Может быть, это сочинено задним числом? Но в любом случае Николай резонно рассудил не показывать казнь тем, кто осужден жить.

Оркестр пробил, «как для гонения сквозь строй», костры задымились, запахло горящим сукном; осужденных в больничных халатах повели в тюрьму...

Около четырех часов утра.

Пятерых велено повесить в четыре, снять в шесть и тогда же унич¬тожить виселицу. Раздалась команда, и их ведут — то ли из Училища торгового мореплавания, то ли из собора.

«Все сии обстоятельства,— запишет Мысловский,— даже самые мелочные, коих я был ближайшим свидетелем, описаны мною в особенных записках и с вернейшей точностью, равно как и беспристрастием. Уверяю, что портреты будут схожи с оригиналами... Описание сие помещено будет в моих записях, но случиться может, что они или утратятся, или, судя по прямоте и истине, в них изображенной, подвергнутся преследованию правительства...»

Эти размышления протоиерея сопровождаются датой — 1 ноября 1826 года, через три с половиной месяца после казни. Записки начаты, но где середина, конец?

Из описания ста двадцати сохранился лишь фрагмент о Пестеле:

«Пестель в половине пятого, идя на казнь и увидя виселицу, с большим присутствием духа произнес следующие слова: „Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отвращали чела своего ни от пули, ни от ядер. Можно было бы нас расстрелять"».

Розги — позорное наказание. Виселица — позорная казнь.

Петля — смерть позорная. «И я бы мог, как шут»,— начал Пушкин комментировать собственный рисунок: одна виселица с пятью повешенными.

Безымянный «самовидец», оставивший описание казни, был, очевидно, полицейским чиновником, судя по тому, что стоял недалеко от виселицы, запомнил точное время, когда полицмейстеру приказано повесить и снять тела, и при этом смертникам почти совсем не сочувствует:

«Бестужев-Рюмин и Рылеев вышли в черных фраках и фуражках с обритою бородою и очень опрятно одетые. Пестель и Муравьев-Апостол в мундирных сюртуках и форменных фуражках, но Каховский, с всклокоченными волосами и небритою бородой, казалось, менее всех имел спокойствие духа. На ногах их были кандалы, которые они поддерживали, продевши сквозь носовой платок.

Когда они собрались, приказано было снять с них верхнюю одежду, которую тут же сожгли на костре, и дали им длинные белые рубахи, которые надев, привязали четырехугольные кожаные черные нагрудники, на которых белою краскою написано было „преступник Сергей Муравьев", „преступник Кондрат Рылеев"».

Достоевский был в этом положении и позже рассказал (словами князя Мышкина) то, что не сумеют рассказать пятеро декабристов:

«Приготовления тяжелы. Вот когда объявляют приговор, снаряжают, вяжут, на эшафот возводят — вот тут ужасно... Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят??»

Мысловский, между тем, ежеминутно ожидал гонца о помиловании, «и к крайнему своему удивлению — тщетно».

Третий час шла жестокая пытка промедлением. Около двух часов держали у собственных гробов.

Пятый час... Они возле виселицы, прерывая молчание короткими фразами.

«Между прочим Муравьев сказал:

— Какая позорная смерть! Для нас все равно, но жаль, что пятно ляжет на детей наших.

И потом, несколько помолчав:

— Ну нечего делать; Христос также страдал, быв менее нас виноват. Мы чисты в своей совести, и нас бог не оставит,— Сии слова показывают в нем нераскаявшегося грешника».

Первая реплика уж очень похожа на фразу Пестеля: «Можно было бы нас расстрелять». Зато следующие слова — в духе Муравьева. Ведь именно этими силлогизмами он успокаивал ночью ослабевших: Христос больше страдал, «быв менее виноват»,— значит, наша участь еще не худшая! Опять сравнение с Христом (которое будто бы донеслось с васильковской площади, из Катехизиса!), а слова: «Мы чисты в своей совести» — эхо тюремного письма о «чистоте намерений». «Самовидец» тут не ошибается... Но о каких детях идет речь?

Законная дочь только у Рылеева. Вряд ли о тех двух сиротах, что доставлены в Хомутец. Скорее дети — это потомство вообще, как сами они — «дети 1812-го».

Что еще мы можем услышать, увидеть в течение той, второй паузы?

Полицмейстер Княжнин (в передаче Руликовского) шесть лет спустя за обедом выхваляется и мешает правду с ложью, как он подавил свои личные чувства и приступил к «выполнению воли высшей власти» и как после вторичного прочтения смертного приговора среди пятерых «послышался глухой ропот, который становился все более громким и дерзким. Предупреждая возможность более горьких последствий, я приблизился к ним и крикнул: „На колени! Молчать!" И все они молча упали на колени».

Играет оркестр, в воздухе паленый запах горящих форменных сюртуков, инженер Матушкин суетится около виселицы.

Половина шестого.

Каждую минуту после четырех часов приговоренные дышат вопреки высочайшему повелению. А ведь каждые четверть часа в Царское Село летит курьер; император не ложится спать, пока не сообщат...

Между тем работа заканчивается. Под виселицей вырыта большая и глубокая яма; она застлана досками, на которые должны стать осужденные, и когда на них наденут петли, доски из-под ног вынут... «Таким образом, казненные повисли бы над самой ямой; но за спешностию, виселица оказалась слишком высока, или, вернее сказать, столбы ее были недостаточно глубоко врыты в землю, а веревки с их петлями оказались поэтому коротки и не доходили до шей». Вблизи вала, на котором была устроена виселица, находилось упоминавшееся здание Училища торгового мореплавания. Оттуда, по указанию Беркопфа, взяли школьные скамьи и поставили на них преступников. Большие и средние начальники, поглощенные вопросами техническими и организационными, почти забыли о пятерых. «Самовидец» же приглядывается к смертникам.

«Преступники на досуге, сорвав травки, бросали жребий, кому за кем идти на казнь, и досталось первому Пестелю, за ним Муравьеву, Бестужеву-Рюмину, Рылееву и Каховскому. Но когда виселица готова, их хотели повесить всех вдруг <то есть одновременно.— Н. Э.> и с несвязанными руками, о чем Рылеев напомнил исполнителям казни, после чего руки их связали назади».

Их призовут умереть одновременно, но становятся под виселицей именно так, как вышло по жеребьевке.

«Священник Петр Николаевич был с ними. Он подходит к Кондратию Федоровичу и говорит слово увещательное. Рылеев взял его руку, поднес к сердцу и говорит: „Слышишь, отец, оно не бьется сильнее прежнего"».

Это рассказывает декабрист Оболенский, лучший друг Рылеева. О следующих же секундах мы слышим только голос Княж¬нина:

«Пятерых осужденных к смертной казни... отдали в руки кату, или палачу. Однако когда он увидел людей, которых отдали в его руки, людей, от одного взгляда которых он дрожал, почувствовав ничтожество своей службы и общее презрение, он обессилел и упал в обморок.

Тогда его помощник принялся вместо него за выполнение этой обязанности».

...Разжалованные и каторжные сидят по казематам. Якушкин ожи¬дает Мысловского с нетерпением.

«Наконец вечером он взошел ко мне с сосудом в руках. Я бросился к нему и спросил, правда ли, что была смертная казнь. Он хотел было отвечать мне шуткою, но я сказал, что теперь не время шутить. Тогда он сел на стул, судорожно сжал сосуд зубами и зарыдал. Он рассказал мне все печальное происшествие...»

Прощаясь в последний раз, приговоренные к казни «пожали друг другу руки. На них надели белые рубашки, колпаки на лицо и завязали им руки. Сергей Муравьев и Пестель нашли и после этого возможность еще раз пожать друг другу руки. Наконец их поставили на помост и каждому накинули петлю».

Пестель и Муравьев стали рядом на скамье. Уже ничего не видно, петля и душный капюшон; по другую руку Бестужев-Рюмин. На скамье неожиданно встали по союзам: трое южан, затем двое северных.

150—200 человек глядят с Троицкого моста, другие с Невы, около стены.

Николай Путята видит пятерых у виселицы и близ себя одного француза:

«Офицер де ла Рю, только что прибывший в Петербург в свите маршала Мармона, присланного послом на коронацию императора Николая Павловича. Де ла Рю был школьным товарищем Сергея Муравьева-Апостола в каком-то учебном заведении в Париже, не встречался с ним с того времени и увидел его только на виселице».

«Когда все было готово, с нажатием пружины в эшафоте, помост, на котором они стояли на скамейках, упал».

Мысловский (запись Лорера).

«Когда под несчастными отняли скамейки, упал ниц, прокричав им: „Прощаю и разрешаю"».

«Разрешает» — отпускает грехи.


6Исполнителям. От этого слова происходит русское слово «прохвост».

7Было запрещено писать: «Продается человек».

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Дружественный проект «Спільне»
Сборник трудов шаламовской конференции
Книга Терри Иглтона «Теория литературы. Введение»
 
 
Кто нужен «Скепсису»?