Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Наш космополитизм вышел из переулка

Флигель на Старом Арбате

Неудачу с поступлением в МГУ я переживал не слишком долго. Конечно, университет давал более широкое образование, да и престиж его был выше, но что же делать... Зато меня приняли сразу на второй курс Пединститута им. Ленина. Старинное его здание, находящееся на Малой Пироговской улице, особенно его парадный зал, мне понравилось. По всему периметру зала — колонны, гранитный пол, витые деревянные лестницы, ведущие на верхние этажи. В этом зале, между прочим, в 1947 году снимали сцену выпускного гимназического бала из замечательного фильма «Сельская учительница» с артистами Д. Сагалом и В. Марецкой в главных ролях. В этом фильме звучал старинный романс со словами, до сей поры очищающими душу:

Средь шумного бала, случайно
В тревоге мирской суеты
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты...

Я быстро подружился с небольшой группой студентов, которые по вечерам иногда собирались у студентки Лины Македонской. Это была исключительно способная студентка, привлекавшая добрым нравом и приветливостью. Большие чуть раскосые глаза ее излучали теплый, согревающий свет. Квартира, в которой жила семья Лины (отец, мать и младший брат), помещалась в низеньком убогом флигеле во дворе Спасо-Песковского переулка на Арбате. Скорее всего, когдато в этом флигеле находилась какая-нибудь ямщицкая или прислужническая местного барского дома. Зимой, бывало, флигель заносило снегом так, что хоть двери откапывай... Но родители Лины сумели превратить эту старую хибару в /122/ довольно уютное, гостеприимное помещение. Охотно приходили к Лине «чайку попить» наши же студенты. Помню бывшего фронтовика (с ампутированной правой рукой) Зиновия (Зямку) Черняка — поклонника И. Эренбурга, изумительного подражателя А. Райкина, острослова. Непременным гостем была ближайшая подруга Лины — весьма «головастая» шахматистка Анна (Анька) Лившиц, азербайджанец из Баку темпераментный Чингиз Аскеров и приехавший из-под Тамбова Иван Тюрин. Приходили к Лине и другие, в том числе бывал и я. Политика мало кого из нас интересовала, и хотя иногда в разговорах что-то политическое и проскальзывало, но абсолютно ничего сколько-нибудь определенного, а тем более предосудительного.

Между тем учеба шла своим чередом. Лекции, семинары, комсомольские собрания... До революции в нашем институте находились Высшие женские курсы, и там работали известные в то время профессора и преподаватели. За давностью лет я позабыл имена многих из них. Лучше запомнились старые ученые, по-тихому предпочитавшие историческую фактуру «партийности». Сумели ли они избежать болезненных идеологических передряг прошлых лет — не знаю. Но А. Дьяков (Древний мир), В.Ф. Семенов (Средние века) в определенной степени А.Л. Нарочницкий (Новая и новейшая история), И.И. Полосин (Древняя Русь, Смута), К. Сивков (История России XIX в.) и др. читали свои лекции спокойно, вдумчиво, не впадали в пропагандистко-эмоциональный экстаз некоторых своих коллег, прошедших партзакалку «Краткого курса истории ВКП(б)».

Существуют свидетельства, что государственный антисемитизм стал проявляться еще в предвоенные годы, а в войну и сразу после нее, под влиянием фашистской пропаганды, расширился. Но тогда до нас, молодых людей, честно сказать, это слабо доходило. Вообще советское студенчество тех лет резко отличалось от дореволюционного. В сущности, /123/ оно было аполитичным. Только после ХХ съезда КПСС стали возникать студенческие группы и группки еврокоммунистического направления, подвергавшие критике главным образом сталинизм. Однако существенного влияния они не имели, да и не могли иметь. Время было весьма крутое. Но вот в один прекрасный зимний день (в конце января 1949 г.) центральный орган КПСС газета «Правда» напечатала большую редакционную статью «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». По имеющимся ныне данным, инициатива ее появления принадлежала самому Сталину. Двумя основными авторами являлись А. Фадеев и Д. Заславский. В написании также участвовали мой любимый поэт военных времен К. Симонов, драматург А. Софронов и др. На заключительном этапе по статье опять прошелся Сталин.

В статье, в частности, говорилось: «В театральной критике сложилась антипатриотическая группа последышей буржуазного эстетства, которая проникает в нашу печать и наиболее развязно орудует на страницах “Театр и жизнь”, “Советское искусство”. Эти критики утратили свою ответственность перед народом; являются носителем глубоко отвратительного для советского человека, враждебного ему безродного космополитизма; они мешают развитию советской литературы, тормозят ее движение вперед. Им чуждо чувство советской национальной гордости».

Дальше разъяснялось, что критики, входящие в эту группу «безродных космополитов», стремятся «дискредитировать передовые явления нашей литературы» (такие, как пьесы К. Тренева, А. Сурова, Б. Чирского, А. Софронова и др.), обрушиваются на их «патриотические, политически целеустремленные произведения под предлогом художественного несовершенства». А в заключительной части статьи говорилось: «Перед нами не случайные отдельные ошибки, а /124/ система антипатриотических взглядов, наносящих ущерб развитию нашей литературы и искусства, система, которая должна быть разгромлена». Идейный разгром группы «космополитов-антипатриотов» ставился как первоочередная идеологическая задача.

Эта статья напрямую не касалась исторических проблем, а «прошлась» по театральной критике. Театралов среди нас не было, но театроведение было не так уж далеко от истории, да и самое выражение «космополиты», «космополитизм», как и определенный подбор фамилий «космополитов», т.е. людей «чуждых народу взглядов», вызывали интерес и беспокойство. В статье преобладали еврейские фамилии: Ю. Юзовский, А. Борщаговский, Я. Варшавский, Е. Холодов (Меерович) и др. Собственно, некоторый душок антисемитизма нетнет, но и раньше слегка потягивал в научных и учебных заведениях, но его по большей части приписывали «бытовухе», отдельным личностям. Так, у нас в институте еще в 48-м году «отличилась» некая Е. Демешкан (Калапанова). Она работала доцентом кафедры зарубежной литературы и, видимо, как-то уловив некоторые антисемитские веяния, решила «побежать впереди паровоза». В чем суть дела, мы, студенты истфака, подробно не знали, но отзвуки борьбы вокруг Демешкан до нас доходили. Я несколько раз видел ее, слушал лекции. Женщина довольно симпатичная, полноватая, с правильными чертами смугловатого лица, с приятным голосом. Ее антисемитизм, как поговаривали, был «наследственным» — шел от папаши, белогвардейского офицера...

Но на сей раз «демешканизм» ощущался не где-нибудь, а в передовой «Правды». Более того, после этой руководящей и установочной статьи другие газеты открыли концентрированный и мощный огонь по «безродным космополитам». Дала залп «Литературная газета»: «До конца разоблачить антипатриотическую группу театральных критиков». «Культура и /125/ жизнь» тоже шарахнула редакционной статьей: «На чужих позициях. О происках антипатриотической группы театральных критиков». Затем ударили «Известия»: «Безродные космополиты. Об антипатриотической группе театральных критиков». Еще несколько раз выступила «Правда». От «антипатриотической группы» должно было остаться мокрое место... А огонь вот-вот должен был перенестись с «площадки» группы театральных «критиков-антипатриотов» на соседние с нею гуманитарные «площади» побольше и пошире... Нашим идеологическим работникам разного калибра тех времен не надо было даже моргать глазом, чтобы они тут же засучили рукава.

* * *

В заваленном по окна снегом флигельке на Спасо-Песковском мы, собиравшиеся здесь, не обсуждали происшедшее. Никаких обсуждений я не помню.

Только приходивший играть в шахматы соседний парень Венька Бухман, умный и хитрый, щурясь на расставленные на доске шахматные фигуры, говорил как бы сам себе:

— Да, тут могут быть замысловатые ходы... Тут в цугцванг и безнадежку легко попасть, братцы.

Черняк спрашивал:

— А при чем тут шахматы?

Венька еще сильнее щурился на доску, ухмылялся и многозначительно произносил:

— Конечно, шахматы здесь совершенно ни при чем.

Непосланная записка

Зямка Черняк (позднее, в учительстве, — Зиновий Борисович) — мой лучший институтский товарищ. В начале войны он добровольцем вступил в армию, прошел фронт, потерял, как я уже писал, правую руку. Здоровался и писал левой. /126/ Незадолго до ухода Зямки на фронт был репрессирован его отец, инженер. И не вернулся, получив «десять лет без права переписки» (т.е. расстрел).

Зямка с матерью жил на Патриарших прудах, на самом верхнем этаже высокого дома, построенного, наверное, в начале двадцатого века. Тогда в Москве был строительный бум. Мать Зямки я видел несколько раз. Она производила впечатление в высшей степени интеллигентной женщины. Об этом говорили все ее манеры, печальное выражение глаз, будто бы застывшее когда-то раз и навсегда.

Квартира, в которой они жили, была коммунальной. Между прочим, в ней проживал и заместитель генерала Василия Сталина, командовавшего тогда авиацией Московского военного округа. Этот заместитель тоже был генералом по фамилии Василькевич. Почему жизнь этого генерала была столь скромной — непонятно. Не успели еще, видимо, всех больших чинов как следует расселить.

...Обычно на лекциях, проходивших в больших аудиториях (амфитеатрах), мы с Черняком сидели рядом. Но бывало, что мы сидели и поодаль. Так получилось и на сей раз.

Лекцию читал доцент кафедры новой и новейшей истории и одновременно партсекретарь факультета С. Стегарь (о нем — речь впереди). Лекция была посвящена открытию второго фронта в июне 1944 года. Стегарь резко клеймил У. Черчилля.

— Черчилль был главным тормозом в открытии второго фронта, — говорил Стегарь, постепенно повышая голос до гнева.

Затем, после выдержанной паузы, уже со злобой от внутреннего негодования, почти выкрикнул:

— Скажу! И покойный президент (Ф. Рузвельт — Г.И.) себя тут тоже замарал! Больше скажу: сильно замарал! /127/

По поводу этого стегаревского наигранного негодования я решил обменяться мнениями с Черняком. Вынул из офицерской сумки, которая заменяла мне портфель, записную книжку и на чистом листке написал: «Несет Стегарь примитив, а мы, вроде баранов, слушаем. Замарал! Нашел словечко». Записка предназначалась З. Черняку, но послана не была. Не помню, почему. Может быть, раздался звонок на окончание лекции или, скорее всего, кто-то отвлек меня. Сунув записную книжку с невырванным листком обратно в сумку, я вышел из аудитории. В перерывах, как все студенты, сумку свою я с собой не взял. Она осталась лежать в аудитории. Это была большая дурь и ужасный промах.

Наши «космополиты»

Шел февраль 1949 года. Кампания против «безродных космополитов», взяв быстрый разбег, развернулась, главным образом, в учреждениях гуманитарного профиля. Мы знали, что на кафедральных «кострах» исторических, филологических и иных факультетов уже «жгли» многих «последышей буржуазного эстетства», «иванов, родства не помнящих». Иначе быть не могло. Статья в «Правде» — приказ, не выполнять его невозможно. И наш Фрунзенский райком партии, и партком нашего института обойти его тоже, конечно, не могли.

На нашем истфаке мне запомнились два «космополита». Один из них был В.Г. Юдовский — старый большевик, в годы революции возглавлявший большевиков Румынского фронта и Черноморского флота. Он был уже стар, глаза его закрывали черные очки, и неясно, был ли Юдовский слеп или щадил уже слабеющее зрение. Ему всегда помогали подниматься на лекционную трибуну и сходить с нее. Кажется, он заведовал кафедрой марксизма-ленинизма в МГУ и по совместительству /128/ читал лекции у нас. Я присутствовал на его «проработках». Он стоял на трибуне прямой, седой как лунь, в бежевом костюме, безупречном, как будто только что с иголочки. Его обвиняли в принижении русского народа, русской культуры и социалистического строительства, даже в «мракобесии»(!), «в проповеди идеи всечеловеческого единения народов» и т.п. Юдовский почти ничего на обвинения не отвечал, молча стоял на трибуне, и непонятно было, куда и на кого устремлены черные стекла его очков. Ощущалось что-то зловещее, когда ктото, взяв его, молчащего, под руку, сводил с трибуны и помогал сесть на место в первом ряду аудитории...

Второго «космополита» я знал хорошо. Это была маленькая, миловидная женщина. В другое, мирное идеологическое время, как говорил товарищ Сталин, без «большевистского мордобоя», ее можно было бы ласково назвать «космополиточкой». Миниатюрная, с кукольно-красивым лицом — доцент кафедры истории СССР Софья Львовна Эвенчик. Представляю, как давно привыкшая к мужскому вниманию, она могла быть поражена и потрясена грубым, а порой и просто хамским обращением с ней мужиков с крутыми загривками, когда она подвергалась антикосмополитическим проработкам. Стоя на трибуне, эта красоточка, хлопая длинными ресницами больших черных глаз, в которых появлялись слезы, пыталась что-то лепетать в свое оправдание.

За что ее конкретно прорабатывали, мы знали. Бедная, она не придумала ничего лучшего, чем избрать темой своей научной работы... Кого же? Боже мой! Обер-прокурора Синода, монархиста, злостного реакционера К. Победоносцева! Что могло быть хуже? Боже, кто ее надоумил? Советский историк, и на тебе, изучает мировозрение такого монстра! Как такое могло случиться? Более того и страшнее всего, в своей книжке, кое-как отпечатанной в нескольких десятках экземпляров в институтской типографии, доцент Эвенчик два раза /129/ сослалась на... американского автора монографии о Победоносцеве, а значит, на явного буржуазного фальсификатора! Напрасно Софья Львовна доказывала, что этими ссылками она как раз хотела показать научную порочность американца. Ее не желали слушать...

И все же эта женственная космополитка смогла проявить твердость духа. Однажды она вызвала меня, закрыла двери и тихо, но строго заговорила:

— Вы пишете в моем семинаре тему «Арест Н. Г. Чернышевского». Хочу еще раз предупредить: тема сложная, нужно полностью раскрыть реакционную сущность политики самодержавия. Очень может быть, что писать работу вам придется в нелегких условиях. Сами видите, какая атмосфера у нас на кафедре и в других институтах. Уже в космополиты причислили академика И. Минца, профессоров И. Разгона, Е. Городецкого и других. А ведь они — вернейшие и преданнейшие партии люди... Но ваша работа должна быть сделана точно в срок. Это важно и для вас, и очень важно для меня. Будем считать это своим долгом чести.

Знала ли уже С.Л. Эвенчик о том, что ждало меня?

Антикосмополитический урок

Имя Минца, упомянутого Эвенчик, да и других, хорошо было известно в исторической среде. Знали, что в гражданскую войну он был комиссаром знаменитого конного корпуса Червонного казачества (наподобие буденновского). Потом учился в Институте красной профессуры, работал с М. Горьким, его знал сам Сталин, а после войны он уже считался чуть ли не главным историком революции и гражданской войны. Не приходится удивляться, что этот статус Минца вызывал /130/ немало зависти у его коллег по истфаку МГУ и Академии общественных наук при ЦК КПСС, где он тоже читал лекции. И вот теперь его самого (и всю его «еврейскую команду») записали в... космополиты! Такого космополитического матерого зверя следовало показывать в «клетке» и разоблачать при большом стечении публики! Как казнь Пугачева на Болотной. Примерно так и поступили. Решено было дать Минцу настоящий бой в цековской Академии. Направили туда и нас, чтобы мы, молодые и еще неопытные, на практике учились по-боевому разоблачать идеологических двурушников.

Академия — массивное двухэтажное здание на СадовоКудринской, неподалеку от Планетария, и напротив домикамузея А.П. Чехова. Сюда направлялись партработники преимущественно среднего звена и, пройдя курс учебы, составляли потом твердый идейный костяк партии. Роль этого костяка заключалась не столько в творческой работе (писании книг, статей и т. д.), сколько в жестком, неослабном контроле за трудами, написанными другими.

Чтобы пояснить сказанное, расскажу, как один из «зубробизонов» — выпускников Академии, прочитав только что изданную книгу молодого историка, мрачно сказал ему:

— Ты написал вредную книгу.

— В чем? — испугался тот.

— А вот хуже всего не то, что ты написал вредную книгу, но то, что не понимаешь, в чем ее вредность!

Но, как любил писать протопоп Аввакум, возвратимся на первое. Поднявшись по мраморной лестнице, устланной ковровой дорожкой, мы зашли в конференц-зал и расселись по креслам. Из сидевших за столом президиума запомнились своей напористостью и разгневанностью двое — доктор исторических наук МГУ А. Сидоров и доцент Академии общественных наук, некий Дацюк. Сидоров — длинный человек с дынеобразной лысой головой и мрачноватым лицом. Он уже /131/ тогда был известен как крупный историк начала XX века и, возможно, считал, что не Минц, а он, Сидоров, должен стоять во главе исследований центральной в то время проблематики: предпосылок Октябрьской революции и ее истории. Впоследствии он стал директором Института истории СССР АН СССР, возглавил целую школу, в которой было много действительно талантливых учеников. Минца Сидоров терпеть не мог, а тот отвечал ему тем же (как я узнал об этом позднее). Так что нападение Сидорова на Минца все же имело хоть какую-то почву. А вот с Дацюка, по-моему, просто сняли ошейник, зная, что этот с готовностью вгрызется в любую еврейскую глотку. На трибуну пригласили Минца. Пока он шел между рядами, я не переставал поражаться: и вот этот маленький, горбоносый еврей, со ртом, где вместо губ был какой-то узкий разрез, он-то и был тем человеком — комиссаром, командиром, который мог вести целую конную лаву против белогвардейцев или махновцев?! Чудеса!

Основное обвинение против Минца коренилось в приставке «недо». Он, оказывается, «недостаточно раскрывал» и «недостаточно оценивал», «недостаточно обобщал», «недостаточно доводил до конца», «недостаточно показывал», «недостаточно анализировал» и еще много чего «недо». Что на это можно было отвечать? А он все же как-то ухитрялся отвечать и даже признавать некоторые обвинения, его не слушали, перебивали репликами из президиума и зала. Я сидел близко и хорошо видел, как мелко дрожали пальцы его рук, вцепившихся в край трибуны. Когда он сходил с нее, ногой осторожно щупал пол, видно, боясь оступиться, качнуться.

Когда мы уходили, Черняк сказал мне:

— Ведь вот как! Кавалерийских атак не боялся, но от атаки нескольких партчиновников чуть кальсоны не замарал.

Я думал тогда, что это моя последняя встреча с академиком. Но ошибся. Пройдет пятнадцать-двадцать лет, и он /132/ из «космополита» обернется Героем социалистического труда, лауреатом Ленинской премии, а я — мелкий «космополитенок» — стану редактором его основополагающего труда: «трехкирпичной» «Истории Великого Октября». Неисповедимы пути Господни. «Время разбрасывать камни и время собирать камни».

Стегарь и Круть

Но это будет потом... А пока я иду в Ленинскую аудиторию на лекцию упоминавшегося доцента С. Стегаря. Это был вполне представительный мужчина средних лет. Густой зачес черных волос с проседью. Зеленовато-голубые глаза. Держится самоуверенно, не делая различий между своими бывшими солдатами и нынешними студентами. Он — бывший военный, майор-политработник. Своим обычно резким напряженным голосом на сей раз он вещал о патриотизме как главном нашем идеологическом оружии в холодной войне, о том, что буржуазные идеологи стремятся подорвать именно наше единство, наш патриотизм, а это значит, что антипатриоты, космополиты — это их основные союзники, их соратники. И надо иметь в виду, что свои взгляды они стремятся внедрить в молодежные, студенческие круги.

Голос Стегаря взял тут высокую, вибрирующую ноту, и я понял, что сейчас последует что-то особо важное. Так и произошло.

— Я вам сейчас назову одного нашего студента, за которым стоят и некоторые другие. Вы хорошо знаете этого студента... Вот я сейчас зачитаю текст, который он написал, и вы поймете, что среди нас есть чужаки. Послушайте.

Он вытянул руку в ту сторону, где я сидел, и все, как по команде, повернули головы, следя за его рукой. Повернулся и я, и в тот же момент почувствовал, понял, что эта рука указывает именно на меня! А Стегарь уже читал ту самую записку, /133/ которую я когда-то так и не отправил Черняку и о которой просто забыл. Как она могла попасть в руки Стегаря?! Меня пронзил страх. Он стал меньше, когда раздался звонок на окончание лекции. Я бросился к Стегарю. Он шагал широко, не оглядываясь на меня, и дойдя до двери парткома, бросил на ходу:

— Зайдешь завтра сюда.

Я шел пешком по Большой Пироговской, через Зубовскую площадь, по бульварам, и думал об этой треклятой записке. Как все-таки она оказалась у Стегаря? Постепенно картинка прояснялась. Записку, написанную в блокноте, я сунул в сумку, оставил ее в аудитории и вышел. Значит, кто-то вынул блокнот, прочитал записку и передал ее в партком. Кто это мог быть? Только тот, кто сидел рядом со мной или за мной и видел то, что я писал. И я вспомнил: это были студенты Климов и Сидоров — два приятеля!

Меня терзала мысль: рассказать отцу о том, что произошло, или промолчать? Отец был мягким, тихим человеком, добрым и уважительным. Что он сможет возразить тому же Стегарю — «бронебойному ученому», к тому же партийному бонзе?

Но не рассказать отцу о том, во что я влип, я не мог. Поехал на Грузинский Вал, где он работал еще с двумя мастерами. С одним из них — по имени Хаим — у меня всегда происходил одинаковый разговор:

— Шамать будешь ?

— Нет.

— А выпьешь? Есть мировая закуска.

Он и теперь произнес свою фирменную фразу, но я ничего не ответил. Мы вышли с отцом на людную улицу, и я рассказал о случившемся. Реакция его была неожиданной.

— Болван! — зло сказал он. — Дурак! Никто не проявил такой дурости, только ты. Если бы я знал, что ты такой идиот, я /134/ не послал бы тебя учиться. И сколько сил это стоило! Никто из студентов не писал таких дурацких записок о профессоре, кроме тебя. Кто ты и кто он? Ты понимаешь, в какое время мы живем? Ты знаешь, чем это может кончиться для тебя?

На другой день мы пошли с ним в институт. В обширной комнате парткома сидели Стегарь и его заместитель В. Круть — доцент кафедры истории СССР. Он что-то писал и не оторвался от своей бумаги, когда мы вошли.

— Вот, — сказал ему Стегарь, — явился. С отцом. Поговори с ними.

Круть поднял голову. Черты лица его были довольно правильными, в молодости он, наверное, был красивым хлопцем. Сурово посмотрев на нас, он начал с места в карьер, обратившись прямо к отцу:

— Вы хорошо знаете, кто таков ваш сын?

И не дав ему проронить ни слова, продолжал скороговоркой:

— Он возглавляет буржуазно-националистическую группу у нас на историческом факультете! Вы понимаете, что это значит?

Я взглянул на отца. Побледнев, он сказал:

— Товарищ партийный секретарь, уверяю вас, то, что вы сказали, быть не может! Тут недоразумение, ошибка. Какая же буржуазная группа? Я с одиннадцати лет рабочий. Как я мог учить сына чему-то буржуазно-антипатриотическому? Я, по правде, не очень-то понимаю, что это такое. Другое дело — вот эта его дурацкая записка. Но это мальчишество, хулиганство... И я прошу прощения за него и за себя. Да и он сам все понял, простите парня...

Голова у Крутя мелко-мелко затряслась, скороговорка стала превращаться в захлебывание:

— Не сваливайте все на записку. Записка — совсем другой вопрос. Разберем и его. Но главное — группа буржуазных националистов, космополитов, во главе которой ваш сын! /135/ Группа систематически собиралась в доме студентки Македонской на Арбате. А вы знаете, какая сейчас идет борьба с космополитизмом?

Я совершенно забыл, чем кончился наш разговор и как мы ушли из института. Ушло из памяти...

Через несколько дней у нас на курсе устроили какой-то вечер. Я не хотел идти, но мои друзья из «буржуазно-националиститической организации» — все, как один, считали, что мне надо пойти. И я пошел. Студенты, как водится, принесли с собой водки и вина. Я стоял у колонны в зале, когда увидел, что ко мне направляется Женька Дементьев — бывший морячок. Он всегда носил тельняшку, надевал ее даже под цивильный пиджак. Дементьев принадлежал к довольно большой группе фронтовиков нашего факультета. Позднее многих участников войны в нашей литературе изображали чуть ли не декабристами. Побывав на Западе и сравнив жизнь там с жизнью в нашей стране, многие якобы вернулись на родину чуть ли не антисталинистами, во всяком случае, отнюдь не сторонниками советской власти. То, что видел я, не соответствует этому. Напротив, нашим институтским студентам-фронтовикам был свойствен карьеризм, они стремились быть поближе к институтскому начальству, чтобы попасть в комсомольские, профсоюзные и партийные органы, вообще занять руководящие места. Они и занимали их. Что ж, у них было гораздо более широкое и практическое видение жизни, чем у студентов — вчерашних школьников. И в институте именно большая их часть была надежной опорой идеологических «проработок».

Дементьев шел, покачиваясь, держа в руках бутылку и стаканы. Подойдя, хлопнул меня по плечу и уже пьяным языком произнес:

— Абраша, выпьем?

— Выпьем, Ванюша, — ответил я.

/136/ — Меня зовут Евгений, а не Ванюша, — буркнул он.

— А я не Абраша.

— Ха! Я-то думал, что вы все Абраши.

— Смотри-ка, — ответил я, — какое совпадение. Я-то считал вас всех Ванюшами.

— Пусть так! — крикнул Женька. — Так выпьем?

— Нет!

Он разозлился. Подошедшим к нам сказал:

— Вот салага!! Я на торпедном катере воевал, два раза тонул, а этот пи... со мной выпить брезгует!

Он ухватил меня за лацкан пиджака. Но наш курсовой комсомольский секретарь — авторитетный и доброжелательный Борис Бурятов — оттащил его. Я слышал, как, уходя, тот бормотал:

— Ну, да. Они теперь не Абраши. Теперь они, Боря, космополиты...

Разговор в пивном ларьке

Между тем началась цепь комсомольских собраний, на которых меня «полоскали» во всех нечистых водах. Все четче вырисовывался мой образ как главаря чуть ли не сионистской группировки. Дело могло обернуться и самым худшим. Я начал замечать, что некоторые мои друзья по Спасо-Песковскому переулку стали сторониться меня. Что было делать? В выходной день я поехал к Андрею Захаровичу Дмитриеву. Напомню, что он был мужем двоюродной сестры моего отца, Веры, — женщины, милее и добрее которой я не встречал. Оба они почти всю жизнь проработали в финансовой системе — последние годы в Мосгорфинуправлении, а жили в старом деревянном домишке на Палихе. Андрей Захарович все /137/ чиновничьи входы и выходы знал, как свои пять пальцев. В отношениях со мной у него существовал «алгоритм»: когда я являлся на Палиху, он вел меня в пивную палатку — «деревяшку». Наша «деревяшка» находилась совсем рядом, и продавщица хорошо знала нас. «Норму?» — спрашивала она у Андрея Захаровича, когда мы входили. И наливала в стакан сто пятьдесят граммов коньяка, добавляя к этому конфетку «Ромашка» для закуски. Когда я выпивал «норму» и съедал свою «Ромашку», Андрей Захарович спрашивал: «Ну?» И я рассказывал, за чем явился. Но на сей раз Андрей Захарович, видимо, уже что-то знал и задал другой вопрос:

— Выходит, попал ты обеими ногами в г...?

Я сбивчиво рассказал ему, что со мной произошло:

— Попал в антипатриоты, буржуазные идеологи, космополиты.

В голове у меня шумело, все казалось легким, простым, совсем не страшным, даже немного веселым.

— Значит, я теперь космополит. Но не я один. Есть еще… Все это, говорят, антисемиты придумали...

— Антисемиты? Ты что? У нас нет государственного антисемитизма. Нет и быть не может. По определению, запомни это! Но если уж он все-таки вдруг потребуется по соображениям высокой политики, ему будет дано другое название. Псевдоним. Сейчас он окрещен космополитизмом. И попробуй кто-нибудь скажи, что от космополитизма воняет антисемитизмом, по головке за такое не погладят. Но какой-нибудь дурак наверняка и здесь найдется. Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет. Я вот слышал, будто один профессор, выступая, ляпнул: «Космополитизм, космополитизм... Непонятное какое-то слово. А нет, чтобы сказать просто: разные мойши и хаимы занимают наши места и отдавать не желают. Гнать их!». И что же? Выгнали-то этого профессора. С треском. Потому что идиот: компрометирует партийную линию /138/ на укрепление патриотизма, борьбу с буржуазным влиянием. И у вас такой мудак обязательно найдется. Тут твой шанс, если на каком-нибудь сборище прямо скажешь: а вы, братцы, — антисемиты! Заткнутся...

Я шел домой неуверенной походкой, но с твердыми мыслями: ну, теперь-то я их там всех прихлопну, как комаров. Ктонибудь из бравых комсомольцев обязательно проговорится, ляпнет про «жидов». Но и Андрей Захарович, и я ошиблись.

На очередном комсомольском собрании было решено: из комсомола меня исключить и просить ректорат об отчислении из института с формулировкой «за протаскивание буржуазной и националистической идеологии». Это означало, что над моей головой ни много, ни мало заносился топор. Следственные органы, тюрьма? Но я был молод, и мне представлялось это невероятным. Страх отсутствовал.

Я поехал к своему школьному другу Виталию Свинцову на Сокол. Мы купили водки, какой-то закуски. Дома у него никого не было. Он клялся, что явится на следующее собрание и будет меня защищать, разнеся все в пух и прах. Я доказывал ему, что этого делать не надо: будет хуже и мне, и ему: он был студентом философского факультета МГУ. Решили, чтобы я на некоторое время исчез.

Бывшее становится небывшим

Врач выписал мне освобождение от учебы: я действительно плохо себя чувствовал. Но куда ехать? Моя сестра Леля в 1948 году закончила институт им. Менделеева, и ее распреде лили под г. Рыбинск, на фарфоровый завод. В двадцать два года она, кроткая, неопытная, уехала из дома и поселилась в селе Песчаном. Я поехал к сестричке. За плечами — мешок с продуктами и подарками. До Рыбинска недалеко. С вокзала дошел до автобусной станции. Был уже март, и на широкой площади /139/ снег местами превратился в грязь, смешанную с соломой и сеном. Повсюду возчики стояли рядом с потрепанными автобусами и грузовиками.

— До Песчаного который? — спросил я какого-то мужика.

— Да вон он уже отходит, — ответил он.

Действительно, на дорогу выруливал старый, дребезжащий автобус. Прицепленное позади ржавеющее и помятое ведро, болтаясь, стукалось о какие-то железки, издавая глухой звук. Я побежал вдогонку. Двери были еще открыты, и чьи-то руки помогли мне забраться внутрь.

Сестричка моя «стояла на квартире» у старой женщины, дочькоторой работала тутже на фабрике. Дом был деревенский, с большой печью, с полатями. Бабуля, внимательно оглядев меня, спросила:

— Вот сестрицу твою мы знаем. Она инженером у нас. А ты кто будешь?

— Я космополит.

— Это что ж такое?

— Ну, значит, космы палю.

— Будя ерунду плести.

Лёля – сестра Генриха. 50-е гг. Пока сестра была на работе в своей лаборатории, я бродил по окрестностям, а по вечерам, когда она приходила, мы /140/ залезали на свои кровати и предавались воспоминаниям о детстве, войне, эвакуации и других событиях. Потом я ложился спать, а Леля — она была великая читательница — в своей любимой позе, скрестив ноги по-турецки, читала какую-нибудь книгу из заводской библиотеки. Так прошла неделя. И снова старенький автобус с подвешенным сзади помятым ведром увозил меня. Только уже в обратный путь, в Москву, в круговерть буржуазной идеологии, национализма, космополитизма, обвинений, угроз и еще черт-те чего.

Все быстрее и быстрее убегала назад снежная дорога. Вот за дальним поворотом она и скрыла мою единственную сестричку...

В Песчаном я передохнул, а в Москве, пока райком комсомола не утвердил окончательно мой приговор, я должен был являться в институт. Мне рассказывали, что в мое отсутствие за меня во всех институтских инстанциях хлопотали добрые люди: доцент кафедры средних веков А.А. Кириллова, доцент кафедры методики истории П.В. Гора, студентфронтовик, член партбюро курса Борис Бурятов. Их я никогда не забуду...

Но большинство, я это заметил, старались меня обходить, даже члены моей «буржуазно-националистической группы» со «штабом» в Спасо-Песковском все более и более отдалялись от меня. Они боялись. И, скорее всего, родители говорили им: «Держитесь от “этого” подальше».

И вдруг... Не помню точно, когда, но это случилось в марте: в коридоре первого этажа, возле комнаты институтского комитета комсомола, меня вдруг остановил секретарь институтского комитета комсомола Николай Агафонов. Он /141/ был фронтовиком, мрачноватым на вид, обычно молчаливым. Его скуластое красноватое лицо выдавало в нем представителя одного из поволжских народов. Я немного побаивался его и всегда старался пореже встречаться.

— А я тебя вызывал. Зайдем-ка в комитет, — сказал он, открывая двери ключом. Сел за стол, не предложив сесть и мне. Спросил:

— Тебе когда в райком для решения твоего вопроса?

Я назвал дату. Он взглянул на меня из-под нахмуренных бровей и сказал:

— Не ходи.

— Переносится дата, что ли? — удивился я.

— Нет. Не ходи вообще. Твой вопрос совсем снят. Можешь идти на лекцию.

— Как?!

— Так. Снят, и все. Никому ничего не болтай. Вообще поменьше трепись. Ты уже натрепался. Разговор окончен. Можешь идти.

— Выходит, ничего и не было? Космополитизма, низкопоклонства, национализма?.. Бред какой-то...

— Я тебе сказал: свободен, иди!

Но я не пошел на лекцию. Вышел на Большую Пироговскую и медленно побрел в сторону Ново-Девичьего монастыря. Над Москвой падал редкий пушистый снег. Я собирал его со стоявших автомашин и прикладывал к щекам: они пылали...

Машинально сел в троллейбус, доехал до Кузнецкого моста, поднялся на второй этаж старинного здания, вызвал в темноватый коридор Андрея Захаровича, сказал ему:

— Все! Дело кончено, финита! /142/

Я видел, как он встревожился, даже испугался:

— Выгнали?

— Все наоборот, Андрей Захарович! Ничего нет и даже небыло!

Рассказал ему о разговоре с Агафоновым, о том, как все произошло. Он сперва не поверил, потом сказал:

— Значит, наверху кто-то остановил эту заваруху. Либо осилили те, кто с самого начала были против нее, либо вообще посчитали, что зашли слишком далеко, и дальше — политически опасно. Думаю, «стоп» сказал сам Сталин. Он начал, он и остановил. Больше некому. А ты — счастливчик. Сперва накрыла тебя волна, а потом она же выбросила тебя, как щепку, на сушу. Надо выпить по стопарю за такое дело. Езжай домой, расскажи родителям.

Слушая мой рассказ, дома плакали.

…Весной по предложению Бориса Бурятова я уехал пионервожатым в Тарасовку. Там окончательно замаливал свой космополитический грех. Вернулись в институт к концу лета. Я сдавал государственные экзамены со своими однокурсниками. Кто-то из членов комиссии — прихлебателей Крутя — пытался напоследок «сбить» меня с возможности получить диплом с отличием.

— Назови всех членов политбюро в том порядке, как их портреты несут на демонстрациях, — потребовал он.

Отвечая, я допускал путаницу. Мой диплом с отличием повисал в воздухе. Экзаменационная комиссия попросила меня выйти. И в ней, видимо, нашлись преподаватели, которые посчитали, что придирки подобного рода — это уже слишком... Свой «красный диплом» я все же получил... /143/

И прошло почти два года. Я уже работал в Кологривском педучилище Костромской области. Однажды, пролистывая в библиотеке училища «Правду», я обратил внимание на фельетон Семена Нариньяни. Его фельетоны в то время были практически официальными и, как правило, разоблачительными. Вчитался, и... Боже мой! На сей раз — знакомые имена: Стегарь, Круть, их приспешник из деканата — некий Оганян, моложавый человек с ласковым выражением лица и печальными выпуклыми глазами. Где и что они натворили, теперь уже не помню, во всяком случае, ничего общего не имеющее ни с патриотизмом, ни с космополитизмом, ни с идеологией. Так, обычное мошенничество. На этом и была поставлена точка. /144/

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Дружественный проект «Спільне»
Сборник трудов шаламовской конференции
Книга Терри Иглтона «Теория литературы. Введение»
 
 
Кто нужен «Скепсису»?