За городскими воротами, зашагав прочь от Аргоса, странствующий рыцарь свободы Орест рано или поздно не преминет заметить, что воспоминание о прикованных к нему взорах соотечественников мало-помалу меркнет. И тогда на него снова нахлынет тоска: он не захотел отвердеть в зеркалах их глаз, слиться с делом освобождения родного города, но без этих глаз вокруг ему негде убедиться, что он есть, что он не “отсутствие”, не паутинка, не бесплотная тень. “Мухи” приоткрывали дверь в трагическую святая святых сартровской свободы: раз она на первых порах не столько служение и переделка жизни, сколько самоутверждение и пример, ее нет без зрителя, без взирающих на нее других. И вместе с тем другие для нее — опасность. Их взгляд, как сказано в “Бытии и небытии”, подобен взгляду легендарной Медузы, обращавшему все, на чем он остановился, в камень, в нечто раз и навсегда обозначенное, в застывшее тело. Другие как предпосылка личности и постоянная угроза — один из ключевых моментов и в онтологии и в творчестве Сартра. Примыкающая к “Мухам” пьеса “За запертой дверью” (Huisclos [5]) вышелущивает философское зерно всех этих раздумий.
Даже среди ранних драм Сартра, всегда наперед “спрограммированных”, а затем ловко и ладно выстроенных, “За запертой дверью” поражает геометрической стройностью рисунка, предельным лаконизмом, жесткостью и обнаженностью всей конструкции. Изящество этой философской теоремы на подмостках — изящество классического шахматного этюда. Она заставляет вспомнить искусно обточенные алмазы французской театральной традиции — комедии - “пословицы” Мюссе, только заключительная сентенция — “ад — это другие” — здесь все же произнесена вслух, а психологический лиризм уступил место холодноватой аналитической логике.
На этот раз притча черпает в мифологии не какой-то один эпизод, а самую исходную посылку — дело происходит в аду. Сартровский ад, впрочем, совсем не похож на христианский: здание с бесконечным рядом камер для пыток, ни чертей, ни раскаленных сковородок, ни прочих ужасов. Каждая из комнат — всего-навсего банальный гостиничный номер с бронзовыми подсвечниками на камине и тремя разноцветными диванчиками по стенкам. Правда, он все-таки несколько переоборудован: нигде не заметно зеркал, окон тоже нет, дверь наглухо закрыта извне, звонок к коридорному не звонит, а электрический свет не гасится ни днем, ни ночью. Да и невозможно установить, какое сейчас время суток — в загробном мире время остановилось. Грешники обречены ни на минуту не смыкать глаз на веки вечные и за неимением зеркал искать свой облик в зрачках соседей, — вот и все уготованное им наказание, пытка бодрствованием, созерцанием друг друга, бессонницей, неусыпной мыслью.
Вскоре выясняется, что она пострашнее иных физических мук. Служитель вводит мужчину по имени Гарсен, потом по очереди двух женщин, одну зовут Инес, другую Этель. Осмотревшись, самая проницательная из них, Инес, высказывает догадку: администрация, сэкономив на адских орудиях и заплечных дел мастерах, ничуть не прогадала, просто каждому придется попеременно быть и жертвой остальных, и их палачом.
Покориться никогда не поздно. Сперва все-таки не мешает попробовать, нельзя ли перехитрить ловких устроителей — не вступать в разговоры, углубиться в себя, постаравшись, скажем, мысленно привести в порядок прожитые годы, или представить себе, что поделывают теперь оставшиеся в живых близкие и знакомые. Уже через пару минут опыт проваливается: женщины не способны одолеть болтливость, да и само присутствие соседа под боком физически раздражает, его жесты угадываешь спиной, его мысли стучат, как часовой маятник, и нещадно царапают мозг. Ведь это гнусные, неопрятные мысли — мысли отпетого мерзавца, раз он, как и ты, очутился рядом, здесь. Уединиться среди других невозможно, невозможно спастись в одиночку. Остается последний шанс — попытаться спастись вместе. Для этого стоит познакомиться поближе, поведав друг другу, кто за что угодил в столь странное пекло.
Первая очередь — мужчины. Гарсен при жизни был газетчиком-пацифистом, он не знает за собой особых прегрешений, разве что нещадно измывался над супругой. Инес откровеннее: садистка и лесбиянка, она совратила подругу, что послужило причиной гибели мужа этой несчастной. У Этель на совести убитый внебрачный ребенок и покончивший с собой любовник.
Постепенно, выводя друг друга на чистую воду перекрестным допросом в лоб, все трое, как и предсказывал заранее Гарсен, счищают с себя привлекательную шелуху и оказываются “голыми, как черви”.
Впрочем, пока не все и не до конца. Инес умна и цинична, она сразу же с каким-то вызовом выкладывает все. Этель изрядно глупа, и ее тоже ничего не стоит поймать на вранье и вынудить довершить свой духовный стриптиз. С Гарсеном все не так просто. Он в глубине души подозревает, что его дезертирство продиктовано вовсе не идейным пацифизмом, а попросту трусостью, но даже себе он не решается в этом сознаться. И когда “падаль” Этель, отстраняясь от женских ласк Инес, тянется к нему, все-таки мужчине, он судорожно хватается за эту соломинку, чтобы на худой конец принудить хоть эту похотливую куклу уверовать в его отвагу, внушить ей пойти навстречу его жажде и в ее лживых глазах прочесть столь нужное ему поклонение, восхищение его мужественной статью. И все напрасно, она видит в нем самца, ей наплевать на его терзания, а дьявольски изощренные издевки ревнующей Инес и вовсе разрушают все чары. “Ты трус, Гарсен, — пригвождает его Инес, — потому что я так хочу. Я так хочу, слышишь, я так хочу. И, однако, взгляни, как я слаба, одно дыхание; я всегда только взгляд, который тебя видит, только бесцветная мысль, которая тебя мыслит... И у тебя нет выхода: надо меня убедить. Ты у меня в руках!” Повергнутый в смятение Гарсен бросается к запертой двери, барабанит в нее в безумной надежде, что она отворится и он ускользнет от этого безжалостного взора. Чудо вдруг происходит, дверь подается, но он не в силах переступить порог, он возвращается на место, поняв, что бегство не поможет, что, уйдя, он навеки сохранит в памяти свой облик таким, каким он в последний раз отразился в зрачках Инес. Другой казнит тебя уже одним тем, что смотрит на тебя без всякого умиления, и только так тебе дано узнать, кто же ты на самом деле. “Так вот что это такое — ад. Никогда бы не подумал... Вспомните: сера, костер, раскаленные решетки. Что за шутки! Нет нужды в решетках, ад — это другие”. Каждый истязает двух других, каждые двое истязают третьего. Остается продолжать до бесконечности это вращение по кругу взаимных пыток.
Броский афоризм “ад — это другие”, венчающий “За запертой дверью”, сослужил дурную службу и пьесе и ее автору. Вырванный из контекста и на все лады прокомментированный, он породил устойчивую легенду о Сартре — философствующем цинике и мизантропе, исключающем, по крайней мере в пору работы над этой вещью, все другие связи между людьми, кроме связей жертвы и палача. Если несколько огрубить ради четкости ход подобных толкований, то можно наметить два основных “допуска”, на которые они опираются. Во-первых, преступное трио — дезертир из трусости, детоубийца и извращенка — это и есть, якобы по замыслу Сартра, образцовые представители то ли человечества, то ли общества, скрытые пороки обывателей в них проявлены, заострены, предстают во всей их нагой простоте. Во-вторых, ад — всего лишь фигуральное обозначение повседневности, просто мерзость, распыленная в атмосфере наших будней, здесь до предела сгущена, дана во всей “чистоте” и незамутненности всякими там альтруистическими примесями. Отсюда делается заключение: трагический фарс Сартра — памфлет изверившегося писателя на весь род людской, плод ума озлобленного и охваченного презрением к человеку. Логика столь незадачливого препарирования достаточно нехитра: за Сартра додумывается тезис, а затем материал подгоняется к нему по возможности без зазоров и складок, даже если для этого приходится выискивать просчет в строгом расчете “реторты сартровской философской лаборатории”.
Да только самый текст пьесы, увы, подтверждений мнимым универсальным притязаниям Сартра не дает. Не дают их и его разъяснения по поводу спектаклей, в частности, наговоренное им на пластинку вступление к недавней телепостановке “За запертой дверью”[6] Философская истина, вытекающая из мучений всей адской троицы, по словам Сартра, гораздо скромнее. Она состоит только в том, что другие чрезвычайно важны в жизни отдельной личности, которая не в силах до конца честно разобраться в себе, пока не знает мнения о себе других. Когда же совесть ее нечиста, когда она привыкла красоваться и позировать перед зеркалами, старательно уверяя себя, будто там-то и запечатлен ее настоящий облик, — вот тогда взирающие на нее со стороны другие кажутся ей мучителями. Собеседники становятся палачами для Гарсена и Этель (в меньшей мере для Инес — она еще при жизни избавилась от самообольщений) лишь постольку, поскольку сами они всячески прячутся в иллюзию о себе, предпочитая удобное ослепление жестокой правде. Но они частный случай, а не правило, оно вовсе не означает, будто общество в глазах Сартра всегда сброд жертв-палачей и между людьми с чистой совестью иные отношения немыслимы.
Примерно так же обстоит дело и со вторым “допуском”. Трое обитателей) ада из пьесы “За запертой дверью”, по словам самого Сартра, — вовсе “не наше подобие... хотя бы потому, что мы все живы, а они мертвы. Разумеется, “мертвецы” здесь нечто символизируют... Мне как раз хотелось указать, что многие люди костенеют в ряде привычек, обычаев... но даже не делают попыток что-либо изменить, и что такие люди как бы мертвы, в том смысле, что они не могут сломать рамки одолевающих их забот, занятий и обычаев и таким образом делаются часто жертвами суждений, которые о них выносят другие. Вот почему они мертвы: о человеке, озабоченном суждениями и поступками, которых он не в силах изменить, можно сказать, что он мертвец. Прибегнув к доведению до абсурда, я хотел показать всю важность для нас свободы, иначе говоря, смены одного поступка другим. Каким бы ни был адский круг, в котором мы пребываем, я думаю, что мы свободны его взломать. И если кто-либо этого не делает, он тоже свободен. И, следовательно, свободно заключает себя в ад”. Мучения Гарсена в конечном счете и сводятся к тому, что он “заперт”, приговорен своим последним поступком быть трусом на веки вечные и ему не дано еще одним поступком оправдаться перед товарищами и самим собой; смыть позорное пятно. Пока человек жив, для него ничто не потеряно, он — свободное незавершенное существование; смерть, физическая или духовная — все равно, захлопывает двери, отныне он конечная сущность, поддающаяся строгому обозначению. Припечатанный кличкой “трус”, Гар-сен подобен вещи, раз и навсегда отлитому подсвечнику на камине. Он прямая противоположность Оресту, перед которым опять сто путей, и он волен выбрать любой.
В двух своих первых пьесах Сартр резко разводит крайности. На одном полюсе омертвение личности, закабаленной извне ей навязанным житейским ритуалом; на другом — бьющая ключом жизнь личности, не покоряющейся никому и ничему, исповедуя завет: “Я сам себе судья”. Уже здесь сказывается самый склад мышления Сартра, оперирующего доведенными до предела логическими антиномиями. И для точного представления о них требующими тщательной проверки не столько умозрительными выкладками, сколько жизнью. А в жизни рассудочная правильность далеко не всегда права. В частности, и та, О которой сейчас речь. Ну, а если зависимость от взгляда другого — не верность окостеневшим привычкам, а верность товарищам по делу, отождествишь ли тогда так просто своеволие Ореста с истинной свободой? В 1965 году, поясняя “За запертой дверью”, Сартр дал понять, что другой не обязательно мучитель, он может быть союзником и другом. Это, конечно, мысль Сартра теперешнего, двадцать лет спустя; в 1944 году в его философских воззрениях она была не столько истиной, сколько гипотезой. И чтобы она стала знанием, Сартру предстояло спуститься на почву истории, немало пересмотреть и еще больше открыть заново. Понять, что “завербованность” зачастую не враг свободы, а свобода-своеволие сплошь и рядом и есть закрепощение. Парадокс это только кажется игрой ума: просто понятия, выработанные в горних высях метафизики, на твердой земле довольно скоро обнаруживают свою изнанку. Сартр с его аналитической прозорливостью в дальнейшем скажет об этом острее, чем кто-либо из его западных собратьев по перу.