Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Россия. 1934

Религия.

Не только в центре города, но и на самой убогой окраине, где деревянные избы чуть ли не тонут в грязи, почти на каждом углу глаз натыкается на церковную колокольню. Притиснутые друг к другу золоченые купола подобно спелым луковицам отливают красновато-лиловым блеском над скопищем жалких крыш. На каждом возвышении рельефа, на каждой площади и даже посреди оживленных магистралей стоит храм; направляясь в гости к знакомому, заходишь во двор и — натыкаешься на церковку; бредешь по переулкам и проходным дворам и упираешься вдруг в какую-нибудь часовню. Раньше в Москве было «сорок сороков» — несколько сотен храмов.

Многие из них снесены. Ссылаясь на «помехи для транспорта», порушили даже те, что считались историческими памятниками, как, например, взорванный в этом году храм Христа Спасителя. Многие церкви подверглись перестройке.

По пути в Этнографический музей мне попалась гигантская базилика. Я с любопытством обошел ее вокруг: на золотом куполе над входом десятиметровыми буквами красовалось слово «Кино». Войдя внутрь, я убедился, что надпись соответствует действительности. Напротив Дома Союзов, на противоположном берегу Москвы-реки, я обнаружил разместившуюся в церкви авторемонтную мастерскую. Кое-где церковные помещения используют как художественные мастерские. Каждый храм, для поддержания которого не находится достаточного числа прихожан, государство «прибирает к рукам».

Сколько же в Москве действующих храмов? Одни говорят — тридцать, другие — семьдесят. Мне бы найти хоть один... Но где? На этот вопрос никто не мог дать вразумительного ответа, правда, «преследование» религии решительно отрицали.

Преследовать, возможно, не преследуют, но и не поощряют религиозных устремлений. К примеру, патриарха Тихона сурово призвали к порядку, когда тот вознамерился во всех действующих храмах отслужить панихиду в день смерти Ленина. Поначалу, естественно, как и в каждой области общественной жизни, здесь имели место перегибы — это русские признают. Сейчас верующие вроде бы вправе основать церковную общину и на собственные средства содержать священника. Однако Моссовет не выделяет священнослужителям жилье в черте города, и они вынуждены ездить к своей пастве из пригорода.

— И все же где бы я мог увидеть действующий храм? — поинтересовался я у Любови Воронцовой в автобусе.

Люба не знала, зато стоявшая рядом с нами женщина назвала сразу два и порекомендовала тот, что в Палашевском переулке — «там чудесный хор».

Теперь оставалось только установить, какой сегодня день, чтобы вычислить, когда ближайшее воскресенье. Мы позвонили в редакцию «Правды»; оказалось, что сегодня суббота (в СССР была шестидневная неделя – прим. пер.).

На следующее утро я прибыл к храму с опозданием. Торопливо пересек церковный двор, где располагался рынок; торговали платками, вениками, картошкой, квасом, фруктами. Бледная, как мел, Любовь Воронцова прислонилась к двери, чтобы не упасть: она заболела. Негромко поздоровавшись с ней, я попытался найти, куда бы ее посадить, но в русских храмах скамей для молящихся не бывает, а здесь даже и стула не нашлось. Я встал рядом с ней и простоял целых три часа, позабыв обо всем на свете, покуда она не попросила меня вывести ее, прежде чем потеряет сознание.

За время моего пребывания в России это было для меня самым потрясающим зрелищем. Стены, потолок, каждый клочок пространства были покрыты сверкающими золочеными пластинами. Позолоченным был и трехстворчатый иконостас, развешанные вдоль стен металлические хоругви, уйма теснящихся друг к другу икон; метровые золотые лучи испускало Око Господне, золотом сверкали шесть огромных люстр, почти целиком заполнявших верхнее пространство. Впечатление такое, будто попал в увеличенную до гигантских размеров шкатулку с драгоценностями и задыхаешься от всего этого изобилия. Через позолоченные же двери сюда входили прихожане — с узелками и кошелками в руках, в поношенной и мятой одежде, с отрешенным взглядом, словно восставшие от кошмарного сна. Они привносили с собой запах плесени и нищеты. Поставив узелки подле себя, верующие молча распластывались на полу. Лицом плотно прижимаясь к каменным плитам, руки ладонями вниз далеко простирали перед собою. Стоя на коленях, внезапно вскидывались туловищем, руки вздымали к небесам и снова с глухим стуком падали ниц. Затем вставали на ноги и выстраивались в две длинные очереди, ведущие к иконам справа и слева от алтаря.

К обеим иконам надлежало подняться по ступенькам. Одна икона изображала Марию с младенцем Иисусом, другая какого-то русского святого. Оба образа также были заключены в богатые резные оклады из золота. От той иконы, что находилась ближе ко мне, видны были кроме ликов только ноги Иисуса да правая рука Марии. Эти фрагменты живописи были закрыты стеклами.

Приблизившись к иконе, верующие снова бросались на колени, бормотали краткую молитву и приникали к стеклу долгим поцелуем. Спускаясь вниз, обращали к нам свои просветленные лица.

Первой, кто привлек мое внимание, была сухощавая, немолодая дама в чудовищной бурской шляпе, украшенной страусовыми перьями. За нею следовала пожилая женщина в жакете с широкими, перехваченными сборками рукавами по моде начала века. Из глаз ее ручьями текли слезы. Следующей в очереди шла молодая мать с младенцем на руках, а за нею полный господин, опиравшийся на трость с рукояткой из слоновой кости. Он тоже утирал слезы. Я огляделся по сторонам: почти у всех в храме глаза были влажными. А к иконе теперь подступила женщина — по виду из рабочих, держа перед собой мальчугана лет четырех-пяти, тот, заигравшись, на миг ухватился было за оклад иконы, но затем, по наущению матери, припал долгим поцелуем к руке Богородицы. За ними, пошатываясь и всхлипывая, с помоста сошел подвыпивший мужчина в сапогах.

Тем временем перед алтарем женщины в черных платках читали молитву, раз десять-пятнадцать подряд с невероятной быстротой повторяя нараспев: «Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй». И столь же быстро осеняли себя крестом.

Тут появились два священника в серых люстриновых рясах, один — с портфелем в руке, другой — с плетеной кошелкой. Оба прошли в алтарь, и началась обедня.

В русских храмах органов не бывает, во всяком случае, здесь не было. Хор из девяти человек на небольшом возвышении затянул заунывное песнопение. Один из священников — тот, что пришел с кошелкой, — в зеленом с золотым шитьем облачении, в высоком черном клобуке, встал у царских врат. «Дьякон», — шепнула мне Воронцова. Хор смолк, и теперь запел он. За закрытыми вратами также послышалось пение. Голоса долгое время перекликались, а затем распахнулись врата, представив взгляду сияющий алтарь и второго священника перед ним: он пел с распростертыми руками. Под пение этих двоих в сопровождении хора и происходила церемония богослужения, состоявшая из выноса и вноса молитвенной книги, которую поднимали кверху, демонстрируя собравшимся, и обносили вокруг аналоя. Меж тем по обе стороны алтаря верующие неиссякаемой чередой тянулись приложиться к иконам. Вот сейчас спускается по ступенькам сильно размалеванная женщина со свисающей чуть ли не до колен ниткой крупных бусин желтого стекла.

Церковь заполнена до отказа. Здесь не только старики, как утверждали мои знакомые, есть и молодые люди. Большая часть собравшихся — женщины. Точности ради я сосчитал коленопреклоненных впереди себя: пятьдесят две женщины, девять мужчин и четырнадцать детей. Вот входит в храм высокий седовласый мужчина; обратив к своду горящий взор, истово осеняет себя крестом, словно поочередно пронзая кинжалом лоб, грудь и плечи, и падает ниц, как подкошенный.

На головах, клонящихся точно колосья под ветром, мне удается насчитать три красных берета и две косынки — здесь это такой же атрибут революции, каким некогда был в Париже фригийский колпак. Среди хористов молодые девушки и юноши. Сейчас, в перерыве между песнопениями, они пересмеиваются между собой, одна из девушек разглядывает себя в зеркальце.

Рядом со мной отбивает поклоны молодая работница. Эта не опускается на колени, кланяется стоя; руки ее молитвенно сложены на груди, но губы не шевелятся. На ней темная жакеточка мужского покроя, белая юбка, подвернутые у щиколоток носки и теннисные туфли. Темноволосая, с приятным лицом, на вид ей лет двадцать пять; на длинных ресницах блестят слезы. Она ни на кого не обращает внимания, не смотрит по сторонам, так что я могу спокойно наблюдать за нею. Черты лица тонкие... Я перевожу взгляд на ее руки: изящные кисти, ногти ухожены. Эта женщина — первая ci devant, «из бывших», кто мне встретился. Она бросает на меня взгляд, и я отворачиваюсь. Хор едва слышно заводит очередное песнопение.

И тут вдруг громоподобным ревом взрывается дьякон, словно ненароком наступил на тлеющие угли. Хор тоже набирает полную мощь, точно резко включенный звук в кинофильме. Все падают ниц и в дико ускоренном темпе, отчаянно, будто опасаясь, что в любой момент на них обрушится церковный свод, нараспев повторяют раз двадцать «Господи, помилуй!»

Все вместе они поют впервые, до сих пор звучали лишь четырехголосый хор и пение священнослужителей. Затем наступает тишина, нарушаемая лишь всеобщими вздохами и всхлипываниями верующих, по-прежнему распростертых ниц. Дьякон что-то говорит священнику, тот в ответ равнодушно пожимает плечами. Снаружи доносится шум базара.

Вновь раздается пение, а затем — звяканье монет. Переступая меж рядов коленопреклоненных молящихся, появляется церковный служка — необхватной толщины, а вслед за ним две женщины в черных платках. У каждого в руках по подносу. Пожертвования собираются отдельно для священнослужителей, хора и на содержание храма. На подносах нет ни единого рубля, только медная мелочь. Воронцова, пошатнувшись, валится на меня, и я вывожу ее на свежий воздух. Только что проглянуло солнце. Мы усаживаемся среди торговок на поваленный ствол березы.

В Москве не услышишь колокольного звона. На колокольнях полутора тысяч храмов вот уже пятнадцать лет молчат колокола. В тот момент, когда осознаешь сей факт, сразу же понимаешь, что именно этого тебе не хватало. Вот уже четыре недели я в Москве, и лишь сейчас, сидя на бревне, спохватываюсь: отсутствие благовеста, тишина в часы утренних служб и обеден помимо воли легли штрихом к складывающемуся у меня облику города.

Зато из храма далеко разносится пение. На улице протекает будничная жизнь, а там, внутри, на крохотном островке среди необозримого моря, кипит и бурлит, отчаянно отстаивая себя, настроение воскресного праздника.

Люба Воронцова постепенно приходит в себя, а выкуренная папироса и вовсе ставит ее на ноги. Мы не спеша прогуливаемся по базару среди постоянных торговок и случайных продавцов.

Не могу представить, чтобы даже самые ярые приверженцы нового строя — более того, чтобы именно они — не испытывали определенного уважения к верующим, тоскливо стенающим внутри. Церковь повергли наземь, лишили всех материальных привилегий... На их месте я бы с почтением взирал на тех, кто остался верен своей религии, несмотря на преследования. Ну ладно, если преследований не существует, то вопреки насмешкам и недоброжелательным взглядам, какими наверняка провожают каждого вступающего в храм. Перед любым, кто в нынешней России ходит в церковь, а в особенности перед тем, кто посвящает себя религиозному поприщу, рука моя сама тянется снять шляпу, пусть я даже стократ с ними не согласен.

Все это я пытаюсь втолковать Воронцовой. Люба кивает, хотя думает совсем иначе. Здесь речь не о рыцарских чувствах, говорит она, в легкой гримасе раздвинув свои татарские губы. Русская церковь выступила на стороне контрреволюционеров — попы с колоколен расстреливали сражающихся на улицах красногвардейцев.

— Этот плакат я тоже видел в Музее атеизма, дорогая Люба. Плохой, как все агитационные плакаты, патетичный и пустой. Кроме того, полагаю, вы тоже втаскивали оружие на колокольню, если к тому вынуждала ситуация.

Люба ссылается на нейтралитет, который обязана соблюдать церковь, на отсталость попов, и поныне держащих народ в темноте, особенно в провинции. Попы наживаются на верующих, так как испокон века занимались торговлей церковной утварью, ростовщичеством и самогоноварением. Под Новосибирском сельчане насмерть забили приехавших на борьбу с тифом врачей, поскольку те заявили, что против этой болезни одних молитв недостаточно.

Верующие толпой хлынули из храма.

А я хочу поговорить с кем-нибудь из священнослужителей.

Дьякон — плечистый, высоченный, ему даже приходится нагибаться, когда он вводит нас в низенькую клетушку. Там он спокойно оборачивается к нам лицом. Даже я, привыкший в большинстве случаев разговаривать с собеседником, наклонив голову, вынужден смотреть на него снизу вверх. Люба Воронцова, предваряя нашу беседу, пространно излагает ему мои извинения. Прошу, мол, прощения, но меня привело сюда не банальное любопытство газетчика, вновь прошу прощения, но хотелось бы, если можно, задать несколько вопросов. Еще раз прошу прощения, его положение мне понятно.

— Извольте спрашивать, — вежливо предлагает он, распрямив плечи, и вокруг глаз его разбегаются насмешливые морщинки. Рта его за бородой не видно. Ему, должно быть, лет сорок-сорок пять.

Собственные оправдания кажутся мне недостаточно убедительными, и я прошу Воронцову перевести: если разговор этот ему в тягость, мы сейчас же уйдем.

Ничуть не в тягость! И по лицу его вновь расплывается улыбка превосходства, к которому словно бы примешивается некоторый вызов.

— Спрашивайте, пожалуйста! Мне не впервой отвечать.

— Как вам живется? — спрашиваю я.

— Замечательно! — Он снова выпрямляется во весь рост. Я решаю, что ослышался, и опять повторяю вопрос.

Очень харашо! — восклицает он и разражается смехом. Наступает пауза, и я вижу, как его маленькие темные глазки пытливо шныряют по моему лицу, одежде, даже ботинки мои он успевает зацепить взглядом. Мной овладевает неколебимое убеждение, что этот человек видит меня насквозь и прекрасно понимает, кто я такой. Бывают моменты подобных прозрений.

— Вы верите в будущее религии? — медленно произношу я следующий вопрос.

Он бросает на меня испытующий взгляд и улыбается.

— Не более, чем вы! — выпаливает он загадочный ответ и вновь начинает хохотать.

— Быть священником — значит приносить большую жертву. Вы не помышляете о том, чтобы сменить поприще?

— Сударь, — тихо произносит он, — прежде у меня была благодатная жизнь. — И внезапно переходит на крик, лоб краснеет, вспыхивают даже уши. — Да я плюнул бы себе в лицо, если бы сейчас бросил их! Они воспитали меня, сам-то я родом из Тулы!

Чуть погодя я поинтересовался, давно ли он вступил на церковную стезю, однако на дьякона вновь накатил приступ ярости и — уж не знаю, по какой ассоциации — он бешено обрушился на Римского папу в таких выражениях, что я не смею привести здесь даже те, смысл которых понял. Прошло минуты две-три, прежде чем удалось вставить слово. Заранее робея, я все же повторил свой вопрос о будущем Русской церкви.

Он не отвечал, уставясь на меня пустым взглядом.

— Существуют ли теперь духовные семинарии? Есть ли желающие учиться?

— Семинарии-то еще нашлись бы, да вот студентов нету. Всему конец, — добавил он. — Нас становится меньше день ото дня. Мы проиграли, — заключает он и смотрит мне в глаза долгим, усталым взглядом. Я кланяюсь и бормочу слова прощания.

Молча бредем мы с Любой к памятнику Пушкину. По другую сторону площади, почти напротив Музея революции, я замечаю еще одну церковь. Над ней крест — по мнению некоторых, это значит, что там еще отправляют богослужения. Но это не так.

Мы заходим в грязный двор; вокруг — ни души. Я заглядываю в окно храма, вижу золоченую утварь, иконы, церковные облачения. Позади здания маленькая девчушка справляет нужду. Окна и балконы соседних домов выходят сюда, но и там людей не видно. Обойдя церковь кругом, мы наконец натыкаемся на прилепившуюся к церковной двери деревянную конуру. У окна бородатый старик занят починкой половика, настолько драного, что ни один старьевщик на него не польстился бы.

— Проводят здесь богослужения? — спрашивает Люба Воронцова.

— Не знаю.

— А у кого можно узнать?

— Не знаю.

— Нельзя ли заглянуть внутрь хоть одним глазком?

— Не знаю.

— Кто присматривает за храмом?

— Ничего я не знаю! — отрезает старик, даже не взглянув на нас.

— Хотите папироску? — приветливым тоном предлагает Люба.

На этот вопрос он и вовсе не отвечает.

— Может, желаете закурить? — чуть громче интересуюсь я. Он встает и, оборотясь к нам спиной, перебирает барахло в своей конуре, которая размерами не больше платяного шкафа.

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Александр Воронский
За живой и мёртвой водой
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?