Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Александр II

1. Вновь «Дней Александровых начало»

Не стало императора-жандарма, беспощадного тюремщика несчастной России, и на престол вступил человек во цвете лет — Александру было 37 лет в 1855 году — воспитанник поэта Жуковского.

Александр II напоминал личной привлекательностью своего дядю Александра I, но над его совестью не тяготело участие в убийстве отца.

Александр II вступил на престол, как единственный бесспорный наследник, у него не было старшего брата и ему ни с кем не приходилось пререкаться за свой престол. Его воцарение не было омрачено ничем, кроме несчастной войны, доставшейся ему в наследство от политики отца.

«Государь, ваше царствование начинается под удивительно счастливым созвездием. На вас нет кровавых пятен, у вас нет угрызений совести».

«Весть о смерти отца вам принесли не убийцы его. Вам не нужно было пройти по площади, облитой русской кровью, чтобы сесть на трон. Вам не нужно было казнями возвестить народу ваше восшествие».

«Летописи вашего дома едва ли представляют один пример такого чистого начала».

Это из открытого письма, с которым 11 марта 1855 года обратился Герцен из Лондона к Александру. Письмо снабжено было эпиграфом из «Оды в. кн. Александру Николаевичу», написанной Рылеевым в 1823 г.

«Разумеется», — писал дальше Герцен, — «моя хоругвь не ваша: я неисправимый социалист, вы — самодержавный /97/ император; но между вашим знаменем и моим может быть одно общее, именно — та любовь к народу, о которой шла речь.

И во имя ее я готов принести огромную жертву. Чего не могли сделать ни долголетние преследования, ни тюрьма, ни ссылка, ни скучные скитания из страны в страну, то я готов сделать из любви к народу.

Я готов ждать, стереться, говорить о другом, лишь бы у меня была живая надежда, что Вы что-нибудь сделаете для России.

Государь, дайте свободу русскому слову. Уму нашему тесно, мысль наша отравляет нашу грудь от недостатка простора, она стонет в цензурных колодках. Дайте нам вольную речь… Нам есть что сказать миру и своим.

Дайте землю крестьянам, — она и так им принадлежит».

Герцен ждал в страстном нетерпении. А в 1857 году произошло следующее.

В двух книжках «Современника» появилась статья профессора Кавелина. Кавелин считался человеком настолько благонадежным, что он преподавал русское право наследнику, а статья была пропущена цензурой.

Статья Кавелина доказывала необходимость освобождения крестьян с землею в размере тех наделов, каким они до того пользовались, и не иначе, как с вознаграждением помещиков путем выкупа.

Главный комитет признал эту статью вредною и опасною. Пропустившему ее в печать попечителю учебного округа князю Щербатову сделан был выговор, Kaвелин отставлен был от должности преподавателя наследника, а министр народного просвещения Ковалевский по приказанию Александра сделал распоряжение по цензуре в таком духе, что после этого обсуждение в печати крестьянского вопроса должно было почти прекратиться.

Но это происходило через два года после воцарения Александра, а тогда, в 1855 г., когда Герцен писал свое письмо, «светлые ожидания» еще ничем не были омрачены. /98/

Вздох облегчения пронесся по всей стране, когда веревка, тридцать лет душившая мертвой петлей Россию, выпала из окоченевших рук Николая.

Как водится, новый царь в своем манифесте обещал следовать по стопам предков, Петра Великаго, Екатерины, Александра Благословенного и незабвенного родителя.

В этом царском инвентаре пропущен только Павел. Что же касается прабабушки Екатерины, то эта вольтерьянка кончила, как известно, мракобесием; Александр I, начав якобинством, кончил аракчеевщиной, цельным же и последовательным с начала до конца был только «незабвенный» Николай.

Кому же и чему собирался следовать воспитанник Жуковского? Но все понимали, что это только казенные слова, соблюдение принятых приличий, и нетерпеливо стали ждать поступков. Новый царь возбуждал тем больше надежд, что он в цари попал не случайно, как Николай, получивший государственное воспитание, по его собственным словам, в передней Александра I.

Александр Николаевич в продолжении многих лет был законным наследником, и в течение двадцати почти лет, протекших от его совершеннолетия до воцарения, принимал довольно близкое участие в делах управления.

Он занимал не только ответственные военные должности, но присутствовал в Государственном Совете и был даже членом синода. Притом, во время разъездов Николая, он часто заменял его. И воспитание, и образование его с самого начала были рассчитаны на то, что он будет царствовать. Он прошел даже нечто вроде курса высших государственных наук, не только военных, но и дипломатии, и законоведения, которое ему читал старик Сперанский, правда, уже отрешившийся тогда от греха конституционализма.

Сущность самодержавия Сперанский объяснил юному Александру следующим образом:

«Слово неограниченность власти означают то, что никакая другая власть на земле, власть правильная и законная, ни вне, ни внутри империи, не может положить пределов верховной власти российского самодержца. /99/ Но пределы власти, им самим поставленные, извне государственными договорами, внутри словом императорским, суть и должны быть для него непреложны и священны. Всякое право, а следовательно, и право самодержавное, потому есть право, поколику оно основано на правде. Там, где кончается правда и начинается неправда, кончится право и начнется самовластие».

Это, конечно, не совсем то, что Лассаль говорит о «сущности конституции», но если бы юный Александр дал себе труд вникнуть в эти слова старого конституционалиста, он бы мог придти к заключению, в данном случае пророческому, что при известных условиях, например, при отсутствии правды в пользовании царской властью, может возникнуть власть за пределами «власти законной и правильной», например, революционная, и положить предел «верховной власти русского самодержца». Ибо, хотя в России и действительно установилось неограниченное самодержавие, но оно все же было ограничено цареубийством. Затем, Александр мог бы вывести заключение, что своим императорским словом он может «непреложно» ограничить свою власть. Но Александр если и понял это, то лишь много лет спустя и слишком поздно.

Но тогда, в молодости, Александр, благоговевший перед отцом, мог не из слов Сперанского, а из дел правления, в которые Николай старательно посвящал своего наследника, проникнуться совершенно другими началами.

Николай никак не мог ограничивать себя даже теми законами, которые он сам бесконтрольно и самодержавно сочинял.

Николай ввел своего сына и в Сенат, и в Государственный Совет, и в комитет министров, и даже в синод, но сам он с этими учреждениями нисколько не считался. Да и как ему было считаться, когда о сенаторах своих, например, он писал в 1827 г., что

«среди всех членов первого департамента сената нет ни одного, которого можно было бы не только что послать с пользою для дела, но даже показать без стыда»,

а что касается комитета министров, то Николай обращался /100/ к нему преимущественно тогда, когда требовалось, чтобы комитет находил «легчайшие пути» для обхода законов или, выражаясь языком официального лицемерия:

«государь обращался иногда к комитету министров с требованием, чтобы комитет указал ему легчайшие пути для приведения в действие задуманных государем мероприятий, независимо от того, согласно ли это вполне с законом или нет».

Собственная канцелярия Николая разбухла в учреждение с 6-ю отделениями, кроме того, заседал целый десяток негласных комитетов, и все это вне высших государственных учреждений, и все, а главное, сам Николай, самовластно путали все дела.

Такова была та атмосфера, в которой вырос и возмужал Александр II, таков был пример «незабвенного родителя», которому Александр обещался следовать…

И все-таки радужные ожидания, раз уже так жестоко обманутые царствованием Александра первого, вновь возникли с воцарением Александра второго, возникли, чтобы кончиться таким же обманом и еще более горьким разочарованием.

Впрочем, вначале Александру было не до реформ. Надо было прежде всего развязаться с полученным тяжелым наследием Крымской войны.

Пришлось уйти из развалин Севастополя и отправиться на парижское судилище, где не только Англия, но и «удивившая мир своею неблагодарностью» Австрия всячески старались унизить Россию, и только герой 2-го декабря несколько поддержал ее.

Только после заключения Парижского мира был, после десяти бесплодных негласных комитетов Николая, образован новый негласный комитет, который, опять-таки секретно, стал обсуждать вопрос «об улучшении быта крестьян».

Но было слишком ясно, несмотря на всю секретность, что под этим старым псевдонимом надо разуметь уничтожение крепостничества.

Николай еще сомневался, что опаснее: сохранение крепостного права или освобождение крестьян. Александру уже в этом сомневаться нельзя было, и он откровенно высказал это, заявив московскому дворянству, /101/ что лучше провести освобождение крестьян сверху, чем дождаться, чтобы это произошло снизу.

Если после Отечественной войны удалось обмануть крестьян и вместо воли преподнести им военные поселения, то теперь, после Крымской войны, дело обстояло иначе. В деревнях только и говорили, что о воле, только ее и ждали. Жить стало помещикам неспокойно. Дворовые о чем-то шептались, крестьяне смотрели как-то загадочно и, как казалось госпожам Коробочкам и Пульхериям Ивановнам, — дерзко. В каждом движении Прошки или Палашки усматривалось нечто подозрительное, чуть ли не опасное. И, в ожидании надвигающейся «катастрофы», помещики нервничали. Иные пугливо уходили в себя и кротко молились богу и заступнице всех обиженных св. богородице, чтобы миновала чаша сия и не была отнята от них «крещеная собственность», другие выходили из себя, свирепели и в каждом взгляде раба улавливали злорадство, крамолу, и новыми жестокостями старались изгнать мерещившийся им везде и во всем дух буйства и своеволия.

По всем Обломовкам распространился какой-то помещичий бред. Чуялось, что надвигается что-то страшное, жуткое, небывалое, ждали не то светопреставления, не то новой пугачевщины. За каждым мужицким голенищем (где у мужиков водились сапоги) чуялся спрятанный нож, каждый мужицкий топор казался нарочито отточенным. Люди, которые из поколения в поколение вырастали на мужицких хлебах, на даровой барщине, никак не могли вообразить себе, что же будет, когда всего этого не станет.

Волновались и крестьяне — и в ожидании воли, и по поводу земли.

Спокойнее и радостнее было настроение в городах. Жить сразу стало легче, свежее, свободнее. Одно за другим стали отпадать мелкие стеснения николаевского режима. После смерти Павла радовались, что можно надевать круглые шляпы и фраки, что при встрече с царем не надо более выскакивать из экипажей, снимать шляпы и становиться на колени, какая бы ни была грязь и слякоть. /102/

Теперь радовались паспортным облегчениям, возможности свободно выезжать за границу.

Уничтожены были военные поселения, и во всем чувствовалось, что начинается новая, более светлая жизнь, чувствовалось начинающееся возрождение, прилив творческих сил.

Правда, печать еще вынуждена была молчать или говорить намеками, но и тут уже многое прорывалось, — с трудом и не без злоключений, как мы видели на примере Кавелина. /103/

2. «Царь-освободитель»

Когда Александр II, наконец, отбросил псевдонимы, вроде «улучшения крестьянского быта», и в своем рескрипте открыто заговорил об «освобождении» — это было в 1858 г., — Герцен в своем «Колоколе» приветствовал его в статье словами:

«— Ты победил, галилеянин!»

И тут же, в этой статье, Герцен возвел Александра в чин, который был бесконечно почетнее всех тех многочисленных чинов, орденов, званий и прочая, и прочая, и прочая, которые украшали фигуру и мундир русского самодержца.

Герцен дал Александру II имя «освободителя».

Но в том же 1858 году, 1 июля, в первую годовщину «Колокола», Герцен стал испытывать разочарование.

«Год тому назад вышел первый лист “Колокола”. Невольно останавливаемся мы, смотрим на пройденный путь… и на душе становится грустно и тяжело».

«А между тем, в продолжение этого года, сбылось одно из наших пламеннейших упований, начался один из величайших переворотов в России, тот, который мы предсказывали, жаждали, звали с детских лет, — началось освобождение крестьян».

«Но на душе не легче, и чуть ли мы за этот год не сделали шага назад».

«Причина очевидна, мы ее сказали прямо и мужественно: Александр II не оправдал надежд, которые Россия имела при его воцарении». /104/

В главном комитете большинство состояло из заведомых крепостников, которые всячески старались затянуть дело и по возможности испортить его.

Из дворян только меньшинство, да и то из молодежи, которая не пользовалась в помещичьих кругах влиянием уже по самой молодости, стояло за освобождение. Огромное большинство либо возмущалось самой мыслью об упразднении крепостничества, видя в этом возмутительное нарушение «исконных» дворянских прав, либо — те, которые были поумнее — норовило устроить освобождение без земли.

Эти отлично понимали, что освобождение крестьян без земли, или, вернее, освобождение крестьян от земли, лучше и вернее всякого крепостного права отдаст крестьян всецело в дворянские руки.

Они понимали, что такое положение даже удобнее крепостничества, потому что заставит мужика работать на помещика на каких угодно условиях и снимет с помещика уже всякую заботу о мужике.

Тем более это улыбалось дворянам, что и суд, и полиция должны были остаться в дворянских руках, как это было в остзейских провинциях.

Правда, в России тогда уже выросла многочисленная внеклассовая интеллигенция, которая могла поддержать реформаторские стремления царя и на которую Александр мог бы опереться. Но у Александра не хватило ни энергии, ни смелости, чтобы вырваться из крепко сплетенной сети табели о рангах.

Александр был, в сущности, «очень милой» посредственностью. Он был то, что в детстве называется «пай-мальчик», был кроток, послушен и почтителен. Если бы он учился в гимназии, он был бы, вероятно, типичным «первым учеником». Он был с ленцой, не очень даровит, но чрезвычайно аккуратен, благонравен и послушен. Родители на него нарадоваться не могли.

Даже в возрасте бурной юности, даже в таком случае, когда молодое чувство охватывает душу, благонравие берет у Александра верх.

В 1839 году молодой Александр совершал путешествие /105/ по Европе в сопровождении Жуковского и других лиц своей свиты.

Возвращаясь из Италии и объезжая дворы бесчисленных немецких родственников, наследник попал и в Дармштадт, который, собственно, и не входил в маршрут. Но по настоянию одного из лиц свиты наследник согласился и на этот скучный визит. В Дармштадте великий герцог повез Александра в театр, а оттуда к себе в замок, на устроенный в честь гостя вечер.

«Этот импровизированный дармштадтский праздник казался всем одним лишним эпизодом, который должен был только надоесть и наскучить», — рассказывает Жуковский.

«Совершенно иное значение», — говорит историк Александра II Татищев, — придала ему встреча Александра Николаевича с младшею дочерью великого герцога, пятнадцатилетней принцессой Марией. Поздно вечером вернулся он домой, очарованный, плененный. Имя принцессы не сходило у него с уст. Впечатление свое он тотчас же изложил в письмах к родителям. Тяжело ему было уезжать из Дармштадта. Добрый Жуковский вызвался было притвориться больным для того, чтобы доставить ему повод, из любви к занемогшему наставнику, остаться в этом городе еще несколько дней. Наследник не согласился. “То, на что решился он”, — отписал Василий Андреевич императрице, — “конечно, лучше, ибо он и в деле сердца предпочел дождаться того, что будет решено государем, и следовать своему чувству только тогда, когда оно будет согласно с одобрением вашим”».

Как все это типично для Александра: и эта любовь к тихой и скромной немецкой девочке, и это полное подчинение чувства родительскому одобрению и установленному маршруту… Типичный образцовый благонравный мальчик из поучительной детской книжки.

Александр знал, что об освобождении крестьян задумывалась еще Екатерина, раздарившая, впрочем, около 800 тысяч крестьян с их землями своим фаворитам. Он знал, что с мечтой об освобождении носился 25 лет Александр I, и что тридцать лет все примерялся /106/ к этому «незабвенный» родитель, оставив ему эту задачу в наследство.

И в первые годы своего царствования, еще не отравленный безнадежно придворной атмосферой, с душой, еще не изъеденной язвой самодержавия, он взялся за исполнение того, что считал своим долгом, со всею доступною ему энергией. И царствованием Николая, в котором Александр сознательно участвовал лет двадцать, и воспитанием и образованием своим, слишком скудным и односторонним, как у всех Романовых, он не был достаточно подготовлен к серьезной государственной деятельности. Бюрократия и ближайшие к нему люди, воспитанные в николаевскую эпоху, могли только вредить и мешать. От дворянства слышался преимущественно «волчий вой жадных крепостников».

Пугало его и дворянство своей оппозицией, пугали его и крестьянскими бунтами, призраком пугачевщины. В семье своей он, правда, находил поддержку и со стороны брата своего Константина, и еще более со стороны вел. кн. Елены Павловны. Много помог ему и Я.И. Ростовцев, к которому Александр относился с полным доверием. Правда, Ростовцев мало понимал в крестьянском вопросе, но он отнесся к делу с благоговением и преданностью, и охотно прислушивался к мнениям людей более сведущих. Он велел доставлять из 3-го отделения в редакционные комиссии даже герценовский «Колокол», чтобы и из него поучаться, и делал это с большею пользой для дела, чем Николай, изучавший записки декабристов.

Явились и такие деятели, как Н.А. Милютин, Семенов и кн. Черкасский.

Хотя редакционные комиссии состояли исключительно из дворян, но все же они делали свое дело с энергией и добросовестностью.

Благодаря председательству Ростовцева, чуждого канцелярской рутине и опиравшегося на полное доверие Александра, дело пошло настолько успешно, что вызвало восторженные отклики таких людей, как Герцен и даже Чернышевский.

Чернышевский писал в «Современнике» по поводу рескрипта Александра: /107/

«Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчает Александра II счастьем, каким не был увенчан еще никто из государей Европы, — счастьем одному начать и совершить освобождение своих подданных».

Это было писано тогда же, когда свободное перо Герцена в революционном «Колоколе» приветствовало «царя-освободителя».

Но, как впоследствии Герцену пришлось покаяться в своем увлечении и писать в 1861 г.:

«Старое крепостное право заменено новым. Вообще крепостное право не отменено. Народ… обманут», —

так еще раньше пришлось покаяться и Чернышевскому.

В декабрьской книжке «Современника», за тот же 1858 г., Чернышевский, «с досадою и стыдом за свою глупость», изображает себя в положении человека, обрадовавшегося, что дорогих ему людей угощают отличным обедом, и вдруг узнавшего, что обед достанется им очень солоно:

«Как я был глуп, что хлопотал о деле, для которого не обеспечены все условия!» — восклицает он. — «Лучше пропадай вся эта провизия, которая приносит только вред любимому мною человеку, лучше пропадай все дело, приносящее вам только разорение».

Слова эти, напечатанные в 1858 г., оказались пророческими, что и подтвердилось Положением от 19 февраля 1861 г., которое, несмотря на неосмысленный энтузиазм одних и казенный энтузиазм других, принесло слишком много разочарований.

Когда умер Ростовцев, обративший к Александру свой предсмертный завет:

«Государь, не бойтесь»,

председателем редакционных комиссий был назначен Панин, бюрократ и в душе крепостник.

Работа редакционных комиссий затормозилась, и впоследствии заменивший Панина вел. кн. Константин Павлович уже не мог многого исправить.

Под влиянием Панина, наделы, высшие нормы которых редакционные комиссии признали слишком малыми для устройства крестьян, были понижены. /108/

Дальше они еще больше были понижены в главном комитете и опять в Государственном Совете.

Прошло мимо редакционных комиссий положение о праве помещиков покончить все свои обязательства к крестьянам предоставлением дарового надела в 1/4 установленного для данной местности надела, чем неосмотрительно затем воспользовалось около 720 тысяч крестьян, перешедших на т. наз. «нищенские», или «сиротские» наделы.

В конце концов, крестьяне были обложены платежами, превышавшими и стоимость перешедшей к ним земли, и их платежные силы. Помещики очень скоро прокутили полученные выкупные суммы и с легкомысленной торопливостью шли к разорению и неоплатной задолженности.

Александр не желал этого, но не умел сладить со всеми интригами и подвохами и, торопясь окончить дело, все это утвердил и этим подписал свой смертный приговор. И приговор этот, предопределенный уже тогда, на заре его реформаторской деятельности, настиг его ровно через двадцать лет, когда царствование этого человека было отягчено целым рядом высочайших преступлений.

Человек сороковых годов оказался, в конце концов, одним из тех «лишних людей», — которых рождала историческая нескладица русской жизни…

Порвалась цепь великая,
Порвалась и ударила
Одним концом по барину,
Другим по мужику.

Николай I хотел уничтожить крепостное право, но так, чтобы не причинить ни малейшего ущерба, ни малейшей обиды помещикам, и за 30 лет ничего, конечно, не мог в этом смысле придумать.

Александр II решил, что надо освободить, хотя бы пришлось наполовину обидеть помещика и наполовину мужика. И получил нищее, обобранное крестьянство и растерявшееся, разорившееся дворянство. И помещики, и крестьяне одинаково чувствовали себя обманутыми. /109/

3. Реформы

Естественным дополнением или продолжением крестьянской реформы была реформа земская, или реформа местного самоуправления. И на эту реформу дворянство, правившее в центре, наложило свою тяжелую руку.

В цензовом земстве крестьяне, т.е. огромное большинство населения, были везде в меньшинстве и, следовательно, в полной зависимости от дворянского большинства.

Кроме того, земству были предоставлены только местные хозяйственные функции, причем администрации, т.е. дворянской бюрократии с губернатором во главе, были даны над земством обширные права. И земству приходилось затрачивать значительную часть своей энергии не на прямое дело устроения местной жизни, а на борьбу с притязаниями, произволом, а частью прямо и с непониманием и злонамеренностью администрации или попросту с губернаторским самодержавием.

Губернаторы, часто люди чужие, выслужившиеся в петербургских канцеляриях или в воинских казармах и на плац-парадах, к которым также наследственное «влечение, род недуга» питал и «либеральный» Александр, либо получавшие губернаторские места «по тетушкиной протекции», — как водится, ничего не понимали ни в деле самоуправления, ни в делах хозяйственных, ни в местных особенностях.

Лучшими губернаторами были те, которые /110/ «вышивали по тюлю» и ничего другого не делали. Но таких «идеальных» губернаторов было немного. Большей частью губернаторы старались возмещать свое незнание и непонимание проявлением «твердой власти», тем более что прерогативами этой власти они были снабжены в преизбыточных размерах.

Собрание административных анекдотов губернаторского управления составило бы многотомное сочинение для юмористического времяпрепровождения.

Но результаты деятельности всех этих хлыщей, недорослей и бюрократов, полковников, наживавшихся на солдатских и лошадиных пайках и обиженных производством в генералы, отстранявшихся от непосредственного хозяйничанья, помпадуров, получивших воспитание в конюшнях и прошедших полный курс образования в танцклассах — были очень печальны для земского дела.

Щедрин, сам некогда бывший вице-губернатором, горько осмеивал эту комедию самоуправления, призванного к «лужению рукомойников» в больницах.

Впрочем, была одна реформа, разработка которой была почти всецело произведена не враждебными руками. И реформа эта была лучшим достижением первого периода царствования Александра II.

Это была реформа судебная.

Вся колоссальная работа составления новых судебных уставов была проделана с необычайной скоростью, в одиннадцать месяцев. Это был какой-то светлый порыв, единый и цельный, озаренный удивительным воодушевлением. В некоторых отношениях эта реформа шла дальше своих европейских образцов, напр., выборное начало мирового суда, что имелось до того только в Америке.

Эта творческая работа вышла такой добротной, такой цельной и слитной, что потребовались почти сороколетние усилия реакции, чтобы постепенно испакостить ее и низвести до общего уровня бюрократически-полицейского строя.

Старый дореформенный суд наш был до того гнусен, до того безобразен, что никакие частичные исправления были совершенно немыслимы. Об этом не было /111/ двух мнений. Оставалось только выкинуть за борт государственного корабля этот гнилой хлам и создать нечто новое. Тут крепостники ничего не могли поделать, прежде всего, по своему невежеству и некомпетентности. Притом, тут уж не так непосредственно были задеты материальные классовые интересы или, по крайней мере, задетость их не так ярко бросалась в глаза.

Одним словом, крепостники проглядели, царь, сентиментально увлекшийся словами о «суде правом, скором, милостивом и равным для всех», недоглядел, и в 1864-1866 гг. совершилась самая крупная ошибка царствования Александра II.

Судебные уставы 1864 г. совершенно не укладывались в рамки того полицейско-бюрократического строя, от сущности и основ которого Александр и не думал отказываться. Получилась какая-то наглядная несообразность, государственная дисгармония в системе царского самодержавия.

Александр вполне понял свою ошибку только через много лет, после оправдания судом присяжных Веры Засулич.

Первоначальная цельность судебной реформы тем более удивительна, что время ее разработки и введения относится к годам уже начинавшей обозначаться реакции после польского восстания.

Поляки упорно не желали считать себя счастливыми даже под самодержавно-либеральным скипетром русского царя.

Былой блеск «Речи Посполитой», эта золотая мечта панства, непрестанно тревожил польские сердца и туманил головы. Паны ждали от Александра, по крайней мере, восстановления отнятой у них Николаем конституции, но Александр, по-видимому, руководился известной французской поговоркой о самой красивой девушке… Не думая о конституции для России, он не считал возможным даровать конституцию Польше. Правда, в Финляндии какая-то двусмысленная конституция была, но там ее никто не отменял, хотя Николай и не собирал сейма, да Финляндия тогда ведь и не бунтовала.

Польские паны подняли восстание, но только тогда /112/ они обещали дать своим «хлопам» землю. Было поздно. Вышло по поговорке, которая панам — любителям охоты — должна была быть хорошо известна: на охоту ехать — собак кормить.

При таких условиях польское восстание, не поддержанное ни польским, ни литовским крестьянством, не трудно было подавить. И дождались польские паны такого срама, что землю польским и литовским крестьянам дали, из политических видов, русские варвары, эмиссары царского правительства.

Александр при подавлении польского восстания обнаружил, в какой мере свойственны были ему родовые черты Романовых. У Александра I нашлись такие исполнители, как Аракчеев или полковник Шварц, — прославившийся командир Семеновского полка. У Александра II нашелся такой усмиритель, как Михаил Муравьев.

При назначении Муравьева «добряк» Александр ни мало не ошибался. Он знал, кого назначает. Этот раскаявшийся член Союза Благоденствия, привлеченный было даже к следствию о декабристах, имел совершенно определенную известность.

Даже в жестокое царствование Николая Муравьев сумел выделиться зверскими истязаниями крестьян Курской губернии, где он в качестве губернатора прославился особо нещадным взысканием недоимок.

Знал Александр Муравьева и по его деятельности в столь близком «любвеобильному сердцу» царя деле освобождения крестьян. Там Муравьев открыто выступал, как самый заядлый, самый непримиримый крепостник и враг освобождения.

Такой жестокости и такого кровожадного издевательства над побежденными, какие проявил в Вильне Муравьев-вешатель, не было проявлено даже во времена Николая. Александр положительно превзошел своего «незабвенного» родителя.

Сжигались дотла целые селения, причем жители отправлялись в Сибирь поголовно, не исключая женщин и детей.

Продолжались эти неистовства целых два года, после /113/ чего Александр возвел Муравьева в графское достоинство.

Наряду с этими действиями Муравьева в Литве шла реформаторская деятельность в области поземельных отношений в Польше.

Освобождение крестьян в России Александр откровенно мотивировал тем, что лучше сделать это сверху, чем дождаться, чтобы оно само собою совершилось снизу.

Крестьянская реформа в Царстве Польском имела не менее откровенную политическую подкладку. Надо было произвести резкую грань между революционно настроенным польским дворянством, духовенством и горожанами, с одной стороны, и обезземеленным польским крестьянством — с другой, привлекая последнее на сторону русской власти.

Для кровавых расправ Александр нашел такого закоснелого крепостника и непримиримого врага крестьян, как Михаил Муравьев. Для земельной реформы Александр нашел деятелей из противоположного лагеря.

Николай Милютин и его сотрудники, Черкасский и Самарин, сделали то, чего никак не решились сделать революционные польские паны.

Польские крестьяне были свободны не только лично, они были свободны и от земли, что ставило их в положение, которое часто бывало не лучше, а нередко и хуже положения крепостных крестьян в России. Русская власть наделила их землей и, так как польских дворян было не жалко, и тут Милютину никто не мешал, то условия были даже лучше тех, на которых получили землю русские крестьяне.

Таким образом, даже вначале «освободительного» царствования Александра II, еще до расцвета реакции, меры либеральные и реакционные, гуманность и жестокость все время переплетались.

Крестьянская реформа была испорчена еще до выхода ее из утробы, так как она явилась компромиссом между освободительной идеей и жадными вожделениями «закоснелых крепостников». /114/

В стихотворении, посвященном памяти Н.А. Милютина, Некрасов говорит:

Чуть колыхнулось болото стоячее,
Ты ни минуты не спал.
Лишь бы не стыло железо горячее,
Ты без оглядки ковал.
В чем погpешу и чего не доделаю,
Думал, — исправят потом.
Грубо ковал ты, но руку умелую
Видно доныне во всем.

Да, «исправят потом», — надеялся кузнец-гражданин, и едва ли предвидел, как «испортят потом».

А портить стали очень скоро.

Через 2 месяца после 19 февраля пришлось уйти и Милютину, и министру Ланскому, а министром внутренних дел Александр назначил Валуева, того самого, который был правой рукой крепостника Муравьева и по его заказу писал критику на проекты редакционных комиссий.

Проведение реформы, таким образом, сразу попало в руки ее врагов. Началось с увольнения тех губернаторов, которые искренно сочувствовали реформе (калужский — Арцимович, нижегородский — Н.Н. Муравьев), а затем Валуев принялся за мировых посредников первого призыва, причем и тут ему удалось сократить людей наиболее независимых и сочувствовавших реформе.

В то же время печати была запрещена критика Положения 19 февраля и способов его осуществления.

Ту же политику продолжал преемник Валуева, Тимашев, старавшийся лишить земские учреждения всякой самостоятельности и всецело подчинить их административному произволу. Впрочем, еще при самой разработке проекта земского положения первый председатель комиссии, Н.А. Милютин, должен был уступить свое место Валуеву.

Но и урезанное, цензовое и опекаемое земское самоуправление сейчас же стали урезывать и ограничивать еще дальше.

В 1866 году только стали вводить новые судебные уставы, причем открыли судебные учреждения пока /115/ только в Петербурге и Москве, а уже 8-го января того же 1866 года цензор Никитенко отмечает в своем дневнике:

«Говорят, что шепнуто, кому подобает, что здешнему суду было внушено, да не придерживается он очень строго закона в оправдании проступков по делам печати».

В том же 1866 году петербургский окружной суд оправдал редактора и сотрудника «Современника» Ю. Жуковского и А.Н. Пыпина, не найдя в инкриминируемой статье («Вопросы молодого поколения») состава преступления.

Валуев по этому поводу ходатайствовал перед царем о смещении с должности «несменяемого» председателя суда Мотовилова. Министру юстиции Замятину лишь с большим трудом удалось отстоять председателя, который в разборе дела и не мог принимать никакого участия, находясь в отпуску. Но в том же году Валуеву удалось провести через Государственный Совет закон, который лишил окружные суды права рассматривать литературные дела, передав это право судебным палатам.

В начале 1867 года Александр уволил и министра юстиции Замятина, и его товарища Стояновского, горячих поборников судебной реформы, а новый министр гр. Пален очень ловко покончил с несменяемостью судебных следователей. Он судебных следователей не назначал, а заменял их исправляющими должность судебного следователя. А этих, не пользовавшихся несменяемостью, можно было увольнять когда угодно и за что угодно и, следовательно, держать в полной зависимости.

Это все творилось в самом начале реформаторской деятельности Александра II, когда только появлялись первые зеленые ростки реформы, когда еще «были новы все впечатления бытия» реформенного. Творилось еще в те годы, которые считаются эпохой самого расцвета «либерализма» Александра II, еще до выстрела Каракозова, с которого будто бы только начались первые проявления реакции.

6 апреля 1865 года появился новый закон о печати. /116/

Закон этот должен был, согласно высочайшему повелению, «дать отечественной печати возможные облегчения и удобства», но еще прежде, чем новый цензурный устав вошел в силу, Валуев добился от царя повеления, «чтобы главному управлению по делам печати всегда оказывалось надлежащее содействие со стороны чинов судебного управления», и издал такие правила о типографиях, что были хуже всякой цензуры. А профессор и цензор Никитенко в своих записках под 16 мая того же 1865 г., отметил:

«Литературу нашу, кажется, ожидает лютая судьба. Валуев достиг своей цели. Он забрал ее в свои руки и сделался полным ее властелином. Худшего господина она не могла и получить… Он, должно быть, так же точно презирает всякое умственное движение, как презирали его в предшествовавшее царствование, и думает, что административные меры выше и сильнее всякой мысли».

Сам бюрократ, кн. В.Ф. Одоевский выразился не менее определенно:

«Неспособность администраторов — всегда имеет следствием гонение на литературу вообще, на журналы в особенности… Никогда не было такого гонения на литературу, как во время нелепой администрации Валуева».

И.С. Аксаков, со своей стороны, подтверждает:

«Никогда цензура не доходила до такого безумия, как теперь, при Валуеве. Она получила характер чисто инквизиционный».

Одним словом, оправдалось вполне мнение Н.И. Тургенева, доказывавшего «невозможность порядочного цензурного устава».

«Идея цензуры», — говорит он, — «неразлучна с идеею произвола. Цензура всегда будет и останется произволом».

А Некрасов писал:

Литераторы Три друга обнялись при встрече,
Входя в какой-то магазин.
— Теперь пойдут иные речи, —
Заметил весело один.
/117/
— Теперь нас ждут простор и слава, —
Другой восторженно сказал.
А третий посмотрел лукаво
И головою покачал.

Интересно, что цензурные «облегчения» и ухищрения нового устава были заимствованы, главным образом, из режима Наполеона III, из того режима, который Щедрин назвал «смешанной атмосферой бойни и дома терпимости»… /118/

4. Реакционный либерализм и либеральная реакционность

В каждую «бочку меда» реформ Александра II влито было по изрядной «ложке дегтя», а этого, конечно, вполне достаточно, чтобы совершенно испортить вкус самого лучшего меда.

4 апреля 1866 г., при выходе Александра из Летнего сада, раздался выстрел Каракозова.

Александр остался невредим. Царь получил первое предостережение, но не понял его и не сумел сделать из него надлежащие выводы.

Мы видели, как систематическая и злостная порча всех реформ, еще в их утробе и при первых их осуществлениях, раздражала даже таких более проницательных и более добросовестных бюрократов, как Никитенко или кн. Вяземский. Все искренние и серьезные поборники действительного обновления русской жизни чувствовали себя обманутыми, а более впечатлительные и восприимчивые не могли с этим обманом мириться.

Сам Александр не мог бы оправдаться неведением того, за что в него стрелял Каракозов.

В записках Д. Философова, напечатанных в «Русской старине» (дек. 1904 г.), Философов в очень подобострастном тоне рассказывается о своей аудиенции у царя 14 апреля 1866 г.

Александр II сказал:

«Я садился в коляску и, обернувшись к толпе, надевал шинель, как вдруг слышу выстрел. Я никак /119/ не мог себе вообразить, что в меня стреляют. Повернувшись, я увидел, что какой-то человек падает, и подумал, что он себя застрелил. Я подошел, тут мне говорят, что было. Я обратился к нему и говорю: “Кто ты такой?” Первое его слово: “Я русский”, и потом, обратившись ко всем окружающим и показав на меня, он сказал: “Я в него стрелял потому, что он вас всех обманул”. — Я их обманул, — добавил царь…»

«Без лести преданные» историки и публицисты совершенно облыжно пытались изобразить выстрел Каракозова, как нечто чудовищное по своей неожиданности и немотивированности, между тем как это покушение было следствием сложившегося у наиболее пылкой молодежи убеждения, что никакие реформы сверху не способны существенно облегчить положение народа.

Поднялась такая волна холопства и низкопоклонства, что совершенно затуманила в глазах царя подлинный смысл покушения. Кое-где за границей покушение Каракозова даже понято было как месть царю за освобождение крестьян. По крайней мере в таком смысле это понято было в СевероАмериканских Соединенных Штатах, откуда послано было в Петербург чрезвычайное посольство для поздравления Александра с неудачей покушения, совершенного «врагом освобождения». Американцы всерьез вообразили, что Каракозов руководился такими же мотивами, как убийца Авраама Линкольна…

С этих собственно пор и начинается борьба Александра с революцией, борьба, стоившая стольких жертв лучшими русскими людьми и кончившаяся столь катастрофически для самого Александра.

Но и реформы шли своим путем, все так же причудливо переплетаясь с мерами самыми реакционными.

После выстрела Каракозова начались усиленные репрессии по отношению к печати. Были закрыты журналы «Современник» и «Русское слово». Стали усиленно водворять полицейский порядок в университетах и урезывать права земства.

Губернаторы получили право отказывать в утверждении всякого избранного земским собранием лица, которое /120/ они признавали «неблагонадежным», причем установление признаков неблагонадежности предоставлено было всецело губернаторскому усмотрению.

Печатания отчетов о заседаниях земских, дворянских и других собраний требовали разрешения губернского начальства. Вообще все земские служащие поставлены в полную зависимость от администрации. Наряду с этим были ограничены права земства по организации народного образования, которое было поставлено в зависимость от казенных чиновников, инспекторов и директоров народных училищ.

О крестьянах, которые страдали и от малоземелья, и от безземелья (720 т. человек бывших дворовых не получили никаких наделов), и от непосильных платежей, совсем как будто забыли.

В то же время выработано было новое городовое положение, правда, на цензовых началах, устранивших от городского самоуправления огромное большинство жителей.

Либеральный министр народного просвещения, Головнин, должен был уступить свое место обер-прокурору синода, Д.А. Толстому, который для обезврежения образования провел новый гимназический устав 1871 г. Устав этот был таков, что запрещено было критиковать его в печати.

Вообще с этих пор во всем направлении внутренней политики, в особенности же в деле народного образования, начинает играть самую видную роль мрачная фигура этого закоснелого реакционера.

Д.А. Толстой пользовался полным и безусловным доверием царя: этот министр народного просвещения был в своем роде Аракчеевым второго Александра.

Новый гимназический устав должен был по мысли Толстого настоятельно одурманивать учеников тонкостями грамматического классицизма, чтобы они стали невосприимчивыми к крамоле. Изучение греческого и латинского языков введено было в ущерб всем прочим предметам и даже в ущерб родному языку.

Даже в Государственном Совете проект толстовского устава вызвал разногласие, и 29 членов против 19 высказались против него и, главное, против совершенного /121/ закрытия доступа в университеты для учеников реальных училищ.

Но Александр, питая к графу Толстому неограниченное доверие и вполне полагаясь на него — так свидетельствует его панегирист Татищев — повелел: «исполнить по мнению 19 членов, т.е. меньшинства».

В толстовских гимназиях водворился мертвящий дух казенной регламентации и бездушного формализма, дух, родственный духу аракчеевских военных поселений. Родители, домашний быт, все живое, органическое — все это считалось помехой казенному воспитанию. От учителей требовались прежде всего благонадежность, исполнительность, благоговейное отношение к форме, субординация, чинопочитание.

Молчалины от педагогии быстро приспособились и превратились в Передоновых, в типичных «людей в футлярах». Но учителей классических языков на Руси не хватало. И призваны были володеть гимназиями русскими чехи. Чехи эти обыкновенно русского языка не знали и не понимали. Они понимали только, что от них требуется педагогическая неукоснительность и беспощадная твердость.

И началась эпоха непристойных педагогических анекдотов.

Д.А. Толстого и его систему горячо поддерживали в газете «Московские ведомости» Катков и Леонтьев.

Газета свирепо боролась с департаментским либерализмом, обличала неблагонадежность «тайных советников», и когда за резкий тон получила предостережение, то отказалась его напечатать.

Катков пригрозил прекращением своей редакторской деятельности, а царь, будучи в то время в Москве, принял Каткова в личной аудиенции и, отечески пожурив его за резкость тона, отменил распоряжение министра о предостережении и ободрил Каткова, благословив его на дальнейшую оппозицию реформам. Царь не забыл, что во время усмирения Польши, вызвавшего некоторые международные осложнения, Катков проявил самый свирепый национализм.

После этого Катков обнаглел до того, что стал в положение полуказенного журнального опричника. В сказке /122/ Щедрина «Разговор свиньи с правдой» прекрасно изображены стиль и тон катковской, высочайше одобренной, публицистики.

А неотвратимая диалектика истории делала свое дело. Реформы продолжались.

Александр II, хотя и не обладал внешней военной выправкой своего родителя, все же был страстным любителем царственной игры в солдатики.

Захлебывающийся от восторга и умиления перед Александром II, историк его, Татищев, свидетельствует:

«В царственной деятельности Александра II, из всех отраслей государственного управления, развитие и совершенствование сухопутных и морских сил империи занимают едва ли не первое место. Верховный вождь относился к армии и флоту, как к любимым своим детищам; им посвящал он значительную часть своего времени, трудов и забот. Военные занятия и упражнения служили для него самого как бы отдыхом и развлечением. Воскресный развод в манеже зимою, летом, — лагерный сбор в Красном Селе, постоянные объезды войск, расположенных в разных местностях империи, учебные смотры, парады, маневры наполняли, так сказать, жизнь государя».

Несмотря на официальное миролюбие Александра II, за все почти время его царствования военные действия не прекращались. Николай никак не мог кончить завоевания Кавказа. Александру этого удалось достигнуть только в 1864 г.

На Дальнем Востоке также расширялась, и очень значительно, территория России, присоединены Амурская область, Уссурийский край, и Россия получила свободный выход к Тихому океану. Но тут расширение достигалось, главным образом, дипломатическим путем.

Иначе обстояло дело в Средней Азии. После завоевания Кавказа, продвижение на юг продолжалось, и мало помалу был завоеван и присоединен к России обширный край с государствами и городами Хивой и Бухарой, Ташкентом и др.

В завоеванный край устремились во множестве любители легкой наживы и вольного обращения с туземцами. Русская «культура» водворялась такими людьми /123/ и такими приемами, что слово «ташкентец» скоро стало нарицательным и означало проходимца, на все способного, но ни к чему непригодного, ни перед чем не останавливающегося.

Не нашедшие применения своей бездарности дворянские сынки, слишком явно проворовавшиеся полицейские в отставке, офицеры, вынужденные оставить службу за разные слишком неблаговидные поступки, Чичиковы, потерпевшие по службе, Ноздревы, слишком явно изобличенные в шулерстве — все это жадной толпой устремлялось то в покоренную Польшу в качестве обрусителей, то в завоеванный Ташкент в качестве цивилизаторов. Все они получали казенные прогоны и прерогативы власти, ибо они демонстрировали свои «русские чувства», преданность всякому начальству и безоглядную готовность на все, что ни прикажут.

Кавказ и Средняя Азия поглощали огромные средства и, пока что, ничего не давали.

А во внешней политике пока все шло не очень гладко. Назревали осложнения на Ближнем Востоке. Пруссия успела ограбить Данию, разбить Австрию и, наступив на горло побежденной наполеоновской Франции, превратиться в грозную, объединенную Германскую империю.

Эти войны внесли много нового и в организацию армии, и в дело вооружения и снаряжения. Россия во всем этом сильно отстала.

Среди пестрой компании людей, окружавших Александра, оказался и такой выдающийся организатор, как военный министр Д.А. Милютин.

Д.А. Милютин был счастливее своего брата Н.А. Ему удалось не только разработать новый устав о воинской повинности в том прогрессивном духе, каким он был проникнут, и отстоять его начала от реакционных поползновений таких мракобесов, как Д.А. Толстой, но ему удалось и самому ввести этот закон в жизнь.

Н.А. Милютин, как известно, уже через пять недель после 19-го февраля 1861 года должен был уйти, и дело проведения крестьянского освобождения попало в руки врагов реформы. /124/

Д.А. Милютин получил в январе 1874 года рескрипт, в котором царь предлагал министру приводить закон в исполнение «в том же духе, в каком он составлен».

Этот рескрипт особенно любопытен в том отношении, что доказывает, как ясно Александр отдавал себе отчет, в каком духе были проведены в жизнь другие реформы. Очевидно, что реформы искажались при сознательном попустительстве царя. /125/

5. Внешняя политика

От рек и озер к морям, от моря к океану, от океана к безграничному воздушному пространству, к тому пространству, которое, естественно, отрицает какие бы то ни было естественные границы междугосударственные и стихийно ведет к торжеству Интернационала.

В этом стихийном движении человеческой цивилизации Россия была страной самой отсталой.

До XVII века Россия пребывала еще в фазисе речной культуры, в том фазисе, из которого Европа вышла в самом начале своей истории. Жизненная мощь России сказалась в тех судорожных усилиях, которые она, начиная с Петра, являвшегося слишком ярким выразителем этой исторической судороги, делала для того, чтобы дорваться до моря и затем до океана.

«Кормилица Волга-матушка», многоводная Кама, Тихий Дон, красавец Днепр — перестали соответствовать росту России. Особенно по мере того, как все увеличивались сношения со странами заморскими. Надо было и России стать страной приморской. Отсюда и неудержимая тяга к Балтийскому морю, и передвижение столицы с берегов Москвы-реки на устье Невы, к Финскому заливу. Отсюда и вся ближне-восточная, а затем и дальне-восточная политика.

Жертвами этой стихийной тяги огромного русского материка к морю поочередно становились эсты, ливонцы, латыши, финны, кавказские горцы, крымские татары, турки, и, конечно, независимость всех этих новых государств, опоясавших ныне Россию со стороны /126/ Балтийского моря, а отчасти и Черного, не имела бы ни малейших шансов прочности и долговечности, если бы в истории человечества не совершился этот переход от морского и океанического периода культуры к воздушному и параллельно с этим от национализма к интернационализму. Только по исторической слепоте, да и по новости и непривычности своего положения, все эти новые маленькие государства думают обеспечить свое существование развитием националистического шовинизма, военными соглашениями и т.п.

Монархическая реставрация в России, которой новые «соседи» в значительной мере со-слепа сочувствуют, очень скоро положила бы конец их непрочной независимости. Только торжество идей русской революции, торжество идей Интернационала может их спасти. Хозяйство, а следовательно, и мощь России неизбежно восстановятся, если не через десять, то через двадцать, через тридцать, сорок лет, и все эти карточные домики политических новообразований рассыпались бы под стихийным ее напором. Одним словом, история неизбежно повторилась бы, если не восторжествует идея Интернационала и не потеряют свое значение политические границы государств.

И все это произошло бы без всякого злого умысла со стороны России. Россия-матушка, единственно по своему росту и связанной с ним стихийной прожорливости, слопала без разбора и эстов, и латышей, и финнов, и татар, и сибирских инородцев, и кавказских горцев и бессарабских молдаван. Попадались по пути и такие крупные и неудобоваримые куски, как Польша.

Александр II был миролюбив и войны боялся. Доставшаяся ему в наследие Крымская война и затем вынужденно заключенный им Парижский мир оставили самое тяжелое воспоминание.

В 1863 году, председательствуя на одном совещании своих сановников по вопросам внешней политики, Александр сказал:

«Семь лет тому назад я совершил за этим столом один поступок, который я могу определить, так как совершил его я. Я подписал Парижский договор, и это было трусостью, и я этого не повторю». /127/

В этом заявлении царя были две ошибки: и относительно прошлого, и относительно будущего.

Парижский договор и унижение России были следствием не трусости Александра, а трусости Николая, который так дрожал за свое самодержавие, что этому страху всецело подчинил свою внешнюю и свою внутреннюю политику. А в будущем Александру в 1878 г., после победоносной войны, пришлось подчиниться судилищу Берлинского конгресса, едва ли не более унизительному для России, чем Парижский трактат.

Россия в результате внешней политики Александра II оказалась столь же изолированной в Европе, как к концу царствования Николая I. В 1863 году Александр II гордо пренебрег представлениями Англии и Франции в защиту Польши. Австрия тогда держала себя двусмысленно, а Пруссия, в интересах собственной антипольской политики, была на стороне России. За это она получила возможность, при дружелюбном попустительстве России, ограбить Данию, расправиться с Австрией, разгромить Францию и собрать в один бронированный кулак все германские государства.

Когда же Россия после страшных жертв почти достигла своих заветных стремлений на Ближнем Востоке, ей «Европа» сказала: «Руки прочь!», при явной поддержке Пруссии, бывшей в тайной стачке с Австрией.

Александр II, который, по примеру предков, в политике руководился родственными связями и политической благонадежностью, в духе блаженной памяти Священного союза, направлял свою внешнюю политику по прусскому фарватеру, а его закадычный друг и дядя, повысившийся из прусского короля в чин германского императора, за его спиной тайком заключил с Австрией союз, направленный специально против России. Правда, Вильгельм проделал это предательство с «угрызениями своей королевской совести» и со слезами на глазах, лишь под настойчивым давлением Бисмарка, но России от этого было не легче, что она и почувствовала в 1878 году.

Бисмарк же сводил счеты с Горчаковым за 1875 г., когда русская дипломатия не выказала обычной готовности оставаться безмолвной свидетельницей вновь затевавшегося /128/ разгрома не добитой в 1871 г. Франции.

Все это проделывалось под внешностью неразрывной дружбы, как между Вильгельмом и Александром, так и между Бисмарком и Горчаковым.

Горчаков даже оставался в наивной уверенности, что Бисмарк, этот грубый и циничный реальный политик, находится под обаянием и руководством тонкого дипломатического искусства, специалистом которого Горчаков считал именно себя. Свои тонко отточенные, великолепным условным стилем изложенные ноты Горчаков, этот «нарцисс своей чернильницы», считал самым важным и серьезным делом.

Впрочем, Александр уже тогда разочаровался в Горчакове и, заглаживая перед Вильгельмом свой грех вмешательства в прусские вожделения, сваливал все на Горчакова, на старческое тщеславие дипломата, который «пережил свою полезность».

Войне 1877-1878 гг. предшествовали восстание в Герцеговине и война сербо-черногорская против Турции, вызвавшие известное славянофильское движение в России.

Внутреннее положение все больше ухудшалось. В стране не было довольных. Крестьяне изнемогали под бременем непосильных платежей. Дворянское оскудение усиливалось неудержимо. Сторонники реформ были горько разочарованы. Не только не делалось никаких шагов к «увенчанию знания», но и осуществившиеся реформы все больше портились. Противники реформ находили, что темп постепенного упразднения реформ слишком медлен и нерешителен, а тут еще возник на Руси класс фабричных рабочих, который не имел решительно никаких оснований быть чем-нибудь довольным. А из толстовских классических гимназий совершенно, казалось бы, стерилизованных и в конец обеспложенных от какого бы то ни было движения идей, выходила и очень недовольная, и очень революционно настроенная молодежь.

Из гимназий выносилась ненависть не только к тонкостям латинской и греческой грамматик, к аористам /129/ и экстемпоралиям, к бездушной казенной педагогике, но и ко всему существующему строю.

При таком скверном внутреннем самочувствии, лучшим отвлекающим издавна считалась внешняя агрессивность, но Александр II был чувствителен и слезоточив. Солдат он очень любил, но только на парадах и разводах.

Но при дворе была группа, стоявшая за войну, и во главе этой группы был наследник Александр Александрович, почему-то прозванный впоследствии «Миротворцем». И что еще удивительнее, поднялось шумное движение за войну.

Чичиковы возмечтали о поставках. Репетиловы шумели, Загорецкие собирали пожертвования, Ноздревы производили патриотические скандалы, и никто не хотел слушать о том, что русскому мужику и русскому рабочему живется не лучше, а местами и хуже, чем сербу и вообще «брату-славянину» под властью турок. Однако тех, которые заикались об освобождении русского мужика или русского рабочего, отправляли пасти макаровых телят, гноили в тюрьмах и ссылали во всякие гиблые места.

Лев Толстой, печатавший тогда в катковском «Русском вестнике» «Анну Каренину», в восьмой, заключительной части романа очень отрицательно отнесся и к добровольческому движению и ко всей славянофильской шумихе. Катков отказался от напечатания этого окончания романа.

Александр II, который упорно затыкал уши и круто расправлялся с теми, кто подымал голос за освобождение русских братьев, вдруг услышал «голос земли русской» в репетиловском шуме за «братьев-славян». А Бисмарк очень настойчиво с своей стороны втравливал Россию в войну, заранее предвкушая небезвыгодную роль маклера. Он с присущей ему циничной откровенностью мотивировал необходимость войны соображениями внутренней политики и внушал Горчакову: «России нужно несколько бунчуков турецких пашей и победная пальба в Москве. По-моему, это необходимо». /130/

Военная реформа Милютина создала новую армию, и эта армия показала чудеса беззаветной храбрости и выносливости.

И под Плевной, и на Шипке, и на зимнем переходе через обледенелые снеговые вершины Балкан люди беззаветно умирали.

Но и тут эти люди были плохо кормлены, плохо обуты и плохо вооружены, даже хуже турок.

Бумажные подметки, вороватое интендантство, потворствующее подрядчикам, червивая солонина и тухлая капуста оказались столь же незыблемыми, как и само самодержавие. Воровали и тут неудержимо, и во главе всех воров был сам главнокомандующий Николай Николаевич старший.

У царя хватило благоразумия не брать на себя командование, но он переселился на театр военных действий, а там охрана главной квартиры представляла серьезную и хлопотливую заботу, отвлекая часто войсковые части, нужные для более прямых целей.

Нетрудно представить, какая, при наших порядках, свита окружала царя, сколько при царской ставке толкалось всяких флигель и генерал-адъютантов, сколько всяких церемониймейстеров, гоф-курьеров и фурьеров и сколько при всей этой челяди было своей челяди, и как трудно было содержать всю эту прожорливую и требовательную ораву тунеядцев.

Александр называл себя «братом милосердия», неизменно посещал лазареты и проливал обильные слезы при виде раненых. Эта плаксивость чувствительного царя должна была еще на этом свете вознаграждать солдат за все их лишения.

Впрочем, у Гаршина очень красиво и трогательно изображены и слезы, капающие из глаз царя, и гипноз солдатской массы.

Хотя русские войска подошли к самому Константинополю, но туда их, как известно, не пустили. Александру же пришлось вводить в Болгарии конституцию, до какой, по его мнению, никак не могла дорасти Россия.

Тамбовские, костромские и проч. и проч. мужики, которых погнали через Дунай, заставили зимою лезть /131/ через Балканы, таская на себе артиллерию, конституцией этой интересовались очень мало, но то, как живет болгарский мужик, их очень интересовало. И не без удивления увидали они, что болгарский мужик жил лучше русского, богаче и сытнее. Не могли не заметить также русские мужики, что особой благодарности болгарские мужики к русским освободителям не чувствуют, что радуются только попы, а простой народ норовит только, как бы припасы получше припрятать от освободителей.

Берлинский конгресс пробил, наконец, брешь в традиционной семейной и наследственной дружбе Романовых с Гогенцоллернами и положил начало тому франко-русскому союзу, который вначале приучил царские уши к звукам Марсельезы, а в конечном результате погубил и Гогенцоллернов, и Романовых. /132/

6. Обманутые ожидания

Александр I обманул ожидания, и члены тайных обществ серьезно дебатировали вопрос о цареубийстве. Но Александр Павлович успел умереть раньше, чем будущие декабристы успели что-нибудь предпринять.

На Сенатской площади некоторые декабристы имели возможность убить Николая. Якубович, стоявший близко от Николая с заряженным пистолетом, затем самому Николаю высказал недоумение, почему у него не хватило решимости убить его.

Николай твердо и решительно вел свою линию, и хотя это была линия смертельного перепуга, Николай сохранил еще такую бравую и самоуверенную осанку, что все поверили в незыблемость его самодержавия.

Александр II обманул ожидания, и ему нечем было оправдать этого. Парижский мир, под которым ему пришлось подписаться, ведь совсем не был похож на триумфальное вступление Александра I в Париж во главе свиты из немецких государей, которых он удерживал от грабежей.

Покорение Кавказа было, конечно, не то, а расправа с Польшей, несмотря на твердый отпор, данный попыткам иностранного вмешательства, тоже была совсем не то. Но и это на некоторое время поддержало престиж самодержавия. Однако надолго этого впечатления не хватило: оно скоро выдохлось.

Начав реформы, Александр II вызвал того духа времени, которого так боялся во всю свою жизнь Николай и которого скоро испугался и Александр Николаевич. /133/ Но загнать этого духа обратно в николаевский каземат уже не было возможности.

При Петре, при Екатерине уже стали появляться отдельные лица, как Прокопович, как Посошков, затем как Ломоносов, Новиков, Радищев, которые символизировали новые культурные достижения.

При Александре I таких уже стало много. Николай обезглавил эту новую русскую интеллигенцию, кого повесил, кого старался заморить в Сибири. И всю Россию старался подморозить, чтобы не пускала сильных ростков. Но Россия и под снежным саваном николаевского самодержавия росла неудержимо.

При Петре I, при Екатерине II, отчасти при Александре I монарх и двор еще стояли впереди русского общества и по образованию, и по вкусам.

Николай в своем самодержавном футляре и не заметил, как он отстал, насколько его поколение, люди тридцатых и сороковых годов, стало образованнее и культурнее и его самого, и окружающих его царедворцев.

Александр Николаевич еще стоял впереди кастового дворянства, но уже плелся в хвосте интеллигенции 60-x годов.

Самодержавие при Александре II уже окончательно потеряло свое культурное право на существование, свое моральное оправдание.

Самые умеренные цензовые круги русского общества понимали, что без установления в России правового порядка, без так называемого «увенчания здания» России не обойтись. Но все такие заявления, даже не говорившие о конституции, а только намекавшие на расширение самоуправления, на обуздание административного усмотрения и произвола, встречали суровый отпор со стороны царя как «бессмысленные мечтания» (Николай II даже эту терминологию не сам придумал).

В январе 1865 г. московское дворянство большинством 270 против 36 голосов приняло текст очень умеренного адреса, в котором просило «довершить государственное здание созванием общего собрания выборных людей от земли русской для обсуждения нужд, общих всему государству». /134/

Было, конечно, отказано, а спустя некоторое время царь откровенно высказался одному из предводителей дворянства, Голохвастову, отстаивавшему в дворянском собрании адрес:

«— Что значила вся эта выходка? — Чего вы хотели? Конституционного образа правления?»

Голохвастов подтвердил.

Александр продолжал:

«— И теперь вы, конечно, уверены, что я из мелочного тщеславия не хочу поступиться своими правами. Я даю тебе слово, что сейчас, на этом столе, я готов подписать какую угодно конституцию, если бы был убежден, что это полезно для России. Но я знаю, что, сделай я это сегодня, завтра Россия распадется на куски. А ведь этого и вы не хотите».

Парламентаризм к тому времени уже пережил свой медовый месяц и только в Англии еще вызывал к себе уважение. В остальной Европе уже обозначались черты парламентаризма как «величайшей лжи нашего времени», по позднейшему определению Победоносцева.

Александр читал «Колокол» и, вероятно, знал отношение Герцена к европейскому буржуазному либерализму.

Ну, а России не дворянской, выросшей разночинной России, как и России трудовой царь не знал и знать не мог. А о реформах более глубоких, чем конституционализм, о коренных реформах социальных царь и по воспитанию своему, и по образованию, и по положению, и по всей психике своей, конечно, и думать не мог.

И не было царю другого исхода, как фатально катиться по наклонной плоскости реакции. Это, по крайней мере, было привычно для всех его окружающих, для этого была готовая к услугам бюрократия с выработанными приемами и установившимися навыками.

Начатые реформы диалектически вели к «увенчанию здания», т.е. конституции. Но конституции на Западе уже успели принести свои разочарования: народные массы не стали от них ни довольнее, ни счастливее. Лучшие умы, такие люди, как Герцен, уже не верили в единую спасающую истину парламентаризма. /135/

На Руси славянофилы тоже были против конституции по европейскому образцу, националисты во главе с влиятельными Катковыми — еще пуще.

А идя против конституционных вожделений, царь неизбежно попал в лапы самой черной и беззастенчивой реакции.

У Александра II никогда не хватало искренности и смелости для действительного освобождения печати.

Цензура в том или ином виде была тем мертвым черепом, в котором гнездилась смертельно ужалившая его змея.

При разработке главных реформ — крестьянской и земской — печать была стеснена цензурой и не могла своим влиянием предотвратить гибельные ошибки.

А после цензурной «реформы» 1865 г. стало по существу не лучше, а хуже. Позаимствованная Валуевым у Наполеона III система карательной цензуры была не лучше цензуры предварительной, а только подлее.

Все органы печати доказывали правительству Александра II опасность стеснения печати, но этому не поверили.

Многочисленные покушения много раз вразумляли в этом смысле Александра, но не вразумили, и даже бомбы, растерзавшие царя на набережной Екатерининского канала, не вразумили его преемников.

С одной стороны свирепствовали жандармы и военные суды, с другой стороны — отчаяние и безграничное самопожертвование.

Хранение наборного шрифта, ручного печатного станка, нескольких брошюр или прокламаций каралось так же беспощадно, как хранение динамита. «Крамола» естественно перешла к динамиту.

И последние годы царствования Александра прошли в этой истребительной борьбе изжившего себя царизма с полной юных сил революцией.

Это была беспримерная борьба.

Нигде революционеры не обнаружили больше героизма и самоотвержения, нигде ни один монарх не метался целые годы, как затравленный зверь. Царь ничего не понимал. Он поверил лукавой камарилье, что революция — это нечто случайное, наносное, что /137/ она объясняется недостаточной бдительностью полиции. Он не понял органических корней революции, которую он считал только «крамолой».

Для революционеров в напряжении этой страшной борьбы царь получил какие-то апокалипсические очертания. Это был «зверь из бездны». Гаршинский «Красный Цветок», в котором сосредоточилось все зло мира. Надо вырвать, растоптать этот красный цветок — и зло исчезнет.

Никаких возможностей открытой борьбы не было. Борьба шла глухая, подпольная, рылись подкопы и снаряжались мины, падали жертвы.

Когда положение стало совершенно невыносимо, Александр утвердил лорисмеликовскую «диктатуру сердца» и стал склоняться на уступки, даже на подобие конституции.

Но в конституцию Александр не верил, все делалось робко, растерянно и, по обыкновению, слишком поздно. /137/

7. Катастрофа

В 1880 году Александр праздновал двадцатипяти-летие своего царствования.

Нерадостно было это празднование и нерадостны, хотя и значительны, были итоги.

Крестьянам Александр Николаевич хотел дать и свободу, и землю. Но вышло, что крестьяне получили и мало земли, и мало свободы, но зато очень много обязанностей и платежей.

Суд он обещал водворить «скорый, правый, милостивый и равный для всех», кроме писателей и «политических», т.е. кроме тех случаев, в которых царь считал себя заинтересованной стороной.

Он дал бы даже свободу печати, если бы у него была уверенность, что печать этой свободой не воспользуется.

Когда печать, которой царь даровал карательную цензуру вместо предварительной, делала попытки подымать свой голос, Александр так же искренно возмущался, как возмутился бы человек, который, подписавшись под письмом обычным «ваш покорный слуга» или «готовый к услугам», узнал, что от него действительно стали требовать услуг.

Россия преобразовывалась стихийно. Выросло малоземелье и безземелье крестьянское, оскудело дворянство. Натуральное хозяйство все более вытеснялось денежным и капиталистическим.

Развивалась промышленность, образовался рабочий и интеллигентский пролетариат, возникли исторические /138/ предпосылки социализма, широко размахнулось грюндерство, «чумазый» и «аршинник» превращался в буржуя, но Александр во всем этом плохо разбирался. 14 рангов бюрократии и пышные, хотя и обветшалые, декорации самодержавия закрывали от него живую жизнь. Катков ослеплял его своею нагло-повелительною и требовательною лестью, низкопоклонною дерзостью холопа, сознающего свое влияние на барина.

Валуев усыплял его угодливостью, безграничной приспособленностью ко всему и всегдашнею готовностью на все.

Дмитрий Толстой импонировал царю твердой выдержкой своего мракобесия.

Филарет московский очень елейно приспособлял и Христа, и христианство, и православие к небесному цвету свято-жандармской идеологии.

Чернышевский пребывал в сибирской тюрьме за то, в чем ни один европейский юрист никак не мог бы отыскать состава преступления.

Когда петербургский градоначальник Трепов подверг гнусному телесному наказанию политического заключенного, Александр отнесся к этому со стоическим спокойствием, и только выстрел Веры Засулич встревожил царя, и он поспешил с визитом к своему раненому другу, и конечно, прослезился. Когда присяжные вынесли Вере Засулич оправдательный приговор, Александр и тут еще не догадался, в чем дело, и только как дитя, сердящееся на пол, о который оно ушиблось, рассердился на суд присяжных и окончательно устроил для всех политических суд скорый, неправый и немилостивый, и явно лицеприятный

После долгого промежутка, через 12 лет после Каракозова, в Одессе расстреляли Ковалевского, а вскоре после этого в той же Одессе повесили Минакова, Чубарова и Дмитрия Лизогуба, в поведении которого ни один культурный судья, конечно, не нашел бы состава преступления.

А там уж пошла та война, которая кончилась для Александра 1-го марта 1881 г. и стоила слишком больших жертв, потому что в этой борьбе погибло много людей, которые были лучше Александра, /139/ и жизни которых были нужнее и ценнее давно исчерпанной жизни.

Убийство Александра II вызвало вопли негодования.

Это было первое цареубийство, совершенное не по высочайшему повелению и не по наряду из гвардейской казармы. И совершено было оно не людьми привилегированными, которые на цареубийстве строили свои карьеры, а людьми, которые сознательно и заведомо шли на смерть. /140/

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Дружественный проект «Спільне»
Сборник трудов шаламовской конференции
Книга Терри Иглтона «Теория литературы. Введение»
 
 
Кто нужен «Скепсису»?