Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Россия. 1934

Русские

Жил я в Париже, но, не завяжись случайно родственная связь между моей семьей и одним французским семейством, мне бы никогда не познакомиться с приватной, домашней жизнью французов. Зато проникнуть в дом к русским — проще простого.

После десятиминутного разговора расстаешься с новыми знакомцами, заверяющими тебя, что сделаешь их навек несчастными, если на другой день не придешь отужинать в кругу семьи. А то и вовсе сразу же норовят затащить тебя к себе домой, чтобы познакомить с женой и детишками. Одного такого приглашения достаточно, чтобы навсегда войти в круговорот приятельства, дружеских пересудов, доверительных сообщений — всего того, что принято называть «светской жизнью». Прочие гости, с которыми знакомишься за столом у пригласившего первым хозяина, передают тебя из рук в руки. Неделю спустя кто-то энергично набрасывается на тебя на улице, обращаясь по имени-отчеству, и призывает к ответу из-за какой-то неверно понятой фразы; через две недели определяется круг лиц, которых предпочтительнее избегать, зато хозяйка дома по-родственному вызывает тебя на кухню помочь ей вытирать посуду. Ассимилирующая сила русских невероятно велика. В Сибири, которая бог весть во сколько крат превышает по площади Европу, изначально не было ни одного русского. Достаточно было двух-трех столетий, чтобы всю ее освоить и русифицировать все города. Я убежден, что заслуга в том не армии и даже не национальной политики, но в разговорчивости губернаторш, капитанских жен, ссыльных барышень-революционерок, против которых не устоять было даже самому нелюдимому бурятскому охотнику. Не знаю, каким загадочным путем проникло от них в наш язык, правда несколько с другим смысловым оттенком, грубовато-разговорное слово «dumalni», — «болтать языком», но в умении этом русским не откажешь.

Русские — нация дискуссий, но дискуссий организованных. Это вам не обмен мнениями где-нибудь в Венеции, когда семеро одновременно говорят, слушают и отвечают. Здесь при словопрениях говорит только один, а остальные терпеливо выжидают часа полтора, пока до них дойдет черед. Входишь в дом и по числу присутствующих заранее можешь определить, успеешь ли ты на последний трамвай. Ущербные языковые познания не спасут. Тебе попросту не верят, считая невероятным, чтобы ты не понимал столь ясной аргументации, какую тебе изложили, и втолковывают до тех пор, покуда ты и впрямь не уразумеешь. Из предупредительности сами готовы поставить вопрос и привести контрдоводы, с какими ты мог бы выступить, и сами же и ответят на этот вопрос... Жак Ривье, бывший в немецком плену в одном лагере с русскими солдатами, задолго до советской власти, еще в 1915 году подметил эту gout de soviet, склонность из-за одной пропавшей ложки еженедельно созывать общее собрание с секретарем, ведущим протокол, с вице-председателем, председателем и даже почетным председателем.

А между тем ораторы они никудышные — запинаются, заикаются, краснеют, речи их скучны, однако ни одному не приходит в голову, сбившись с мысли, умолкнуть. Бесцветным, невыразительным голосом вещают они о самом что ни на есть животрепещущем событии, которое — как это ни парадоксально — производит столь эффектное впечатление, словно о нем возгласили львиным рыком. Побывал я на одном таком собрании. Выступающий говорил до того занудно и невнятно, что не только смысл слов, но даже сами слова с трудом можно было разобрать. Впечатление такое, словно он желал присутствующим доброй ночи и сама его поза — безвольно повисшие руки, клонящаяся на грудь голова — заставляла думать, будто докладчик вот-вот уткнется в стол и уснет. После одного из бессильных его вздохов зал вдруг взревел, все повскакивали с мест, откидные сиденья стульев захлопали, застучали пулеметной очередью, поднялись волнение и шум, точно на тонущем корабле. Докладчик знай себе невозмутимо продолжал говорить. Как выяснилось позднее, он оповестил слушателей об очередном возмутительном выпаде со стороны Японии и заявил, что в случае необходимости Россия переплавит все кухонные плиты на танки, но не уступит ни пяди своей земли врагу, который на сегодняшний день пока что всего лишь враждебный сосед, но агрессивные намерения его известны.

Затем выступали еще четверо, но зал не покинуло ни одной живой души, включая самих ораторов. Хотя говорили все они тем же монотонным, невыразительным голосом, собравшиеся внимали речам четыре с половиной часа не моргнув глазом. Некоторые, правда, не только таращили глаза, но в ярости вращали ими, другие гневно потрясали кулаками, иные роняли слезу. Однако нашлись и такие, кто сидел, уткнувшись в книгу, и отрывался от чтения, лишь когда полагалось кричать «ура» или аплодировать. Сидевшая возле меня юная дева тоже читала. Я взглянул на обложку книги: Эмиль Золя — «Нана».

Вслед за ораторами на трибуну вышел поэт, сравнивший Японию уж и не знаю, по какой причине, — с повисшей на хвосте обезьяной, чем вызвал оглушительный хохот собравшихся. Его долго не отпускали со сцены и, вытирая выступившие от смеха слезы, настойчиво требовали еще раз прочесть сатирическое стихотворение.

Кстати сказать, глаза у русских по-прежнему на мокром месте, как и во времена расцвета классических романов. Особенно склонны они к слезам в порыве радости или растроганности. Одному молодому русскому писателю в благодарность за уйму любезностей я подарил свою самопишущую ручку. Сцена происходила на улице. Глаза его мигом заволокло слезами, он молча, долгим взглядом смотрел на меня, тем самым выказывая благодарность. Против воли мои глаза тоже заслезились — очевидно, чутье или способность к мимикрии продиктовали мне ответ на том же самом языке. И тут-то у меня зародилось подозрение, что слезы для русских всего лишь заменяют какую-то фразу или слово, которого пока что нет в их лексиконе. Приятель мой снова бросил на меня прочувствованный взгляд и пригласил к себе на ужин.

Вот так и живут они промеж себя.

Вскорости и я зажил средь них. Через несколько дней после посещения мною клуба вогулов в дверь ко мне постучали и вручили коробку. На крышке была приклеена цветная открытка, изображавшая бравого детину в какой-то странной меховой шапке, уши которой свисали чуть не до пояса. «Зырянский охотник», — прочел я подпись под картинкой. В коробке оказалась самая настоящая меховая шапка, с несколько потертыми краями, зато в точности такая, как на зырянском охотнике. В сопроводительной записке отправитель по-французски просил меня принять этот пустяковый дар от человека, которого так же волнует судьба зырян и среди которых он сам некогда жил. И подпись: Л.А. Воронцова. В учтивом письме я поблагодарил за подарок и попросил разрешения высказать свою признательность при личной встрече.

На следующий день я получил приглашение на вечер.

Тем самым я и угодил в водоворот бурной жизни. В маленькой комнатке Л.А. Воронцовой я застал целое скопище женщин и мужчин в возрасте от двадцати до сорока, разместившихся на двух стульях, на постели и даже на полу. Почти все они оказались журналистами и к величайшему моему удивлению, лишь один из них был партийцем. Эта отчаянно дымящая компания была первым вихрем, увлекшего меня урагана. Сбилась она случайно — Л.А. Воронцова созвала коллег, кто хоть мало-мальски владел каким-нибудь из западных языков, но за неделю мы по-настоящему сроднились. Чуть не каждый вечер собирались то у одного, то у другого. Я вспоминаю этих людей с благодарностью: сопровождая меня, охотно давая пояснения, они во многом помогли мне.

В Россию я отправился не за тем, чтобы изучать архитектуру храмов. Да и волжские воды интересовали меня в малой степени. Строчить лирические репортажи?.. Подобная задача меня не привлекала, да и не силен я в этом жанре. Как везде и всюду, в первую очередь я стремился познакомиться с жизнью людей. И непредвзято постичь систему, в данный момент определяющую судьбы этих людей.

Читателя не касаются мои мировоззрение и общественные взгляды, да я и сам старался забыть о них, чтобы сохранять объективность. Мне хотелось запечатлеть один момент пролетарской революции, запечатлеть с такой беспристрастностью, словно я отряжен самой Клио. Для этого мне пришлось поближе познакомиться и с коммунистами.

Читателю наверняка показалась бы странной книга об Африке, где речь идет обо всем на свете, но только не о неграх. Наверняка упрекнули бы в предвзятости исследователя, который изначально, заранее питает антипатию к неграм. Мой писательский долг обязывал меня подойти к коммунистам с искренним интересом, отыскать их. И я обнаружил их — в несметном количестве.

Я старался сблизиться с ними не только в характерной для них среде обитания — в партийных ячейках, на собраниях, на заводах, но и на улице, в трамвае, в частных домах. Сам заговаривал с ними, со многими из них завязал тесное знакомство, к некоторым был искренне расположен. Мы обменивались рукопожатиями, шутили, угощали друг друга пивом, а то и ужином.

Точно так же искал я и встреч с контрреволюционерами. Одним из самых сильных впечатлений был поразительно откровенный разговор со священником. Интересы читателя да и профессиональная этика повелевают мне передать слова и мысли и тех, и других с той достоверностью, на какую способна моя память.

Все здесь говорят во множественном числе. «В прошлом году, — заявляет некий поэт, — мы выплавили столько-то и столько-то тонн стали». Я с удивлением смотрю на собеседника, взгляд мой против воли останавливается на его тонких, изнеженных пальцах. «Взялись мы окучивать капусту, — сообщает он чуть погодя, — и за две недели обработали сто восемьдесят тысяч гектаров». И дальше, в том же духе: «Когда мы поднялись в стратосферу...» — «Как?! - И вы тоже летали?» — «Нет-нет, трое ученых, которые, к несчастью, погибли».

Усматривать ли в замене местоимений перестройку индивидуального самосознания и формирование коллективного духа? Кто такие эти «мы», кто тут с кем отождествляет себя?

Для западного слуха все это поначалу звучит странно. Как показывает приобретенный мною опыт, народ отождествляет себя лишь с выстраданными бедами и причиненными ему несчастьями. «Да-а, войну мы проиграли». Но экспроприацию скота проводили уже не «мы», а правительство; по-моему, даже сами члены правительства формулируют именно так. «Мы прокладываем канал Москва—Волга», — говорят те, кто всего лишь одобряет это начинание. Остальные говорят: они.

Человеку с Запада, конечно, кажется подозрительным это странное единение.

Попробуй только в их присутствии покритиковать нынешний строй, и с самой неожиданной стороны схлопочешь вразумление, если не отповедь.

Как-то раз я запоздно засиделся в гостях у одного инженера, австрийца по происхождению. Жил он в рабочем районе, где нелегко было ориентироваться, и при расставании хозяин дома дал мне в провожатые домработницу, чтобы довела до трамвайной остановки. Тротуары между новыми зданиями еще не были проложены, я то спотыкался о колдобины, то проваливался в выбоины.

Не харашо, — заметил я, в очередной раз едва не потеряв равновесие.

Будет харашо, — тотчас выпалила эта украиночка, очень смышленая на вид, и из уст ее так и посыпались знакомые слова: индустриализация, пятилетка, трудовой энтузиазм...

В полной оторопи уставился я в ее возбужденно блестящие глаза. Эта девчушка тоже ощущает себя причастной к новому строю. Она так и сыпала цифрами и примерами.

По мнению целого ряда западноевропейских экономистов, Россия со всеми ее фабриками, заводами и учреждениями давным-давно должна была рухнуть. Оправданием этому сугубо объективному утверждению может служить лишь тот факт, что, по мнению российских экономистов, западный капитализм тоже давным-давно должен был загнуться. Более того, последние, судя по всему, более категоричны в своих утверждениях: капитализм уже рухнул, а существование его не более чем фантом, крикни: «Король голый!» — и он со стыда тотчас провалится сквозь землю.

Как и все мы, я читал множество фактографической литературы, освещающей проблему и с той, и с другой стороны. К сожалению, что касается цифр и чисел, фантазия моя весьма ограниченна. Количество, даже в деньгах, я способен представить себе максимум до миллиарда; далее этого порога мое воображение шагнуть бессильно. Разницу между десятком и сотней ламп я еще установить сумею, но если сверх ста тысяч ламп зажгут еще сотню, глаза мои в обоих случаях будут одинаково ослеплены. Уже в самом начале моего путешествия я был вынужден признаться самому себе, что не в силах вообразить пространство в двадцать четыре миллиона двести тысяч квадратных километров, составляющее площадь России. Половина этого числа оказала бы на меня точно такое же впечатляющее воздействие, как вдвое большая цифра.

Честно, раз и навсегда, пришлось смириться с тем, что я бессилен против цифири. Именно поэтому я старался избегать цифр в своей книге. Да и вообще, тогда я должен был бы заимствовать их из чужих писаний, ведь, понятное дело, не смог бы я самолично подсчитать, сколько, к примеру, пар обуви изготавливается в России. Мне же хотелось черпать впечатления непосредственно из жизни. Если по чьей-то прикидке население какого-нибудь города получалось в четверть миллиона, а другой в порыве воодушевления поднимал численность до полумиллиона, то само явление это порой казалось мне важнее точного числа жителей. Я привожу здесь только те данные, что слышал из живых уст. Проверить их, естественно, мне удавалось лишь изредка.

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Александр Воронский
За живой и мёртвой водой
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?