Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Кто в тупике?

В продолжение спора о марксистской концепции общества

Статья продолжает дискуссию, начатую рецензией А.Н. Тарасова «Опять тупик» и ответом Ю.И. Семёнова «Дилетантизм против науки (размышления об одной рецензии». Участники редакции «Скепсиса» не занимают общей позиции в этом споре и приглашают всех заинтересованных высказывать свою точку зрения.

Быть или не быть марксистом?

Зачем нужен марксистский анализ общества? Или даже можно еще жестче спросить: зачем нужен именно марксистский анализ общества? В советские времена оба вопроса – особенно второй – казались абсурдными, считалось само собой очевидным, что только марксизм позволяет объяснить общественную реальность. Причем марксизм в одном единственном варианте – том, который был принят в советской науке. Все прочие трактовки марксизма вызывали подозрения и зачастую даже марксизмом не признавались. К счастью, теперь не так. После крушения СССР мы узнали, что версий марксистского понимания общества может быть много. Они сейчас в западной науке в ходу: там, по словам С.Жижека, «“возвращение к Марксу” стало безобидной академической модой»[1]. Но наметилась беда другого свойства. За это «возвращение» выдают очень многие концепции, имеющие к Марксу подчас весьма слабое отношение. Марксизмом называют все подряд: за его сторонника сойдет любой, кто выступает против капитализма и предлагает социализм в качестве альтернативы. Например, имеют твердую репутацию марксистов модные в левой среде М.Хардт и А.Негри. Мало кого волнует, что марксизма у них в работах на самом деле немного и куда больше несовместимого с ним постмодернизма[2]. Или к марксистам причисляют американского социолога И.Валлерстайна[3]. Он тоже широко известен как критик капитализма. Вот только предложенная Валлерстайном концепция истории, знаменитый миросистемный анализ, с тем, как принято понимать исторический процесс в марксизме, расходится принципиально.

Такие вольности в понимании марксизма неудивительны. На то она и мода на Маркса, чтобы отражать лишь поверхностный к нему интерес, не предполагающий глубокого проникновения. Большинству исследователей вопрос об «истовом марксизме» и впрямь кажется второстепенным. Любой из этого большинства скажет, что важно соответствие тех или иных взглядов не конкретной методологии, а истине. Но есть и определенное меньшинство, которое, при том, что тоже озадачено прежде всего поиском истины, настаивает на методологической строгости марксизма. Подобные исследователи готовы, как правило, признать многообразность марксизма, но отказываются причислять к нему что попало. И в том числе к таким ученым смело можно отнести историка и философа Ю.И.Семенова, не признавшего недавно марксистом левого социолога А.Н.Тарасова. Произошло это в ходе полемики вокруг последней книги Семенова[4]. Тарасов написал на нее разгромную рецензию с характерным названием «Опять тупик»[5], Семенов ответил не менее резкой статьей[6]. Оба автора нашли в позициях друг друга массу недостатков, и одним из них, как сговорившись, объявили отступление от настоящего марксизма. Семенов, согласно неласковой формулировке Тарасова, «оказался типичной жертвой советского “марксизма”, оставшись в круге идей, подходов и методов этого псевдомарксистского уродца»[7]. Со своей стороны, Семенов попрекнул Тарасова тем, что «он свою далекую от марксизма концепцию выдает за марксистскую»[8].

Кто из них прав в этом, по преобладающему мнению, малозначимом вопросе? Если подходить позиций методологической строгости марксизма, то, вне сомнений, правота на стороне Семенова. Я лишь могу дополнить его аргументацию. Семенов верно подметил, что

«А.Тарасов полностью отбрасывает основные, исходные категории исторического материализма – понятие социально-экономических (производственных) отношений и, соответственно, понятие системы социально-экономических (производственных) отношений»[9].

Почему отбрасывает, сказать трудно. Остается предполагать. Быть может, разгадка заключается в словах самого Тарасова, касающихся различий способов производства. Эти различия он предлагает показывать, «используя чисто описательные характеристики», чтобы не прибегать, «как это было принято в советском “марксизме”, к схоластическому нанизыванию марксистских штампов один на другой в попытке охватить все на свете»[10]. Возможно, производственные отношения Тарасов представляет таким «штампом» и потому даже не упоминает о них. Если так, то очень странно. Могу лишь сослаться на знаменитый фрагмент из предисловия к «К критике политической экономии», который также привел в своем ответе Тарасову Семенов. Итак, совсем коротко:

«Общий результат, к которому я пришел и который послужил затем руководящей нитью в моих дальнейших исследованиях. В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил» (курсив мой – С.Е.)[11].

Обратите внимание на выделенные слова. Разве из них непонятно, что сам Маркс считает идею производственных отношений основой своей теории?

Производственные отношения – это основа исторического материализма; они являются той самой социальной материей (раз производственные отношения, как сказано чуть выше, не зависят от воли людей, от сознания, то, следовательно, материальны), которая только и сделала возможным материалистический взгляд на общество. До их открытия материализм, конечно, существовал, причем в самых разных версиях, но материалистической картины общества у философов не получалось. Попытки ее создать они предпринимали, но на выходе, как правило, скатывались к идеализму[12]. Введение Марксом в научный оборот понятия производственных отношений стало для общественной науки прорывом. Естественно, классификацию общественных типов, формационных моделей Маркс дает на основе производственных отношений. Каждое общество отличает господствующий в нем способ производства, но способам производства соответствует своя система производственных отношений.

«В общих чертах, – пишет Маркс, – азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить как прогрессивные эпохи экономической общественной формации»[13].

Назвав буржуазный способ производства, Маркс тут же упоминает «буржуазные производственные отношения», являющиеся «последней антагонистической формой общественного процесса производства»[14]. И буржуазные способ производства с производственными отношениями приводят Маркса в том же абзаце к «буржуазной формации»[15]. То есть самая тесная связь этих понятий очевидна, они подразумевают друг друга.

Сравните с подходом Тарасова. Производственных отношений – ни буржуазных, ни каких-либо еще – у него нет, о формации только сказано, что это «крупнейшая социологическая категория»[16]. Без такой «крупнейшей категории» Тарасов в своих работах успешно обходится (хотя Маркс, как уже показано, обойтись не мог). А вот способы производства у Тарасова есть, правда выражены они теми самыми «чисто описательными характеристиками». И тогда получаются три способа производства. Во-первых, «древний способ производства» – «это крупнотоварное (крупнопродуктовое) домашинное производство, основанное на внеэкономическом принуждении». Во-вторых, «средневековый способ производства» – «мелкотоварное (мелкопродуктовое) домашинное производство, основанное на внеэкономическом принуждении». И, наконец, «индустриальный способ производства» – или «крупнотоварное (крупнопродуктовое) машинное производство, основанное на экономическом принуждении». Как говорит Тарасов, «все просто»[17].

Может быть, и впрямь просто, только не имеет ничего общего с Марксом. И это касается в том числе соотношения понятий «способ производства» и «общественный строй». У Маркса, как известно, общественный строй (он же – формационный, формация) имеет со способом производства единое название. Говорим, например, о рабовладельческом (античном) общественном строе (рабовладельческой формации), подразумеваем общество с господствующим рабовладельческим (античным) способом производства. То и другое имеет в основе систему рабовладельческих производственных отношений. А у Тарасова, если перефразировать одного политика, способ производства – отдельно, общественный строй – отдельно. Иначе говоря, при одном и том же «способе производства» общественный строй может существенно различаться.

«На протяжении всей послепервобытной истории человечества, – читаем у Тарасова, – каждый из бесспорных для марксистов способов производства был представлен двумя параллельными общественными строями, один из которых опирался на частную собственность на средства производства, а другой – на государственную. Таким образом, рабовладельческий строй имел свое соответствие в этатизме-I, феодализм – в этатизме-II, а капитализм – в этатизме-III»[18].

Видите разницу? Если в ортодоксальном марксизме изменение общественного строя равнозначно переходу от одного господствующего способа производства к другому, то у Тарасова выходит иначе. В его трактовке общественный строй может измениться, вовсе не затронув «способ производства». Зато «способ производства» на общественный строй воздействует напрямую и при своей трансформации заставляет автоматически трансформироваться и его – в одну из новых «парных форм». Тогда получается, что настоящей первоосновой общества, его базисом у Тарасова, хочет он того или нет, оказывается лишь «способ производства». А на долю общественного строя остаются только надстроечные характеристики. Опять давайте сравнивать. В представлении Маркса производственные отношения составляют «реальный базис», «экономическую структуру общества». И уже над этим базисом, над той или иной системой производственных отношений, «возвышается юридическая и политическая надстройка», ему же «соответствуют определенные формы общественного сознания»[19]. В частности, такие формы производственных (классовых) отношений, как «рабство и крепостная зависимость», по мере своего развития видоизменили «первоначальные формы» обществ, «сами становясь базисом последних»[20]. Но это по Марксу. А у Тарасова, фактически, здесь снова особое мнение. Он говорит о том, что «этатизм-I» от рабовладельческого строя отличается не только системой отношений собственности, но и классовой структурой[21]. «Способ производства», обладающий всеми базисными признаками, в обоих случаях один и тот же, а классовые отношения при нем принципиально разнятся, то есть лишь порождаются базисом, но существуют явно вне него.

Тарасов ранее писал, что в советской разновидности «этатизма» (сейчас названной «этатизмом-III», а полтора десятка лет назад обозначенной термином «суперэтатизм») в условиях всеохватывающей собственности государства «ликвидируются антагонистические классы, а классовые различия вытесняются в сферу надстройки»[22]. О классовых антагонизмах в советском обществе мы еще поговорим. А пока заметим, что в данном контексте, если продолжить логику Тарасова, его «суперэтатизм» и вообще все «этатизмы» от «парных» им «частнособственнических» вариаций общественного строя не отличаются ничуть – в этих «частнособственнических» вариациях классовые антагонизмы, опять-таки похоже невольно для Тарасова, тоже фактически «вытесняются в сферу надстройки». Хотя должны быть «в сфере базиса»: Маркс, по крайней мере, их всегда помещал именно туда.

Потому сомнений нет никаких: если подходить строго, то относить историческую концепцию Тарасова к марксизму нельзя. Но оправдан ли на самом деле такой строгий подход? Ведь действительно, велика ли, казалось бы, разница, к какой методологии принадлежат те или иные воззрения? Вот и Семенов, по его словам, не видит «никакого криминала в том, что взгляды А.Н.Тарасова на общество и на его историю не являются марксистскими»[23]. Марксистскими не являются, но являются ли пригодными для науки? Прав ли Тарасов в том, что использует лишь отдельные идеи Маркса, но в остальном с ним кардинально расходится? Или, наоборот, концепция Тарасова много теряет без настоящей марксистской основы, поскольку только на этой основе, на базе марксизма в его целостном виде, возможен путь к истине?

О «способах производства», которых не было

Чем же плоха предложенная Тарасовым градация способов производства? И плоха ли она вообще? Вопросы принципиальные. Попробуем для начала ответить на них на материале докапиталистической эпохи. Той эпохи, которую, согласно Тарасову, определяли сначала «древний», а затем «средневековый» «способы производства».

Отчасти ясность в данный аспект уже внес Семенов. Он правильно замечает, что ученый не имеет права вступать в противоречие с фактами[24]. Как раз с ними подход Тарасова расходится. Откуда, например, взялось, что «средневековый способ производства» был по своему характеру «мелкотоварным» («мелкопродуктовым»)? Попутно просится замечание насчет странного сочетания слов «мелкотоварный» и «мелкопродуктовый» (а также «крупнотоварный» и «крупнопродуктовый» в случае с «древним способом производства»). Неужели Тарасов не видит разницы между продуктом и товаром? Но это реплика в сторону. А если вернуться к «средневековому способу производства», то мелкотоварным он быть не мог. Опять сошлюсь на школьный курс истории. Из него известно, что в Средние века господствовало натуральное хозяйство – хозяйство самообеспечивающее, нетоварное. Эти сведения из школьных учебников полностью совпадают с данными компетентных историков. И даже если один из самых ярких среди них, знаменитый французский медиевист М.Блок, не очень жалует термин «натуральное хозяйство», то лишь потому, что считает его «слишком общим и неопределенным». Вместо него Блок предлагает по отношению к периоду до XII века термин «монетный голод», по сути как синоним «натурального хозяйства»[25].

Несомненно, товарные отношения в Средние века тоже существовали и становились на Западе все более заметными по мере развития городов и роста их влияния на деревню. Но это был долгий процесс, он дал осязаемые результаты уже ближе к концу Средневековья. Переломной точкой обычно считается уже упомянутый XII век. Ф.Бродель пишет, что «начиная с 1150 года Европа вышла из состояния “прямого сельскохозяйственного потребления” (собственного потребления произведенного продукта), чтобы перейти к “непрямому сельскохозяйственному потреблению”, рождавшемуся вследствие поступления в обращение излишков сельского производства»[26]. А Ж.Ле Гофф подобный переход относит на еще более позднее время. Согласно Ле Гоффу, «медленное замещение натурального хозяйства денежным достаточно продвинулось к концу XIII века для того, чтобы привести к важным социальным последствиям»[27]. Эти последствия, впрочем, не означали конца натурального хозяйства. Оно, как можно понять П.Андерсона, в те времена сократилось, но продолжало преобладать, несмотря на все успехи ремесла и торговли[28].

А что сказать насчет Востока: «мелкотоварного» «этатизма-II» и особенно «крупнотоварного» «этатизма-I»? Все эти «этатизмы» на «товарность» могут претендовать еще меньше, чем средневековая Европа. А «этатизм-I» не потянет и на «крупность». На Востоке действительно существовали весьма обширные хозяйства, которые принадлежали государству и управлялись непосредственно государством. Но в большинстве стран Древнего Востока (а также средневекового) «основной рабочей силой было крестьянство»[29]. Основной не только из-за своей многочисленности, но и потому, что производило главную массу продукта. Вполне очевидно, что крестьяне никак не могут считаться «крупными» производителями. И тем более производителями «крупнотоварными» (или даже «мелкотоварными»): крестьянское хозяйство везде и всюду было нацелено прежде всего на удовлетворение собственных потребностей. И если крестьяне и могли выходить на рынок, то, как правило, лишь с излишками продукции.

Для Востока же подобная связь крестьян с рынком была и вовсе мало характерна. К примеру, индийские общины, как неоднократно отмечал Маркс, существовали как бы в отрыве от внешнего мира, все их интересы были сосредоточены «на ничтожном клочке земли»[30]. Само собой разумеется, что в этих общинах «главная масса продукта производится для непосредственного потребления самой общины, а не в качестве товара»[31]. Много позже Бродель тоже отметил, что даже в XVIII веке индийская деревня была абсолютно самодостаточной, и налог, который она уплачивала в пользу правительства, выступал единственной ее связующей нитью с городом[32]. Городское влияние на деревенскую округу в Индии, а также в других восточных странах, было совершенно не таким, как в средневековой Западной Европе, поскольку совсем другими были города. Если западная средневековая история протекала, в представлении Маркса, «в форме противоположности города и деревни», то для Востока было характерно их «нерасчлененное единство»: «крупные города могут рассматриваться здесь только как княжеские станы, как нарост на экономическом строе в собственном смысле»[33]. Иными словами, в экономическом плане такие города от деревни отличались мало; товарное производство в них, несомненно, существовало, но не являлось основой экономической организации.

Как видим, Тарасов не обошелся при анализе «способов производства» без серьезных исторических ошибок. Ошибки заложены в классификацию «способов производства», из чего следует логичное предположение, что сама она ошибочна и ее надо проводить по иным, нежели предложил Тарасов, основаниям. Но по каким конкретно? Чтобы в этом разобраться, обратимся к другим мыслям Тарасова. Возьмем, прежде всего, его представления об античности. В них многое верно – производство, которое вполне допустимо называть «крупнотоварным», в экономике Древних Греции и Рима играло серьезную роль. Эта роль, безусловно, не была всеобъемлющей. Давно известно, что рабовладельческое общество не могло обходиться без развитого крестьянского уклада. Историки не зря представляют крестьянство основой «гражданского и военного строя» Римского государства, говорят, что «победы Рима были триумфом крестьянской пехоты»[34]. Когда же крестьянство стало разоряться, то и военные победы к Риму начали приходить все труднее, пока не исчезли вовсе.

Естественно, античные крестьяне, подобно любым другим, не могли вести ни крупного, ни товарного производства. Как сказано в только что цитированной книге, «неизвестно, какой в то время мог получить доход крестьянин от продажи своих продуктов, но вряд ли он был велик»[35]. Но, в отличие от стран Востока с характерным для них почти полным доминированием крестьянских хозяйств, в Риме в его лучшие времена на первом плане находился другой тип хозяйственной организации – вилла или, если следовать формулировке В.И.Кузищина, «товарное рабовладельческое поместье»[36]. Говоря строго, вилла, как теперь считается, обладала не крупными, а средними размерами, в отличие от огромных латифундий, которые когда-то историки признавали основой римской экономики, но потом эту точку зрения пересмотрели. И если, например, Андерсон первостепенное значение отдает все же латифундиям, то уточняет, что они «не всегда и не обязательно составляли единые блоки земли, которые обрабатывались как целостные единицы», и чаще состояли из отдельных вилл[37]. Также вилла («товарное рабовладельческое поместье») не была всецело товарной. На рынок были ориентированы одна-две отрасли ее хозяйства, тогда как остальные (довольно многочисленные) культивировались для удовлетворения потребностей самого владельца виллы и его окружения[38]. Историки поэтому говорят «о своеобразном сочетании натуральных и товарных принципов в организации хозяйств этого типа: большая часть получаемой продукции распределялось непосредственно в ойкосе рабовладельца, меньшая часть приобретала товарный вид»[39].

Таким образом, в определенной мере насчет «крупнотоварного производства» в античности Тарасов прав. Античная и восточная экономика, следовательно, принципиально друг от друга отличались. В обоих случаях, если пользоваться критериями Тарасова, господствовали домашинный труд, внеэкономическое принуждение, но по объемам производства («крупным» в одном случае и «мелким» в другом) и степени его товарности античность, вопреки Тарасову, находилась явно впереди. И здесь очень кстати приходится еще одно суждение Тарасова. По его словам, каждый способ производства качественно отличается от других уровнем развития производительных сил[40]. Разумеется, мысль эта старая и является азбукой марксизма. Но применим мысль Тарасова к изобретенному им «древнему способу производства». Особый «азиатский способ производства», который многие марксисты (одним из первых Плеханов[41]) находили на Востоке, Тарасов отрицает именно по той причине, что они «не смогли представить доказательств существования какого-то иного уровня развития производительных сил – явно отличного от рабовладельческого и феодального»[42]. Но разве все те же объемы производства и товарности не свидетельствуют о существенных различиях в уровне производительных сил в восточных и античных обществах? И тогда закрадывается подозрение, что и основной для них способ производства не был идентичным.

Впрочем, здесь требуется кое-что уточнить. Почему я пока что говорю только про подозрение? Но если быть объективным, то разница в уровне производительных сил в тех или иных обществах не гарантирует еще расхождения в господствующем в них способе производства. Возможно, он тот же самый, просто мы наблюдаем разные этапы его зрелости. В одном случае этот способ производства только сформировался, в другом достиг расцвета, благодаря чему отличается более внушительными производительными силами. Примеров на данный счет можно привести много, одна капиталистическая эпоха их дает в изобилии. Потому по поводу древности не стоит спешить с оценками. Важно разобраться, какому из двух описанных вариантов античная экономика обязана первенством над восточной. Имеем ли мы здесь дело с двумя разными способами производства или с одним и тем же (тогда он вполне может именоваться «древним»), но в различные периоды его жизни?

Ответить на вопрос не так уж и трудно. Достаточно задуматься: за счет чего античные общества добились того самого первенства в производительных силах над древневосточными? И тут мы выходим на важную теоретическую проблему. Обычно производительные силы сводят к развитию техники. И с этой точки зрения, Тарасов, поставив знак равенства между античными и древневосточными производительными силами, поступил абсолютно логично. Когда-то было принято (в том числе такой позиции придерживался на первых порах Семенов) связывать свойственное античности широкое применение рабов с «железным веком», начавшимся на исходе второго тысячелетия до н.э. Из железа изготовляли прочный инвентарь и его можно было доверить рабам, незаинтересованным в бережном обращении с орудиями труда, равно как и вообще в труде[43]. Тем не менее, мало поддавалось объяснению, почему столь же широкое использование рабов не практиковалось в восточных обществах, где железо тоже было хорошо известно[44]. А в остальном античные общества не совершили в технике серьезного прорыва. Андерсон даже говорит про «общий технологический застой античности» и отмечает, что за все это время, хотя и имели место «определенные технические улучшения», «не было сделано кластера значительных изобретений, который способствовал бы переходу античной экономики к качественно новым производительным силам»[45]. Но вот что получается: в технике между античными и восточными обществами большого разрыва не наблюдалось, но уровень производства отличался серьезно. Производительные силы вроде бы одинаковые и в то же время разные. Как в такой ситуации быть?

Однако в том и кроется разгадка, что производительные силы заключаются не только в технике и методах труда, но и в тех общественных формах (производственных отношениях), в которых то и другое находит регулярное применение. В зависимости от этих форм использование одних и тех же средств производства может давать несопоставимые результаты. Так обстояло и в случае с древней экономикой, представленной в восточной и античной вариациях. Уже частично сказано: последняя на фоне первой выделялась ролью рабов в хозяйственной деятельности. На Востоке, как пишет Андерсон, рабство «было периферийным явлением» и просто составляло «низшую ступень в аморфной иерархии разных форм и степеней зависимости»[46]. Зато «греческие города-государства впервые сделали рабство “чистым” и преобладающим, превратив его тем самым из вспомогательного средства в систематический способ производства»[47].

Обратите внимание: Андерсон, не в пример Тарасову, говорит о присущем античности новом способе производства, явно отличном от господствовавшего на Востоке. Но если задуматься, это абсолютно логичный подход. Качественно иные, сравнительно с Востоком, производительные силы в античных обществах выступили следствием особых рабовладельческих производственных отношений. Изменилась, условно говоря, матрица всей экономической организации – та матрица, которая, как выясняется, открыла античной экономике новые возможности для роста, выступив касательно ее производительных сил, в точности по Марксу, сначала «формой их развития», потом «их оковами»[48]. Можно ли в таком случае, когда речь идет о способах производства, без этой «матрицы» (производственных отношений) обойтись? Именно она задает в каждом способе производства все остальные параметры или «чисто описательные характеристики», которыми столь неудачно пытается оперировать Тарасов. Тогда вариантов не остается: формирование рабовладельческих производственных отношений было началом нового способа производства – причем рабовладельческого, а не какого-то иного. И заодно рабовладельческого общественного строя, вовсе не являвшегося, как можно судить, «парным» общественному строю Древнего Востока. Подобная «парность» вообще невозможна, поскольку и способ производства, и общественный строй базируются на одной системе производственных отношений. И не может общественный строй трансформироваться в «парный» себе, оставив в неприкосновенности способ производства, так как меняется всегда вместе с ним при существенных изменениях в производственных отношениях.

Эти выводы легко проверить на материале других времен. Возьмем более ранние из них – переход от первобытности к классовым (цивилизованным) обществам. Последним этапом первобытной эпохи считают стадию предклассового общества, тогда как история цивилизации началась, по общему мнению, с Древнего Востока. Можно считать само собой разумеющимся, что экономика первых классовых обществ, их производительные силы должны были находиться на более высоком уровне, чем в догосударственных или даже предгосударственных объединениях. Но каким путем этот уровень был достигнут? За счет ли технических достижений? Понятно, что на протяжении первобытности техника и методы ведения хозяйства постоянно совершенствовались; например, огромным прогрессом оказалось появление производящего хозяйства, пришедшего на смену присваивающему. Также важной вехой развития техники были переходы сначала в VI тысячелетии до н.э. от каменного века к медному, а от него примерно в IV тысячелетии до н.э. к бронзовому. Примерно в те же сроки, на рубеже IV–III тысячелетий, в северной части долины Нила и в междуречье Тигра и Евфрата (в Месопотамии) появились первые в истории государственные образования. То есть открытие бронзы, как может показаться, сделало свое дело: привело человечество в лоно цивилизации.

Загвоздка в том, что это вступление в цивилизацию не было завязано в обязательном порядке на внедрении бронзы. В государствах Шумера, первых из существовавших в Месопотамии, бронза использовалась с самого начала, а вот Египет, уже вступив в пору государственности, на протяжении четвертого и значительной части третьего тысячелетий знал только медь[49]. Зато бронзу в те же времена знали общества, так и оставшиеся надолго предклассовыми – то есть не вышедшие из первобытности[50]. И подобных несоответствий наберется очень много, стоит только расширить географические рамки. Окажется, что цивилизованными могли быть общества, не знавшие не только бронзы, но и производства металлов вообще. В частности, некоторые народы Америки, достигнув уже стадии государства, жили все еще в каменном веке и не торопились с ним порывать. И пример противоположного свойства: африканские общества южнее Сахары освоили не только бронзу, но и железо и, тем не менее, оставались предклассовыми до самого европейского проникновения Нового времени[51].

И вырисовывается удивительная, на первый взгляд, картина: народы, уступавшие другим в технике, могли добиваться над ними стадиального превосходства, то есть иметь преимущество в господствующем способе производства, производительных силах. И вновь объяснение будет заключаться в том, что производительные силы имеют не одну только техническую сторону. Их рост во всех этих случаях обеспечивали новые социально-политические институты – те самые, которые определяли содержание общественного строя первых известных в истории классовых обществ (на Древнем Востоке и не только). Эти институты были ориентированы на выжимание из работников прибавочного продукта, с чем успешно справлялись, заставляя их трудиться гораздо больше, чем раньше. Опять сошлюсь на Семенова: по его данным, земледельцы в позднепервобытных и предклассовых обществах работали 100–150 дней в году, а в древневосточных государствах годовая нагрузка выросла до 250 дней и больше[52]. То есть и здесь новый способ производства оказался возможен лишь вследствие трансформации производственных отношений и, следовательно, не может, вопреки Тарасову, рассматриваться независимо от них. Равно как и от общественного строя, для которого эти производственные отношения выступали, как и положено, первоосновой. Иначе сам переход человечества к цивилизации будет одной сплошной загадкой.

Наконец, Средние века с беспрерывным, если верить Тарасову, «средневековым способом производства». Но был ли один и тот же способ производства неизменно господствующим на всем их протяжении? Для западного Средневековья на этот счет существует очень ценное замечание уже упоминавшегося Блока: «Было бы все же грубой ошибкой рассматривать “феодальную цивилизацию” как нечто цельное во времени»[53]. Блок применительно к средневековой Западной Европе выделял два «феодальных периода». Первый характеризовался выше названным «монетным голодом» или, как еще говорят историки, всеобщей «аграризацией» – экономической, демографической, социальной[54]. Люди почти полностью жили земледелием, при этом оно велось примитивно, давало скудные урожаи[55]. И совсем другое дело – «второй феодальный период», состоявшийся, согласно Блоку, благодаря серьезным изменениям с 1050 по 1250 годы[56]. Самое первое из изменений – «резкий рывок вперед в росте сельскохозяйственных излишков»[57]. Рывок и правда был впечатляющим:

«На рубежах западного мира происходила колонизация иберийских плато и великой равнины за Эльбой; в самом сердце древнего края лес и целину непрестанно подтачивал плуг; на полянах, проложенных среди деревьев и кустарников, вырастали на девственной земле новые села; а вокруг мест, испокон веку заселенных, под неуклонным натиском корчевателей расширились участки под пашню»[58].

Еще больше поражает прогресс товарных отраслей экономики (пусть и не отменивших господство натурального хозяйства). Например, сукноделия:

«Во Фландрии, Пикардии, Бурже, Лангедоке, Ломбардии и в других краях… слышался стук станков и грохот сукновален, и там они работали почти столько же для дальних рынков, сколько для внутреннего потребления»[59].

Подобные процессы весьма скоро изменили статус Западной Европы на мировой арене: «Запад, прежде выступавший почти исключительно как импортер, стал мощным поставщиком изделий ремесла»[60].

Иными словами, качественное преобразование производительных сил в начале второго тысячелетия или, как еще говорят, «скрытая революция этих веков»[61] не вызывает никаких сомнений. Может быть, хотя бы тут веское слово сказали технические усовершенствования? На их счет историки расходятся во взглядах. Ле Гофф средневековую технику воспринимает скептически и, в частности, подчеркивает, что «механизация практически не сделала никакого качественного прогресса в Средние века»[62]. Андерсон, наоборот, отмечает многие технические новшества, нашедшие применение в сельском хозяйстве средневекового Запада после указанной «скрытой революции». Однако тут же выясняется, что не такими уж и новшествами они являлись, поскольку были известны еще в раннее Средневековье (в так называемые темные века). И подлинное новаторство состояло в переходе от спорадического к широкому и регулярному их применению[63]. Это, конечно, не случайно, поскольку, как пишет Андерсон, «только формирование и консолидация новых социальных производственных отношений могли создать условия для их повсеместного применения». Или, как можно сказать еще, более совершенные орудия и методы «могли быть широко освоены только после кристаллизации в деревне развитого феодализма»[64].

В предшествующие времена, получается, этих феодальных производственных отношений в Западной Европе еще не существовало и так называемый «первый феодальный период» не был подлинно феодальным. Действительно распространять понятие феодализма на все западное Средневековье нет никакого резона. К этой системе вассальной земельной собственности, которую традиционно отождествляют с феодализмом, средневековая Западная Европа пришла не сразу. Как пишет Н.Ф. Колесницкий,

«эксплуатация свободных крестьян-общинников в Западной Европе началась не с подчинения их феодальными собственниками – сеньорами, а с обременения государственными повинностями в порядке публично-государственной зависимости»[65].

Лишь постепенно, причем очень медленно, господствующая в таком обществе верхушка стала приобретать феодальные черты. Процесс начался при Меровингах, а при Карле Великом имел важное продолжение, так как именно в его правление, по словам Андерсона, «произошел важнейший синтез между земельными дарениями и обязательствами служения»[66]. Примерно в то время «пожалования земель правителями перестали служить дарами, превращаясь в условные держания, предоставлявшиеся в обмен на клятву в верности и службу»[67]. Тем не менее, это были только шаги на пути к феодализму, окончательно он, с точки зрения Андерсона, «возник в Х веке, развился в XI веке и достиг своего расцвета в конце XII–XIII веке»[68]. Но чаще рубежом, ставшим началом феодальной системы, считают 1000 год. На последующие за этим годом десятилетия пришелся «период основной перестройки социальной и политической структуры по всему пространству христианского мира», перестройки, заключавшейся в так называемом «incastellamento» («озамковании»). Вся жизнь теперь, по словам Ле Гоффа, была организована вокруг замков, они стали центрами ячеек, на которые разделился весь средневековый Запад[69].

Этот новый общественный строй – феодализм – историки единодушно считают тем фактором, который обеспечил резкий экономический прорыв на Западе, обусловил переход от раннего к развитому Средневековью. Можно разве что уточнить: фактором ускорения развития послужили феодальные производственные отношения, на базе которых сформировался феодальный общественный строй. Иными словами, закономерность, установленная на материале древних обществ, применительно к средневековому миру также работает. Здесь тоже новые производственные отношения создают качественно новые производительные силы или – что в данном случае одно и тоже – новый способ производства. Этот способ производства был именно феодальным, а никак не «средневековым», поскольку должен определяться, как и все остальные способы производства, по присущим ему производственным отношениям. Альтернативы такому подходу просто нет. Не считать же за альтернативу классификацию способов производства по Тарасову – чрезвычайно оригинальную, но столь же нежизнеспособную.

Оттого даже забавно выглядят некоторые претензии Тарасова к Семенову, касающиеся как раз этой проблемы. Тарасов горячо протестует против того, что

«Семенов в изобилии изобретает… целые способы производства» и изобретает потому, что – предположительно – «просто не понимает, что такое в марксизме “способ производства”»[70].

Насчет «изобретательства», положим, Тарасов сам не уступает. А вот «изобретательская» деятельность Семенова проистекает именно из марксистской, а не какой-то иной, трактовки понятия «способ производства». Позиция Семенова в данном вопросе отличается от позиций Маркса и Энгельса лишь в том, что последние знали только три формы антагонистических производственных отношений («противоположностей классов») и, следовательно, три антагонистических способа производства. Как писал Энгельс, «античное государство было, прежде всего, государством рабовладельцев для подавления рабов, феодальное государство – органом дворянства для подавления крепостных и зависимых крестьян, а современное представительное государство есть орудие эксплуатации наемного труда капиталом»[71]. Впоследствии выяснилось, что этих форм существовало заметно больше. Они были весьма многообразны и должны тогда, исходя все из того же марксистского понимания, представлять особые способы производства. Семенов их вовсе не «изобретает», а отображает в том виде, в каком они существовали в истории. Большая, согласитесь, разница.

«Заботливый» Сталин: социальные гарантии как плод советского «прагматизма»

Впрочем, основное внимание Тарасов уделяет более близким к сегодняшнему дню временам и сюжетам и нам следует поступить так же. Речь, таким образом, пойдет о капитализме и его взаимоотношениях с «советским блоком» – то есть о противостоянии систем, принадлежавших, по версии Тарасова, к единому «индустриальному способу производства».

Вообще спор о том, к какому типу относить советское общество, имеет давнюю историю. Проще сказать, к каким типам его относить нельзя. В первую очередь, нельзя относить к социализму. Именно по такой причине в работах исследователей, стремящихся к объективности, столь часто встречается метафора «реальный социализм» – по определению Э.Хобсбаума, «не совсем ясный термин»[72], нужный на самом деле для разграничения советских реалий и социализма в понимании Маркса. Тарасов этим «не совсем ясным термином» тоже пользуется. Соображения все те же – по Тарасову, «оставаясь в рамках марксистской методологии, представляется несложным доказать, что советское общество не было социалистическим (коммунистическим)»[73]. Эта мысль Тарасова была бы безупречна, если бы не конец предложения, где социализм отождествлен с коммунизмом. Тарасов считает их синонимами, а разделение этих понятий выставляет «“изобретением” сталинской науки»[74]. Может быть, это не столь уж важный момент, но возразить все-таки нужно. «Сталинская наука» много чем провинилась, но в данном конкретном случае она не при чем. К ней явно нельзя относить, к примеру, Троцкого с его «Преданной революцией». Работа посвящена опровержению тезиса сталинской пропаганды об «СССР – стране победившего социализма», то есть написана полностью с антисталинских позиций, но это совсем не мешает Троцкому постоянно разграничивать социализм и коммунизм[75]. И точно так же их разграничивает Ленин в «Государстве и революции». Он четко сказал, что «научная разница между социализмом и коммунизмом ясна»: «то, что обычно называют социализмом, Маркс назвал “первой” или низшей фазой коммунистического общества»[76]. Или, как еще можно сказать, социализм – это еще «не полный коммунизм»[77]. По Тарасову, социализм (коммунизм) представляет собой «безгосударственный строй»[78], однако, согласно Ленину, «для полного отмирания государства нужен полный коммунизм», а в «первой фазе коммунизма» – при социализме – государство находится в лишь процессе отмирания, но «еще не отмерло совсем»[79]. Неужели и Ленин – тоже «сталинская наука»? Когда-то сторонники Сталина, а много позже них Солженицын выдвинули печально известную формулу: «Сталин – это Ленин сегодня». Было бы странно и абсурдно, если бы Тарасов ее разделял. Надеюсь, дело в другом: он действительно не знал, что отделять социализм от коммунизма было придумано задолго до Сталина, так как просто не ознакомился должным образом на момент написания своей статьи с «Государством и революцией». Для теоретика социалистической революции (Тарасов уже тогда выступал в таком качестве) упущение более чем серьезное.

Но в основной мысли Тарасов, конечно, прав: социалистическим советский строй не был. А еще прав в том, что не мог быть этот строй и капиталистическим. Некоторые марксистские теоретики действительно считают, что в результате всех послереволюционных мутаций в СССР возник так называемый «государственный капитализм» – специфическая форма капитализма, где в качестве класса капиталистов (своего рода, совокупным капиталистом) выступало государство[80]. К близкому результату приводит другой ход рассуждений. Уже упоминавшийся основатель школы миросистемного анализа Валлерстайн полагал, что настоящий разрыв с капитализмом при его планетарном господстве невозможен. В этом случае любые альтернативные системы – советская в том числе – будут подчинены воздействию капитализма и неизбежно примут капиталистические принципы организации общества[81]. Оба подхода уязвимы, так как не учитывают или недооценивают явные отличия советской системы от общепризнанных капиталистических обществ. Тарасов как раз на данные отличия в целом удачно указал[82]. Тем не менее, и сходства у советского и западного мира тоже наблюдались. Эти сходства с отличиями как бы находятся на разных чашах весов, какая из них перевесит, определить с ходу непросто. И возникает соблазн уравновесить эти чаши – представить общества сходными и различными одновременно.

Как раз по такому пути зачастую шли западные социологи. Для многих из них капитализм и «реальный социализм» были и остаются разновидностями в пределах одного и того же типа – «индустриального» или «современного» общества (оно же «общество модернити»). По популярному мнению, близость Запада и Советского Союза, в первую очередь, проявлялась в «способе производства», признававшегося «фордистским и тейлористским в своей основе», а также в форме политической власти, «которая представляла собой социалистический вариант кейнсианства»[83]. Несложно заметить: Тарасов с его идеей «парных» общественных строев – капитализма и «этатизма-III» («суперэтатизма»), – существующих в рамках одного «индустриального способа производства», в значительной мере следует приведенным только что воззрениям.

Вряд ли подобный образ мыслей можно поставить Тарасову в заслугу. Идеи, которые он разделяет, примерно в 1960-х годах могли выглядеть вполне обоснованными. Не секрет, что понятия современного и индустриального общества были выдвинуты в противовес марксизму (опять к вопросу о том, марксист ли Тарасов) и его концепции капитализма. Само понятие капитализма, как многие хотели представить, потеряло в ХХ веке актуальность. Оно указывало на лежащий в фундаменте западного общества классовый антагонизм, который действительно был на всем протяжении XIX столетия крайне острым, но ко второй половине ХХ века казался уже исчерпанным. Как полагали и полагают по сей день многие западные исследователи, «жизнь людей в обществе наемного труда в значительной мере освободилась от ярма наемного труда»[84]. Отсюда вывод Р.Арона, что «Маркс переоценил значение классовых конфликтов»[85] – не они составляют суть западного общества, которая, соответственно, должна определяться не в терминах капитализма. Эта суть заключается не в непримиримости труда и капитала, а, если верить З.Бауману, в их стремлении к долгосрочному партнерству, к выработке «удовлетворительной модели сосуществования»[86]. Настоящего антагонизма между ними быть не может, поскольку «каждая из сторон имеет четкие интересы в том, чтобы другая оставалась в хорошей форме»[87]. Подобный метод «опровержения» Маркса до сих пор имеет успех и мало кто задумывается, что на протяжении нескольких столетий почти до середины ХХ века капитал не очень озадачивался «хорошей формой» наемных работников, да и сейчас вновь перестал озадачиваться.

Советская реальность служила для всех этих теорий индустриального или современного общества лишь дополнительным подспорьем. Запад и Советский Союз, явно относившиеся в марксистском смысле к разным формационным моделям, развивались, согласно распространенным представлениям, одним путем и приобрели, как уже сказано, много общего в своей социальной организации. Разве что разительно различалось политическое устройство – буржуазная демократия на Западе и «тоталитаризм» в странах советской системы. Об этом контрасте «первого» и «второго» мира авторы писали много (отдельно опять назову Арона[88]), но зачастую и здесь видели общие тенденции. Западный демократический порядок не всегда безоговорочно отождествляли со свободой, но часто в характерном для него активном вмешательстве в экономические дела видели ее известное ограничение, которое относили на счет «пресловутых тоталитаристских склонностей модернити»[89]. Советский «тоталитаризм» в этом ракурсе представал не столько уникальным явлением, сколько крайним проявлением таких склонностей.

Повторюсь, такие теоретические установки до поры до времени могли считаться небеспочвенными. Но история не стояла на месте и уже к 1980-м годам можно было заметить, насколько устарели подобные взгляды. Если они до сих пор востребованы в академической среде, то не благодаря их научной силе, но ввиду необъективности или, прямо скажем, идеологической предвзятости исследователей. Главное, что в эти взгляды не вписывается – новое обострение социальных антагонизмов на Западе, спровоцированное демонтажем «государства благосостояния» в результате неолиберальной политики. Добросовестные наблюдатели говорят по данному поводу о «классовой войне», «восстановлении классового влияния», «классовой власти»[90] – эти явления, очевидно, идут с теориями современного или индустриального общества вразрез.

Сторонники таких теорий, со своей стороны, пытаются прикрыться довольно странными терминами «постмоденити», «постсовременность», «другой модерн». Прежняя эпоха признается законченной, ее якобы сменила другая, с качественно новыми чертами (прежде всего, хаосом и неясностью вместо прежней стабильности)[91]. Хотя если задуматься, то «новые черты» окажутся очень похожими на слегка забытые старые. Упомянутые хаос и неясность есть не что иное, как проявление многовековой противоположности труда и капитала, которая, выясняется, никуда не исчезала, а просто в какой-то момент сделалась не столь заметной вследствие временного равновесия классовых сил. По большому счету, это был, как теперь ясно, эпизод, который западные социологи абсолютизировали – признали этот преходящий момент ключевым для всей организации западного социума. Соответственно, теории, построенные на такой абсолютизации, не должны вызывать доверия. Я, конечно, не имею ничего против самих словосочетаний «современное общество» и тем более «индустриальное общество». Но они могут использоваться лишь как вспомогательные, во многом метафорические конструкции (практически «описательные характеристики» Тарасова), а в качестве строгих понятий не годятся. Общества, объявленные «современными» («индустриальными») и «постсовременными», как были, так и остались капиталистическими – нет, следовательно, никаких оснований отказываться от старого проверенного термина «капитализм».

Случившееся на советском пространстве тоже оказалось не в пользу упомянутых теорий. Пока СССР и его союзники делали большие успехи в конкуренции с Западом, обе эти системы могли выглядеть принципиально схожими. Потом декорации сменились – в СССР начался печально известный «застой». Если в 1950-е и даже в 1960-е годы, по свидетельству Хобсбаума, самому Западу казалось, что Советский Союз у него выигрывает конкурентную борьбу[92], то позже таких страхов уже не было. На повестке дня теперь стояла научно-техническая революция, и с ней государства советского блока, в отличие от западных стран, не справились. Оказалось, советская экономическая система, вполне приспособленная для форсированной индустриализации, не соответствовала задачам научно-технической революции. Теперь потребовалось организовать управление экономикой на принципах достаточно широкой децентрализации. И действительно попытки ее осуществить предпринимались, но далеко не зашли, поскольку противоречили интересам основной части номенклатуры. Персонально для нее та самая децентрализация означала потерю части полномочий, то есть сокращение собственного могущества. А другая опасность касалась уже могущества возглавляемого советской номенклатурой государства. Экономические преобразования, начавшиеся в СССР в середине 1960-х годов (так называемые «косыгинские реформы»), в определенной степени спровоцировали политические перемены в Восточной Европе и вылились в 1968 году в знаменитую «Пражскую весну». Само собой разумеется, это событие реформаторским настроениям среди советских руководителей отнюдь не способствовало.

Реформы в странах советского блока в итоге застопорились, вслед за ними застопорилась научно-техническая революция, благодаря чему мы можем сегодня наблюдать почти весь бывший «второй мир» в составе «третьего». А «первый мир» остался там же, где и был – на лидирующих позициях в мировом масштабе. Судьбы у западного капитализма и «реального социализма» оказались разными, поскольку принципиально разными были сами эти системы – каждая со своим специфическим базисом (опять вспоминаем про производственные отношения), определявшим для них свои пределы роста. Если же считать вслед за западными социологами капитализм и «реальный социализм» лишь разновидностями общества одного типа – «современного» или «индустриального», – то эта разница возможностей не получит сколько-нибудь вразумительного объяснения.

Что же в таком случае сказать о концепции Тарасова, о его идее единого для капиталистической и советской систем «индустриального способа производства»? Вполне очевидно, что идея в переработанном виде заимствована из только что рассмотренных концепций западной социологии. У нее на поводу Тарасов, впрочем, пошел не в полной мере и не принял наиболее одиозные выводы. Упомянутые западные социологи, как показано выше, говорили об «индустриальном» или «современном» обществе, чтобы по возможности скрыть капиталистическое содержание стран «первого мира». А для Тарасова господство на Западе капитализма, капиталистического общественного строя – факт неоспоримый и к тому же чрезвычайно значимый. Но это одна сторона концепции Тарасова. А вторая, очень похожая на подход западных социологов, заключается в том, что этот самый капиталистический общественный строй (а заодно советский общественный строй – «суперэтатизм» в терминологии Тарасова) выступает у Тарасова лишь производной характеристикой от единой для «первого» и «второго» мира индустриальной организации общества. Эта индустриальная организация есть первооснова, тогда как капитализм (или «суперэтатизм») – все же вторичное образование.

Неудивительно, что капитализм и «реальный социализм» («суперэтатизм») у Тарасова получаются – примерно как в концепциях индустриального и современного общества – в основных своих проявлениях подобными друг другу. И не просто подобными, но и «альтернативными», а альтернатива, по определению Тарасова, «это выбор из двух и более равных вариантов»[93]. Тарасов так и говорит, что «во всех известных нам странах суперэтатизм решал и решил те же вопросы общественного и экономического развития, что и капитализм». В качестве этих вопросов Тарасов называет «ликвидацию институтов феодализма» и индустриализацию.

«В этом смысле, – пишет Тарасов, – суперэтатистские революции были равнозначны революциям буржуазным».

Разница, с точки зрения Тарасова, состоит лишь в том, что

«если в буржуазных революциях буржуазия оставалась гегемоном, используя часто пролетариат и крестьянство как массовую движущую силу революции, то в суперэтатистских революциях пролетариат (и/или крестьянство – в Китае, во Вьетнаме, на Кубе и т.д.) превращался из массовой движущей силы в гегемона, уничтожив, наряду с классом феодалов, и буржуазию»[94].

В связи с этим возникает еще одна ассоциация – теперь уже с Троцким. Он когда-то говорил, что «диктатура пролетариата станет орудием разрешения задач исторически запоздалой буржуазной революции»[95]. Но «запоздалая» не есть «равнозначная», – сказав о буржуазных задачах пролетарской революции, Троцкий тут же уточнял, что «на этом дело не сможет остановиться»[96]. Есть, как называл его Троцкий, закон «неравномерности» в истории, который «резче и сложнее всего обнаруживается на судьбе запоздалых стран». По словам Троцкого, «вынужденная тянуться за передовыми странами отсталая страна не соблюдает очередей»: не может позволить себе последовательное прохождение через все этапы развития ведущих держав, но «вынуждена совершать скачки»[97]. И поскольку ведущие державы буржуазные задачи к тому моменту давно решили и переживали следующий этап своего развития, то и русская революция не могла такими задачами ограничиться и должна была пойти дальше. Так считал Троцкий, и в этом отношении он, глядя из тех времен, оказался явно проницательнее сегодняшнего наблюдателя Тарасова. Разумеется, «пойти дальше» для Троцкого означало реализацию социалистического проекта, условия для которого тогда еще не созрели. Так далеко русская революция не зашла, просто не могла зайти, и, тем не менее, на буржуазной ступени тоже не остановилась.

В чем же конкретно это проявилось? Да хотя бы в созданной в результате Октябрьской революции системе широких социальных гарантий. Классические буржуазные революции, как известно, этим не занимались. В связи с чем нельзя пройти мимо еще одной идеи Тарасова. По его словам, «социальные институты суперэтатизма, на которые любят указывать в качестве “важнейших достижений” сторонники “реального социализма” – бесплатное образование, здравоохранение, системы детского дошкольного и внешкольного образования и воспитания, рекреационные системы, дешевые жилье и общественный транспорт, – собственно, не являются “достоинствами” суперэтатизма». Оборотной стороной этих социальных гарантий была низкая заработная плата работников. А капитализм, по словам Тарасова, являл прямо противоположную ситуацию: то, что получали советские граждане, – «необязательно хорошего качества, но гарантированно и даже в обязательном порядке» – при капитализме наемный работник «должен был покупать на рынке товаров и услуг как раз за ту часть зарплаты, которая (приблизительно, конечно) ему при суперэтатизме не оплачивалась». То есть в конечном счете получается, – разумеется, по сути, а не по форме – одно и тоже. Как полагает Тарасов,

«и капитализм, и суперэтатизм не имели в этой сфере (в социальном обеспечении – С.Е.) явных преимуществ, а лишь по-разному расставляли приоритеты: доступность и гарантированность при суперэтатизме (с потерей качества и разнообразия) – и качество и разнообразие при капитализме (с потерей доступности и гарантированности)»[98].

И если уж говорить об источнике этой «разницы приоритетов»… Она, если верить Тарасову, объясняется «прагматической причиной». С его точки зрения, капитализм обладал перед «суперэтатизмом» тем преимуществом, что имел в распоряжении рынок рабочей силы поистине планетарных размеров. А вот рабочая сила, которой мог распоряжаться «суперэтатизм», была ограничена национальными границами. Из этой ограниченности проистекали «специфические отношения между государством и наемными работниками». Государство просто вынуждено было по возможности беречь свои трудовые ресурсы и для этого «взять на себя заботу о здоровье, образовании и условиях жизни своих работников»[99].

Возражения на все эти высказывания так и просятся, причем в не малой степени на основе многочисленных статей самого Тарасова. Если капитализм и «суперэтатизм» между собой «равны», и в том числе в своих «достоинствах» (в социальном обеспечении), то покажите эти «достоинства» у капитализма в «третьем мире» в любой момент его истории. А где те же «достоинства» были у капитализма в ведущих странах до Октябрьской революции? Почему при капитализме XIX века и раньше рабочие не имели «той части зарплаты», которую могли потратить на отдых и прочие блага? В силу неведомых обстоятельств эти блага стали доступны лишь ближе к середине ХХ столетия. И, между прочим, не только благодаря возросшей зарплате, но и путем довольно широкого государственного обеспечения по советскому образцу. По каким же «прагматическим причинам» при неограниченном рынке рабочей силы оно все же было создано? И, наконец, почему было значительно урезано заодно вместе с зарплатами в годы неолиберальных контрреформ? Если это все «достоинства» капитализма, то с чего он от них так просто отказывается даже в странах «первого мира»? Кстати, они еще легко (пока) отделались. В странах бывшего СССР в 1990-е годы при переходе к капитализму социальное обеспечение и вовсе превратилось в символическую величину. И как это объяснить? Ведь при капитализме, согласно концепции Тарасова, оно такое же, как и при «суперэтатизме», только форму меняет. Допустим, исчезли «прагматические причины» для государственной социальной политики, но должны были, если следовать логике Тарасова, появиться в качестве компенсации высокие зарплаты для широких слоев. Что-то в схеме не сработало.

И еще о «прагматических причинах», на сей раз по поводу «реального социализма»… Следуя им, советское государство, напомню, должно было всячески оберегать свое население. Тарасов как будто забывает, что советские правители, особенно на протяжении долгого правления Сталина, постоянно поступали вопреки этим «прагматическим причинам». Население не то чтобы сильно оберегалось, но, напротив, отправлялось в массовом порядке под расстрелы или в лагеря, где их тоже с высокой долей вероятности ожидала смерть. И на свободе смерть могла легко подстерегать: только от знаменитого голода начала 1930-х годов, причем голода, вызванного сознательной политикой коллективизации, умерло от 3 до 4 миллионов человек[100]. Уж они «заботу» о себе на собственной шкуре почувствовали. Сталин, как видим, мало подходит на роль «заботливой» нянечки, он не слишком пытался ею стать, даже несмотря на ограниченное, по версии Тарасова, число рабочих рук. Скажем честно: в такой большой стране, как СССР, их было более чем достаточно. Настолько достаточно, что Сталин вполне мог себе позволить печально известный лозунг: «Незаменимых у нас нет!» Этот лозунг Сталин претворял в жизнь со всей последовательностью.

Все эти факты Тарасов прекрасно знает, о них часто писал. Вот только из его теоретических текстов они как бы выпадают. Парадокс? Вовсе нет. Факты не вписываются в концептуальные построения Тарасова, ему ничего не остается, как при обобщениях этими фактами жертвовать. Но здесь не подходит известное изречение: «Тем хуже для фактов!» Если важные факты не получают объяснения в рамках какой-то концепции и даже ей противоречат, нет иного выхода, как отказаться от нее и искать другую или даже другие, более вразумительную (вразумительные).

Забудем в таком случае про пресловутые «прагматические причины» при объяснении социальной политики в СССР. Они к ней не имели никакого отношения. Если в чем и искать «прагматизм» сталинского руководства, то, скорее, в репрессиях. А обеспечение народа социальными благами надо отнести на другой счет. Достаточно лишь вспомнить, что это был программный пункт Октябрьской революции. Конечно, объективно она не была социалистической, поскольку не могла обеспечить переход к социализму. Вместе с тем нельзя упускать из внимания субъективных целей революции, то есть то, как их представляли сами ее творцы. Они исходили из социалистического характера революции, выдвигали социалистическую программу. Программа впоследствии не удалась почти полностью. Но именно что почти. Отголоском ее были как раз те самые социальные гарантии, «социальное государство». В этой части (совсем, казалось бы, небольшой, если сравнивать с изначальными помыслами революционеров) социалистическая программа все же реализовалась, и это был колоссальный шаг вперед в сравнении с буржуазными революциями, шаг, благодаря которому Октябрьская революция – в подтверждение слов Троцкого и вопреки Тарасову – пошла гораздо дальше любой из них.

В капиталистических странах столь широких социальных гарантий на момент их провозглашения в СССР не было. Правда, велась социальная политика и даже имела к тому времени довольно давнюю историю. Еще в XIX столетии правительства передовых стран начали крайне осторожно улучшать положение рабочего класса. Медленно повышались его заработки, политики (один из первых – германский канцлер Бисмарк[101]) проводили некоторые социальные реформы. Естественно, делалось это не по доброй воле, а, как выразился Ллойд Джордж, для того, «чтобы противоборствовать социалистической миссии между рабочими»[102]. Или можно привести высказывание самого Бисмарка:

«Социал-демократия уж такова, какова она есть; но она во всяком случае – значительный симптом, “манифакел”… для собственнических классов, напоминание, что не все обстоит так, как должно и что можно приложить руку к улучшению».

По признанию Бисмарка,

«если бы не было социал-демократии и если бы масса людей ее не боялась, то даже умеренные успехи, достигнутые нами в области социальных реформ вообще, еще не существовали бы»[103].

Эти слова Бисмарк произнес еще в 1884 году, но и несколькими десятилетиями позже, ко времени Первой мировой войны и вызванных ей революционных потрясений, успехи европейских правительств в социальных реформах по-прежнему можно было считать умеренными. Зато дальше произошел качественный скачок: западные страны из государств, ведущих ограниченную социальную политику, превратились в «социальные государства». Причина банальна: правительства встревожились из-за очередного «манифакела», каковым на сей раз стала Октябрьская революция и последовавший за ней экономический и социальный прогресс советского общества. В этом состояли ее парадокс и одновременно великое значение: будучи направлена против капитализма, Октябрьская революция дала ему, как отмечал Хобсбаум, «стимул к самореформированию»[104]. Стимул был тем более мощным, что сама капиталистическая система спустя десятилетие после Октябрьской революции угодила в жестокий кризис. Конечно, для капитализма кризисы далеко не новость, но именно этот оказался по-настоящему опасен как раз в силу существования на земном шаре весьма успешной альтернативы капитализму. Выход из кризиса пришлось искать особый. Если раньше большинство циклических кризисов капитализма приходило и уходило, мало что в нем изменив, то теперь изменений понадобилось много. Требовалось срочно примирить жителей западных стран с капиталистической действительностью и для этого заимствовать все позитивное из советского опыта.

Или можно сказать иначе. Капиталистическая система обратилась ради собственного выживания к «достижениям» «реального социализма», каковых не находила в себе самой. То есть, вопреки Тарасову, заимствовала чужие «достоинства» за неимением аналогичных у себя. Заимствовала не навсегда – как только советская система оказалась в кризисе и утратила для западных людей былую привлекательность, «верхи» в западных странах пошли на попятную и принялись демонтировать «социальное государство». Вот и сравните: у одной системы (советской) широкие социальные гарантии вплетены в ткань, система жила вместе с ними до самой своей смерти, для другой (западной) – социальные гарантии являлись лишь временной, вынужденной и оттого крайне нежелательной мерой, от которой при первой возможности отказались. Чем не иллюстрация того, что системы по своей сути выступали противоположностями, были не двумя вариациями на тему одного и того же «индустриального способа производства», но в первую очередь в корне различались, а уже во вторую – обладали определенными сходствами. И сходства эти, как ни парадоксально, проистекали все из той же изначальной противоположности систем. Системы конкурировали, а значит, друг за другом тянулись, влияли одна на другую. И в чем-то действительно становились подобными.

Отмеченное влияние было именно что обоюдным. Запад вынужден был перенимать у СССР его социальную программу, но СССР со своей стороны обязан был, чтобы не быть раздавленным передовыми промышленно развитыми державами, спешно осуществлять индустриализацию. Несомненно, октябрьские события 1917 года во многом обеспечили возможность выполнения этой задачи – в данном отношении Тарасов совершенно прав. Царское правительство с ней не справилось. В течение трети века перед Первой мировой войной, за период 1880–1913 годов, Россия увеличила свою долю в мировом промышленном производстве с 3,4 до 5,3 процента, так и оставшись на пятом месте по абсолютным (не на душу населения) показателям – близко к Франции, но на целую пропасть позади Великобритании, Германии и особенно США[105]. По другим данным в суммарной промышленной продукции только пяти ведущих держав доля дореволюционной России после всех ее индустриальных подвигов составляла и вовсе жалкие 4,2 процента[106]. Зато Советский Союз за гораздо меньший срок (всего лишь за 20 лет от начала 1920-х до конца 1930-х годов) ликвидировал куда большее, если принять во внимание последствия социальных потрясений второй половины 1910-х годов, отставание. СССР вышел на уровень мировых лидеров по важнейшим показателям в тяжелой промышленности (пусть только в суммарных показателях, а не на душу населения: до революции России не удалось и этого), сильно отставая лишь от США[107]. А в целом доля СССР в мировой промышленности перед войной достигла невиданных для царской России 10 процентов (а по данным Хобсбаума – все 18 процентов[108]), по объему промышленного производства СССР вышел на первое место в Европе и на второе в мире[109].

В общем, провал царского правительства на поприще индустриализации более чем очевиден – особенно на фоне последующих успехов СССР. Но возникает очередной вопрос Тарасову: в чем же причина такого провала? Почему индустриализация не удалась в капиталистической России, если капитализм, по Тарасову, сам по себе базируется на «индустриальном способе производства»? Этот «индустриальный способ производства» должен был существовать в царской России без всякой «суперэтатистской революции». И если так, то Октябрьская революция вообще окажется ни к селу, ни к городу: «индустриальный способ производства» уже есть, поскольку есть капитализм (логика Тарасова иного не предусматривает), а ничего большего Тарасов от такой революции и не ждет.

И совсем интересно получится, если взять постсоветские времена. Это были времена капиталистической реставрации, смены, если следовать Тарасову, одного «парного» общественного строя, базирующегося на «индустриальном способе производства», другим с той же основой. Только на практике вышло не так: капитализм для России и других стран бывшего СССР и Восточной Европы означал стремительную и масштабную деиндустриализацию. И ведь удивляться совершенно нечему. Не только в странах бывшего «советского блока», но и вообще на подавляющей части планеты капитализм не столько способствовал, сколько мешал развитию промышленности. Безусловно, если взять современную Юго-Восточную Азию, то мое утверждение покажется нонсенсом. Этот регион стал настоящим «промышленным поясом», а Китай так и вовсе превратился, по выражению Н.Кляйн, «в потогонное предприятие для всего мира»[110]. Но большинство других стран такой «радости» не дождались, для них нынешняя капиталистическая глобализация, как не раз писали ее критики, зачастую означает, в первую очередь, утрату той индустрии, которая в них ранее существовала[111].

А в более ранние времена, первые века капиталистической истории, наблюдалось нечто подобное, но только в более жесткой форме. Вспомним колониальную политику уже капиталистической к тому моменту Англии. Ее правители в XVIII веке, по словам Е.В.Тарле,

«очень усиленно заботились о том, чтобы Вест-Индские острова не вздумали завести самостоятельной промышленности»,

поскольку,

«если колонисты заведут свои города и свои мануфактуры, то это “обескуражит” торговлю и промышленность Англии»[112].

Схожие принципы распространялись на британские колонии в Северной Америке, будущие Соединенные Штаты. Тарле пишет, что английское правительство особыми актами запрещало в североамериканских колониях

«почти все отрасли металлургического производства… производство некоторых галантерейных товаров… искусственными и очень упорными мерами мешало американскому судостроению и т.д.»[113]

А в Индии к моменту проникновения в нее англичан промышленность уже существовала, причем успешно конкурировала с английской. С конкуренцией англичане справились прекрасно: наложили на одни сорта материй, привозимых из Индии, пошлину в 80 процентов от их стоимости, а ввоз других материй запретили вовсе[114].

Тарасов, к слову сказать, написал о колониальной Индии большую статью[115], где обо всем этом ярко рассказал. И снова тот же вопрос: как факты согласовать с концепцией Тарасова? Где тот «индустриальный способ производства», на котором должен базироваться капитализм, в большинстве стран «третьего мира»? Но все закономерно. Вспомним, что было раньше: капитализм или индустриальное производство? Индустрия, то есть машинное производство, начала складываться с конца XVIII века, когда взял старт знаменитый промышленный переворот. Но ведь капитализм существовал задолго до него. Маркс часто пишет о капитализме мануфактурного периода, когда час машин еще не пробил[116]. И, кстати говоря, не пробил и час капиталистического общественного строя. Он становится реальностью после буржуазных революций – не раньше. Но сами эти буржуазные революции происходили не на пустом месте, а были следствием предшествующих успехов капитализма. Вот и получается очередная нестыковка у Тарасова: нет еще ни индустриального производства, ни капиталистического общественного строя, однако капитализм уже, безусловно, есть.

Разгадка напрашивается. Надо лишь вспомнить, что Маркс под капитализмом мануфактурного периода подразумевал капиталистический способ производства, не завоевавший тогда еще в экономике ключевые позиции. То есть Маркс, простите мне этот неуклюжий каламбур, был все же марксистом и способы производства, как можно еще раз подчеркнуть, определял по типу производственных отношений, а не по уровню развития технологии. В свою очередь, уровень технологии был следствием этих производственных отношений: капитализм не произошел от индустриального или машинного производства (как получается у Тарасова), а сам его породил, открыл возможность для его развития. Каутский при пересказе «Капитала» привел прекрасный пример на этот счет. Нет сомнений, что изобретение и широкое внедрение паровой машины сыграло большую роль в промышленном перевороте, в становлении индустриального производства. Однако почему паровая машина оказалась востребована только в XVIII веке? Ее легко можно было придумать гораздо раньше – «сила пара была известна грекам, вероятно, уже 2000 лет тому назад». Но эта сила пара была абсолютно бесполезна вне социальных условий для ее повсеместного применения. Условия эти, по Каутскому и по Марксу, были подготовлены мануфактурой, то есть все еще ручной, как и ремесло, но, в противоположность ему, уже капиталистической организацией труда. Только мануфактура создала для внедрения паровой машины «технические предпосылки, в особенности же – достаточное количество искусных механических рабочих»[117].

Точно также и остальные изобретения, обусловившие переход от мануфактуры к фабрике, были подготовлены уже развившимся капиталистическим способом производства или – что одно и то же – капиталистическими производственными отношениями. Капиталистические отношения стали толчком для индустриальной эры, именно их, а не что-либо другое, надо брать за исходный пункт анализа. Но те же капиталистические отношения, открывая дорогу индустрии, заодно задавали и предел для ее распространения в мировом масштабе. Капитализм, развиваясь вширь, приносил в отстающие страны более совершенные формы производства и в то же время уничтожал их там, где они появлялись вопреки воле капиталистов передовых держав. Можно согласиться с формулировкой, широко известной из теорий зависимого развития или периферийного капитализма: капитализм при охвате новых территорий перестраивает их не столько по своему образу и подобию, как думал Маркс, сколько по своим потребностям[118]. Точнее, по потребностям ведущих капиталистических стран (стран «центра»), использующих остальную часть земного шара в качестве своей «периферии».

«Периферия» – это, своего рода, обслуга для передового мира. Она, в первую очередь, призвана обеспечивать высокий уровень его развития, а сама вынуждена развиваться в строго очерченных такой задачей пределах. В этом и состоит особенность периферийного капитализма – общественного строя, способного обеспечить прогресс лишь в определенных рамках и обрекающего на «недоразвитость» (underdevelopment)[119].

Теперь понятно, почему многие страны в ХХ веке искали выход из подобного тупика за рамками капитализма. Это невозможно объяснить исходя из представлений об «индустриальном способе производства», зато четко следует из логики капиталистических производственных отношений. И еще понятно, почему не только Россия, но и большинство восточноевропейских стран, свернув с капиталистического маршрута, добились куда большего успеха, чем до того и после того при капитализме. Восточная Европа перестала быть, как ее называл Н.Хомский, «изначальным третьим миром»[120], подчинение Советскому Союзу имело для нее не только безусловные отрицательные стороны, но и принесло свои выгоды. Тарасов, верный идее единого для стран капитализма и «реального социализма» «индустриального способа производства», объясняет эти выгоды так:

«по причинам идеологического характера (поскольку советская суперэтатистская верхушка вынуждена была пользоваться чуждой себе социалистической идеологией – как прикрытием) СССР не мог так откровенно грабить и эксплуатировать страны “третьего мира”, как это делал Запад»[121].

Объяснение в высшей степени наивное. «Советская верхушка», пользуясь все той же «чуждой себе социалистической идеологией», под прикрытием сталинской конституции, провозглашавшей всевозможные права личности, успешно проводила массовые репрессии. Идеология этому не помешала. Западные политики, к слову сказать, при захвате колоний тоже прикрывались самыми чистыми добропорядочными лозунгами. К примеру, вовсю рассуждали о «бремени белого человека». Этот лозунг тоже должен был помешать «так откровенно грабить и эксплуатировать», однако же совсем не мешал.

Давайте тогда признаем честно: дело не в идеологии. Вряд ли есть такая идеология, которая может помешать правящим элитам тех или иных стран преследовать свои корыстные интересы. Но интересы как раз и различались. Опять скажем, что капитализм и «реальный социализм» были не разновидностями одного и того же, не вариациями на общую «индустриальную» тему, но прежде всего принципиально различными системами, имевшими при этом важные сходства. Из этих различий вытекали и разные устремления их верхних слоев. В одном случае цели и впрямь сводились к грабежу и эксплуатации – чем более откровенным, тем лучше. Но что касается советской элиты, то здесь все было иначе. Цели у нее были тоже отнюдь не безупречными, но все же другими, чем у западных капиталистов, поскольку проистекали не из общей для двух систем «индустриальной» организации, но из особого общественного строя. Еще одна причина, чтобы забыть о пресловутом «индустриальном способе производства» и, если мы хотим и впрямь понять советскую систему, целиком сосредоточиться на указанном общественным строе.

Лучший в мире советский строй. Собственники, которым необязательно знать, что они собственники

Мы добрались до главного пункта расхождений Тарасова и Семенова. Тарасов называет советский строй «этатизмом-III» или «суперэтатизмом», Семенов – политаризмом. Термины похожи и даже происходят от одного слова: «этатизм» – от французского «État» («государство»), политаризм – от греческого «полития» или «политея» (опять же «государство»). Оба термина подразумевают общество, в котором преобладает государственная собственность на средства производства – то есть указывают, как может показаться, на одно и тоже. Так ли в таком случае принципиально, какой из терминов предпочесть?

Вот и Тарасов отмечает, что, «как называть советский строй и подобные ему, действительно неважно». Но тут же совершенно справедливо уточняет, что «дело не в названии, а в сути»[122]. Суть за этими схожими внешне терминами и впрямь скрывается разная. По Семенову, при политаризме верхушка государственного аппарата выступает в качестве эксплуататорского класса (класса политаристов) по отношению к большей части общества. Тарасов не согласен. В марксизме классовое господство традиционно связывают с частной собственностью на средства производства. Но в советском обществе даже самые могущественные бюрократические чины собственниками, в общепринятом понимании, не являлись. А раз так, то не могли, с точки зрения Тарасова, быть и эксплуататорами. В качестве эксплуататора мог выступать только действительный собственник средств производства, каковым для советского общества Тарасов называет государство. Оно и эксплуатировало наемных работников при «суперэтатизме», но это не было эксплуатацией человека человеком, а, значит, и классовой эксплуатацией[123].

Такое положение вдохновляет Тарасова на довольно радикальный вывод. «Не впадая ни в малейшее восхваление суперэтатизма, – пишет Тарасов, – и уж тем более – в его идеализацию (а относясь к нему как к горькой и противной неизбежности, вроде боли при прорезывании зубов), я могу – в отличие от Семенова и его последователей – сказать: с точки зрения ликвидации классов (а при социализме не должно быть классов), классовое разделение суперэтатистского общества (то есть отсутствие антагонистических классов) предпочтительнее классового разделения общества капиталистического» (выделено Тарасовым – С.Е.). Такая предпочтительность, по Тарасову, становится более чем очевидной, если «сравнить это разделение в советский период и в постсоветский (то есть капиталистический)»[124].

Тарасов планировал «не впадать ни в малейшее восхваление суперэтатизма»… Однако восхваление удалось в самом лучшем виде. Ведь что означает вывод о предпочтительности «суперэтатистского» классового деления? Только одно: советский строй – лучший строй в мире. Так было, по-видимому, на всем протяжении советской истории и в том числе в сталинский период. Вы только вдумайтесь: во всем капиталистическом мире царит эксплуатация человека человеком, сплошные классовые антагонизмы, и лишь в СССР, единственной на тот момент некапиталистической стране, ничего такого не наблюдается в помине. Советская пропаганда твердила о том, как «хорошо в стране Советской жить», вот и у Тарасова получается, что жить было и впрямь лучше, чем где-либо еще. Тарасов, может быть, и не впал в идеализацию советского строя, но показал его наиболее близким к идеалу.

Но в чем заключалась эта близость к идеалу для рядовых работников? Много ли им давала та сомнительная привилегия, что они, как кажется Тарасову, находились в эксплуатации не у господствующего класса, а у государства? Если соотнести положение широких слоев в СССР и в большинстве капиталистических стран «третьего мира», тарасовский «суперэтатизм» и правда получит над капитализмом все преимущества. В СССР, как уже сказано, проводилась политика широкого социального обеспечения, напрочь отсутствовавшая в большей части «третьего мира». Следовательно, «плюс» советского строя очевиден. Что касается «минуса» – широкомасштабного террора в сталинские времена, – то разве не что-то подобное было свойственно самым уродливым диктатурам капиталистической «периферии»? Иногда даже в более значительных масштабах, чем в СССР при Сталине. Тарасов когда-то сопоставлял число жертв репрессий в исполнении Сталина и Пиночета с поправкой на разное количество населения в СССР и в Чили[125]. И с учетом этой поправки Сталин проигрывает Пиночету.

Думаю, если мы и дальше будем сравнивать капитализм «третьего мира» с «реальным социализмом», то привлекательность последнего будет только очевиднее. Но почему сравнение должно быть именно таким? По каким причинам сам Тарасов показывает ущербность капитализма лишь на примере постсоветской России, еще одной «периферийной» страны? А если поступить иначе – сопоставить «реальный социализм» и современный ему капитализм стран «центра»? СССР явно проиграет тем из капиталистических стран, где не сработала фашистская альтернатива и вместо этого сложилась модель западной демократии. Вопреки нынешним «либеральным» пропагандистам, эти страны вовсе не были безукоризнены в том, что касается прав человека, но все же не допустили массовых репрессий, подобных сталинским. Если же говорить об уровне жизни, то сошлюсь на самого Тарасова. Разве не он писал, что по части социального обеспечения капитализм и «суперэтатизм» не превосходили друг друга? И где же тогда осязаемая польза от отсутствия эксплуатации человека человеком? Чем отсутствие класса-эксплуататора отличается для простых людей от его наличия?

Может быть, раз Советский Союз, как получается у Тарасова, не превосходил Запад по уровню жизни населения, то приписываемое советской системе преимущество в виде отсутствия класса-эксплуататора тоже было иллюзией? Понятно, почему Тарасов не признает классовую эксплуатацию в СССР – мешают формальные представления о собственности. Через те же предоставления не могли перешагнуть многие марксисты – в том числе один из самых ярких из них, не раз уже упоминавшийся Троцкий. Есть общепринятое определение эксплуатации, на которое опирается и Тарасов: «эксплуатация – это присвоение прибавочного продукта»[126]. Но ведь верхи советской бюрократии действительно присваивали не ими созданный прибавочный продукт. Потому Троцкий и писал про «присвоение ею (бюрократией – С.Е.) огромной доли народного дохода»[127]. Присвоение есть, почему бы не признать тогда и эксплуатацию вкупе с классовым господством? Но Троцкого остановил все тот же формальный момент: бюрократия – не собственник средств производства, этим собственником является государство. А потому строго по «букве правил» основания говорить о классовом господстве и заодно об эксплуатации вроде бы отсутствуют.

Как же разрешить противоречие: по факту – эксплуатация и классовое господство, по форме – нет? Выход предложил Семенов. Если меньшая часть общества фактически эксплуатирует большую часть, но необходимым условием эксплуатации является частная собственность на средства производства, то эта меньшая часть и является собственником средств производства. Просто мы имеем дело с частной собственностью особого рода, с собственностью общеклассовой, когда собственниками являются все члены господствующего класса в целом, но никто из них в отдельности[128]. На этом открытии Семенова строится его концепция политаризма, и Тарасов, споря с концепцией Семенова, естественно, горячо оспаривает и это открытие.

Впрочем, здесь надо еще разобраться, с чем и с кем на поверку спорит Тарасов. Действительно ли с Семеновым и его концепцией? Как раз в ее изложении Тарасов не отличается точностью. Вспоминается литературный анекдот о великом поэте Пушкине. Ему когда-то предложили написать критическую рецензию на исторический роман Булгарина. Пушкин отказался: «Чтобы критиковать книгу, надобно ее сначала прочесть, а я на свои силы не надеюсь». Тарасов, судя по тому, как он далек от оригинала в пересказе идей Семенова, его книгу внимательно не прочитал. В лучшем случае ознакомился с ней по диагонали. И поскольку все же позволил себе самую беспощадную критику этой книги, то, можно сказать, оказался в некотором роде смелее Пушкина. Получилось нечто совсем печальное. Есть такой нехитрый, но очень эффективный прием, который особенно известен благодаря сталинской пропаганде. Она часто приписывала противнику заведомо абсурдный тезис, а потом убедительно показывала всем эту его абсурдность. Не разобравшись с концепцией Семенова, Тарасов фактически поступает аналогичным образом – приписывает, а потом разоблачает чуждые Семенову взгляды.

Вот только один из примеров, который прямо касается проблемы классового господства в СССР. Как пишет Тарасов,

«Семенов провозглашает бюрократию “эксплуататорским классом”, оговариваясь, что эксплуататором является не вся бюрократия, а только ее верхушка».

И этот тезис вызывает у Тарасова массу возражений, и главное из них заключается в самой абсурдности посылки: «эксплуататорский класс, большая часть которого не относится к эксплуататорам!» «Как такое вообще может быть!» – восклицает Тарасов[129]. В другой статье он развивает свою мысль. Здесь тезис, приписываемый Семенову, Тарасов относит к категории «курам на смех!» Тут же мы узнаем еще одну трактовку слов Семенова: если

«не весь “эксплуататорский класс” (бюрократов-“политаристов”) был эксплуататором и владельцем средств производства, а только верхняя часть этого класса», то «остальные, очевидно, сами оказывались эксплуатируемыми»[130].

Подчеркну, что «очевидно» это именно Тарасову, перед нами его собственное изложение воззрений Семенова. Изложение, как видим, не оставляет Семенову никаких шансов на сохранение лица. По разумному замечанию Тарасова, «не бывает и быть не может такого эксплуататорского класса, в котором только “верхушка” является эксплуататором, а остальная часть – эксплуатируемыми!»

«Вы можете себе представить, – иронизирует Тарасов, – например, класс капиталистов, в котором эксплуататорами являются только мультимиллионеры или владельцы не менее, скажем, 50 заводов с общим объемом капитала выше стольких-то миллиардов, а все, кто владеет меньшим объемом богатства и средств производства, – уже не эксплуататоры? Или такой класс рабовладельцев, в котором эксплуататорами являются только владельцы тысячи (или двух) и свыше рабов, а все, у кого рабов меньше, – уже не эксплуататоры?»[131]

И как после такой уничтожающей критики относиться к взглядам Семенова? Напрашивается одна простая мысль: ну и глупости же он пишет! Однако откуда уверенность, что они принадлежат именно Семенову? Открываем в книге Семенова страницу 153, на которой, если верить Тарасову, должна содержаться та самая нелепая мысль, что не все члены эксплуататорского класса в советском обществе являлись эксплуататорами. Открываем и… не видим этой мысли. Вообще ничего похожего на нее. А что же есть? Давайте начнем с предыдущей, 152-й страницы. На ней читаем, что собственниками государственных средств производства в советском обществе «являлись люди, входившие в состав государственного аппарата»[132]. Но тут же Семенов говорит, что «необходимы уточнения». И уже на странице 153 мы находим одно из уточнений: «люди, входящие в состав государственного аппарата, занимали в нем далеко не одинаковое положение». Семенов их условно делит на ответственных (или номенклатурных) работников и всех прочих. И дальше Семенов пишет, что «не все, а лишь ответственные работники партгосаппарата представляли собой собственников средств производства»[133]. Соответственно, только ответственные работники были у Семенова и эксплуататорским классом (классом политаристов), и эксплуататорами. В связи с чем вся ирония Тарасова оказывается не по адресу. И столь же не по адресу выходит «очевидное» Тарасову отнесение к эксплуатируемым тех работников партаппарата, которые не попали в число эксплуататоров. Семенов такого не писал и не подразумевал. Зато писал буквально через пару страниц, что не все члены общества в обязательном порядке относятся к эксплуататорскому или эксплуатируемому классу. По словам Семенова, «существовали слои населения, не относившиеся ни к одному из них» – ни к одному из этих классов[134]. Все же прав был Пушкин: прежде чем критиковать книгу, надобно ее сначала прочесть.

Но этот сюжет об эксплуататорском классе, будто бы не полностью у Семенова относящемся к эксплуататорам, можно считать для Тарасова разминкой. Основное, на чем он сосредотачивается в разоблачительных устремлениях, – это вопрос, почему людей из советской номенклатуры нельзя считать собственниками и почему вообще не может существовать общеклассовая собственность на средства производства. И здесь Тарасов вновь по косточкам разбирает взгляды Семенова, – точнее, опять же то, что понимает под этими взглядами, – и получает, к примеру, что Семенов «де-факто превращает в класс… одного человека – политарха» (верховное лицо в политарном государстве), а поскольку его собственность была «чисто должностной, титульной», то собственником оказывается «не человек, а его кресло». «Простите – юмористически подводит итог Тарасов – но кресло тем более не может быть классом»[135].

Словом, нелепость налицо. Но откуда она взялась? Семенов ведь не собирался превращать в класс-эксплуататор лишь одного политарха и тем более его «кресло». Кто-то что-то не понял: то ли Семенов – куда ведут его взгляды, то ли Тарасов – тех самых взглядов Семенова. Корень непонимания отыскивается быстро: он заключен в трактовке отношений собственности. Тарасов их выставляет исключительно в юридическом свете. Если рассуждать о собственности сугубо юридически, то действительно легко прийти к «креслу-собственнику». На той же юридической базе строится и главный аргумент Тарасова против идеи общеклассовой собственности: «если собственник не знает, что он – собственник, он де-факто не является собственником»[136]. Капиталист прекрасно знает, что владеет одним или несколькими предприятиями, либо же имеет какую-то существенную часть их акций, поскольку это закреплено юридически. Также юридически были закреплены права рабовладельцев на рабов и феодалов на феод. Рабовладелец, феодал и капиталист знали об этих своих правах и потому ощущали себя собственниками. Рабовладелец всегда мог лицезреть свою собственность – принадлежавших лично ему рабов. А советский номенклатурщик не менее хорошо знал, что управляет государственной собственностью, а вовсе не своей личной. Соответственно, и относились бюрократы к государственной собственности не как к своей, а как к государственной. Например, воровали государственные деньги, хотя, по Тарасову, «собственник, ворующий сам у себя – абсурд»[137].

Не правда ли, очень убедительно? По крайней мере, так кажется в первом приближении. А если приглядеться? Вот тут выявится неприятная подробность. Когда Семенов говорил о собственности класса политаристов, то он не имел в виду юридические отношения. Семенов не хуже Тарасова знает, что в юридическом смысле номенклатурные работники не были собственниками и в этом качестве могло выступать только государство. А номенклатура, с точки зрения Семенова, выступала собственником совсем в другом – в экономическом значении данного понятия. Тарасов об этом не говорит ни слова. И, получается, он опять приписал Семенову лишнее – правовое представление о собственнической сущности политаристов, которое Семенов не разделяет, со всеми вытекающими отсюда выводами вплоть до «кресла».

Что же это за экономические отношения собственности? Очередное «изобретение» Семенова? Вовсе нет. Идея экономических или материальных отношений собственности составляет важный элемент Марксовой концепции общества. Маркс задолго до Семенова провел черту между отношениями собственности «в их юридическом выражении как волевых отношений» и «в их реальной форме, то есть как производственных отношений». Причем, по Марксу, только анализ «реальной формы» отношений собственности позволяет ответить на вопрос: «Что она такое?»[138]. Юридическое выражение собственности – это не вся собственность, а только верхушечная часть ее айсберга, та часть, которая на поверхности. Остальная часть куда значительнее: как выразился Маркс,

«определить буржуазную собственность – это значит не что иное, как дать описание всех общественных отношений буржуазного производства».

Если же от общественных отношений абстрагироваться и давать определение собственности независимо от них, то мы неизбежно впадем «в метафизическую и юридическую иллюзию»[139].

В том числе важно ее устранить, когда речь идет об истоках разделения людей по собственности на средства производства. В XVIII веке и раньше это разделение мыслилось простым результатом человеческого произвола. Руссо, например, видел первый акт формирования собственности в действиях гипотетического человека,

«кто, отгородив участок земли, напал на мысль сказать “это мое” и нашел людей, достаточно простодушных, чтобы поверить ему».

Такой итог совсем не был предрешен. История могла пойти иначе, достаточно, по уверениям Руссо, было кому-то крикнуть:

«Остерегайтесь слушать этого обманщика, вы погибли, если забудете, что плоды принадлежат всем, а земля никому!»[140]

Но основоположники марксизма исчерпывающе показали созревание отношений собственности процессом закономерным и необратимым. Разделение по собственности, как справедливо считал Маркс, появляется на определенном этапе развития общества, когда его прогресс становится невозможным иначе, чем через эксплуатацию меньшинством большинства остальных. То есть если у Руссо эксплуатация происходит из собственности (естественно, юридической – другой Руссо не знал), то у Маркса, наоборот, юридическая собственность оказывается плодом эксплуататорских тенденций. В эксплуатации, таким образом, состоит суть деления на собственников средств производства и всех остальных, а в юридической практике подобная дифференциация лишь получает необходимое закрепление.

Еще раз: собственность, когда мы говорим о разделении людей по собственности на средства производства – это не юридическая форма, а отношения эксплуатации (присвоения), которые принимают ту или иную юридическую форму. И если Тарасов под собственностью понимает только юридическую форму, то приходится констатировать, что он той самой «юридической иллюзии» избежать не смог. Потому и спрашивает: «Как возможно, чтобы собственник не знал, что он собственник?»[141] На самом деле возможно и очень даже легко – все зависит от того, о какой собственности мы говорим. Собственники в юридическом смысле действительно должны знать о своих правах на собственность – и рабовладелец, и феодал, и капиталист. Но все они – еще и (точнее, даже прежде всего) собственники в экономическом смысле, однако ничего об этом не знают, поскольку понятия не имеют ни о каких экономических отношениях собственности.

Так и советский номенклатурщик не ведает об экономических отношениях собственности и тоже не знает о том, что выступает собственником в экономическом понимании. Но, тем не менее, он – собственник, поскольку эксплуататор, поскольку «эксплуатация – это присвоение прибавочного продукта». Можно ли считать такую собственность разновидностью частной, как это делает Семенов? Если исходить из марксистской ортодоксии, то нельзя. Есть четкое указание Маркса:

«Частная собственность как противоположность общественной, коллективной собственности существует лишь там, где средства труда и внешние условия труда принадлежат частным лицам»[142].

Маркс связывал формирование отношений частной собственности с эксплуатацией, но полагал, что эксплуатация может существовать только в одной форме – той, которая известна как классические отношения частной собственности. Маркс и Энгельс считали первым шагом к классовой эксплуатации появление рабства, тогда как, например, ситуация на Востоке, где было государство, но общепринятые отношения частной собственности находились на обочине общественной жизни, трактовалась как застывшая на века переходная стадия между «первичной» (доклассовой) и «вторичной» (классовой) формацией, следствие долговременной остановки на этом переходе[143].

Остановка, как полагали Маркс и Энгельс, была вызвана свойствами местности: жаркими погодными условиями. Они затрудняли земледелие и требовали ирригации. Тем самым ведение сельского хозяйства каждой семьей самостоятельно, как в значительной степени происходило в Европе, на Востоке вряд ли было возможно. Отсюда, согласно классикам марксизма, следовали два важных заключения.

  • Во-первых, вызванная природными условиями особая роль коллективного труда затрудняла имущественную дифференциацию внутри восточных общин. Если классы повсеместно образовывались, в представлении Маркса и Энгельса, в ходе разложения общины, разделения ее на богатых и бедных, то в азиатских обществах хозяйственные особенности, получалось, фактически блокировали разделение на классы.
  • Во-вторых, участие в производстве больших масс людей требовало единого руководства. Так на Востоке и появлялась государственная власть, – по сути, не как аппарат классового господства, а как организатор общественных работ[144].

Еще раз подчеркну, что подобный общественный расклад Маркс и Энгельс рассматривали как исключение из правил, аномалию. Но потом уже выяснилось, что такое «исключение» как раз и было, скорее, правилом, поскольку наблюдалось не только на азиатских просторах. В частности, Л.В. Милов отмечал живучесть русской общины, которую трактовал как «осколок первобытного коммунизма»[145]. Согласно Милову, русское государство в первые века существования, как и на Востоке, не служило классово обособившимся из общины эксплуататорам, но довлело над общиной в целом. Милов, между прочим, тоже видел в этом игру сил природы, следствие не менее сурового климата, но только холодного[146]. Хотя вполне очевидно: если в странах со столь разным климатом, как Россия и Индия, рождается схожий социальный порядок, то дело не в климате. А потом выяснилось, что во многом тот же порядок был свойственен и многим странам с «нормальными» природными условиями. Первая цивилизация в Европе – Крито-Микенская – была однотипной азиатскому способу производства или политаризму[147]. И в раннесредневековых франкских государствах, как уже показано, государственная власть проявляла себя не в службе слою частных собственников-землевладельцев, которых тогда еще практически не было, а в подчинении населения в целом, фактически его эксплуатации через обложение государственными повинностями.

Как видим, на роль аномалии в наибольшей степени претендует тот порядок вещей, который Маркс и Энгельс приняли за общее правило. Из этой фактически аномалии Маркс и Энгельс исходили, когда рассуждали о формировании частной собственности, классов, государства. Перед нами теперь открываются два пути. Первый – едва ли не слово в слово, догматически следовать указаниям классиков марксизма. И тогда окажется, что марксистскую теорию можно отправлять на склад вторсырья – современному состоянию науки она не соответствует. Во всяком случае, один из краеугольных камней марксизма – тезис о том, что «государство возникло из потребности держать в узде противоположность классов»[148], – окажется в корне неверным, пока мы будем считать, что «противоположность классов», отношения эксплуатации возможны лишь на базе той частной собственности, к которой мы все привыкли. Если исходить из такого ее понимания, то в большинстве государств в мировой истории «противоположности классов» не играли весомой роли, и сама государственная власть возникала, следовательно, по другим причинам.

Но есть и второй путь, недогматический. Установки Маркса и Энгельса можно скорректировать в соответствии с последующими данными науки. Раз присвоение прибавочного труда не отдельными собственниками, а целой привилегированной группой было не исключением, а нормой, то к этому варианту присвоения надо относиться как к полноценному варианту эксплуатации. А если еще вспомнить, что частная собственность – это не некий фетиш, но как раз выражение эксплуатации, то описанная выше эксплуатация привилегированной группой тоже будет базироваться на отношениях частной собственности. Но на частной собственности в экономическом смысле – той, которая всегда сопряжена с эксплуатацией, но принимает различную юридическую форму (частную или государственную). При таком подходе марксистская теория государства будет по-прежнему актуальна. Выяснится, что государство, вопреки всему, что сказано выше, возникало все же под влиянием появления «противоположности классов» – просто эти «противоположности» принимали куда более разнообразный облик, чем могли себе представить классики марксизма.

Первый из этих двух путей – догматический – избрал Тарасов, Семенов же предпочел второй вариант, дающий шанс на преодоление догматизма. Решайте сами, что вам ближе.

Напоследок об еще одном аргументе Тарасова. По его замечанию, Семенов «не объясняет… где и как проводить разграничительную линию между “верхушкой” и “не верхушкой”»[149], не показывает четкую черту, отделяющую эксплуататоров в советском обществе от всех остальных. Согласно Тарасову, раз такой черты нет, то нет и классовой противоположности, эксплуатации одного класса другим. Правда, Семенов, как уже сказано, полагает, что эту черту обозначил, отнеся к эксплуататорскому классу номенклатурных работников. Но Тарасов такой подход оспаривает, считает указанную грань зыбкой[150].

У Тарасова, как обычно, есть насчет этой зыбкости свои доводы, только я их специально приводить не буду. Полагаю, что критики заслуживают не они, а сама постановка вопроса. Мы ясно имеем группу людей в Советском Союзе, которая совершенно точно живет чужим трудом, то есть эксплуатирует. И также точно имеем разные группы людей, уступающих плоды своего труда привилегированной «верхушке». Факт «классовой противоположности» поэтому можно считать доказанным. И эта «классовая противоположность» не может быть отменена на том основании, что не вполне понятно или даже непонятно совершенно (предположим, что Тарасов здесь прав), где заканчивается «верхушка» и начинаются остальные. Из-за этой неясности ничуть не меняется статус тех, кто в эту «верхушку» входил совершенно точно. Не говоря про тех, кто в нее не мог попасть ни при каком раскладе. Эксплуатация одних другими все равно налицо.

Отвлекитесь ненадолго от темы и представьте себе Москву и Московскую область. Все знают, что одно сильно отличается от другого, что перед нами «дистанция огромного размера». Между тем, не вполне понятно, где именно проходит граница между Москвой и областью. По МКАДу? А по какой ее стороне: внешней, внутренней или, может быть, посередине? А ведь целые районы Москвы – Митино, Бутово и многие другие вплоть до отдельного округа Зеленоград – находятся за пределами кольцевой дороги. То есть граница все-таки нечеткая. Но отменяет ли это громадную пропасть между Садовым кольцом и какой-нибудь станцией Власово ровно в ста километрах от Москвы?

В советском обществе «верхушку» и низы разделяла, с точки зрения доступа к социальным благам, примерно такая же пропасть.

Очень короткое заключительное слово

Закончить хотелось бы тем, с чего начал, – темой «возвращения к Марксу». Жижек назвал это возвращение академической модой, я же искренне надеюсь, что она не будет лишь поверхностным увлечением и перерастет во что-то более существенное. Убежден, что наука в Марксе нуждается. Во всяком случае, с марксистских позиций можно решить очень многие проблемы общественной науки, перед которыми оказываются бессильны прочие теории. Это я и попытался показать в своей статье.

Но наука нуждается непременно в настоящем Марксе. Не в том смысле, что это должен быть Маркс, ничуть не изменившийся со времени его жизни. История не стоит на месте, и Маркс, то есть марксистский метод, должен развиваться вслед за ней. Однако важно, чтобы этот метод, даже меняясь с поправкой на время, сохранял все лучшее, что было заложено Марксом. Это должен быть марксизм, а не просто марксистская фразеология, которой так часто его подменяют.

Думаю, несложно понять, что у Тарасова получилась именно фразеология. «Возвращение к Марксу» Тарасову не удалось, закончившись, если пользоваться его выражением, тупиком. Тупиковым же оказалось предложенное Тарасовым объяснение происходящих в обществе процессов длиной в тысячелетия. В своих концептуальных соображениях, в большинстве своем далеких от марксизма, Тарасов оказался не на высоте. И это очень грустно. Дело в том, что Тарасов весьма амбициозен в своих целях. В одном интервью он говорит о своем стремлении создать теорию будущей революции. Прекрасная цель! Вот только верится в ее достижение с трудом. Нельзя создать действенную теорию при столь вопиющих теоретических пробелах.



По этой теме читайте также:


Примечания

1. Жижек С. Что может сказать нам Ленин о свободе сегодня? // http://www.scepsis.ru/library/id_1960.html

2. См.: Ермолаев С.А. Левый поворот направо. Критики глобального капитализма могут оказаться пор одну сторону с его апологетами // Скепсис. 2008. №5.

3. Кагарлицкий Б.Ю. Периферийная империя: циклы русской истории. – М.: Алгоритм, Эксмо, 2009. – С.21–22, 38.

4. Семенов Ю.И. Политарный («азиатский») способ производства: сущность и место в истории человечества и России. – М.: Волшебный ключ, 2008.

5. Тарасов А.Н. Опять тупик // Пушкин. 2009. №4.

6. Семенов Ю.И. Дилетантизм против науки (размышления об одной рецензии) // http://www.scepsis.ru/library/id_2757.html

7. Тарасов А.Н. Указ. соч. С.125.

8. Семенов Ю.И. Дилетантизм против науки…

9. Там же.

10. Тарасов А.Н. Указ. соч. С.122.

11. Маркс К. К критике политической экономии // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд.2-е. Т.13. С.6.

12. См.: Семенов Ю.И. Диалектический (прагмо-диалектический) материализм: его место в истории философской мысли и современное значение // http://www.scepsis.ru/library/id_51.html

13. Маркс К. Указ. соч. С.7.

14. Там же.

15. Там же. С.8.

16. Тарасов А.Н. Указ. соч. С.124.

17. Там же. С.122.

18. Там же.

19. Маркс К. Указ. соч. С.6–7.

20. Маркс К. Формы, предшествующие капиталистическому способу производства // Пролетарская революция. 1939. №3. С.165.

21. Тарасов А.Н. Указ. соч. С.122.

22. Тарасов А.Н. Суперэтатизм и социализм // Свободная мысль. 1996. №12. С.89.

23. Семенов Ю.И. Дилетантизм против науки…

24. Там же.

25. Блок М. Феодальное общество. – М.: Изд-во им. Сабашниковых, 2003. – С.72.

26. Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV–XVIII вв. Т.3. Время мира. – М.: Весь мир, 2007. – С.82.

27. Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. – Екатеринбург: У-Фактория, 2005. – С.305.

28. Андерсон П. Переходы от античности к феодализму. – М.: Территория будущего, 2007. – С.188.

29. Там же. С.22.

30. Маркс К. Британское владычество в Индии // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд.2-е. Т.9. С.135.

31. Маркс К. Капитал. Т.1 // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд.2-е. Т.23. С.369–370.

32. Бродель Ф. Грамматика цивилизаций. – М.: Весь мир, 2008. – С.245.

33. Маркс К. Формы, предшествующие капиталистическому производству. С.157.

34. Штаерман Е.М. История крестьянства в древнем Риме. – М.: Наука, 1978. – С.55, 58.

35. Там же. С.64.

36. См.: Кузищин В.И. Античное классическое рабство как экономическая система. – М.: МГУ, 1990.

37. Андерсон П. Указ. соч. С.61, 62.

38. Кузищин В.И. Указ. соч. С.156–157.

39. Там же. С.157.

40. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.122.

41. Плеханов Г.В. О материалистическом понимании истории // Плеханов Г.В. Сочинения. Т.VIII. – М. – Птд.: Государственное издательство, 1923. – С.252; Плеханов Г.В. Основные вопросы марксизма // Плеханов Г.В. Избранные философские произведения. Т.3. М.: Госполитиздат, 1957. – С.165.

42. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.122.

43. Семенов Ю.И. Политарный («азиатский») способ производства… С.30–31.

44. См.: Семенов Ю.И. Введение во всемирную историю. Вып.3. История цивилизованного общества (ХХХ в. до н.э.–ХХ в. н.э.). – М.: МФТИ, 2001. – С.62–64.

45. Андерсон П. Указ. соч. С.27.

46. Там же. С.22.

47. Там же. С.23.

48. Маркс К. К критике политической экономии. С.7.

49. Семенов Ю.И. Введение во всемирную историю. Вып.3. С.49.

50. Там же.

51. Там же. С.30.

52. Там же. С.50.

53. Блок М. Указ. соч. С.65.

54. Ле Гофф Ж. Указ. соч. С.35–38.

55. Андерсон П. Указ. соч. С.139.

56. Блок М. Указ. соч. С.74.

57. Андерсон П. Указ. соч. С.178.

58. Блок М. Указ. соч. С.75.

59. Там же. С.76.

60. Там же. С.75.

61. См.: Андерсон П. Указ. соч. С.178.

62. Ле Гофф Ж. Указ. соч. С.244.

63. Андерсон П. Указ. соч. С.178–179.

64. Там же. С.179.

65. Колесницкий Н.Ф. К вопросу о раннеклассовых общественных структурах // Проблемы истории докапиталистических обществ. Кн.I. – М.: Наука, 1968. – С.635.

66. Андерсон П. Указ. соч. С.138.

67. Там же.

68. Там же. С.178.

69. Ле Гофф Ж. Рождение Европы. – СПб.: Alexandria, 2007. – С.84–85.

70. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.124.

71. Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности, государства // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд. 2-е. Т.21. – С.171–172.

72. Хобсбаум Э. Эпоха крайностей: короткий двадцатый век (1914–1991). – М.: Независимая газета, 2004. – С.398.

73. Тарасов А.Н. Суперэтатизм и социализм. С.87.

74. Там же.

75. См.: Троцкий Л.Д. Преданная революция. – М.: НИИ культуры, 1991.

76. Ленин В.И. Государство и революция // Ленин В.И. Полное собрание сочинений. Т.33. С.98.

77. Там же.

78. Тарасов А.Н. Суперэтатизм и социализм. С.87.

79. Ленин В.И. Указ. соч. С.95.

80. См.: Клифф Т. Государственный капитализм в России. – 1991.

81. См.: Валлерстайн И. Россия и капиталистическая мир-экономика, 1500–2010 // Свободная мысль. 1996. №5.

82. Тарасов А.Н. Суперэтатизм и социализм. С.87.

83. Хардт М., Негри А. Империя. – М.: Праксис, 2004. – С.259. См. также: Арон Р. Демократия и тоталитаризм. – М.: Текст, 1993. – C.287–300; Бауман З. Индивидуализированное общество. – М.: Логос, 2002. – С.LVI; Тилли Ч. Принуждение, капитал и европейские государства. 990–1992 гг. – М.: Территория будущего, 2009. – С.63.

84. Бек У. Общество риска. На пути к другому модерну. – М.: Прогресс-Традиция, 2000. – С.113–114.

85. Арон Р. Указ. соч. С.295.

86. Бауман З. Указ. соч. С.29.

87. Там же. С.27.

88. См.: Арон Р. Указ. соч.

89. Бауман З. Указ. соч. С.84.

90. Хомский Н. Классовая война. – М.: Праксис, 2003. – С.19; Харви Д. Краткая история неолиберализма. Актуальное прочтение. – М.: Поколение, 2007. – С.46, 266.

91. См.: Бауман З. Указ. соч.; Бек У. Указ. соч.; Хардт М., Негри А. Указ. соч.

92. Хобсбаум Э. Указ. соч. С.263.

93. Тарасов А.Н. Мировая революция-2. Возвращение к глобальной революционной стратегии с учетом опыта ХХ века // Левая политика. 2010. №10–11. С.11–12.

94. Тарасов А.Н. Суперэтатизм и социализм. С.90.

95. Троцкий Л.Д. Перманентная революция // Троцкий Л.Д. Перманентная революция. – М.: АСТ, 2005. – С.307.

96. Там же.

97. Троцкий Л.Д. История русской революции. Т.1. Февральская революция. – М.: Терра; Республика, 1997. – С.34–35.

98. Тарасов А.Н. Суперэтатизм и социализм. С.89–90.

99. Там же. С.90.

100. Роговин В.З. Власть и оппозиции. – М.: Товарищество «Журнал “Театр”», 1993. – С.348.

101. См.: Тарле Е.В. Политика: История территориальных захватов. XV–XX вв. – М.: Эксмо-Пресс, 2001. – С.396–397.

102. Цит. по: Там же. С.379.

103. Цит. по: Там же. С.396.

104. Хобсбаум Э. Указ. соч. С.96.

105. См.: Россия 1913 год. Статистико-документальный справочник. – СПб.: Блиц, 1995. – С.51.

106. Боффа Дж. История Советского Союза. Т.1. – М.: Международные отношения, 1990. – С.16–17.

107. См.: Роговин В.З. Мировая революция и мировая война. – М., 1998. – С.15–16; Великая Отечественная война. Кн.1. Суровые испытания. – М: Наука, 1998. – С.73.

108. Хобсбаум Э. Указ. соч. С.108.

109. Роговин В.З. Мировая революция и мировая война. С.10.

110. Кляйн Н. Доктрина шока. – М.: Добрая книга, 2009. – С.250.

111. См.: Мартин Г.-П., Шуманн Х. Западня глобализации: атака на процветание и демократию. – М.: Альпина, 2001.

112. Тарле Е.В. Указ. соч. С.211.

113. Там же. С.235.

114. Там же. С.255.

115. Тарасов А.Н. Г-н Фергюсон, пламенный фальсификатор // Скепсис. 2008. №5.

116. Например: Маркс К. Капитал. Т.1. С.750, 769.

117. Каутский К. Экономическое учение Карла Маркса. – М.: КомКнига, 2010. – С.133.

118. Приведено по: Кагарлицкий Б.Ю. Реставрация в России. – М.: Эдиториал УРСС, 2000. – С.40.

119. См.: Дус Сантус Т. Структура зависимости // Скепсис. 2008. №5; Кардозо Ф.Э., Фалетто Э. Зависимость и развитие Латинской Америки. Опыт социологической интерпретации. – М.: ИЛА РАН, 2002; Пребиш Р. Периферийный капитализм: есть ли ему альтернатива? – М.: ИЛА РАН, 1992; Cardoso F.H. Dependency and development in Latin America // Introduction to the sociology of “developing societies”. – N.Y. – L.: Monthly review press, 1982; Frank A.G. Capitalism and underdevelopment in Latin America. – N.Y. – L.: Monthly review press, 1967.

120. Хомский Н. Прибыль на людях. – М.: Праксис, 2002. – С.42.

121. Тарасов А.Н. Мировая революция-2… С.12.

122. Тарасов А.Н. Не Мировая война, а Мировая революция (рукопись).

123. См.: Тарасов А.Н. Суперэтатизм и социализм. С.88–89; Тарасов А.Н. Не Мировая война, а Мировая революция…

124. Тарасов А.Н. Не Мировая война, а Мировая революция…

125. См.: Тарасов А.Н. Хватит врать о Пиночете! // http://www.scepsis.ru/library/id_558.html

126. Тарасов А.Н. Не Мировая война, а Мировая революция…

127. Троцкий Л.Д. Преданная революция. С.207.

128. Семенов Ю.И. Политарный («азиатский») способ производства… С.158.

129. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.125.

130. Тарасов А.Н. Не Мировая война, а Мировая революция…

131. [131]. Там же.

132. Семенов Ю.И. Политарный («азиатский») способ производства… С.152.

133. Там же. С.153.

134. Там же. С.155.

135. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.125.

136. Тарасов А.Н. Не Мировая война, а Мировая революция…

137. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.125.

138. Маркс К. О Прудоне // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд. 2-е. Т.16. С.26.

139. Маркс К. Нищета философии // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд. 2-е. Т.4. С.168.

140. Цит. по: Ревуненков В.Г. Очерки по истории Великой французской революции. 1789–1799. – Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1989. – С.45.

141. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.125.

142. Маркс К. Капитал. Т.1. С.770–771.

143. См.: Маркс К. Наброски ответа на письмо В.И.Засулич // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд. 2-е. Т.19. С.404–405; Энгельс Ф. Анти-Дюринг // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд. 2-е. Т.20. С.186.

144. Маркс К. Британское владычество в Индии. С.132.

145. Милов Л.В. Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса. – М.: РОССПЭН, 2006. – С.408.

146. См.: Милов Л.В. Указ. соч.

147. Семенов Ю.И. Введение во всемирную историю. Вып.3. С.54.

148. Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности, государства. С.171.

149. Тарасов А.Н. Опять тупик. С.125.

150. См.: Тарасов А.Н. Не Мировая война, а Мировая революция…

Имя
Email
Отзыв
 
Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Дружественный проект «Спільне»
Сборник трудов шаламовской конференции
Книга Терри Иглтона «Теория литературы. Введение»
 
 
Кто нужен «Скепсису»?