Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Чарли Блоссом. Курьер в газете

Ему двадцать четыре года. Его семья довольно богата: отец и дед — врачи. Родители его развелись, и у них обоих новые семьи. Он год проучился в колледже на западном побережье, бросил учиться и с тех пор живет на собственный заработок. «Меня привлекала политическая деятельность. Меня тогда содержали родители. Для многих моих знакомых это был очень трудный вопрос: брать деньги у родителей или не брать?»

Длинные волосы на затылке стянуты лентой в «конский хвост». Очки в простой металлической оправе. Жидкие усы и клочковатая бородка. Он сидит на полу в позе «лотос». Рассказывает он о своей жизни, приключениях и размышлениях довольно-таки сбивчиво.

— Работать я начал в собачьем питомнике, убирал дерьмо. Всего два дня. А по-настоящему работать я начал на заводе. Меня наняли мести пол. Потом увидели, что я хороший работник, и поставили к машине оператором. Мне тогда было восемнадцать лет, и я был принципиальным противником военной службы. Я так на заводе и заявил — не хочу работать на войну, не хочу даже косвенно вступать в контакт с военными учреждениями. Я пытался строго следовать своим политическим и нравственным убеждениям. С тех пор я много раз менял работу, так что волей-неволей приходилось идти на компромиссы, и они меня развратили.

Мне тогда сказали: «Ваша работа к войне никакого отношения иметь не будет». Но не объяснили, что я, собственно, должен делать,— решали, что я не буду рыпаться. Ну, я допытываться не стал, потому что не хотел терять работу. Вот и избегал конфронтации. Я штамповал какой-то пенопласт. Что-то такое для сигнализации против грабителей — чушь собачья. Перекручиваешь и тянешь, перекручиваешь и тянешь. Я начинал по-настоящему злиться. Такая работа недостойна человека, и все тут. Я с самим собой прямо-таки битву выдержал. Не будь я слизняком, я бы сказал: «А ну их..!» —и ушел бы. И обрел бы свободу. Все эти эмоциональные стрессы связывали меня по рукам и ногам. Вот бросить бы все к чертям, заявить: «Все это вранье, дерьмо и ничего не стоит. Я же человек. И нельзя, чтобы люди тратили время на такую работу». Сказать так и уйти. Я бы стал свободным. Но я ничего такого не сделал.

Как-то днем я рассортировывал штампы и вешал их на железный прут. Чтобы хватило места, я их сдвинул — ну, как сдвигаешь вешалки с одеждой в шкафу. А они так мерзко взвизгнули — металл о металл. И я подумал с некоторой мелодраматичностью: «Наверное, так кричат вьетнамцы, когда их жгут напалмом». Я подошел к мастеру и сказал: «Послушайте, просто не работать на войну теперь уже мало. Необходимо, чтобы весь завод не выполнял никакой работы, хоть как-то связанной с убийством людей, неважно, где и как. А то я вообще работать не буду». Вроде бы маленькая забастовка. Я сказал: «Я ухожу домой». А он говорит: «Угу... Через день-другой приходи опять». Ну, я вернулся через день-другой, а кто-то из начальства говорит: «Не поискать ли вам другой работы?» Я говорю: ладно. Это была моя первая настоящая работа.

Года два я работал в одной социальной организации. Мне поручили работу с молодежью без какого-нибудь контроля или там обязанностей. Я брал свой чек, получал по нему деньги и жил. По-моему, с такой конструктивной работой я справлялся не хуже всех прочих. Я освобождал себя от застарелых мыслительных привычек, от чувства вины, от подавленности. Глубже познавал свои чувства, свои ощущения, свое тело, свою жизнь. После того как меня уволили, я работал в партизанском театре. Я работал у типографа с левыми убеждениями. Ничего не вышло. У меня не было машины, не было денег. И мне не удавалось найти работу. Не то чтобы я так уж очень старался. В конце концов меня рекомендовали курьером в одну чикагскую газету.

У меня тогда волосы были очень длинные. Чуть не до пояса. Чтобы меня взяли, я подвязал их и сунул за рубашку. Спереди можно было подумать, что я подстрижен на манер мексиканского горца. Ну, вроде Джонни Кэша. И я позаимствовал костюмчик прямо как из рекламного агентства.

Пришел я в редакцию и выложил этому типу, как я жажду стать журналистом. Прямо по хрестоматии шпарил. А многие люди любят притворяться, будто мир и в самом деле такой. Я ему понравился. Он решил, что я очень даже неглуп, и взял меня. На мне был галстук.

Поработал я пару недель и вернулся к моей естественной одежде. Я приносил с собой натуральные орехи и натуральный изюм и раздавал их. На работу я ходил, словно это была моя миссия. Сначала я собирался подзаработать немножко и уйти, но зачем-то мне понадобилось ощутить себя причастным. А потому я попробовал обрести внутренний контакт.

Через пару недель редактор вызвал меня к себе в кабинет и сказал: «Прочтите речь, которую я набросал, и скажите ваше мнение». Это был набор избитых фраз. В частности, что-то там про объективность. Я начал излагать ему, что и как: по-моему, газета должна быть вот такой, такой и такой. Проговорили мы около часа. Мне показалось, что у нас полное согласие, что он просто мурлыкает. Я излагал то же самое, что утверждал он, только другими словами. В деловом мире надо выть по-волчьи. Я подводил к тому, чтобы попросить стипендию.

Мы обменивались пустопорожними охами о том, как прекрасна печать, если она свободный институт, и прочими идиотизмами. И ни с того ни с сего он вдруг заявляет: «На прошлой неделе я вошел в редакцию и спросил: «Что это за омерзительное пугало вон там?» — а мне ответили, что это наш новый курьер. Мне сказали, что он умен и энергичен».

Это он про меня говорил! Тут мне показалось, что внутренний контакт получается какой-то странный. Он начал с того, что одежде не следует придавать никакой важности, «вот почему я прошу вас одеваться с этих пор по-другому». Это надо же! Ну, я ответил: «Послушайте, теперь, когда у меня есть работа, я куплю себе наиприличнейший костюм, сниму квартиру, приму душ». Это его как будто удовлетворило, но он захотел, чтобы я остригся. Тут уж я уперся. Он встал из-за стола и выпрямился во весь рост. Разговор окончен. Ну, он опять: бэ-бэ-бэ-бэ — и выставил меня из кабинета. Я был потрясен — вышел и заплакал. Или нет, это, пожалуй, не в тот раз было, а когда он получил нахлобучку от заместителя главного редактора. Он тогда сорвал все зло на мне. «Чтоб завтра вы были одеты как молодой банковский служащий, — орет, — или убирайтесь вон!» Вот в тот раз я, кажется, и правда плакал, потому что не понимал, как тут обрести внутренний контакт.

Мне моя работа очень нравилась, потому что я чаще всего отвечал на телефонные звонки. Люди звонили с жалобой или просили совета. Я им говорил: «Это капиталистическая газета, и, пока она остается капиталистической, вам от нее помощи ждать нечего, поскольку она создана не для того, чтобы помогать вам. Она создана для того, чтобы ее владелец наживался. Если вам нужна помощь...» И я рекомендовал им обратиться к «Пантерам» или в «Семя» [1]. Они бывали мне очень благодарны и говорили: «Огромное вам спасибо». Поговорят со мной минут сорок пять и скажут: «Хорошо, что я мог с вами поговорить. Мне и в голову не приходило, что «Пантеры» такие».

И никаких жалоб?

— На что?

На ваши... гм... объяснения и советы.

— Никаких жалоб, никаких претензий. Я был очень вежливый. На том этапе я был в очень мягком настроении. Всех угощал натуральными орехами, изюмом и семечками — репортеров и младших редакторов. Я был веселым, симпатичным и все такое прочее. Редактор городского отдела разговаривал с людьми по телефону резко, грубо и сразу бросал трубку. А я говорил: «Это же ЧЕЛОВЕК звонит». Я ходил по редакции и говорил: «И как только взрослые люди могут тратить свое время на такое занятие?». Я целые речи произносил. Мне даже удалось добиться, что один репортер, который двадцать лет был репортером, всерьез задал себе вопрос: «Имеет ли смысл то, что я делаю?» Мне это нравилось — убеждать людей задуматься. Мой вклад. Вот почему я говорил тем, кто звонил и просил помощи, чтобы они писали письма, звонили главному редактору или пришли бы сюда и взяли газету в свои руки. Очень многие реагировали на это предложение так, что лучше и не придумаешь.

И никто не жаловался на эти ваши попытки убеждать?

— (Бормочет.) Иногда. Но под конец случилось... меня втянули в крайне личные взаимоотношения, и я сделался по-настоящему нестерпимым. Я стал очень отчужденным и очень враждебным. Я перестал приносить натуральную пищу. Я начал прибавлять к обеденному перерыву час-другой — а это уже предел. В перерыве я выпивал две-три банки пива и выкуривал сигарету-другую с марихуаной. От марихуаны и пива я размягчался. Соломинка сломалась, когда кто-то позвонил и репортер бросил трубку. Тот тип опять позвонил, и трубку взял я. Ну, я тоже озлился на него, назвал его ханжой и расистом и тоже повесил трубку. Тип нажаловался. А расхлебывать пришлось одному мне. Крику было! Редактор начал меня разносить за мою манеру говорить по телефону. Наверное, пронюхал и про другие разговоры. Я не мог понять, чего он злится. Я ведь просто пытался приобщить других людей к своим чувствам.

Когда я фантазировал про газету, то думал, как бы раздобыть пулемет, прийти в редакцию и всех их перестрелять. Или подсыпать им в стаканы какой-нибудь галлюциноген вроде ЛСД. Или войти в кабинет редактора с пистолетом и пристрелить его. А может, сначала в него прицелиться и сказать: «Ну, поглядим, как вы встретите свою смерть». Я видел японский фильм — там два типа встретили смерть по-разному. Вот такие у меня фантазии — искромсать их всех ножами.

У других людей, насколько я мог заметить, фантазии все больше эротические. Далекие от политической реальности. Глазеют на девушек, по англосаксонским буржуазным стандартам привлекательных — светлые волосы и мини-юбки,— и эротически заряжаются.

Там как-то взяли в курьеры девицу — у нее дядюшка со связями,— ну, и месяца не прошло, она уже помощник редактора. А двое курьеров, которые там два года работали, оба женатые и с детьми, черта с два их перевели в помощники редактора.

Курьер — это самый настоящий раб. Стоишь в комнате, полной людей, которые все во власти самовнушения и воображают, будто они выпускают газету. Репортеры там и редакторы. Кто-то кричит: «Курьер!» А то и просто: «Э-эй!» Бежишь к ним — или идешь,— и тебе суют бумажный лист. Ты куда-то несешь этот лист и либо оставляешь его там, а сам возвращаешься и снова ждешь, либо тебе дают другой лист, и ты идешь с ним к тому, кто тебя послал.

И еще, когда выпуск готов, ты должен уложить триста экземпляров в большую тележку, а потом объехать все столы и на каждый положить по экземпляру. Ну, и тому подобное. «Надо забрать из «Ассошиэйтед пресс» пакет с фотографиями, поезжайте за ним». «В городе кто-то произносит речь, поезжайте за записью». Или: «Отвезите это в муниципалитет и передайте репортеру, который там находится».

Кроме того, курьеры выполняют работу помощников редакторов — снимают трубку и говорят: «Городской отдел». Если звонит репортер, соединяешь его с редактором или там еще с кем. Если какой-нибудь тип звонит по поводу статьи с пометкой «продолжение на странице седьмой» и говорит, что на седьмой странице никакого продолжения нет, я листаю газету, пока не отыщу продолжение, и говорю ему, где оно. Или я иду за вырезками в библиотеку. Берешь один бумажный лист и обмениваешь на другой. Бред какой-то.

Когда я только начинал там работать, я все время бегал. Крикнут: «Курьер!» —я бегу. Никто даже не замечал. Разницы-то никакой. Тогда я начал ходить неторопливо. Какого, спрашивается, дьявола должен я для них бегать? Весной я еле ноги волочил. Вот тут и начались на меня жалобы. Я приступил к работе в феврале семидесятого года и был уволен двадцатого мая семьдесят первого. Шесть месяцев я провалялся с гепатитом.

Вам интересно, за что меня уволили? У моих ботинок отвалились подметки. А я не хотел выбрасывать деньги на ботинки. Я получал семьдесят долларов в неделю пятьдесят откладывал. Я торчал в редакции не потому, что обрел свою судьбу. Я был как шарик в игральном автомате. Меня привело туда сцепление обстоятельств. Но я обладал волей, энергией и был в движении. Я был в движении — творческом.

Я хотел, чтобы газетой командовал компьютер. Я хотел, чтобы все было организовано вот таким образом. Встанешь утром, позвонишь и говоришь: «Это Чарли. Я смогу работать во вторник, четверг, пятницу и вечером в субботу. И в среду утром. В среду вечером я работать не могу. Ни под каким видом». И все звонили бы, а компьютер выводил бы единый график. А они звонили бы: «Отлично. Вы на этой неделе работаете тогда-то и тогда-то». Ведь при нынешнем положении вещей совершенно все равно, кто придет, а кто нет. Вот какие у меня рождались идеи. Я хотел, чтобы люди, которые выполняют всю работу, сами все решали. Я хотел послать капитализм к чертовой бабушке.

Это — точно классовое строение общества. Седьмой этаж — администрация. Четвертый этаж — средняя буржуазия: редакторы, репортеры. Кабинеты правящего класса тоже на четвертом этаже, а не наверху у администраторов. Я часто видел в вестибюле Маршалла Филда. И я все думал: «Вот они убили Бобби Сила, так, может, мне раздобыть пистолет, прийти сюда и убить Филда? Может, по этой причине мне пока не стоит уходить отсюда. Ничего другого я тут осуществить не смогу. Деньги мне не нужны. Деньги этого не стоят».

Чего бы вы добились, убив Маршалла Филда?

— Ну, собственно, тут речь не о том, чтобы чего-нибудь добиться. Вот, например, один редактор сказал мне: «Если вы перестанете вести себя так, вас не уволят». Мне хотелось взять бейсбольную биту и раскроить ему череп, но только чтобы не голыми руками. До того он меня разозлил. Сукин сын, устроился уютненько, ни за что не борется — ну, по правде говоря, бороться ему особенно и не за что, потому что он облезлая тыква в мешке с тыквами. Очень симпатичный человек. То есть он мне нравится. Но он — облезлая тыква.

Ваши ботинки... От них отстали подметки...

— А, да. Я их подклеивал. А потом мне посоветовали прихватить их липкой лентой. Я так и сделал. А мне говорят и говорят, чтобы я купил новые ботинки. А я все отвечал: «Нет, не буду я покупать новые ботинки. Чем эти плохи?» С какой стати мне было приобщаться к их культуре?

Я все-таки завязывал дружеские отношения с разными людьми. Я все добивался от редактора иностранного отдела, чтобы они дали статью об опиуме, который ЦРУ практически ввозит в Штаты в виде героина. Я читал об этом в «Рэмпартс». Они только посмеивались. Через неделю другая газета дала заметку Флоры Льюис о статье в «Рэмпартс». Меня эти свиньи до белого каления довели. Этот тип считает себя моим другом. То есть он мне нравится. В сущности, симпатичный человек. Не знаю, так ли уж будет мне приятно всадить в него очередь из крупнокалиберного пулемета и увидеть, как его тело превращается в кровавые лохмотья. Подобный акт тотального уничтожения в эмоциональном плане скажется на мне угнетающе. Но все-таки он принесет мне удовлетворение — все эти типы в бешенство меня приводят. Как они писали про те демонстрации, про Большое жюри и «Пантер»! Меня эти свиньи просто в бешенство приводят... Притворяются либералами. Притворяются, будто их что-то заботит. А сами никогда ни за что не дерутся. Этот редактор сказал мне: «Я каждый день дерусь за добавочное место на полосе». Господи!!!

От этой работы у меня возникли самые враждебные фантазии. Я дошел до такой точки, что мне прикасаться к этой поганой газете было трудно. Так бы и сжег ее. Словно вы получили работу в тюрьме. Потому что никакой другой в городе нет. Вам надо обходить камеры и раздавать мочалки. Не желаю я раздавать мочалки. Начинаешь понимать, что тип за решеткой — тоже человек. Может, мне удастся помочь ему выбраться на свободу. Буду носить ему сигареты. Наверное, поэтому я и делился натуральными орехами и изюмом. И своими мыслями.

К тому же эта работа развращала. Я убедился, что могу набирать много книг бесплатно — из тех, которые присылают на рецензии. И пластинки — я мог набрать пластинок. Ну, и подмазываешься к какому-нибудь типу потому что он даст тебе пластинки. Меня подкупали и развращали.

До чего жалки эти людишки! Только и твердили, как мне надо остричься, чтобы удержаться на работе. Обеспеченности ради! Я глядел на этих типов, которые проработали двадцать, а то и тридцать дерьмовых лет, а они мне говорят, что мне надо подстригаться и одеваться по-другому, и тогда я буду похож на них. Не хотят себе признаться: «Черт! Дал же я маху! Мне шестьдесят лет, и все эти годы выброшены псу под хвост». Я не дурак. И могу работать. Конечно, я ленив, а кто не ленив? И все почему? Потому что никакого стоящего дела у нас нет. Я потерял год жизни, работая там. Разве оно того стоило?

Я правильные вещи говорю, и в этом вся соль. Как нам принудить этот сапог ступить на три дюйма правее или левее, чтобы он не раздавил цветка? Вы поглядите на этих богатых ублюдков, которые носа утереть не умеют. Не нужно нам общество, в котором ты работаешь потому, что тебя довели до этого обманом, увещеванием, хитростью или насилием.

Сколько у нас в стране людей, работа которых сводится к тому, что надо все время что-то запирать или пересчитывать— деньги, например! Банки там, кассиры. Или сторожить что-нибудь. Зачем существует такая работа? Она ведь не нужна для жизни. Я вчера разговаривал с одним типом, так он сказал: «Деньги — двигатель мира. Братья убивают друг друга из-за денег». И ведь это правда. Я показал на солнце и говорю: «А почему оно движется? По-вашему, тоже из-за денег?» Значит, существует что-то помимо денег. Деньги нельзя есть, с ними нельзя спать, да ничего с ними нельзя делать, кроме как обменивать одну вещь на другую. Мы можем жить без денег. Мы можем жить с людьми, выращивать пищу, сколотить стол и растирать шею, когда прострел...

Ваши ботинки... Вы скрепили их липкой лентой?

— А, да. Вам надо знать, почему меня в конечном счете уволили? Меня очень интересует все восточное. Иногда я фантазирую, что я самурай — особенно как погляжу японский фильм. А потому я приспособился сидеть по-японски — на коленях, прямо на полу. (Он меняет позу «лотос» на позу самурая.) Выберу тихий угол... (Его голос замирает.)

В городском отделе?

— У стола редактора религиозного отдела. Я думал, так будет уместно. Сидел и дышал. Они старались меня игнорировать. А некоторые считали, что я предаюсь медитации. Я говорил: «Именно медитации». Что такое медитация, я точно не знаю и сам бы этого слова употреблять не стал. Сначала я устраивался в почтовом зале. Как-то один тип принялся возражать — а вдруг меня не заметят и на меня наедет тележка с почтой. Но я ему доказал, что способен отскочить с молниеносной быстротой. Ну, он и успокоился.

Как-то старший библиотекарь... уж такая задница... собственно, мне неприятно называть людей задницами, потому что все они очень симпатичные. Я сам куда нестерпимей многих из тех, кого я зову задницами. Но он из тех, кто интересуется только собой — на мой взгляд, очень устарелая позиция. Я что хочу сказать — если вы изучаете дзен-буддизм или античную философию, то ведь они все говорят одно и то же: человек не может быть островом. Ну ладно, он подходит и говорит: «Не сидите так!» Я спрашиваю: «Почему, собственно? Я же никому не мешаю». Он говорит: «Я требую».

Я говорю: «Дайте мне объяснить...» Он заявляет: «Хотите, чтобы я пошел к редактору?» Я говорю: «Нет, нет, нет, не ходите к нему, он меня уволит». Тут он говорит: «Я требую, чтобы вы больше так не сидели, это выглядит ужасно». Я говорю: «Ладно, я больше не буду сидеть в углу. Я сяду посередине». Он говорит: «Нет, нет, нет, ни в коем случае, и там не сидите». Ну, я ушел. Спустился вниз и сел у стола редактора религиозного отдела.

Неделю спустя... я, в частности, завожу газеты в отдел рекламы. Там стояла ваза с цветами. Ну, я сел на стул и стал глядеть на цветы — минут пять, от силы шесть,— а потом встал и ушел. Дня так через два редактор вызывает меня к себе в кабинет и говорит: «Ко мне поступило три жалобы, которые я хотел бы с вами обсудить. Одна от старшего библиотекаря. Он сообщил мне о вашей привычке сидеть па коленях, и я распорядился, чтобы он когда в следующий раз увидит вас в такой позе, вышвырнул вас вон. Вторая жалоба касается вас и каких-то цветов. На вас жалуются, что из-за вас было невозможно работать». Я говорю: «Я сидел, держа спину прямо, и дышал (дышит медленно, размеренно и глубоко), а не (отчаянно сопит) — верно? А они из-за этого работать не могли?»

Ну, кое-что в этом было. Так мог бы сказать Ганди, Торо или Христос. Если ты правда хочешь нанести удар по развращенности общества, соприкоснись с вечностью. Ведь человек, который сидит и предается медитации -пытается обрести бога или еще там что-нибудь,— это же

самое грозное, что только может быть. В физическом смысле я им совсем не мешал. Но я держал спину прямо, а большинство людей, когда работает, спину прямо не держит, и это на них действует. Они глядели на меня и ощущали себя виноватыми. А я и не думал их дразнить. Я на них не наводил магических чар. Я просто смотрел на цветы.

Очень мне хотелось, чтобы эти цветы ко мне прикоснулись. Я погладил лепесток-другой очень нежно. Я пытался обрести контакт, сказать: «Эй, растеньице, я знаю, ты тут, в этой лавочке, и нудно тебе, наверное, и одиноко. Но я тебя люблю». Я подобрал с пола пару лепестков, которые осыпались, и положил в карман.

А третья жалоба?

— Из-за моих ботинок. Он сказал: «Липкая лента на вашей обуви — это абсолютно неприемлемо».

Вас уволили из-за ботинок или из-за того, что вы смотрели на цветы, или из-за того, что вы приняли позу

самурая?

— Нет. Утром в понедельник я позвонил в газету и сказал, что опоздаю на пятнадцать минут. И опоздал на пятнадцать минут. Во вторник я позвонил, сказал, что опоздаю на пятнадцать минут, и опоздал на пятнадцать минут. Он сказал, что это абсолютно неприемлемо. И мне вручили письменное распоряжение.

Так вот как это произошло?

— Нет. Сначала они вякали из-за моей одежды. Я сказал: «Когда я ходил сюда в хорошем костюме, он скоро истрепался — протирается о пишущие машинки. Вы бы лучше выдавали нам халаты». А он вдруг согласился и выдал нам халаты. Черт, жара стояла несусветная, лето же было. Ну, я и начал ходить в халате без рубашки. А он заявил, что это абсолютно неприемлемо. «Вдруг кто-нибудь войдет и увидит вас? Здесь все-таки редакция».

На мою работу никто не жаловался, кроме старшего курьера, а с ним я договорился. Я сказал: «Давайте я буду развозить газеты — тогда я не стану сидеть в городском отделе». Очень мне не нравилось, как они там в городском отделе обращаются с людьми.

Развозя газеты, я получал большое удовольствие — куда больше, чем когда ходил в библиотеку или торчал в городском отделе. Я спускался вниз, нагружал тележку — тяжелая, черт! Ее приходилось толкать, прилагать силу, и я здорово потел. Двести пятьдесят — триста экземпляров каждого выпуска. Мне это нравилось, потому что я потел и разговаривал с людьми. Устану и скажу себе: «Я что-то сделал!»

Развезу газеты, пойду в цветник и сижу там. Через неделю старший курьер говорит: «Послушай, другие ребята видят, как ты посиживаешь, пока они работают, и это их доводит». Я говорю: «Ладно, я вернусь и буду работать, но уж тогда все выпуски я развозить не стану». А доводило их вовсе не то, что они видели, как я сижу, просто из-за этих репортеров, этих свиней, которые все время окликали их: «Э-эй!» — им тоже хотелось пойти куда-нибудь посидеть. (Бормочет.)

Так значит, не из-за ботинок, не из-за позы самурая, не из-за цветов, не из-за опозданий...

— Нет. Меня все это вывело из равновесия. Я сказал старшему: «Из-за этой собачьей чуши я сегодня не обедал. А потому я уйду пораньше». Ведь все так делают и плевать хотят. Ну, в пять я начал собирать свои вещи и переодеваться. На работу я приходил в синих джинсах и переодевался в штаны и рубашку. А после работы опять надевал джинсы. В пять тридцать я (щелкает пальцами) — хоп! — и уже за дверями.

В пять тридцать кто-то входит и говорит мне: «Нужны вырезки. Сходите-ка за ними». Я говорю: «Нет, я ухожу». Другой курьер тоже говорит: «Нет». На следующее утро подходит ко мне редактор и говорит: «Вы ушли до конца бэ-бэ-бэ-бэ... И вы отказались сходить за вырезками». Я говорю: «Разрешите, я объясню». А он говорит: «Это абсолютно неприемлемо. Это соломинка, сломавшая спину верблюда». Ну, я бы сказал — свиньи.

Я уже давно прикидывал — что сделать, если меня уволят? Накуриться марихуаны в городском отделе? Предаться медитации в библиотеке? Мне хотелось что-нибудь сделать, чтобы показать — я лучше вас, сукиных детей. Меня увольняют, потому что я не такой. Я не хочу быть цифрой. И я все думал. — как мне это показать? Похитить Маршалла Филда? Пристрелить его? Но тут уж задумываться было некогда, так что я поглядел на редактора и сказал: «Надеюсь, вы сумеете жить в условиях, которые создаете», повернулся, вышел и заплакал.

Он побежал за мной и говорит: «Погодите. Не я создаю эти условия, а вы». Я говорю: «Нет. нет. нет, ведь власть не у меня. Власть у вас». И я ушел. А потом до конца дня ходил перед редакцией и продавал «Восстань во гневе» [2]. (Смеется.)

Я начал получать пособие по безработице. Первые несколько раз со мной обходились хорошо, а потом какая-то женщина сказала, чтобы я устраивался на работу. Я хотел было послать ее куда подальше, сказать ей: я могу подстеречь вас у вашего дома, стукнуть по голове и забрать ваши деньги. Только я плевать хотел на ваши деньги. Начать с того, что они и не ваши вовсе. Они мои. Я их заработал. А не дадите их мне, я плевать хочу, потому что я и так сумею прожить. Когда я был моложе и кто-нибудь отказывался нанять меня без всяких объяснений, я говорил: «Что ж, ладно». Я не вопил на него: «Расистская ты свинья». А просто думал: «Ну и прекрасно. Мао Цзэдун наймет меня, чтобы я тебя прикончил». Или я мог бы грабить банки. Но это значило бы озлобиться. А я не хочу озлобляться. Я пацифист.

Я знаю, чего я хочу. Я хочу заняться народной медициной, потому что духовное начало в ней гораздо сильней, чем в современной западной медицине. Я хочу изучать травы и все такое прочее и предаваться медитации. Я не хочу зависеть от других людей. В наши дни идея подобной самостоятельности кажется странной. Пионер все делал сам. А теперь так никто не живет. Я хочу быть пионером духа — так, чтобы работа не была камнем на шее.


Примечания

1. Полулегальная чикагская газета, популярная в то время.— Прим. автора.

2. Самая воинствующая из полулегальных чикагских газет того времени. — Прим. автора.

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Александр Воронский
За живой и мёртвой водой
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?