Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Очерк второй. Как это было?

(Массовые убийства при Колчаке в декабре 1918 г. в Омске
и гибель Н.В. Фомина)

1. Цензовые группировки в Сибири

Колчаковский переворот совершился 18 ноября 1918 года. Момент для переворота был чрезвычайно благоприятный. Директория никаким серьезным авторитетом не пользовалась, и ее существованием в сущности мало кто интересовался. Сама она внутренне представлялась слабой и не чувствовала в себе силы для решительной борьбы, между тем весь ход событий заставлял ожидать резкого столкновения. Рабочие и профессиональные организации либо не существовали, либо замерли, погрузились, под влиянием начинавшегося террора, в полудремотное состояние. На крестьянство никто из переворотчиков не обращал внимания, – им заинтересовались значительно позднее. Что же касается обывателя и вообще всей той бесформенной массы населения, по преимуществу городского, мнение которого обычно принимается в цензовой прессе за голос народа, то оно было настроено глубоко аполитично и желало лишь одного, чтобы его оставили в покое. Жардецкий, коронный публицист сибирской реакции, так и писал в «Сибирской Речи», что вернейшим союзником идеи диктатуры является полная апатия населения. Когда утром 18 ноября омский обыватель, проснувшись, узнал, что у него теперь новое правительство во главе с адмир. Колчаком, то он отнесся к этому скорее благожелательно, чем с неудовольствием. Да и у многих на душе стало как-то легче: по крайней мере теперь все ясно: диктатура, так диктатура.

Но встречались и небольшие облачки на этом светлом горизонте, когда на нем взошло новое государственное светило. Сразу, невооруженным глазом их трудно было заметить, особенно в общем праздничном настроении, охватившем цензовые круги; тем не менее они все-таки были. Этими облачками являлись прежде всего некоторые из отзывов самой цензовой прессы о перевороте 18 ноября и в особенности лично об адмир. Колчаке. Я не имею сейчас под рукой полного подбора тогдашних газет, но отзывы их хорошо помню. В общем, цензовая пресса весьма сочувственно и дружно, как по сигналу, высказалась за переворот, доказывая в перегонку его спасительность и законность. В этом отношении никаких разногласий в ее среде не было, что и не удивительно: /57/ необходимость единоличной власти провозгласил еще съезд торгово-промышленников в Уфе, происходивший за два месяца до переворота. Но, на ряду с органами, преклонявшимися не только перед переворотом, а и перед самим адмиралом Колчаком, были и такие, напр., как «Свободная Сибирь» в Красноярске, в отзывах которых слышалось не то чтобы разочарование или неодобрение, – переворот должен был быть, диктатура единственный путь к спасению страны, этого газета ни в коем случае не отрицала, – но в них проблескивала какая-то неохота к особенным похвалам по адресу новых властителей. Как будто бы праздничное лицо цензовых публицистов невольно искажала изнутри легкая гримаса. Чувствовалось, что кое-кто из цензовиков в этом случае чем-то не удовлетворен, как будто они хотели сказать, а кое-где и говорили о новом правителе, что это Федот, да не тот, которого они хотели и которого они ждали.

Объяснялось всё это очень просто: цензовики имели своего претендента на пост верховного правителя, но этим претендентом не у всех у них являлся адмир. Колчак. Адмирала Колчака в Сибири мало знали, даже вовсе не знали, человек здесь он был новый, и когда этот новый и мало кому известный человек (а кроме того, известный некоторым цензовикам, как нежелательный кандидат) оказался верховным диктатором, отстранившим предполагавшегося ранее претендента, то он оказался в глазах наиболее посвященных как бы выскочкой, захватчиком. В Сибири ни для кого не было тайной, что настоящий кандидат на пост верховного правителя, уже открыто, еще в июле 1918 года принявший этот титул (на ст. Гродеково, около Пограничной), был вовсе не Колчак, а ген. Хорват, Димитрий Леонидович, или иначе «Димитрий Самозванец», как его назвала одна дальне-восточная народническая газета, за что и была привлечена харбинским прокурором к ответственности по статье, карающей как за оскорбление величества[1].

Кандидатура ген. Хорвата на всероссийский престол, речь шла именно о всероссийской, а не местной сибирской власти, была открыто выставлена в средней и западной Сибири еще в августе 1918 года в статьях покойного А.В. Адрианова, напечатанных им в газете «Сибирская Жизнь». Это были яркие, боевые статьи, тогда же отмеченные во всей сибирской прессе и широко разнесшие повсюду имя ген. Хорвата. В лице Адрианова ген. Хорват имел своего Баяна, как адмир. Колчак – в лице Жардецкого. Но тогда как Жардецкий не успел создать предварительной печатной агитации за адмир. Колчака, Адрианов, напротив, сорганизовал широко поставленную, на американский лад, рекламу ген. Хорвату, страстно пропагандируя настоящий государственный переворот в духе смены власти демократических кругов властью цензовиков. Идейной лабораторией этой пропаганды являлся так называемый в Томске, месте действия А.В. Адрианова и «Сибирской Жизни», кружок областников имени Гр.Н. Потанина («потанинский кружок», который гораздо вернее нужно бы назвать «адриановским кружком»), группировавшийся около старейшей /58/ сибирской газеты, основанной еще в конце 1890-х гг. сибирским Павленковым, Н.Ив. Макушиным. Ген. Хорват, в отличие от адмир. Колчака, считался, правда, больше по недоразумению, местным человеком, органически связанным с Сибирью, чуть ли даже не сибирским областником, хотя собственно Западная и Средняя Сибирь его знали не больше, чем Колчака. Чтобы приобщить ген. Хорвата к сибирскому областничеству, с которым он по существу не имел ничего общего, предполагалось даже организовать поездку на Восток Гр.Н. Потанина, и если она не состоялась, то по каким-то случайным причинам. Вообще, именем Потанина эта часть областников, несмотря на протесты другой их группы, возглавлявшейся Вл.М. Крутовским, тогда чрезвычайно злоупотребляла, желая использовать его крупный моральный авторитет в узкогрупповых целях.

Трудно сказать теперь, насколько это движение в пользу объединения цензовиков около ген. Хорвата было связано организационно в разных своих частях, но что попытки создать такую организационную связь, притом в широком масштабе, существовали, это несомненно. Сам ген. Хорват появился на Дальнем Востоке в начале 1900-х гг., будучи командированным туда гр. Витте, в качестве начальника управления Восточно-Китайской жел. дор.

На Востоке у ген. Хорвата имелась своя общественная ячейка, поддерживающая его кандидатуру на пост верховного правителя, это биржевые комитеты Амурской обл. и Дальнего Востока. От лица их в октябре 1918 г. из Владивостока в Омск совершила поездку особая делегация от не «социалистических организаций» во главе с одним видным владивостокским биржевиком. Эта делегация подготовляла общественное мнение цензовиков к необходимости ориентации на ген. Хорвата и по всей линии железной дороги от Владивостока до Омска (Чита, Иркутск, Красноярск, Томск, Ново-Николаевск) оставляла организационные ячейки. Отчеты о деятельности и публичных выступлениях членов делегации появлялись кое-где и в газетах. Восточные цензовики проявляли в это время вообще большую энергию и сплоченность в стремлении насадить диктатуру в Сибири. Идея диктатуры пришла с Востока, там она первоначально зародилась, там была сформулирована, там приобрела полуофициально международное признание, и оттуда же прибыл в среднюю Сибирь главный диктатор, перед которым разверзались двери неограниченной власти, хотя не тот, которого ждали. Прибыл, словом, не Хорват, а Колчак.

Кроме Востока, у цензовиков были попытки связаться и с дальним Западом, с Европейской Россией. В апреле 1918 г. с юго-запада России проехали на Восток полк. Глухарев и ген. Флуг, уполномоченные ген. Корнилова, через которых ген. Корнилов, если не организационно, то идейно, пробовал связаться с сибирскими цензовыми кругами. Осенью того же 1918 г. в моих руках находились копии писем полк. Глухарева к ген. Корнилову, в которых он сообщал ген. Корнилову о своих сибирских связях с военными кругами и с областниками. Имя ген. Корнилова в то время в Сибири, в цензовых кругах и в части интеллигенции, было окружено необычайным ореолом и пользовалось исключительным моральным авторитетом. Самый факт связи с ним /59/ и с его организациями областники, впрочем, и не скрывали, так как об этом в «Сиб. Жизни» (в том же № от 28 августа) писал А.В. Адрианов.

Насколько большим и непререкаемым авторитетом пользовалось тогда в цензовых кругах имя ген. Корнилова, показывает инцидент с бывшим министром Временного правительства Н.В. Некрасовым. Он приехал летом 1918 г. в Сибирь, но его появление в Сибири подняло целую бурю в цензовой прессе и в цензовых кругах, потребовавших от Некрасова ответа за его поведение в деле Корнилова. После своего рода общественного суда над Некрасовым, страсти разгорелись до такой степени, что он предпочел вернуться обратно в Советскую Россию, несмотря на весь риск, связанный с таким переездом.

Как бы, однако, ни была сильна эта связь с Западом, а в организационном отношении она едва ли являлась сколько-нибудь значительной, она, во всяком случае, не могла идти ни в какое сравнение по своей важности с той связью, которая у сибирских цензовиков установилась с Востоком. Центр всего движения, особенно центр организационный, находился несомненно там, на Востоке. И там же, на Дальнем Востоке, у сибирских цензовиков оказался чрезвычайно сильный союзник, связывавший их с международной дипломатией; этот союзник, конечно – Япония, действовавшая на Востоке через посредство ген. Хорвата и его вооруженной руки, атамана Семенова. Япония, как магнит, притягивала к себе все реакционные силы России, выброшенные за борт революцией 1917 года, и под ее протекторатом они могли постепенно приходить в себя и организовываться. Когда же произошло чехо-словацкое восстание (май – июнь 1918 г.) и Сибирь оказалась совершенно отрезанной от России, эта роль Японии получила особенно широкое значение, и дальне-восточная реакция с своим организационным центром в Харбине у ген. Хорвата перешла на положение полного гегемона в среде сибирских цензовиков.

Отсюда и еще один факт, не представляющий никакого сомнения, – всё то, что потом произошло в Сибири, и тот тип власти, который окончательно установился в ней после 18 ноября, и те методы управления, которые получили название «колчаковщины», хотя их с таким же успехом можно было бы назвать «хорватовщиной», наконец, и те приемы борьбы со всякого рода оппозицией, вплоть до физического уничтожения ее представителей (убийство учителя Уманьского и «черные автомобили» в Харбине), все это пошло с Востока. Отличие можно заметить только в одном отношении: то, что там практиковалось в сравнительно небольшом размере и на ограниченной территории, здесь развернулось в огромном масштабе, приковав к себе всеобщее внимание. На этой же почве разыгралась и трагедия 22 декабря 1918 года, связанная с массовыми расстрелами в Омске, с убийством членов Учредит. Собрания и с гибелью Н.В. Фомина. Об этих событиях я и имею в виду рассказать то, что знаю и что непосредственно происходило на моих глазах. /60/

2. Oмскoe восстание в декабре 1918 г.

В декабре 1918 г. меня не было в Омске, и о разыгравшихся там событиях я знал только из газет или из рассказов других лиц. Я находился тогда в Красноярске, и вести из Омска доходили с большими перерывами, нерегулярно. Газеты о многом умалчивали, питаться приходилось больше слухами, чем достоверными сведениями. Мы знали или «слышали» в Красноярске, что в Омске восстание: говорили, что город кем-то захвачен и отрезан от остальной Сибири, что там переворот. Слухами о переворотах тогда вообще жила вся Сибирь, и им легко верили так же, как вестям о поражениях на фронтах. Желание есть мать веры – это давно известно. Но потом стали говорить, что Омск не взят никем, но что крупный бой идет в Куломзине, пригороде Омска, на левом берегу Иртыша, около жел.-дорожного моста. Прошло еще некоторое время, и стало известно, что восстание в Омске действительно произошло, но его сравнительно скоро подавили. Это было одно из тех городских восстаний, которые за время Колчака спорадически вспыхивали то тут, то там, быстро локализировались и еще быстрее подавлялись с невероятной жестокостью. Восстание в Омске по первоначальному плану должно было начаться в городе, перекинуться в лагери, где содержались военно-пленные гражданской войны красноармейцы, затем найти поддержку в Куломзине среди рабочих и, таким образом, кончиться захватом всей городской территории. Но ещё до того момента, как ему вспыхнуть, оно оказалось обреченным на неудачу: накануне предположенного выступления был арестован весь штаб повстанцев, и арестованных тут же расстреляли. Все эти аресты «накануне» всегда подозрительны и заставляют предполагать, что они происходят не случайно. О подготовке выступлений в таких случаях власти обыкновенно знают заранее, потому вовремя и производят аресты. Чрезвычайно интересны в этом отношении показания, данные после самим Колчаком на допросе в Иркутске.

«Приблизительно около 20-х чисел декабря,

– рассказывал там адмирал, –

Лебедев[2] сообщил мне, что имеет агентурные данные, говорящие о том, что в Омске готовится выступление жел.-дорожных рабочих и что движение идет под лозунгом советской власти».

Движение это, по словам Колчака, не беспокоило Лебедева, – «он большого значения ему не придавал», и это понятно: он был в курсе дела и в любой момент мог приступить к «ликвидации», что на деле и произошло, как сказано выше. Тем не менее, восстание вспыхнуло, но не в городе, не в центре, а на периферии, в пос. Куломзино. В городе же оно захватило только ту часть территории, на которой расположена тюрьма. Туда явился небольшой отряд солдат, захватил тюрьму и освободил заключенных, среди которых находилось /61/ много видных эсеров, «учредильщиков»: Н.В. Фомин, Ф.Ф. Федорович, В.Е. Павлов, В.В. Подвицкий др. Часть арестованных через день или два вернулась добровольно в тюрьму при обстоятельствах, которые ниже подробно изложены, но некоторые категорически отказались возвратиться. Из тех, которые вернулись, многие погибли, в том числе Н.В. Фомин, и эта гибель Н.В. Фомина произвела в Сибири потрясающее впечатление.

Гибель Н. В. Фомина, принимавшего непосредственное и очень крупное участие в чехо-словацком перевороте, можно сказать организовавшего этот переворот, – поставила естественно вопрос, как это могло совершиться и кто ответствен за его убийство. На том же допросе в Иркутске адмир. Колчак категорически отстранил от себя всякую ответственность за омские расстрелы и за гибель, в частности, Фомина. Он сказал, что он просто «не знал», кто это сделал и по чьему распоряжению, во всяком случае – не по его. Что это происходило не по его непосредственному распоряжению, это вполне вероятно, но чтобы он так-таки и не знал и не узнал за все время своего правления, кто это сделал и по чьему распоряжению, – тут возможны большие сомнения. Кое-что, и кое-что существенное, адмир. Колчак во всяком случае знал. На допросе в Иркутске Колчаку были названы несколько лиц, непосредственных участников тогдашних расстрелов; напр., был назван кап. Рубцов, затем Барташевский, взявший из тюрьмы Фомина и др., и еще ряд лиц. «Я знаю, – отвечал Колчак, – что Рубцов принимал участие в выполнении приговоров полевого суда». «А знаете ли вы, – спрашивали там Колчака, – что Рубцов и Барташевский ссылались на ваше личное распоряжение?» И на это адмирал принужден был ответить: «Да, Кузнецов, производивший следствие, мне об этом докладывал». Таким образом, давал или не давал Колчак непосредственные распоряжения о массовых расстрелах в эту ночь, но факт тот, что те, кто тогда действовал, действовали не чьим-либо чужим, а его, адмир. Колчака, именем; он это знал и позднее против этого не протестовал, – по крайней мере о таких его протестах никогда нигде не говорилось, – не поднимал о них речи и сам он на допросах в Иркутске. Я полагаю, что это не случайность. Кровь, пролитая в ту ночь, являлась помазанием адмирала при венчании на пост Верховного Правителя. Она сделалась залогом, примирявшим его с теми самыми непримиримыми фракциями цензовиков, легкую тень неудовольствия которых он вызвал, появившись внезапно, как «выскочка», на государственной арене. Как именно все это произошло и к каким привело результатам общеполитического значения, – и составляет задачу моего дальнейшего изложения.

3. Адмирал Колчак и англичане

Кроме самого адмирала Колчака, были и еще силы и люди, политически ответственные, хотя, может быть, не прямо, а косвенно, за происшедшие тогда события. Я боюсь, что читатель моих записок удивится и сочтет это за парадокс если я скажу, что такими лицами, ответственными за пролитую кровь, явились /62/ иностранцы, именно англичане, английские политические деятели. Это, конечно, очень странно и неожиданно, но это так. Когда при известии о воцарении Колчака легкая гримаса неудовольствия промелькнула по лицу цензовой сибирской прессы, это отнюдь не представляло случайности, да и, вообще, случайностей не бывает в крупных событиях политической жизни, а тем более в таких критических узловых пунктах ее. Цензовики, конечно, прекрасно понимали, что дело тут не в самой личности адмирала, ибо чем он в самом деле был хуже ген. Хорвата, репутация Колчака представлялась им даже более значительной, чем репутация Хорвата, но имелось нечто, все-таки заставлявшее их предпочитать последнего первому. Вопрос здесь решался не персональными качествами двух претендентов, а тем, какие реальные силы стояли за ними и что эти силы несли с собой для организации власти внутри Сибири.

За ген. Хорватом, как всем представлялось ясным, стояла Япония, страна еще недавно полуфеодальная, страна монархическая и реакционная. Япония, это – духовный страж реакции на всем бассейне Тихого Океана. Между тем, адмир. Колчак давно уже проявил себя на Дальнем Востоке несомненным японофобом в области международной политики. Об этом он опять-таки совершенно определенно говорил на том же допросе в Иркутске и еще ранее во время своего пребывания на Дальнем Востоке (весной 1918 г.), в одном из обширных газетных интервью, позже перепечатанном в «Свободном Крае» в Иркутске. Японофобство Колчака в международной политике – безусловный факт и, может быть, было бы даже его единственной положительной чертой, если бы распространялось и дальше, на внутренние дела, чего на самом деле не было. Здесь, напротив, он усвоил чисто японские методы управления и особенно подавления, о чем я еще буду говорить подробно, на основании официальных документов[3]. Не будучи в области международной политики сторонником Японии, а на допросе в Иркутске осуждая даже вообще «интервенцию» (на этот раз едва ли искренне), адмир. Колчак имел своих союзников среди иностранных дипломатов, оказывавших ему серьезную и, конечно, не бескорыстную поддержку. Этими союзниками Колчака, на которых он усиленно ориентировался, являлись англичане.

Переворот 18 ноября – есть дело сибирской реакции, имевшей организационный центр на Дальнем Востоке, но появление на посту Верховного Правителя адмир. Колчака, это – дело, бывшее чрезвычайно желательным для англичан, если не прямо их рук дело.

Цензовые круги в Сибири вообще считали для себя оскорблением слухи о том, что в перевороте 18 ноября играли какую-либо роль иностранцы, безразлично – японцы или англичане. В их представлении переворот 18 ноября являлся исключительно национальным делом, в котором никакие иностранцы никакой роли не играли. Однако, теперь даже в книге Гинса о Колчаке есть такая фраза:

«Когда военный представитель Англии ген. Нокс узнал о кандидатуре Колчака, он горячо приветствовал ее и сказал, что назначение Колчака /63/ обеспечивает помощь со стороны Англии. Отсюда

– по мнению Гинса –

пошла легенда о том, что Колчак, как Верховный Правитель, был создан ген. Ноксом[4] ».

Гинс ошибается, – эта легенда пошла не только отсюда, но, во всяком случае, и это заявление Нокса очень характерно. Гинс, с другой стороны, умалчивает, когда это заявлялось ген. Ноксом, до переворота или после него. Я позволю себе здесь утверждать, что еще в октябре 1918 г. ген. Нокс при поездках по Сибири усиленно зондировал почву в разных городах на предмет возможных перемен в организации власти, при чем то тут, то там он называл и определенные имена, в том числе и адмир. Колчака. Заслуживает также внимания такой факт: в сентябре 1918 г., будучи во Владивостоке, я имел случай убедиться, что, по мнению местных биржевых кругов, далеко не одни японцы настроены в пользу восстановления монархической или полумонархической власти в России, но что и англичане (там был тогда ген. Нокс, а перед тем сэр Джордж Эллиот) полагают лучшим типом власти для России конституционную монархию, а для данного момента власть единоличную, диктаторскую. Я тогда был очень заинтересован этой уверенностью владивостокских биржевиков и впоследствии не раз убеждался, что их информация оказалась довольно точной и близкой к истине. Но, какую бы роль ни играл ген. Нокс до переворота 18 ноября, во всяком случае, после переворота он сделался самым энергичным и самым сильным союзником Колчака, упорно поддерживая его до самого конца. Фактически ген. Нокс взял на себя главную тяжесть по снабжению армии Колчака военными припасами: это был интернациональный интендант колчаковской армии, делавший все от него зависящее для полного насыщения ее необходимым техническим материалом. Колчак, однако, ни в какой степени не оправдал оказанного ему ген. Ноксом доверия, и когда началось беспримерно-паническое отступление, вернее – бегство его армии на восток, все это английское снабжение в колоссальном количестве попало в руки красной армии. Французы тогда острили в Иркутске над ген. Ноксом, называя его «Le grand fournisseur dе L’Armée Rouge» – великим поставщиком Красной Армии.

4. Выступления полковника Уорда

Что Англия в лице своих дипломатов приложила руку к перевороту 18 ноября, это теперь не представляет спора. Но кое-что уже выяснилось и в тj время. Я хорошо помню, напр., хотя и не могу навести нужную справку, как весной 1919 г. в газете «Наше Дело», издававшейся в Иркутске, появилась телеграмма из Лондона с отчетом о заседании парламента и с ответом лорда Черчилля на запрос оппозиции о роли Англии в сибирских делах. Лорд Черчилль /64/ заявил там, что положение в Сибири осенью 1918 г. было таково, что англичанам приходилось для охраны своих интересов предпринимать некоторые меры, с целью надлежащей организации власти, и в результате этого появилось правительство, возглавляемое Колчаком. Находились, впрочем, и в самой Сибири простаки из числа местных бурбонов, которые без всяких дипломатических тонкостей пробалтывались о том, как и кем, с чьей помощью происходил переворот 18 ноября. Для характеристики этого приведу один пример.

Вскоре после переворота 18 ноября, в Красноярске начальник местного гарнизона ген. Феодорович (тогда генералов, как блины, пекли), типичный военный селадон старого типа, собрал к себе представителей всех общественных учреждений, имевшихся в городе (дума, земство, профсоюзы и пр.), чтобы информировать их о происшедшем перевороте, и, изложив, что произошло в Омске, закончил свое сообщение заявлением о бесполезности каких бы то ни было протестов против правительства адмир. Колчака, так как, по словам ген. Феодоровича, то, что произошло, было сделано с согласия и при участии союзников, в частности англичан. Не помню, был ли тут назван тогда ген. Нокс, но все знали и понимали, что если в этом случае фигурировали англичане, то не мог не фигурировать прежде всего ген. Нокс: слишком уж он был тогда известен в Сибири, правда, еще никто не подозревал, что он сделается со временем великим поставщиком Красной Армии с помощью своей креатуры – адмир. Колчака.

Ставка на Колчака являлась, таким образом, ставкой на Англию, что, по многим соображениям, не соответствовало желаниям сибирских цензовиков. Япония им была, во всяком случае, ближе всякой Англии, не говоря уже о том, что Япония и географически находилась тут же, близко, тогда как до Англии из Сибири три года скачи – не доскачешь. Затем, все-таки англичане считались конституционалистами и демократами, а это для цензовиков тоже представлялось неподходящим. Герцен когда-то говорил, что самое худшее из всех правительств, это – правительство рассвирепевших лавочников, но вот это самое правительство тогда и устанавливалось в Сибири; как же оно могло ориентироваться на Англию и ее демократию? Нужно, однако, сказать, что англичане сделали все возможное, чтобы примирить с собой этих сибирских «рассвирепевших лавочников». Особенно на этом поприще постарался полк. Уорд (или Ворд, как о иногда называли), английский демократ, член парламента, деятельный участник тред-юнионистского движения. Полк. Уорд проехал от Владивостока до Перми, если не дальше, не до самой линии фронта, всюду выступая с лекциями, докладами, застольными речами и всякого рода призывами. Как подобает английскому тред-юнионисту, полк. Уорд излагал свои взгляда на положение России не только среди чистой публики, но и среди рабочих, особенно среди жел.-дорожников. В жел.-дорожных мастерских для полк. Уорда устраивались специальные собрания, как в былое время всяческих митингов и свобод, но только без права диспута, а лишь с обязанностью слушать. Этот способ воздействия на аудиторию усвоил впоследствии, впрочем, не только один полк. Уорд. /65/

Выступления полк. Уорда, начавшиеся еще задолго до переворота 18 ноября, но, несомненно, расчищавшие путь к нему, были чрезвычайно характерны и симптоматичны. Я считаю, что одним из самых ярких является помпезное выступление его в средине октября на банкете в Иркутске; банкеты тогда были в большой моде. Полк. Уорд говорил долго, говорил он по-английски, с переводчиком, и едва ли он представлял в точности, кто его слушает и как его слова, быть может, очень хорошие и уместные где-нибудь в Англии, преломляются в душе и в понимании сибирских «рассвирепевших» обывателей, как штатских, так, в особенности, военных. Типичный английский либерал, свято хранящий в душе верность старым английским традициям и всему прошлому в истории своего народа, такой богатой культурными завоеваниями, полк. Уорд не считался с тем, что тут, в Сибири перед ним была не Англия, а скорее Патагония, как выражался когда-то Столыпин, и что здесь все его разговоры о традициях будут поняты самым прямолинейным образом и едва ли так, как этого хотел бы он сам.

Полк. Уорд, но его словам, был очень удивлен, когда, приехав в Сибирь узнал, что здесь национальным английским гимном считается «Rule, Britannia», «Британия, царствуй на водах», тогда как на самом деле национальный гимн англичан – «God save the King» или по-русски: «Боже, сохрани короля».

«В Англии,

– говорил дальше полк. Уорд, –

могли бы быть всякие перевороты и революции; Англия, быть может, совершит еще огромные социальные реформы, но все-таки национальным гимном ее останется по-прежнему гимн в честь короля. Англия – страна традиций и от них никогда не откажется; ее прошлое ей дорого просто потому, что это ее прошлое, и она над ним не станет надругиваться и другим надругаться не позволит. Но это не мешает ей быть страной передовой, прогрессивной и демократичной».

Совсем иное полковник нашел в России. Проезжая сюда из Харбина, он увидел, напр., что на всех станциях железной дороги, принадлежащей русским – русской дороги болтаются какие-то красные лоскутки вместо флагов. «Но где же ваш старый национальный флаг? – спрашивает полковник. – Почему вы от него отказались?»

Речь полковника имела огромный успех особенно в том месте, где он с большой экспрессией сказал, что если бы в Англии появились такие же реформаторы, как в России, проповедующие грабеж и убийство и нагло нарушающие вековые национальные традиции, то мы, англичане, при всем нашем уважении к суду и к законности, не нашли бы для таких людей иных слов, кроме слов негодования, и они за свою пропаганду ответили бы своей головой.

Гром аплодисментов покрыл эти слова полк. Уорда, и какой гром. Сибирские погромщики почувствовали тут что-то свое, родное в словах английского либерала и покрыли их целой бурей оваций.

События имеют свою логику. Поэтому, по мере продвижения полк. Уорда на запад, к Омску, его слушатели не удовлетворялись уже одними аплодисментами и, напр., в Красноярске, а потом в Омске, наслушавшись речей о том, что в Англии всякий рабочий тред-юнионист поет национальный гимн в честь короля, участники банкета затянули тут же от полноты чувств в тон оратору: «Боже, царя храни», /66/ а затем на глазах англичан разыгралась настоящая «драка в Доме», подобная той, которая была описана в свое время в одном рассказе Короленко, хотя едва ли это живое напоминание об английских традициях доставило много удовольствия и польстило национальной гордости англичан, прибывших вместе с полк. Уордом.

5. Н.В. Фомин и его общественная работа

Полагаю, на этом я могу пока закончить предварительные замечания к рассказу и к оценке декабрьских событий 1918 г., чтобы теперь ближе подойти к ним самим. Прологом к омским событиям явилось столкновение между съездом членов Учредит. Собрания и колчаковскими офицерами в Екатеринбурге. Собственно уже тут было решено расправиться с «учредильщиками», и, если этого не произошло, то по чисто случайным причинам, в виду вмешательства чехов. Я, впрочем, не был свидетелем того, что происходило в Екатеринбурге и позже в Уфе и Челябинске, так же, как не участвовал и в предыдущих съездах членов Учредит. Собрания. Об их работах я знаю только с чужих слов, поэтому я на них здесь не останавливаюсь. В числе членов Учредит. Собрания, арестованных в Челябинске, после того как съезд был вывезен чехами в Уфу, был и Нил Валерианович Фомин, человек мне близкий и очень хорошо известный.

Я знал Нила Валериановича с лета 1916 года, со времени моей ссылки в Енисейскую губ., которую я, вместо Туруханского края, куда был назначен, отбывал в Красноярске. Там я встретил целую группу ссыльных, большевиков и эсеров; из них многие играли впоследствии крупную роль в революции, как февральской, так и октябрьской, и в центре и на местах, а некоторые, правда, не все, и теперь занимают весьма видные посты. Нил Вал. Фомин работал в то время в Енисейском союзе кооперативов; он был еще молод, ему исполнилось тогда лет 27-28, хотя на вид он казался гораздо старше. В Енисейском союзе он пользовался большим авторитетом, и за ним, несмотря на его молодость, числился уже серьезный кооперативный стаж. По убеждениям он являлся эсером, что, впрочем, не мешало ему в то время быть в очень близких личных отношениях с некоторыми видными большевиками. В тот момент, когда мы с ним встретились, он заведовал в союзе секретариатом и, вскоре после нашего знакомства, уехал в Минусинск на ревизию местного кооперативного объединения. В Минусинске он между прочим очень близко познакомился с Е.К. Брешко-Брешковской, тоже отбывавшей там ссылку.

Центром тяжести его работы в это время являлась, однако, не политическая деятельность, а кооперативная. Необходимо отметить здесь для характеристики его, как кооператора, что в кооперативной литературе его работа по минусинской ревизии считается образцовой. Позже волна событий оторвала его от вопросов кооперативной практики и теории, и центром тяжести у него сделалась не кооперативная, а политическая деятельность. Это произошло сейчас же после революции 1917 года. Нил Валер. примыкал тогда /67/ к направлению центра партии соц.-рев., лидером которого является В.М. Чернов. В местной партийной группе он занимал одно из самых видных мест, можно сказать даже центральное положение, сохраняя его и впоследствии. Временами он уезжал из Красноярска на съезды, то кооперативные, то обще-политические, на совещания и просто по личным делам. Он не присутствовал, напр., на первом крестьянском обще-губернском съезде, где шла ожесточенная борьба с большевиками, окончившаяся в то время их поражением. Однако, эти отъезды, обычно кратковременные, не мешали ему сохранять живую и крепкую связь с местными интересами.

Я выехал из Красноярска в начале июля 1917 г. и до декабря этого года с Нилом Вал. не встречался. Встретились мы с ним снова только перед открытием Учредит. Собрания, как депутаты от одной губернии, прошедшие по одному списку. Я нашел Нила Вал. за этот период значительно изменившимся, что очень выпукло отражалось на его тогдашних статьях в «Красном Знам. Труда», присылавшихся им из Петрограда в Красноярск. Раньше по целому ряду вопросов обще-политического характера (война, временное правительство, большевики и пр.) он был, по общепринятой терминологии, «левее» других; теперь он стал переходить на чисто «активистские» позиции, не останавливаясь перед самыми крайними выводами, что являлось для него характерным. По натуре это был вообще типичный искатель правды, глубоко честный и искренний; в поисках правды он иногда как бы метался от одного положения к другому, но, раз в чем-либо убедившись, делал из этого все логические выводы.

Прошло Учредит. Собрание, и в самом начале 1918 года, еще до Брестского мира, мы с ним снова расстались; он уехал в Москву, я остался в Петрограде, почти не принимая участия в тогдашней политической жизни (если не считать ряда лекций и выступлений на митингах), но сотрудничая на этот раз в официальном партийном органе «Дело Народа». Для характеристики своего отношения к тогдашним событиям в Сибири считаю необходимым отметить здесь две свои статьи, напечатанные в конце мая 1918 года, одна под заглавием «Что происходит в Сибири?» и другая – «Что ждет Сибирь?». Во второй из этих статей, определив свое отношение к большевистской работе, я, между прочим, писал, что в Сибири, как и везде, нас ждет приступ борьбы с демократией и социализмом, со всем социализмом, безотносительно к тем или иным его разветвлениям. Одни течения социализма, вроде большевиков и левых с.-р., будут ненавистны и виноваты в глазах самых разнообразных кругов тем, что они делали; другие же, противники большевиков и левых с.-р., виновны окажутся в том, чего они не делали или, вернее, чего они не сумели сделать. Первые признаки такой реакции мы имеем уже в Сибири. Как характерно, напр., что бывший депутат от Красноярска в Госуд. Думе Востротин, правый кадет, находившийся тогда на Дальнем Востоке, отказался там входить в сношения с социалистами при переговорах об организации власти. Этот отказ, переданный газетами, был весьма знаменателен; я находил, что это первая ласточка, за которой последуют и другие вестники реакционной волны. /68/

В той же статье я указывал в противовес московским «Известиям», что в Сибири «атам. Семенов есть реальная сила, и едва ли правы «Изв». в своем оптимизме и в уповании насчет нереальности его предприятия[5]»; далее там упоминается о «намерении есаула Семенова назначить диктатором Забайкалья адм. Колчака, известного в Сибири своими связями с американскими капиталистами, тоже людьми, как известно, частными»; наконец, проводится параллель между Семеновым и Калединым с Корниловым.

«Картина в этом отношении вполне ясна: Семенов действует не по типу Каледина или Корнилова, Семенов действует скорее по типу украинской Рады, опиравшейся в своей борьбе против большевиков на иностранную помощь, более или менее искусно вуалированную. Это факт огромной важности для оценки того, что ждет Сибирь».

«Лозунгом Семенова является учредит. собрание,

– говорится дальше в статье. –

Не станем этим обольщаться: ныне никакого иного лозунга ни у кого, пока что, не может быть. Это единственный приемлемый для народа лозунг, под знаменем которого можно действовать. Но ведь не всякий взывающий: Господи, Господи, внидет в царство небесное».

«К учредительному собранию есаул Семенов относится так же, как все люди его типа: если оно поддержит его, тогда он признает его, а если не поддержит, то нет, не признает. Что оно его может поддержать, это не невозможно, особенно при содействии Востротиных: бывали же в истории учредительные собрания вроде Бордосского парламента во Франции, почему же их не может быть у нас? Даже, наверное, будут».

«Учитывая все это в целом, мы должны признать, что Сибири предстоят тяжелые времена и что истинно-демократическим элементам этой окраины надо спешно мобилизовать все свои силы, дабы не дать реакции беспрепятственно занять все те места, которые если она займет, то сумеет надолго на них основаться».

Статья оканчивается словами:

«Итак, граждане, все на работу! Не дайте этой великой по своим возможностям окраине сделаться вотчиной какого-нибудь нового гетмана Скоропадского».

Приблизительно такого же содержания, сколько я помню, была и вторая статья моя о Сибири, напечатанная в «Деле Народа», тоже в конце мая 1918 г. Печать тогда в Петрограде была почти что свободна и высказываться можно было полностью. Я не верил тогда в прочность существования на окраинах советской власти, но я не особенно высоко оценивал также и организованность демократии. О подготовке переворота чехо-словаками мне в то время ничего не было известно. Очередным вопросом дня я тогда считал борьбу с грядущей реакцией, политически и морально окрепшей под влиянием практики последнего времени, предшествовавшего периода политики, особенно в вопросах политики международной. /69/

6. По приезде в Омск

В начале июня 1918 г. я решил ехать в Сибирь, в значительной степени, в виду вышеизложенных соображений. Не могу не отметить тут одного факта, который может служить некоторой иллюстрацией к последним словам предыдущей главы. Перед тем как выехать, я получил от редакции «Дела Народа», через А.Р. Гоца, предложение написать статью о начавшемся конфликте советской власти с чехо-словаками. Должен сознаться, что я до того времени имел весьма слабое представление о существовании чехо-еловацких дивизий у нас в России, и поэтому весь вопрос о чехо-словацком выступлении упал на меня, как снег на голову. Не будучи ориентированным в достаточной степени в этом вопросе, не имея точного представления о характере и возможном будущем этого движения, я, после некоторых колебаний, отказался от мысли написать такую статью, и очередной № «Дела Народа» вышел без предполагавшейся оценки чехо-словацкого движения. Свои взгляды по этому пункту я окончательно выработал несколько позднее, будучи уже в Сибири.

Из Петрограда я выехал 6 июня 1918 г. Цель моей поездки был Красноярск. Я не думал, что мне удастся остаться в городе, какой бы режим там ни основался, но я полагал, что деревня примет меня радушно, и я найду в ней достаточно надежный приют. Не успели, однако, мы доехать до Перми, как стало известно, что прямой проезд в Сибирь закрыт. Наш поезд задержали на ст. Верещагино. Станция, как обыкновенно в таких случаях, была полна слухами, но что собственно происходило за Уралом – никто не знал. Лишь по секрету местные железнодорожники сообщили пассажирам глухое известие о падении Омска. Еще раньше, в Петрограде, вечерние газеты напечатали краткие телеграммы о падении Н.-Николаевска, а в дороге мы прочитали отчеты о событиях в Пензе. Но из Пензы чехо-словаки быстро ушли, и в прочность н.-николаевского переворота не было больших оснований верить. Да и вообще, за это время мало кто придавал серьезное значение чехо-словацкому выступлению.

Задержанный на ст. Верещагино я, однако, ни в каком случае не хотел возвращаться назад в Петроград, как это предлагала нам железнодорожная администрация. Я поехал поэтому окружным путем в Сибирь, через Верхотурье, Надеждинский завод, Сосьву и Тавду, и через месяц пути с столь обычными в то время приключениями, сделав часть его на лодке по Тоболу, прибыл сначала в Тобольск, а потом, уже на пароходе, в Омск. На пароходной пристани в Омске я высадился утром 2 июля 1918 года, эту дату я хорошо помню. Только на перегоне от Тобольска к Омску и затем в первые часы пребывания в Омске, я узнал более или менее точно, что именно произошло в Сибири за этот месяц моего странствования. В Омск в это время уже переехал совет министров Врем. Сибирского правит-ва, во главе которого, к моему разочарованию, /70/ оказался П.В. Вологодский. Однако, о самом близком участии в событиях Н.В. Фомина я и в это время еще не слышал.

Вскоре, однако, я услышал обо всем этом от него самого, так как случайно встретился с ним в одной квартире и узнал, что во всем перевороте он играл, с самого начала, одну из самых активных и ответственных ролей. В Омск он только что приехал с фронта из-под Нижнеудинска и после доклада в совете министров о текущих делах (Нил Валер. в это время был уполномоченным председателя сов. министров) должен был снова возвратиться на театр военных действий, неуклонно подвигавшийся к Иркутску.

Вечером того же дня Нил Вал. делал доклад о положении фронта и о тех настроениях, которые там начали обнаруживаться тогда же (конец нюня – начало июля). Он желал, чтобы я выслушал его доклад, и просил совет министров допустить меня присутствовать в той части заседания, в которой будет идти его вопрос. Мне разрешили, и я доклад его слышал.

На этом заседании присутствовали почти все будущие колчаковские министры, за исключением П.В. Вологодского. Здесь находился Михайлов. Ив. Адр., известный впоследствии под именем «Ваньки Каина», Степаненко, управлявший тогда министерством путей сообщения, да и ныне не остающийся без дела, Головачев Мст. П., тов. министра иностранных дел, человек случая, ни в каком отношении не соответствовавший своему назначению (назначили его потому, что он знал иностранные языки, да и то не блестяще), Гинс Г. К., вошедший в правительство еще до Вологодского и ушедший из него, точнее бежавший в Иркутске из-под ареста, последним из старых министров, это был один из самых активных представителей реставрационной Сибири, ее идейный руководитель, – был ли кто еще, не помню. Заседание происходило под председательством Вл.М. Крутовского. Отсутствовал на заседании управляющий военным министерством Гришин-Алмазов, на встречу с которым особенно рассчитывал Нил Вал., а вместо него пришел начальник его штаба полк. Белов, одна из самых загадочных фигур среди тогдашних деятелей Сибирского правит-ва. Я много о нем слышал за этот день и с большим интересом к нему приглядывался. Его настоящая фамилия была не «Белов», а «Виттенкопф», он из курляндских немцев, впечатление производил человека не глупого, по-видимому с волей, и знающего, что надо делать. Уже чувствовалось, что власть надо искать нигде, как здесь, в кругах, представляемых «Беловым».

Из доклада Фомина я очень ясно помню только одно место, навсегда запечатлевшееся в моей памяти во всей своей конкретности. Это именно то место, когда Фомин, глядя в упор на Белова, с характерным для него наклоном головы, сказал тихо, но отчетливо разъединяя слова:

«А затем обращаю внимание совета министров на то, что в армии Пепеляева есть люди, которые говорят: перевешаем сначала большевиков, а потом будем вешать членов Временного правительства».

Полк. Белов сидел и старательно что-то записывал себе в книжку, по-видимому, для доклада Гришину-Алмазову. Остальные слушали молча, некоторые делали вид, что как будто даже и не слышат, что говорит Фомин, на /71/ лицах кое-кого проскальзывало выражение легкой досады на оратора, как на человека, допустившего какую-то нетактичность. После доклада Белов произнес несколько незначительных слов, а потом долго и нудно колесил вокруг да около поднятого вопроса, Гинс, большой мастер на такого рода операции. Ясно, однако, было, что он на стороне Белова, а не Фомина. Он, вероятно, не только чувствовал, но и просто знал, что его-то вешать во всяком случае не будут. Полагаю, что спокойным за себя был и Михайлов, хотя совершенно не помню, высказывался ли он по докладу Фомина или нет. Держал он себя на заседании вообще очень скромно и предупредительно, особенно когда речь зашла о предоставлении субсидии обществу Ач.-Минуcинской жел.-дороги. Не знаю, были ли приняты какие постановления по докладу Фомина, но думаю, если были приняты, то, вероятно, в следующем заседании, на котором Нил Вал. вторично выступал, но меня туда уже не допустили. Протестовал против моего присутствия Михайлов. Да я и не высказывал особенного желания слушать, что там происходило.

Останавливаюсь на этом эпизоде, так как считаю его очень характерным для тогдашнего момента. Напомню еще раз, что все это происходило 2 июля, меньше чем через месяц после того, как Омск был оставлен большевиками.

Я пробыл тогда в Омске очень недолго, день или полтора, тем легче я мог подвести итоги первым впечатлениям. Они представлялись мне в таком виде: переворот в Сибири произошел не так, как я себе представлял в статьях, цитированных выше. Он разразился скорее, чем я думал, и был совершен такими силами, которые не находились в поле моего зрения. Но он все-таки произошел, обнаружив тогдашнюю дезорганизованность и слабость советской власти. Он обнаружил вместе с тем, что – как и следовало ожидать – реакция лучше подготовлена к захвату власти, чем демократия.

7. Мобилизация реакции

Настроение Фомина за эти месяцы было очень тревожным. Перед тем он сделал большой изгиб вправо, уйдя далеко в сторону от прежних позиций. Памятью об этом уклоне его политической мысли осталась его статья об отношении кооперации к совершившемуся перевороту в журнале «Сибирская Кооперация», в 8-ом номере за 1918 год. Статья была написана в самые первые дни после переворота, а появилась уже осенью, когда настроение Нила Вал. снова изменилось или, точнее, выровнялось, и он был недоволен ее опубликованием, хотя задержать его уже не мог. Писал ее Нил Вал., усиленно оттачивая острые углы и с тенденциозным подчеркиванием доводя свою мысль до крайнего выражения. Едва ли он и в то время думал так именно, как писал, а писал он, что политический смысл совершившегося переворота заключается в замене власти партий и классов властью всего народа, социальный /72/ же смысл – в возвращении к буржуазным формам общественной жизни. В мае-июне месяце он с нарочитым подчеркиванием развивал эти мысли и в печати и в партийных собраниях, и все-таки я думаю, что это были бурные вспышки молодого протеста против уродливых форм социального реформаторства, а не выражение спокойного и глубокого убеждения. Начиная с июля и, особенно, конца августа 1918 г. настроение Нила Вал. стало принимать совсем иные формы. Революционный инстинкт делал в этом случае свое дело.

Из числа общественных факторов, оказывавших большое влияние на общественное настроение Н.В. Фомина, на первое место нужно поставить, конечно, тот процесс мобилизации реакции, который тогда развивался таким усиленным темпом. Первые признаки его появились еще в самом начале после переворота, в то время когда я приехал в Омск. Одновременно с тем, как я слушал доклад Фомина в совете министров, мне пришлось сталкиваться с фактами, аналогичными тем, какие он там приводил. На юге по области шли какие-то подготовительные работы среди казачьих кругов. Через Монголию они входили в связь с организациями ген. Хорвата на Дальнем Востоке и, по сведениям, которые я имел, получали оттуда большие деньги. В то же время отряд Анненкова, развертывавший все шире свою деятельность, получал крупную субсидию от омских торгово-промышленных кругов. Уже в это время имя ген. Хорвата начинало слышаться все чаще и чаще, пока, наконец, всеобщую огласку не придал ему А.В. Адрианов своими статьями в «Сибирск. Жизни». Ген. Хорват трактовался почти открыто, как некоронованный король Сибири; несколько позже, в сентябре 1918 г., на Восток выехал с особой делегацией премьер-министр Вологодский, при чем главная цель его поездки состояла, несомненно, в том, чтобы там выяснить отношения и столковаться с тем же Хорватом, а через него с японцами.

Параллельно этому еще бóльшая консолидация реакционных сил происходила в самом Омске. Здесь центральную роль играл салон Гришиной-Алмазовой, жены министра, омской красавицы, представлявшей собой нечто среднее между г-жей Сталь и Сонькой Золотой Ручкой. В салоне Гришиной-Алмазовой культивировались чисто монархические настроения, это было настоящее гнездо реакции, ничем не прикрытой. Здесь открыто пили за здоровье Михаила Романова и не сомневались в его близком пришествии. В Омске, вообще, тогда распространялись слухи, что сам великий князь находится уже здесь, спасшись от большевиков, но живет инкогнито, до поры до времени не открывая своего имени. Находились даже офицеры, которые собственными глазами видели его на улицах города или, по крайней мере, утверждали это. В известия о его смерти во всяком случае никто не верил, все были убеждены, что он спасся.

Сам Гришин-Алмазов не был лишен некоторой политической гибкости и пока что лавировал между разными лагерями, но истинное его настроение и его вожделения не так трудно было понять, хотя вместе с тем весьма многим очень почтенным людям он сумел тогда внушить большое доверие к себе. Его идеализировали и находили, что он годится быть сибирским Наполеоном. /73/ Занимая пост военного министра, или собственно управляющего военным министерством, так как военным министром предполагалось сделать Краковецкого, находившегося в то время на Востоке, – и проповедуя всюду, что армия должна стоять вне политики, Гришин-Алмазов вместе с тем охотно вмешивался в разрешение чисто политических вопросов. Так, в августе 1918 г. он сделал попытку разогнать собиравшуюся Областную Думу, но его отряд, предназначавшийся для этой цели, был остановлен чехами в Тайге, и Гришин-Алмазов сделал вид, что все это недоразумение. Потом в Томске числа 15-16 августа он выступал на закрытом заседании думской фракции областников и развивал там идею диктатуры. Словом, в воздухе уже начинал чувствоваться запах крови, процесс мобилизации реакции все ускорялся, положение с каждым днем обострялось. Оставалось только делать из этого выводы.

Помню, как числа 18-го августа мы с Н.В. Фоминым сидели рядом на заседании Областной Думы (Сиболдумы, как ее называла цензовая печать). Налево от нас в первом ряду с краю, на министерской скамье красовалась фигура Гришина-Алмазова, поразительно напоминавшего по внешности Керенского. Нил Вал., показывая на Гришина-Алмазова глазами, тихо сказал мне, наклонясь к уху: «Нас он на одних березах с большевиками будет вешать». За все это время у него зрела какая-то глубокая уверенность, столь же глубокая, сколь и спокойная, что он погибнет, что это неминуемо, неотвратимо и скоро совершится. Предчувствие не обмануло его, и гибель постигла его и как раз в тот момент, когда, казалось, он был уже спасен.

Но это случилось позже. Что касается того времени (август 1918 г.), то я считал, что он сгущает краски. Мне казалось, что еще далеко не все потеряно и есть большие возможности, опираясь на те и на другие силы, в том числе и на чехо-словаков, нанести сильный удар реакции, предупредив ее нападение на нас. В общем так же думал и Нил Вал., но мысль о гибели приходила к нему и с другой стороны. Он считал тогда, что истинным вождем реакции является Михайлов и Гришин-Алмазов, особенно первый. Так оно, конечно, и было на деле. Считал, что он сам помог им возвыситься и укрепиться, Нил Вал. полагал, что он же должен взять на себя инициативу для решительного пресечения их деятельности. Он тогда рассуждал приблизительно так, как Бульба у Гоголя по отношению к Андрею, передавшемуся полякам: «Я тебя породил, я тебя и убью». Руководясь этими соображениями, Нил Вал. ставил вопрос о совершении немедленно террористического акта против Михайлова, при чем брал лично на себя выполнение его. Не знаю в точности, но, по-видимому, он обращался с этим предложением к официальным партийным организациям. Сам я полагал тогда, что человеку в положении Нила Вал. подобные акты нужно предпринимать непосредственно на свою ответственность, не ища им санкции со стороны. Так или иначе, но этого покушения не состоялось. Михайлов не был устранен ни прямо, ни косвенно, и вскоре сам перешел в наступление. Руководимая им реакция быстро сплачивалась и начинала действовать. В сентябре произошла первая попытка государственного переворота справа, в Томске была разогнана Обл. Дума, в Омске погиб в это время /74/ Новоселов, убитый офицерами из организации ген. Волкова. В октябре исчез Моисеенко. В декабре произошли массовые расстрелы, в том числе погиб Фомин.

Каждый шаг мобилизовавшейся реакции оставлял по себе кровавые следы.

8. Перед гибелью Н.В. Фомина

Гибель Фомина произошла в самый разгар зимы 1918 – 1919 г. Зима в тот год стояла необычайно суровая. Весь декабрь не прекращались жестокие сорокаградусные морозы. Казалось, замерла вся жизнь, казалось, были скованы все чувства. Какая-то ледяная глыба задавила всю страну, и она рисовалась воображению, как у сибирского поэта, «словно саваном снегом одетая, словно мертвый, недвижна, бледна».

Начиная с конца ноября и почти весь декабрь я тогда пробыл в Красноярске. Переворот 18 ноября застал меня при переезде из Томска в Красноярск, и в пути сначала в вагоне от одного из пассажиров, имевших связи в Томске, я услышал, что в Омске что-то произошло, и Авксентьев арестован. В Ачинске на станции я прочел первые официальные телеграммы о перевороте, мне они показались жалкими и робкими, какими-то стыдливыми. В это время члены Учредит. Собрания организовывали съезд на Урале. Я не поехал тогда ни в Екатеринбург, ни в Уфу, так как не верил, что там может что-нибудь выйти. Не верил в это и Н.В. Фомин, но у него было, очевидно, больше, чем у меня, сознания, что в этот момент надо всем быть вместе, и он, неверующий, оказался там, где спасти могла бы только фанатическая вера. Не поехал туда я и потому, что вообще тяготел к самостоятельной деятельности, на личную ответственность, что в дальнейшей моей работе в Сибири заставляло меня иногда входить в конфликты с партийными организациями.

Об аресте Н. В. Фомина я узнал в Красноярске от его родных, которые пришли ко мне встревоженные и даже потрясенные. Я успокаивал их чем мог, ибо я и в самом деле полагал, что все это не так еще страшно, как кажется. Потом жена его уехала в Омск. Потом я узнал, что Нил Вал. перевезен вместе с другими «учредиловцами» туда же, в столицу Колчака, которой предстояло сделаться их общей Голгофой. Я считал, что возможны, конечно, всякие случайности, но вместе с тем полагал наиболее безопасными именно омские тюрьмы, столичные, а не провинциальные. Родные Нила Вал. настаивали, чтобы я тоже поехал в Омск хлопотать за него, но я находил, что мое заступничество скорее пойдет ему во вред, чем на пользу, и не поехал. Впоследствии, по многим причинам, я в этом очень раскаивался. Одно время из Омска стали доходить, впрочем, успокоительные известия, сначала о том, что попытка устроить процесс ничем не кончилась, что следователи даже не находили состава преступления в деяниях арестованных и, наконец, что их решено освободить. Казалось, можно было вздохнуть свободно, и я уже радовался, что так скоро оказался прав, как вдруг эта страшная весть: в Омске восстание. /75/

Тут я впервые, как-то вдруг, был охвачен мыслью: неужели теперь все кончено?!

В успех восстания я не верил. Одних чешских сил хватило бы для подавления какого угодно внутреннего движения на городской территории. Но тем более страшными должны были быть расправы, а в такие моменты не разбирают, кто прав, кто виноват, особенно среди сидящих в тюрьмах.

Как томительны, как тяжелы были эти дни ожидания известий. В конце концов они пришли. События жестоко надругались над моим спокойствием и оптимизмом: почти все были убиты, в их числе Нил Вал. Фомин.

Потом, через несколько дней приехала из Омска жена Нила Валериан. с одной из своих подруг. Я не стану здесь рассказывать этих дней свиданий и разговоров. Помогать людям, когда они в горе, когда этому горю нет ни конца, ни краю, когда оно ничем не может быть исправлено, всего труднее. Отыскивая хоть какие-нибудь средства, чтобы облегчить, пусть даже немного, горе всей семьи Нила Вал. (после него осталась жена, мать, двое детей, сестра матери), я подумал, что, если они выплачут его слезами до конца, то им, быть может, станет легче. И я сказал жене Нила Вал., чтобы она, как это ни тяжело для нее, записала теперь же, как все это произошло, и рукопись оставила где-нибудь в надежном месте. Я не был даже уверен, что у нее хватит на это сил, но ее, по-видимому, так приковала мысль ко всему пережитому, что, начав эту работу, она уж не могла оторваться от нее и все, час за часом, записала. Может быть, ей и в самом деле стало тогда легче после этой записи. Когда она принесла ко мне эти записки, посвященные ею «друзьям Нила – кооператорам», и я прочел их, только тогда встала передо мною во всем объеме пережитая ею трагедия, столь потрясающая и, даже в нашей жизни, столь необычная. Эти записки я считаю одним из самых замечательных документов времен гражданской войны и полагаю, не совершу нескромности, если воспроизведу их полностью, по тому тексту, который случайно у меня сохранился, несмотря на все треволнения.

9. Рассказ жены Н.В. Фомина о его гибели

Не знаю, удается ли мне записать все, что было в те дни, когда погиб Нил. Накануне я получила от него письмо, где он писал о близком конце своем, о смерти...

«Если меня не прикончат здесь и дело мое кончится каторгой, тюрьмой или еще чем, – это не меняет дела. Будь спокойна в этом вопросе, как спокоен я сам. Сегодня у меня показалась кровь горлом. Это в пятый или в шестой раз в этом году. И это само по себе определяет перспективы».

В этом же письме была приписка: «Сегодня группа офицеров опять делала попытку взять нас – одиночников, из тюрьмы “на допрос”. Надо торопиться давить в смысле ускорения нашего дела». Жуткие сообщения... Они еще больше усилили тревогу, в которой я жила в Омске с 11-го декабря. С утра же мы (я говорю о себе и С.), как и каждый день, впрочем, начали свои хождения. Бесцельные хождения, потому что они не зажигали действенной энергии /76/ у тех, в чьих руках была возможность «давить» на ускорение дела... Один из товарищей, которого я в тоске спрашивала, что можно сделать в таком случае, когда над головой близких нависла такая угроза – быть взятыми из тюрьмы обманным путем и беззаконно убитыми – сказал мне: «Попробуйте обратиться к прокурору, за которым дело вашего мужа, может быть, он сможет предотвратить это». Немедленно же я пошла к прокурору военно-окружного суда. Рассказала ему, в чем дело; надо отдать ему справедливость: он был внимателен, понял мою тревогу, но сказал, что ничего не может сделать, так как вооруженной силой он не располагает и ею не распоряжается, и посоветовал мне обратиться к окружному комиссару... Я была и там. Комиссар принял меня не в приемные часы, так как я настаивала на приеме, говоря, что по очень важному неотложному делу.

Выслушал он меня почти враждебно... Но все же обещал принять к сведению мое заявление. Обещал предупредить тюремную администрацию о том, что надо тщательнее относиться ко всяким требованиям выдачи арестованных... Затем я свезла обед Нилу, как и всегда, в 2 часа и вернулась к себе на Кокуйскую. Вечер я, С., Р. и М.А. провели вместе, ежась и говоря вполголоса на моей кровати, в той комнате, которую я снимала пополам с хозяйской дочерью. Затем они ушли. Я села за письмо Нилу. Писала его всю ночь до 3-х час. Затем копировала для себя и в 5 час. только уснула.

В воскресенье проснулась я рано и с 8-ми часов сразу же принялась писать прошение Вологодскому. Мне казалось, прошение мое об освобождении Нила будет иметь силу. Там я сообщила министру-председателю о том, как военный прокурор не нашел во всех, вменяемых в вину Нилу, деяниях состава преступления: «То, что есть в этих бумагах, – сказал прокурор, перебирая бумаги, – ведь, это же мнение, за это не судят». Прокурор заверил меня, что дело он возвращает обратно в военный контроль, с надписью о передаче его в Брюхатовскую комиссию[6], сказав еще раз, что нет возможности предъявить обвинения.

Мне казалось это убедительным. И еще – эта ужасная кровь из горла – это было тоже лишним доводом за то, чтобы освободить Нила, не держать его в гибельных условиях, в тюрьме. Прошение осталось недописанным на полуслове. Пришла взволнованная С. И., жена содержавшегося вместе с Нилом члена Учред. Собрания – Девятова, и тихо сказала: «Одевайтесь, в городе переворот. Ваш муж у меня. Едемте – повидаетесь». Я изумилась. Стала спрашивать, в чем дело – какой переворот. Она ответила: «Не знаю. Кажется, не удался. Всюду расставлены патрули. Паспорта проверяют. Из тюрьмы всех освободили…» Тревога сжала сердце. Руки опустились... «Зачем все это случилось? Что же теперь будет? Ведь их же должны были не сегодня-завтра освободить». Я растерянно задавала ей эти вопросы, она сердилась и говорила: «Вот чудачка какая, одевайтесь же, едемте, там видно будет…» Я оделась – мы вышли, взяли извозчика. Доехали до поста – остановил патруль. «Паспорта, куда едете? /77/ Не советую ехать, в 12 час. дня будет прекращено всякое движение по городу, лучше возвратитесь (было около 9-ти часов)». Мы заверили, что вернемся во время домой, и просили разрешить ехать нам дальше. Начальник караула сделал нам под козырек – и мы проехали.

Да, всюду патрули. У всех паспорта спрашивают. Спрашивают у мужчин, впрочем. Видно было, что это делается для того, чтобы выловить кого-то. Кого же? Освобожденных из тюрьмы. На душе – тревога. Но по настоящему ничего не знаем. Приехали к С. И. Я вошла в комнату. Из угла раздался голос Нила: «Ну, здравствуй». В голосе смех... Я прошла к нему, присела на кровать, спросила его: «Что такое? В чем дело?» Он говорит: «И сам не знаю... Какая-то провокация: пришли, говорят: “Свобода, идите на волю”. Ну, и пошли». «А зачем же пошли вы, нельзя было остаться?» – наивно спросила я. «Так как же останешься – ведь, они вооруженные, – еще и прикончат..». Дальше я стала спрашивать, как произошло это освобождение. Нил рассказывал: «Я спал в это время. Ко мне пришел надзиратель, радостный, и сказал: “Ну, товарищ Фомин, свобода, одевайтесь!” – Ничего не понимая, я стал складывать вещи, собирать все. Через двери крикнули: какие там вещи; идемте, за вещами после приедете».

В тюрьме раздавался шум, крики – уголовные просили освободить и их, но солдаты, освобождавшие политических, загнали их всех обратно в камеры. Вышли за ворота – нигде никого и ничего... Пошли в город... Почти никто из нас не знал города. Скитались долго по городу. Натыкались на патрули. Первый, недалеко от тюрьмы, караул казацкий спросил, что за люди идут: мы сказали: «Мы – члены Учредительного Собрания, сейчас освобожденные из тюрьмы». – «Ну, идите». Некоторые из освобожденных в этой группе склонны были считать это доказательством того, что патруль этот был осведомлен об освобождении политических арестованных и стоял на стороне переворота, другие уверяли, что казаки ничего не поняли...

Стучались в «Центросибирь», не достучались. И опять до утра бродили в разных направлениях по городу. Мороз был большой, до 40 градусов. Нил был без галош.

К утру собрались почти все из группы уфимских арестованных, члены Учредительного Собрания в редакции «Слова» – там грелись. Часов в 8 поставлен был у редакции караул – сказали, будет обыск. Минут через пять солдаты ушли сами. Публика, пользуясь этим, разбрелась, кто-куда. От одной из служащих Девятов узнал адрес своей жены. Нил пошел с ним, надеясь так скорей найти меня, потому что знал, что я с Девятовой ежедневно возим передачу в тюрьму. Позже в редакции все же был произведен обыск... Слушая этот рассказ Нила, я все спрашивала себя, что же дальше, что делать? Никто из присутствующих не знал, в чем же, собственно, дело. Я предлагала пойти к чехам – рассказать им, спросить, что делать? Нил отверг мое предложение. Ему хотелось выяснить, в чем дело, и сговориться с остальными освобожденными, что намерены они делать, как согласовать свои поступки, чтобы представительство от членов Учредит. Собрания было достаточно авторитетным; /78/ кроме того, Нил просил меня съездить в город к товарищам-кооператорам, узнать у них о более надежной квартире и информироваться о происшедшем в городе. Я поехала к С. рассказать ей все и с нею ехать в кооператив. Уезжая, я отдала Нилу письмо, которое писала ему ночью, сказав, что хоть теперь и не то совсем, но все же он, может быть, его прочтет.

Товарищи указали нам квартиру, а относительно положения в городе и дальнейшего поведения освобожденных говорили единодушно, что необходимо сдаться в руки властей, – министра юстиции или прокурора; горячо и с негодованием говорили о том, что все это освобождение – сплошная провокация, что завтра их должны были освободить, а теперь это освобождение – только предлог для расправы, указывали на необходимость немедленно же возвратиться... Лицо, у которого предполагалось достать квартиру, мы не застали дома. Были еще раз, опять не застали. Возвратились к Нилу. Это было около 12 час. дня. Рассказали ему все, как о положении в городе, так и о совете возвратиться в руки властей. Нил и Девятов согласились, что это, пожалуй, лучше всего гарантирует неприкосновенность жизни. Но сдаваться прокурору вдвоем считали нелепым; надо сговориться с остальными освобожденными. Хозяева квартиры волновались все время ужасно, – говорили, что уже есть слежка за квартирой. Нил и Девятов соорудили себе на всякий случай паспорта. В это время С. И. и хозяин квартиры отправились в поиски другой квартиры. Скоро они возвратились и предложили нам ехать. Я поехала с Нилом. Позже туда же приехали и Девятовы. Нил ужасно мерз дорогой. Попросил меня взять его под руки – так, тесно прижавшись друг к другу, радуясь тому, что извозчик уверенно нас вез улицами, где нет патрулей, мчались по Омску. Приехали. Это была окраина города. Люди, приютившие нас, были простые люди. Они были радушны, напоили чаем, обогрели. Затем Нил опять просил меня ехать к другим освобожденным и предложить им план действий – сдачу властям с вышеприведенной мотивировкой. В то короткое время, что мы виделись, мы перебрасывались урывками мыслями. О разном, – о пустячном и важном. То, что говорил Нил мне – часто диктовалось уверенностью в том, что, может быть, мы и не увидимся больше... Он сказал, что прочел мое письмо и сжег его там у Девятовых. Дал ответы на мои вопросы в письме. Между прочим, тревожно спросил, сколько я получаю жалованья, – видимо обеспокоенный мыслью о том, как будем мы жить без него. В душе – тревога, постоянно все нарастающий мотив. Надо ехать, искать других освобожденных, спросить их, согласны ли сдаться... И надо узнать о квартире. Я поехала, простившись с Нилом, неуверенная, найду ли его здесь, возвратись. Другие трое освобожденных, с которыми мне удалось свидеться и передать им предложение Нила, категорически отказались сдаваться в тюрьму. В их числе были Федорович, Иванов и Брудерер, но Брудерер после, когда я поехала узнавать еще про квартиру, перебрался к Нилу и Девятову, желая с ними сдаться властям. Пришлось ехать дальше относительно квартиры. На этот раз я застала указанное лицо дома. Там были еще X. Z. Я спрашивала их, что делать нам, как быть Нилу. Оба они не советовали сдаваться. Говорили, /79/ что при царском режиме было труднее, – шпионы, охранка, и то не сдавались. Не советовали ни в коем случае возвращаться в тюрьму. Предлагали достать лошадей на завтра для выезда из города... Я была у них с С., и отсюда уже мы отправились к Нилу. Там застали и Брудерера. Я стала рассказывать Нилу обо всем, что узнала. Он, выслушав, спросил: «А знаете ли вы о приказе начальника гарнизона – сегодня же явиться всем, незаконно освобожденным, в противном случае – расстрел при поимке на месте, расстрел хозяевам, укрывателям, и т. д. и т. д».

Лица у хозяев были уже встревожены, и видно было, что они ждут от нас всех решения, спасающего их жизнь. Мы с С. молчали, не зная, что посоветовать. Нил и другие проявили сами инициативу. Нил сказал: «Ну, думать нечего. Поезжай, Наташа, к Сазонову[7] и узнай, как сдаться надо – куда и как бы это вышло надежней, чтоб нас не выдали за пойманных…» Пока я одевалась, Нил и Брудерер обменялись мыслями по поводу того, что кругом так все безнадежно, и, скрываясь нелегально, едва ли делать что возможно; Брудерер слабо возражал, указывая на возможность работы в России. Нил только рукой махнул. Бедный Нил. Он давно чувствовал, что завоевания революции погибли. Помню ясно и твердо, когда он уезжал в октябре, на съезд членов Учред. Собрания, решив не пользоваться отпуском до первого января, я, провожая его на вокзал, спросила его о чем-то, относящемся к нашей дальнейшей жизни, и он сказал: «Не знаю, Наташа; видишь ли, страшно сказать, но для меня несомненно, что завоевания революции погибли, и как, вообще-то, жить дальше – трудно сказать…» Это не был ответ на мой вопрос, но он объяснял многое, и я поняла тогда, что вопросы нашей личной жизни отодвинутся дальше, на потом... И еще долго мы будем жить далеко от Нила, оторванные от него.

Я не спрашивала его больше тогда, не ждала ответа.

Во время этого последнего его ареста в Челябинске, откуда он был немедленно перевезен в Омск, на одном из допросов он заявил, что власть, по его мнению, должна принадлежать Учредительному Собранию. За это его не хотели освобождать вместе с другими уфимцами...

Было уже 7 часов вечера... Я уходила. Надо было ехать к Сазонову, узнать, как сдаться властям побезопаснее. Нил выглядел совсем больным. Его знобило. Всю предыдущую ночь он пробродил без галош в 40-градусный мороз. И теперь без конца подкладывал в чугунную печь дров, и, хотя кругом уже было нестерпимо жарко, ему все было холодно... Я уехала. Я мчалась, пообещала извозчику двойную плату, чтобы только успеть к 8-ми час вернуться обратно. Там (Атамановская, 9) я застала только В.Г. Шишканова[8] – Сазонова не было. Сказала В. Г., зачем я приехала. Он сердито набросился на меня: «Почему же так медлили, почему не сдались днем? Ведь, уже почти все сдались сами…» Я объяснила, как это случилось. Тогда Ш. сообщил об этом /80/ бывшему у них в гостях М., заведующему отделом печати в Совете Министров – тот позвонил по телефону к Бржозовскому, начальнику гарнизона, спрашивая, куда могут явиться трое желающих добровольно сдаться властям. Из канцелярии нач. гарнизона ответили, что в приказе ясно сказано, куда явиться: 1) к начальнику караула тюрьмы, 2) – в участок милиции и 3) – к коменданту города. Ш. и М. посоветовали мне отвезти Нила и других прямо в тюрьму, так как это обеспечит их от перевода ночью из одного арестного помещения в другое, когда наиболее часты случаи расправы с арестованными. С этим я возвратилась к Нилу, Девятову и Брудереру. Выслушав меня, они заторопились одеваться. Я попросила хозяина провести нас коротким путем к тюрьме – тот пошел с нами... Через полчаса мы подходили к тюрьме. Мы шли с Нилом, держась за руки. Отрывисто говорили – о том же, о чем писали в последние дни друг другу: о его болезни. Я просила беречь себя в тюрьме. Он обещал по освобождении серьезно заняться лечением и еще раз сказал, что я никогда не была ему роднее, чем теперь, после моих писем ему в тюрьму. Едва ли не последние его слова были о детях: «будь с детьми..». Мы подошли к тюрьме. У проволочных ворот темнела кучка солдат. Нас окликнули. Мы остановились. Нил отрапортовал: «Мы были освобождены сегодня утром из тюрьмы и по приказу градоначальника возвращаемся, – доложите начальнику караула». Тот вышел, спросил еще раз, кто пришел – скомандовал: «Ну подходи, по одному». Нил сказал: «Мы с женами пришли. Вот, простимся и сейчас». Мы стали прощаться, Брудерер пошел первый, затем Нил и Девятов. Когда обыскали Нила и пропустили его вглубь двора, начальник караула спросил: как фамилия второго? Нил ответил: «Фомин».

В голосе слышалась спокойная решимость претерпеть все до конца... Поразительным спокойствием веяло от него... И знанием того, что их ждало... Нам солдаты сказали: «А вы отправляйтесь». Мы, помедлив еще несколько минут, ушли. Странно непостижимы пути мыслей человеческих. Мы шли с С. даже успокоенные тем обстоятельством, что благополучно довели их до тюрьмы, что теперь их дело пойдет обычным порядком... Мы не знали, что в тюрьме распоряжается отряд атамана Красильникова, а то бы не были так спокойны за судьбы дорогих нам людей... Еще деталь – когда мы отходили от тюрьмы, к нам подошел человек, оказавшийся хозяином квартиры, провожавшим нас до тюрьмы. Он объяснил нам, что не мог так уйти, надо было справиться, как их взяли, все ли благополучно. Эту ночь мы провели у меня на Кокуйской. Мы даже довольно спокойно спали, измученные тревогами дня... На утро мы справились к кооператорам, рассказать им, где Нил, и узнать от них о дальнейшей судьбе, их ожидающей. Все облегченно вздохнули: Нил вернулся, избегнув таким образом массы случайностей нелегальной жизни в дни усмирения мятежа в Омске... В два часа поехали мы с С. к тюрьме – повезли обед Нилу и Девятову по поручению его жены. Там узнали, что никаких передач нет, что администрация тюрьмы сменена. Мы стояли с С., держа в руках судки с обедом, не зная, что делать. Солдат, стоявший на часах, сказал нам, что сейчас сменится начальник караула и придет новый, у которого мы /81/ сможем еще раз справиться о новом порядке передач в тюрьму. Действительно, при нас подошел к тюрьме отряд вооруженных людей, входящих внутрь тюрьмы. Я представила себе, что положение заключенных там должно быть ужасно. Когда они прошли, я обратилась опять к часовому, добродушному и словоохотливому парню, с вопросами: «Голубчик, скажите, а заключенные сидят по камерам – те, кто вернулся сам? Их кормят? С ними ничего не делают?» Он ответил: «Да, кормят. Много возвращается добровольно. Сидят в камерах. Им ничего не делают». В это время к воротам подошла девушка со связкой книг. Лицо взволнованное — она стала спрашивать. «Николай Бобров в тюрьме?» Часовой вызвал офицера, видимо, начальника уходящего из тюрьмы караула. Девушка спросила и его о том же. Из ворот выглядывало злорадно-насмешливое лицо, молодое: «А вы нам скажите, где он?» – «Если бы я знала, не пришла бы вас спрашивать», – вспылила девушка. Мы слушали, и все стояли, не хотелось уходить ни с чем от тюрьмы. Случайно пришел на ум и мне этот же вопрос: «А Фомин, член Учредительного Собрания, в тюрьме? Он вчера вернулся, я проводила его до тюрьмы». Стоявший у ворот другой офицер сказал: «Нет, Фомина нет в тюрьме». – «Где же он?» всполошились мы, подошли к нему вплотную. «Его увезли в три часа ночи в военно-полевой суд…» Мы сомневались. Уверяли, что это ошибка, что он сам вернулся – не может быть, чтобы его взяли в суд. Офицер уверил, что это так. С безумной тревогой, с ужасной боязнью, что уже все кончено, бросились мы в город. Я попросила С. ехать к кооператорам, сама же поехала к чехам, к французам и в военный контроль. У чехов уверили, что с ними ничего не может быть сделано, если они вернулись добровольно – успокаивали. Меня поражала их уверенность в порядочности русских властей, в то, что слово, данное градоначальником, должно быть сдержано. Эта уверенность казалась трусостью. В душе жила безумная, затемняющая мысль, что уже все кончено, или каждую минуту может кончиться – и Нила не станет. От чехов бросилась к французам. В ужасе рассказала им, зачем я приехала к ним. К сожалению, Реньо не было уже, он уехал; был кто-то, его заменяющий, и секретарь. Они выслушали меня, а затем спросили, силясь понять, в чем дело. И, признав положение ужасным, – спросили, что они могут сделать и почему я к ним обращаюсь? «Ведь, это же дела русских с русскими. Мы не можем вмешаться…» Я пошла в ставку, в военный контроль, там долго не принимали. Я ждала, разрываясь – не уйти ли мне. Ведь, пока я жду, там может быть все уже кончается. Я металась, как затравленный зверь. Швейцары успокаивали, говорили, что начальник контроля примет, когда придет, и что все выяснится. В конце концов, вышел, ко мне пом. нач. военного контроля и надменно спросил, что мне надо. На мой горячий вопрос, где мой муж, член Учредительного Собрания Фомин, он ответил с гримасой: «Не знаю, – он у нас числится в бегах!» Когда я в ужасе стала уверять его, что я, сама, проводила его, Девятова и Брудерера вчера в тюрьму, что это ужасно то, что он говорит: их могут осудить, как пойманных, если у военного контроля такие сведения, что он в бегах, между тем как я – свидетельница его добровольной сдачи в тюрьму... Он сказал: «Ну /82/ что вы хотите? Мы верим вам, но у нас он числится в бегах», – и, резко повернувшись, ушел от меня. Я стояла, не зная, что же делать, куда обратиться. Все глухи и безучастны. И как-то сразу я тут почувствовала, что здесь убийцы Нила. Оставаться в военном контроле больше было незачем. Я пошла с ужасной тревогой в душе к С., к кооператорам. Там все уже были в тревоге. Звонили Старынкевичу, довели до сведения адм. Колчака. Но узнать сегодня же о судьбе их ничего не смогли. Узнали только, что ночью, кроме Нила, взяты еще девять человек, в том числе Девятов, Брудерер, Маевский, Кириенко, Саров, Локтев, Лиссау, Барсов и Марковецкий. Кроме того, В. В. Куликов смог найти, где заседает военно-полевой суд, и добился того, что его заявление было передано председателю военно-полевого суда, затем виделся лично с председателем и на словах ему сказал еще, что он, Куликов, желает быть по делу взятых ночью из тюрьмы свидетелем и что есть у него свидетели и по делу Фомина, Девятова и Брудерера. Председатель сообщил ему, что дела этих лиц не поступали еще в суд, а когда будут, обещал его вызвать.

В этот же день вечером мы узнали от Сазонова, что Старынкевич, министр юстиции, – был у Верховного Правителя, где делал доклад по делу исчезнувших ночью из тюрьмы членов Учр. Собрания и общественных деятелей, и что Верх. Правитель передал председателю военно-пол. суда распоряжение о предоставлении ему на ревизию дел о членах Учр. Собрания, если таковые дела поступят в суд. Это немного нас успокоило. Нам казалось, что, если еще не совершилось ужасное, то теперь уже достаточно сделано, чтобы домешать ему совершиться... Но это – если... А если уже... Я поехала еще, несмотря на то, что было уже около шести часов вечера, в канцелярию нач. гарнизона Бржезовского, но у порога на крыльце стоял солдат, не русский, а, видимо, серб с винтовкой и свирепо гнал меня... Я не смогла пройти внутрь и никого не видела. Позже вечером мы ездили с Куликовым к нач. гарнизона на дом, желая заявить о том, что мы свидетели их добровольной явки. – Нач. гарнизона не принял Куликова, хотя и был дома. Сказали через дверь, что нет дома. Мы возвратились на Атамановскую, в квартиру Сазонова и В.Г. Шишканова, где был телефон и где В. Г. нам разрешил остаться ночевать (ночь с понедельника на вторник). Мы подводили итоги дня, говорили, что в общем, конечно, мало надежды, но если еще не поздно, то сделано достаточно, чтоб помешать теперь совершиться злодеянию... Дело передано гласности. О нем осведомлены все, кто должен быть осведомлен... Вспоминали Директорию, тоже просидевшую под арестом чуть не два дня, и когда тоже никто не знал, где члены Директории. Цеплялись за надежду – может быть, и наши также где-нибудь еще сидят... Но тревога разрасталась в душе... Под утро я забылась тревожным сном. Мне хочется отметить сновидение, привидевшееся мне в эти короткие часы тревожного сна, потому что я в страхе проснулась и думала: – верно, уже все кончено... И в течение дня, во время бесконечных поисков Нила, не раз возвращалась мыслью к этому сновидению... Снилось мне скитание по какому-то городу... Поиски, напряженное /83/ ожидание. Потом мы едем на катере – Нил, я, А.В. Сазонов. У меня сохранилось неясное впечатление, что А.В. Сазонов – кормчий нашего катера. Плывем стремительно по темной реке... неба не видно. По берегам подымаются сплошные стволы деревьев, вершин их не видно. В том же направлении, что и мы, но обгоняя нас, плывут баржи, «с осужденными» – почему-то думала я... И на одной из них вижу фигуру полураздетого человека с низко опущенной головой, волосы закрывают лицо, руки скручены назад... Баржи одна за другой проплывают мимо нас... Тяжело там на баржах. Чем-то черным, кровавым веет от них. У нас чисто, легко на катере... Вот приплыли. Стремительно не идем, а точно несемся мы: Нил, я, С. по целой анфиладе комнат-камер. Всюду пусто, чисто. Сквозь верхние окна последней камеры пробивается свет восходящего солнца, розовый свет, отблеск его пронизывает все пройденные нами комнаты. Нил останавливает меня, предлагая оглянуться назад, посмотреть на отблески света... Мы стоим минуту, потом входим в комнату, залитую солнцем, маленькую, уютную... Последнюю комнату, где мы должны остаться надолго, чего-то ждать... Во сне я назвала это «Воскресением» почему-то. Мы должны ждать «Воскресения» здесь... На столе стоит стакан с двумя роскошными душистыми цветками... Мы садимся... Я смотрю на Нила, С. Потом Нил начинает искать бумаги. Ему страшно хочется курить... Бумаги нет нигде... Пересохшие губы, беспокойный взгляд и эта жажда курить...

Еще не совсем проснувшись, не открыв глаз, я думаю: «Боже мой, если бы не забыть этот сон, – надо продумать, что значит он». Сердце почти останавливается от странного ощущения, что сон этот означает то, что последние этапы земной жизни Нилом уже пройдены...

В 8 часов утра (вторник, 24 декабря) мы были уже в Центросибири у В.В. Куликова, узнать, нет ли у него каких-либо сведений. В.В. был уже там. Он предложил нам поехать с ним к управляющему делами совета министров Гинсу, чтобы мы лично могли рассказать ему о положении дела и через него получить возможность увидеться с Вологодским. Из слов Гинса мы узнали, что весь совет министров озабочен этим делом, все встревожены, сделают все, что можно... «Но, – сказал Гинс, – мы, гражданские власти, так растерялись, что выпустили все из своих рук, и теперь целиком распоряжаются военные... Боюсь, что уже поздно что-нибудь сделать...» Выяснилось, что к Вологодскому нам идти незачем. «Если еще не поздно, все будет сделано», – сказал нам Гинс. В.В., выходя с нами от него, сказал нам: «Вы поезжайте, дождитесь меня в Центросибири, я съезжу к Жардецкому и постараюсь через него добиться от начальника гарнизона, где же они? Поеду в канцелярию Верховного Правителя. Во что бы то ни стало узнаю, где же они и что с ними сделали». Я попросила В.В., боясь выговорить уже ставшую почти во весь рост передо мной ужасную истину – попросила добиться разрешения, если правда, что они убиты, взять тело Нила, похоронить его. В. В. обещал мне это.

Около 12-ти часов дня мы узнали через канцелярию Верховного Правителя, что ночью (с воскресения 22 декабря на понедельник 23 декабря) были /84/ действительно кем-то из тюрьмы взяты члены Учредительного Собрания, уведены и убиты... Мы получили бумагу из канцелярии Верх. Правителя к начальнику гарнизона, чтобы он оказал «содействие мне и Куликову в розыскании тела убитого члена Учредительного Собрания Н. Фомина».

Дальше – наши поиски. Описывать ли их ужас? Эти бесконечные мытарства до участкам, канцеляриям.... Страшное состояние, когда рассудок мутится от ужаса совершившегося, а тут формальности – разрешения, длительная процедура записывания этих разрешений в исходящий и т. п. Вместе с Куликовым, я, С. и Девятова поехали к начальнику гарнизона. Добившись личного свидания с ним, В.В. передал ему пакет из канцелярии Верх. Правителя об оказании содействия нам в отыскании тела Нила. Мы искали всюду только Нила, будучи уверены, что там окажутся и все остальные, исчезнувшие одновременно с ним из тюрьмы... Начальник гарнизона написал приказ на этой бумаге городской милиции. Все вместе мы поехали туда. Здесь нас без конца долго держали. Пока составлялись приказы в третий и пятый участки городской милиции, в районах которых были в эти дни убитые, подписывались, записывались и т. д., я волновалась, негодовала на их жестокость, ведь, они своей медлительностью могли помешать нам выяснить сегодня же, где же Нил, что с ним было... Но в то же время я подмечала, что руки у канцелярских служащих как бы в ужасе медлят над этой бумажкой, глаза по несколько раз перечитывают две-три строчки, ум, видимо, не может постигнуть ужаса, заключенного в этих строках... Может быть, это мне казалось, но я меньше сердилась на них, прощая отчасти им их медлительность. И потом, в других участках, в пятом и третьем, куда мы поехали в первый раз, опять все, и куда потом в течение этого дня мы возвращались по несколько раз, я подмечала машинально, что простые солдаты, милиционеры сочувствуют нам, жалеют нас, сокрушенно качают головами и вздыхают над судьбой членов Учредительного Собрания.... По указаниям пятого участка мы поехали в анатомический театр. В.В. Куликов дальше нас не сопровождал, мы ездили втроем: я, С. и Девятова.

Анатомический покой. Здесь было много – до пятидесяти убитых в воскресенье 22-го. Я не могла преодолеть ужаса. Я знала твердо, что сойду с ума. В ужасе, в страшной тоске, заполонившей меня всю, без всяких задерживающих преград, я кричала, плакала. Это был крик всего моего существа, крик протеста и скорби... Я просила С., если она в силах, если надеется на себя, пойти с Софией Ивановной Девятовой посмотреть, там ли Нил. С.И. долго не могла собраться с силами, как говорила мне потом С. Потом они пошли. С ними пошел наш кучер (из Центросибири); всех они не смотрели, их было много. Свалены друг на друга. Почти все нагие. «Лежат, как дрова», – сказал наш кучер... «Лица у всех такие молодые, невинные, ничего не понимающие, – говорила С., – видно, Наташа, что они все ни причем, совершенно бессознательные лица, добродушные... Какой ужас, Наташа! Они ни в чем не виноваты, видно, что их зря убили... случайно... Сторож сказал, что здесь все убитые в воскресенье днем. Значит, наших не может быть здесь…» Мы поехали в город.... Опять участки... По указанию начальника /85/ милиции третьего участка были еще тела убитых, неубранные на Иртыше, у переправы, на левом берегу Иртыша. «Вы никуда не ездите, – говорил он Куликову, когда мы были еще с ним, – советую вам. А прямо поезжайте к этой переправе. Там были 11 или 12 трупов, еще не убранных – там люди “в манжетах”: я думаю, что это должны быть члены Учр. Собрания». Я стояла за спиной B.В. Куликова в переполненной людьми комнате и смотрела на лицо этого человека. Мне показалось, что он пытался подмигивать своим подчиненным: «Вот, мол, какая история бывает с членами Учр. Собрания». Потом он пересилил себя, перестал улыбаться. Сделал даже сочувствующее лицо и стал рассказывать подробно, где эта переправа, как нам туда проехать. Он обратился к одному милиционеру: не знает ли тот, убраны ли в настоящий момент оттуда тела убитых? «Не спущены ли под лед?» – буквально спросил он. Тот заверил, что не должно этого быть.... Я стояла и слушала. В уме отметила: «Боже мой, еще и так бывает – спускают под лед…» Мы поехали сначала одни с кучером, ездили долго, ничего не могли найти, потом вернулись в милицию, и тогда уже милиционер поехал с нами, и очень быстро привез нас к тому месту, где лежали тела одиннадцати или двенадцати убитых. Лошадь подъехала почти вплоть к телам и в страхе захрапела... Я увидела часть ложбины и неясную груду перепутанных человеческих тел, полузанесенных снегом... Один лежал слева, отдельно от других... Тот же крик захватил меня всю... Скорбь, страшная скорбь по случившемся... Мука, тоска рвались безудержно в том крике....

С. и Девятова мужественно пошли к убитым, пошел с ними и милиционер. Фигура Нила, его спокойное лицо привлекли внимание Сони. Милиционер, заметив на кого она смотрит, нагнулся и сказал: «Вот и метка на белье: Н.Ф., это он». С. подбежала ко мне сзади – обхватила меня за плечи и как-то странно взволнованно сказала: «Наташа, Нил здесь…»

Позже, по дороге в город, перестав кричать и плакать, я просила С.: «Расскажи, какой Нил? много ран? лицо цело?» Заливаясь слезами, С. сказала: «Ах, Наташа, они еще их и ограбили. Сняли шубы, на многих нет верхнего платья, почти все без ботинок... Нил тоже без шубы, платья и ботинок... на лице – кровавое пятно. Лицо спокойно…» Мы попросили милиционера и одного извозчика остаться там. Сначала я хотела остаться с ними. Но милиционер запротестовал – послал в город за санями и разрешением взять тело Нила. C.И. Девятова не нашла среди убитых своего мужа. Уже вечерело. В городе мы разделились: я попросила Девятову поехать к Куликову, к А.А. Емелину, сама же, по указанию нач. третьего участка милиции, должна была ехать в уездную милицию за разрешением взять тело Нила, так как оно было найдено за пределами города.

Страшно трудно было ездить одной по городу и искать уездную милицию (адрес сообщили неверный, старый) с мыслью, гвоздящей мозг: Нил убит. Нил там в поле лежит замерзший, израненный... Собирала все силы довести до конца, добиться разрешения взять Нила, увезти его, согреть... После часу езды мы подъехали к помещению уездной милиции. У дверей я столкнулась с А.А. Емелиным. Неподдельным участием, глубоким сочувствием моему горю /86/ звучал его голос. В эти ужасные часы тяжелой муки, безвыходного отчаяния, я почувствовала в его голосе дружескую поддержку. Мне стало, как будто, легче. Словно под тяжелое бремя, легшее на меня, кто-то подставил еще свои плечи... «Теперь уж позвольте, Н.Ф., нам сделать все, что надо», помню сказал... Он был уже с дровнями. Мы поднялись вместе наверх. Там нам быстро выдали разрешение, с которым пришлось возвратиться в 3 участок милиции, чтобы с милиционерами ехать взять тело Нила. Здесь был уже и Куликов. Милиция стала протестовать против действий уездной милиции, говорили — уездные милиционеры должны ехать с нами, а не они. После долгих переговоров с ними, Куликов позвонил непосредственно к директору департамента милиции[9]. Ему пришлось прочесть в телефон бумагу из канцелярии Верх. Правителя, разрешение Бржозовского и т. д., взять на себя ответственность за перевоз тела, пообещать представить еще сколько угодно разрешений завтра... Кроме того, пообещали, что до осмотра тела врачом, следователем – мы не станем обмывать и одевать Нила, а только увезем его к себе, ибо тела всех убитых с ним валяются без присмотра и охраны за городом... Наконец, он стал негодовать: «Имейте же хоть каплю человечности, дайте, наконец, сделать хоть то, что можно, отдайте тело жене для погребения»... Мы стояли, безмолвно следя за переговорами. Телефонная трубка переходила без конца то к Куликову, то к дежурному помощнику нач. милиции – аппарат соединяли то с директором департамента милиции, то с квартирой нач. участка, то с уездной милицией... Уже темно. Горит огарок свечи. Кругом солдаты-милиционеры. В душе все нарастает тревога, неужели не дадут взять сегодня Нила, и он останется на ночь в этой ужасной ложбине, там, в степи, брошенный. Во время переговоров кто-то предлагает перенести его до утра в анатомический покой, мы с С. в ужасе протестуем. Нет, только не туда!... В конце концов В.В. Куликов добился-таки разрешения взять тело Нила сегодня же и приказал двум милиционерам помочь нам. Мы поехали все туда, на берег Иртыша. Александр Андреевич и Куликов со свечой (было уже около 8 час. вечера) пошли к телам убитых. С трудом нашли Нила, подняли и уложили его на сани, в снегу наткнулись на паспортную книжку Брудерера. Печальным кортежем мы двинулись в город.

Нил нашел последнее пристанище в доме «Закупсбыта». Руки товарищей и сослуживцев оказали ему последнюю услугу. Помогли согреться, вымыться, одеться. Потом только показали его мне. Эти два дня, что Нил отогревался, я не могла решиться пойти к нему. Да меня и удерживали. А.М. Д-на ни за что не хотела пустить меня к Нилу, пока он не одет и не вымыт. Потом я дошла к нему с С., Р. и М. А. и уже до конца, не отрываясь, смотрела на него, держала его руку. Усилием воли я гнала слезы с глаз. Они сохли у меня... Я сознавала, что ни минуты больше нельзя плакать — надо смотреть, смотреть... Плакать буду потом. А теперь – смотреть, впитывать в себя образ /87/ Нила, надо, потому что скоро закроют крышку. Опустят в могилу. Хотелось без конца оттягивать этот момент. Хотелось прочесть, что пережил он в этот короткий промежуток времени с того момента, когда я проводила его в тюрьму, до того, как я увидела его убитым... Лицо спокойно. Под конец мне удалось прочесть ясно вопрос, застывший в глазах его. Мне кажется, вопрос этот относится к тому ужасу, который совершили над ними. Кому это надо? Кто смел совершить это черное злодеяние? И еще какой-то вопрос, более важный – видимо, перед всеми, стоящими перед лицом смерти, был в его глазах. Формулировать я затрудняюсь... Я видела этот вопрос, силилась понять его... во взгляде был не только вопрос, но и знание чего-то, нам неизвестного. Я видела все до конца. До последнего момента я смотрела в лицо, в глаза Нила. Мысленно я говорила с ним. Обещала помнить, быть с ним и там...

Когда я была у гроба Нила, в низкой, маленькой кухне «Закупсбыта», переполненной людьми, тот же человек, у которого мы были в воскресенье с Нилом и который нас провожал до тюрьмы, протискался ко гробу, сочувствующе, скорбно посмотрел на Нила, перекрестился, покачал головой и участливо посмотрел мне в глаза... Как он узнал, где тело Нила, как нашел и пришел отдать последнюю дань убитому избраннику народа, я не знаю...

Из квартиры, около 4-х часов, Нила вынесли на руках товарищи-кооператоры. Все близкие люди, имена которых я не раз слышала от Нила, а увидеть пришлось их только теперь... Понесли в ближайшую церковь. Нил лежал прямо, как струна. Лицо спокойно. Гроб господствует над небольшой толпой друзей. Я иду у гроба. Поза Нила, в которой было что-то стремительное, вызвало у меня в уме скорбную мысль, что это – смотр... Смотр друзьям-соратникам. Кругом – все люди, среди которых протекла недолгая активная жизнь его... Близкие товарищи его по кооперативной работе. И ведь, по существу, по складу его характера, желаний, настроений кооперация была его любимой областью работы, творчества... Вот я в церкви. Я приникла к гробу, смотрю, не отрываясь, в лицо Нила. Мне кажется, он слушает слова священника и пение. Я стараюсь слиться с ним в этом процессе восприятия одних и тех же слов, молитв. Смотрю, не отрываясь, в лицо, в глаза Нила. И слушаю, понимаю слова молитв...

Вот подходят прощаться. Не могу оторваться, не могу перестать смотреть… Сзади меня берут, поднимают от гроба – говорят, что проститься еще можно будет на кладбище. Вот катафалк, я растерянно смотрю, а как же я, — неужели, не видеть Нила?... Какая-то женщина, незнакомая мне, говорит: «Вы тоже можете ехать, сядьте у гроба на колесницу». Я ухватилась за эту идею. Села, приникла опять к Нилу. Смотреть, смотреть, еще смотреть в глаза. И так всю дорогу. Медленно едут лошади. Слегка трясет. В уме рой вопросов: Нил, скажи же, что было? Бедный, бедный, мой Нил! Руки покрывают его рану на голове, стараются как можно большую площадь его тела прикрыть, согреть. Мороз, ведь. А Нил в одном платье... В уме мелькает желание, от которого веет успокоением – вот так бы ехать долго, без конца, всю жизнь, не отрывая /88/ взгляда от его лица... Но вот остановились. Дальше ехать нельзя... Начинается кладбище. Гроб опять несут. Вот свернули с аллеи – идут по глубокому снегу. Вот могила. Гроб опускают. Я опять подхожу, опускаюсь у гроба. В сумерках мерцает лицо Нила... Все тот же вопрос на лице... Ну, прощай, прощай, прощай, родной. Потом опустили крышку. Вбили два гвоздя. Опустили в могилу. Стали засыпать. Кто-то вложил землю в мою руку и заставил бросить ее. Что это? Зачем? Я не знаю значения этого обряда...

10. Комментарии к рассказу Н.Ф. Фоминой

Первый вопрос, который является по прочтении этого потрясающего повествования, несомненно такой: кто же были виновники этого небывалого злодеяния? В рассказе Н.Ф. Фоминой на это дается определенный ответ: это был самосуд кучки офицеров над ненавистными им социалистами; самосуд, попытки к которому имели место и раньше, при том не раз и не два, за время их тюремного заключения.

«Офицерский самосуд!» – Вот та версия, на которой сошлись тогда все круги и все слои общества, без различия партий и направлений. Очень энергичное выражение той же версии дал прежде всего председатель совета министров П.В. Вологодский в интервью с сотрудником «Сиб. Жизни» в начале 1919 г. Там было рассыпано много жестких слов по адресу безответственной кучки военных, столь неразумно запятнавших свой офицерский мундир. Порой, впрочем, для этих преступников находились некоторые смягчающие вину обстоятельства. Говорилось, напр., что поведение официальных эсеровских кругов давно уже раздражало, и не без основания, военную среду, патриотично и государственно настроенную, и вот в результате такого раздражения, вызванного бестактным поведением самих «учредиловцев», и разыгрался прискорбный инцидент с офицерским самосудом над членами Учредительного Собрания.

Выражалось также упование, что Верховный Правитель достойно покарает всех участников такого самоуправства, нетерпимого ни в какой благоустроенной стране. Колчака, ведь, тогда серьезно многие считали «русским Вашингтоном». Или говорили, даже после омских событий, буквально так:

«Конечно, он не Вашингтон, но он подавит атаманщину и тогда пойдет по пути русского Вашингтона».

Мысль об офицерском самосуде как-то всех тогда загипнотизировала, она принималась везде на веру и никем не оспаривалась. Даже в недавно вышедшем сборнике «Рабочая революция на Урале» омские убийства членов Учредит. Собрания оказались изображенными в таком же виде:

«По чьему-то приказанию они были взяты из тюрьмы и обратно уже не вернулись. Их тела были найдены на берегу Иртыша. Против убийц, конечно, не было принято никаких мер».

И разве можно удивиться, что при таком общем настроении, загипнотизированном мыслью об «офицерском самосуде», то же самое освещение омских событий встречается в рассказе Н.Ф. Фоминой? Это так понятно! Подавленная /89/ ужасом перенесенных ею испытаний, она должна была механически воспринимать то объяснение происходившего вокруг, которое как-то само собой установилось во всех общественных слоях. Несмотря, однако, на все это, общепринятая версия об офицерском самосуде показалась мне с самого начала мало убедительной. Совершенно же я в ней разуверился, когда при первом же ближайшем посещении Омска (самое начало января 1919 г.) мне пришлось разыскать то место, на котором разыгрался заключительный акт этой ужасной драмы.

Я выехал из Красноярска на запад в конце декабря 1918 года, сам еще в точности не зная, где я окончательно остановлюсь. В Омск я приехал под самый Новый Год и, пока что, по разным соображениям, задержался в городе. Здесь я пробыл весь январь, и обстоятельства так сложились, что, через два-три дня после моего приезда в Омск, мне пришлось, между другими делами, заняться подробным и тщательным расследованием того, как произошли декабрьские убийства. Первый толчок к этому мне дало посещение того места, на левом берегу Иртыша, где были убиты Фомин, Брудерер, Маевский и др.

Оно оказалось совсем близко от центра города, прямо против крепости и чуть наискось от того дома, в котором позже жил Колчак. Если бы он переехал в него раньше, то мог бы, особенно в хороший морской бинокль, к обращению с которым он так привык, наблюдать, как на рассвете зимней ночи на 23-е декабря происходила вся эта расправа с его врагами, так называемый «офицерский самосуд», к которому сам он, конечно, никакого касательства не имел.

Убили их в небольшой ложбине, отделявшейся невысоким пригорком от русла Иртыша. Когда я стоял на этом пригорке и смотрел с него на город, весь залитый зимним солнцем и широко раскинувшийся передо мною, вверх и вниз по реке, как-то сама собой мне пришла в голову странная мысль: зачем это их так далеко увезли из тюрьмы, разве нельзя было сделать то же самое где-нибудь около нее?

Областная омская тюрьма расположена в северной части города, вниз по Иртышу, считая от жел.-дорожного моста и от вокзала. Когда-то, и не так еще давно, она находилась за городом, почти что в поле, как о том можно судить между прочим по запискам Гр.Н. Потанина, который в этой самой тюрьме содержался в 1865-1866 г.г. по обвинению в намерении отделить Сибирь от России. С тех пор Омск, расползаясь, подобно лишаю, во все стороны, окружил тюрьму рядом мелких домиков и просто лачужек, так что севернее тюрьмы создался еще ряд улиц, числом 14 или даже больше, которые так и называются – «Северными». Но от тюрьмы все же недалеко и до всякого рода пустырей и до знаменитой «Зеленой Рощи», давно уже игравшей в Омске роль парижской площади Революции, но только без эшафота и без гильотины. Здесь в подобных случаях обходились и обходятся проще, без таких затейливых сооружений. Это та самая «Зеленая Роща», хорошо видная из окон тюрьмы, в которой 20 сент. 1918 г. был убит Новоселов, первая /90/ искупительная жертва на пути развития «колчаковщины». В Сибири все такие даты, как я уже упоминал, связаны с убийствами.

Таким образом, по создавшейся традиции «Зеленая Роща», казалось бы, представляла все удобства для офицерского самосуда. И, однако, «учредиловцев» зачем-то увезли совсем в другой конец города, за несколько верст от тюрьмы, увезли к той центральной части, к дому Колчака, до которого расстояние было гораздо большее, чем до близ лежащих пустырей. От дворца Колчака до тюрьмы дорога, особенно в то время, вообще казалась очень дальней. Чтобы попасть сюда с северной окраины, надо было проехать полгорода, пересечь его центральную часть, потом всю крепость, потом повернуть направо около гауптвахты, где по преданию, весьма мало впрочем достоверному, содержался Достоевский, проехать к старинным Тобольским воротам, памятнику Екатерининской эпохи, пройти через них, спуститься вниз к реке, пересечь реку, выехать на противоположный берег и только потом уже спуститься в эту злополучную ложбину. Какой долгий, настоящий крестный путь! Положительно не представлялось никакой нужды, да еще в жестокий 40-град. мороз совершать его весь полностью, когда так просто и легко было поступить иначе, тем более, что ведь это был, по общему убеждению, быстрый и скорый самосуд.

Когда бывают самосуды, то убивают тут же – на месте, там, где застают свою жертву, или где-нибудь вблизи. Для самосудов характерна импульсивность действия: тут некогда раздумывать, некогда откладывать то, что задумано, – могут, ведь, и помешать. На самосуды люди приезжают возбужденные, пьяные от угарных мыслей, а часто просто от вина. Сознание тогда туманится мыслями о крови, о кровавой расправе, руки судорожно ищут дела. Такова психология всякого самосуда, а тем более офицерского. Но какой-то инстинкт, бессознательный ход мысли, получившей откуда-то неожиданный толчок, подсказывал мне, что такого самосуда тут не было, а было что-то иное, более холодное, более жестокое, более расчетливое. Вскоре в этом я убедился документально.

11. Мое расследование по делу Н.В. Фомина

Я жил тогда в Омске полулегально. Мне приходилось показываться в таких местах, где все бывали, в том числе и лица весьма высокопоставленные, мечтавшие, что скоро они будут в Кремле, и в то же время я постоянно менял места своего приюта. Ареста я особенно не опасался: после этой драмы как-то все затихло, и реакция на время притаилась. В Новый Год был даже опубликован примирительный манифест о левых партиях. Всем этим можно было пользоваться...

Чрезвычайно скоро после моего приезда меня начала захватывать повседневная революционная сутолока, начались сношения с тюрьмой или, точнее, с тюрьмами, в которых еще содержалось много близких мне лиц, явились планы организации побегов. Порядки оказывались удивительными: при некоторой настойчивости и небольших тратах можно было многое сделать. /91/ Потом начали поступать предложения более серьезные, но и более опасные. То тут, то там возникали предположения о разных выступлениях, в то числе террористических, прежде всего против Колчака. Технически они представлялись сравнительно легко выполнимыми, но меня они по разным причинам мало привлекали. Еще ранее, за время петроградской жизни, я начал приходить к мысли, что в этой совершенно новой обстановке, в корне отличной от прежней, в особенности от той, какая была до 1905 г., эти методы революционной борьбы как-то поблекли, потеряли прежнее значение. Дело было ведь не в простом физическом устранении какого-либо лица, власть имущего, а в том резонансе и политическом значении, которое должно было бы сопровождать всякий аналогичный акт. Раньше оно давалось само собой, теперь это стало как-то сложнее и заставляло медлить. Я очень боялся, кроме того, и провокации.

Чем больше все это выяснялось, тем глубже стала меня захватывать задача, невольно вставшая передо мною, разъяснить во всех подробностях, как именно произошли убийства 22 – 23 декабря. Клубок был очень запутан. Нити сплелись и слиплись от кровавых пятен, но то тут, то там стали проскальзывать разные концы, и за них можно было ухватиться, распутывая дальше. Я работу эту делал не один, нас было двое. Очень скоро мы узнали один факт, тогда же установленный официально. В ту ночь из тюрьмы были взяты Кириенко и Девятов, но их – о чем упоминает также Н.Ф. Фомина – в груде трупов в лощине на берегу Иртыша не оказалось. Где они находились, оставалось неизвестным, однако, очень скоро обнаружилось, что из тюрьмы их взяли не просто какие-то, никому неизвестные лица, а взял их совершенно определенный человек, кап. Рубцов, и взял их под расписку. Самосуд, в котором людей берут «под расписку», это снова заставляло задуматься.

Кап. Рубцов был допрошен следственной комиссией, назначенной по распоряжению Колчака, и показание дал сбивчивое, явно неправдоподобное. Выходило как-то так, по его рассказу, что он вел какую-то группу солдат или повстанцев, приговоренных к расстрелу, и почему-то среди них оказались Кириенко и Девятов. Во время пути не то Девятов, не то Кириенко стали возмущать приговоренных против конвоя и даже кричали: «Да здравствует советская власть». Конвой был так возмущен, что какой-то солдат выстрелом из винтовки убил обоих «агитаторов». Тут было все до такой степени неправдоподобно, что не заслуживало опровержения. Интересно было только то, что и Девятов, и Кириенко оказались каким-то образом в группе лиц, приговоренных к смертной казни.

Что они находились действительно в этой группе, подтвердилось и другим путем. Жена Девятова (Соф. Ив. Девятова), проявив поистине нечеловеческую энергию, добилась тогда права производить розыски трупа мужа не по покойницким, как то делала Фомина, а разрывая братские могилы, в которых были наскоро погребены казненные. Начались раскопки. Это, конечно, совершенно особая страница в революционной археологии, едва ли где-нибудь, имеющая себе что-либо подобное. Девятовой указали, наконец, братскую могилу, /92/ к которой, по некоторым признакам, она могла найти то, что искала. Там оказалось свыше 40 трупов, в том числе труп одной женщины, там же были найдены останки Девятова и Кириенко. Так естественно напрашивалась мысль, что они не случайно были погребены в одной братской могиле с казненными по суду.

Замечательно, что вся низшая администрация той тюрьмы, из которой были взяты и Кириенко, и Девятов, и Фомин, очень твердо и определенно заявляла, как об этом рассказывает и Н.Ф. Фомина в своих записках, что их брали на суд. Фоминой стоявший у ворот тюрьмы офицер прямо сказал о ее муже: «Его увезли в три часа ночи в военно-полевой суд». Просто и точно! Летом 1920 г. мне самому пришлось пробыть некоторое время в той самой тюрьме, где сидел и Фомин при Колчаке, караулил даже тот же надзиратель, как и его. Бывают иногда такие совпадения. На мой вопрос, куда тогда увели Нила Валер., и зачем, он очень твердо отвечал; «На суд, увезли на грузовике, в крепость». То же самое тот же низший персонал тюрьмы передавал и раньше при Колчаке.

Распутывая весь этот клубок дальше, мы тогда же узнали, что как раз именно в крепости, в большом зале гарнизонного собрания, места балов и благотворительных вечеров при Колчаке, теперь клуб имени Троцкого, в ту ночь заседал военно-полевой суд в составе трех человек (по закону времен Керенского, если не ошибаюсь). Свои действия он открыл в 10 час. Вечера и «работал» до 4-х утра.

Когда мы все это узнали, картина сразу делалась ясной. Крепость – центр города. От крепости до места казни, до этой дантовской лощины, рукой подать, надо только перейти реку. Если их судили в гарнизонном собрании (в том самом зале, в котором Гришина-Алмазова получила однажды первый приз за красоту), то нельзя найти ближе места для казни, чем левый берег Иртыша. Туда их и отвели.

Одновременно со всем этим нам стало известно, что суд в ту же ночь рассмотрел среди других еще и 14 дел тех заключенных, которых привезли из тюрьмы. По 13 делам были вынесены смертные приговоры, по одному делу приговор оправдательный. В числе судившихся выступал и Фомин, и Маевский. По крайней мере, их имена нам были названы. Нам сообщили затем, что суд задал Н.В. Фомину вопрос: правда ли, что он член Учредит. Собрания и что смертный приговор ему был вынесен – «за то, что он член Учредит. Собрания». Маевского же «осудили за газету», т.е. за «Власть Труда», издававшуюся им в Челябинске. Маевский осуждал в своей газете переворот 18 ноября. Там же была напечатана небольшая, но очень яркая заметка Н.В. Фомина «Я протестую», посвященная аресту и тайному увозу из Челябинска Кириенко.

В информации, полученной нами тогда, могли быть неточности, могла быть своего рода наивность в передаче. Едва ли, напр., могли осудить Фомина только за то, что он член Учредит. Собрания. Вернее, что его спрашивали, правда ли, что он член той «семерки», которая была образована в Екатеринбурге /93/ из числа членов Учредит. Собрания и которую предполагали обратить в организационный центр для борьбы с Колчаком. Если такой вопрос ему был задан, то нет никакого сомнения, что он ответил на него утвердительно и, по всей вероятности, что-нибудь прибавил вообще о своем отношении к правительству адмир. Колчака и о правах Учредит. Собрания, нарушенных переворотом 18 ноября. Для суда такого признания оказалось бы, разумеется, вполне достаточно, и «суд» с спокойной совестью приговорил его к казни.

Маевского же безусловно и обвиняли, и осудили за его статьи во «Власти Труда», несмотря на то, что газета издавалась под цензурой и постоянно выходила с белыми полосами. Но с этими формальностями судьи могли не считаться.

Все это происходило после 3-х часов ночи на 23-е декабря. К 4 или 5 часам утра суд закончил свои патриотические подвиги, и судьи удалились на покой, а подсудимых, то есть уже осужденных, передали конвою. В состав конвоя входили не офицеры, совершавшие самосуд, а слушатели унтер-офицерской инструкторской школы, начальником которой являлся вышеупомянутый кап. Рубцов. Это была, разумеется, отборная команда. Впоследствии, адмир. Колчак на допросе в Иркутске вполне определенно заявлял: «Я знаю, что Рубцов принимал участие в выполнении приговоров полевого суда».

Ночь на 23-е уже кончалась. Скоро должен был начаться рассвет, к тому же все утомились. Спешили скорее со всем разделаться. Приговоренных оказалось 13 человек, оправданный один. Его увели в тюрьму при гауптвахте, это тут же, через переулок. С приговоренных сняли верхнее платье, шубы, пальто, куртки, – шапки оставили. И в таком виде, спешно погоняя, всех погнали. Не повели, а погнали. Куда? Раздумывать было нечего, – на Иртыш! Больше гнать было некуда, а до Иртыша в самом деле рукой подать, Пять-шесть минут, даже меньше, хорошей ходьбы, и прошли Тобольские ворота, потом на лед и на ту сторону в ложбину. Затем началась расправа, последний акт трагедии. Как страшно было потом читать официальный «Акт осмотра трупа гражданина члена правления «Закупсбыта» Нила Валериановича Фомина». Каким ужасом веяло от сделанного там перечня нанесенных ему ран – всего там учтено 13 ран: 5 нанесенных при жизни и 8 после смерти. По-видимому, Нил Вал. защищался, быть может, инстинктивно, прикрыв голову руками. Поэтому руки и плечи у него оказались перерубленными. Как говорится об этом в акте:

«В области левого плечевого сустава, поперек сустава резанная рана длиною 3 вершка, рана от плечевой кости, кость сломана»; «на задней поверхности правого плеча, тотчас под локтем обширная резанная рана с переломом плечевой кости»; «на левом плече точно такая же рана и также с переломом плечевой кости»,

и т. д. Один из первых ударов был ему нанесен, по-видимому, саблей в голову, но шапка на голове ослабила удар, который тем не менее должен был его оглушить:

«В области левой теменной кости, во всю длину ее, резанная рана до кости».

Шапку, сброшенную этим ударом с головы, или, может быть, позднейшими, нашли тут же, налитую кровью. Дальше шли бесконечной чередою раны по преимуществу в левую /94/сторону тела:

«В области левого сосцевидного отростка револьверная пулевая рана»; «пулевая рана под шестым ребром, с левой стороны»; «под седьмым ребром той же стороны штыковая рана»; «на 1 сантиметр от нее винтовочная пулевая рана»; «три пулевые револьверные раны на левом плече»; «в области левой лопатки пулевая револьверная рана»; «на 3 сантиметра книзу от нее штыковая рана»,

и так далее, и так далее! Всех ран было так много, что смерть, в неизбежности которой он был так убежден, вероятно, пришла очень скоро. Страшна не смерть, страшны минуты ожидания.

Также оказались изуродованными и трупы остальных. Сорвав с них все, что только можно было сорвать еще, конвой вернулся в город. А на другой день, всю Сибирь, а потом и весь мир, облетела весть об «офицерском самосуде» [10].

12. Министр юстиции Старынневич об «офицерском самосуде»

Самосуд! Но не все ли равно? Самосуд все-таки имел место, если не простой, то квалифицированный. Какая разница?

О, нет, разница огромная, потому что квалифицированный самосуд ставит вопрос об ответственности за омские убийства тех самых правительственных верхов, представители которых официально и торжественно гарантировали полную неприкосновенность для всех добровольно возвращавшихся в тюрьму. Разница огромная, так как в этом случае убийства должны были совершаться по чьему-то приказанию, данному не сгоряча, не импульсивно, а /95/ с жестоким холодным расчетом. Разница огромная, так как здесь должно было иметь место небывалое вероломство, одна мысль о котором заставляла колчаковских министров терять почву под ногами, толкая их, в особенности Вологодского, на попытки всячески скрывать истину, судорожно цепляясь за идею об офицерском самосуде. Пусть лучше будут ответственны безымянные стрелочники, а не те, кто стоит у руля государственного корабля.

Разница между самосудом простым и квалифицированным до такой степени проста и очевидна, что настаивать на ней нет никакой нужды. Но, может быть, все-таки это неверно. Может быть, власти, особенно гражданские, ничего и не знали о военно-полевых судах над «учредиловцами». Не даром же, как рассказывает Н.Ф. Фомина, Гинс сетовал, что они в эти дни потеряли возможность руководить событиями: все делали военные.

Все эти вопросы для меня представлялись уже тогда, еще в январе 1919 г., совершенно решенными. Относительно военной среды и степени ее осведомленности обо всем, что происходило, какие могли быть сомнения? Я знал, что когда конвой приехал брать Н.В. Фомина и остальных, тюремная контора не сразу согласилась выдать их, опасаясь как раз самосуда, и вела предварительно длительные переговоры с начальником гарнизона о приехавших офицерах. Затем они куда-то уехали и вернулись снова через некоторое время, но уже снабженные ордерами. Как характерно также поведение того же ген. Бржозовскаго (тогдашний начальник омского горнизона) в рассказе Фоминой.

Я знал, кроме того, что приказание об отдаче возвратившихся в тюрьму «учредиловцев» под суд исходило непосредственно от ген. Иванова-Ринова, получившего в эту ночь диктаторские права.

Первоначально предполагалось расстрелять всех «учредиловцев» без изъятия, но в эту ночь не успели, и без того было много дела, а с утра на следующий день поднялся слишком большой шум, и те, кто случайно уцелел – спаслись. Через день или два все они были освобождены, присутствовали на похоронах Н. В. Фомина и могли, глядя на его изуродованный труп, представить себе участь, которая и их ожидала.

Правда, несмотря на полную уверенность в точности получавшихся мною сведений (в том числе и от лиц, бывавших на дому у ген. Иванова-Ринова), у меня являлась все-таки мысль проверить результаты произведенного расследования путем личного обращения к высшим гражданским властям, но я решил этого не делать. О чем в самом деле мы стали бы с ними разговаривать? Однако, обстоятельства сложились иначе, и кое-что в этом отношении мне пришлось предпринять, о чем я после не жалел. Все вышло случайно, но тем характернее оказались результаты.

Закончив свои омские мытарства, я, в самом начале февраля, решил выехать обратно в Красноярск, «в свой избирательный округ». Ездить в то время по железной дороге было не так уж просто. Поезда ходили переполненными, свирепствовал тиф, заразу схватывали очень легко, а отделывались от нее часто с большим трудом. Затем эти постоянные контроли на жел.-дороге с неизбежной проверкой паспортов. Я предпочитал избегать всего этого. /96/ К счастью, собираясь выехать из Омска, я узнал, что на Восток возвращается один из вновь назначенных сенаторов Колчака. Перед этим происходило открытие Сената, и для демонстрации начал законности Колчак при открытии стоял, а сенаторы сидели в знак того, что Власть подчиняется Закону. Теперь один из этих сенаторов, воплощавших идею законности, не только ехал домой, но имел в своем распоряжении целый вагон. Я не был с ними лично знаком, но слышал, что он, – по натуре человек честный и хороший судья, – отзывался обо мне с сочувствием и, вероятно, не отказался бы взять меня с собою. Неудобство состояло только в том, что надо было идти к нему на квартиру, а жил он, как мне сообщили, у министра юстиции Старынкевича. Несмотря на это, я решил сходить к нему, полагая, что встреча с министром не обязательна. Этот милый и добрый старик (в духе сибирского Кони) встретил меня очень тепло и радушно. Когда ему доложили обо мне и он услышал мою фамилию, он быстро вышел навстречу и сразу же удивил меня словами:

– Как я рад вас видеть, а мне говорили, что вы убиты.

Это говорилось совершенно спокойно, представителем закона, в квартире министра юстиции.

Я ответил, что нет, я вполне здоров, что, по-видимому, он смешивает меня с Н.В. Фоминым, который действительно убит. Но мой сенатор настаивал на том, что об убийстве Фомина («какая ужасная история») он слышал особо и знает хорошо, но то само собой. Мы прошли в его комнату и быстро обо всем сговорились, однако, когда на обратном пути я направлялся к выходу, меня встретил сам министр, и тут мне пришлось вступить с ним в долгий разговор. Необходимо здесь напомнить, какое это было время. Незадолго перед тем произошли на Урале переговоры между несколькими членами Учредит. Собрания (Вольский, Ракитников, Буревой и др.) с советской властью, и состоялось соглашение между ними для общей борьбы против Колчака. В Сибири весть об этих переговорах произвела большое впечатление, и на эсеров обрушилась вся цензовая печать. Началась незабываемая травля. Но для цензовиков было мало имен Ракитникова, Буревого, даже Вольского, им хотелось припутать сюда непременно В.М. Чернова. И вот неожиданно и к великой радости их получается радио, что 19 января Чернов (потом, много позже, оказалось, что это относилось не к Чернову, а к Черненкову) приехал в Москву для переговоров о соглашении с Лениным и Троцким. Ликованию цензовой печати не было ни конца, ни краю. Наконец-то виновник себя обнаружил и оказался пойманным с поличным. Я знал, что вся эта информация ложна, так как перед тем получил точное сообщение, где именно находился Чернов, как раз около 18 – 19 января, и каково было его истинное отношение к событиям на Урале. Разговор мой с министром начался как раз с его вопроса о том, знаю ли я, что Чернов в Москве и ведет переговоры с советской властью. Я ответил, что это неправда, и мне лучше, чем ему известно, где Чернов находится: он здесь, в Сибири. Кто-то из случайно проходивших в эту минуту по комнате заметил мне: /97/

– Если вы знаете, где Чернов, вы должны сообщить властям его адрес.

Это было до такой степени оригинально, хотя и не совсем для меня неожиданно, что вызвало с моей стороны новую реплику, в ответ на которую министр, полуобращаясь то ко мне, то к моему спутнику, которого я так и буду называть – «сибирский Кони», – произнес целую обвинительную речь против эсеров, длинную и вдохновенную, тем более для меня интересную, что это говорил недавний член той же партии с.-р. Закончил он ее совершенно в драматическом тоне, указав на то, что двуличная и двурушническая политика партии по отношению к большевикам справедливо раздражает военные круги и воспитывает в их среде законное негодование на «учредиловцев», и вот – в результате такие печальные инциденты, как офицерский самосуд над Н.В. Фоминым, о котором тут только что вы (обращаясь к «сибирскому Кони») говорили.

Это было уж слишком! Это был вызов, брошенная перчатка, да еще кем!

Я сказал на это Старынкевичу: «Вы, министр юстиции, говорите об офицерском самосуде над Фоминым. Но разве вы не знаете, что самосуд – это выдумки. Их судили».

– Как судили? Откуда это вы знаете?

– Их судили в гарнизонном собрании, в крепости, после 3-х часов ночи на 23 декабря. Откуда я это знаю? Я вел свое следствие. Это – результаты.

Затем началась настоящая словесная дуэль, продолжавшаяся довольно долго при безмолвном секунданте, «сибирском Кони», который, кажется, не знал, куда ему деваться от смущения. Самая существенная часть этого разговора заключалась в следующем. Узнав, что я производил какое-то сепаратное следствие, министр довольно внушительно заявил мне, что я нравственно обязан представить результаты своей работы, свои соображения и – главное – своих свидетелей, раз я им доверяю, той правительственной комиссии по расследованию событий 22 и 23 декабря, которая уже образована и работает под председательством Висковатова. Я ответил Старынкевичу, что сделать этого не могу и не сделаю, но прибавил: «впрочем, если вы гарантируете мне чем-нибудь реальным неприкосновенность моих свидетелей, тогда, если они на это согласятся, я назову вам их».

«Я должен гарантировать неприкосновенность свидетелей!» – воскликнул вдруг к моему удивлению Старынкевич, обращаясь исключительно к нашему безмолвному секунданту. И затем он рассказал поразительно характерную историю, которую я помню почти во всех деталях. Тогда же, вернувшись к себе домой, я записал ее по свежей памяти, как почти весь этот разговор, но эта запись осталась в одном из моих сибирских архивов, я ее не имею при себе и воспроизвожу по памяти, ручаясь, однако, за точность передачи во всем существенном. Но возможно, что в моей памяти стерлись разные детали, делающие его еще более красочным.

Министр передал, что с некоторых пор к нему стали поступать всевозможные доносы и жалобы из Семипалатинска на действия атамана Анненкова. /98/ Совершенно такие же жалобы поступали также и к самому Верховному Правителю. Изнывая от небывалых притеснений, местное население молило о защите и помощи. Жалобы лились такой волной и казались столь убедительными, что решено было произвести дознание, но строго секретное, через особого агента с большим стажем. Агент этот служил раньше у ген. Алексеева, потом работал в Казани при большевиках. По решению местной военной организации он вошел в какое-то советское учреждение, вероятно, имевшее отношение к фронту, и, работая в нем, оказывал большие услуги своим сотоварищам. Теперь он перебрался в Омск и находится в распоряжении министра юстиции. Человек это энергичный, находчивый и во всякого рода секретных поручениях незаменимый. Вот его-то и решил министр послать в Семипалатинск для производства строго секретного, даже секретнейшего дознания об Анненкове и о действиях его отряда. Агент выехал, снабженный документами, хорошо маскирующими его личность и истинную цель его поездки. Вскоре после того как он прибыл в Семипалатинск и приступил к дознанию, от него начали поступать доклады, всецело подтверждавшие правильность того, что утверждалось в челобитных семипалатинских жалобщиков. Больше того: попутно этому агенту удалось обнаружить такие поступки Анненкова, перед которыми бледнело всё сообщавшееся раньше. Картина развертывалась потрясающая. Но вот, вдруг, от него же, от агента, приходит крайне тревожная весть: анненковская контрразведка, как оказывается, его самого ищет в Семипалатинске. Она знает, что он там, знает его настоящее имя, знает, зачем он туда командирован, но не знает, под каким именем он живет. Тревоге министерского посланца не предвиделось границ. Он почувствовал, что попал в осиное гнездо подлинной атаманщины. Он предупреждал министра, что, если его поймают, то убьют. Он умолял, поэтому, разрешить ему экстренно выехать обратно и на проезд снабдить его новыми документами, так как имя, под которым он живет, может всякую минуту быть раскрыто. Просьбы его были уважены и он, к счастью, благополучно, вернулся в Омск. Однако, злоключения его еще не кончились на этом. Вернувшись в Омск, он начал составлять доклад о всех своих разоблачениях. На днях он его закончил и должен был представить по назначению. Но, когда он шел с докладом к министру, на пути, днем, на улице его арестовали агенты военного контроля и посадили в тюрьму. Ему предъявили грозное обвинение в службе у большевиков на Волге. «И я ничего не могу сделать для его освобождения, – заключил министр, – тем более, что, ведь, он действительно служил у большевиков».

После этого наступила глубокая пауза. «Сибирский Кони», как ему и полагается, поник у стола в позе искренне огорченного человека. Давно ли в самом деле он сидел, а сам адмирал перед ним стоял, и вдруг такой пассаж. Я, молча, ждал, что еще скажет министр юстиции, благо, он оказался таким охотником до разговоров. Но он больше ничего не прибавил, а подвел только итог ко всему разговору, снова обращаясь к нашему секунданту и показывая на меня: «А вот (имя рек) желает, чтобы я дал ему какие-то гарантии».

В самом деле, как я был наивен в таком требовании. /99/

13. Еще раз у Старынкевича

Мы расстались с министром, условившись, что я приду к нему в субботу (разговор происходил в четверг, ехать я должен был в воскресенье) в его служебный кабинет, где он обещал еще раз выслушать мои соображения и сообщить мне, как обстоит следствие по всему этому делу. Я видел, что он что-то не договаривает при третьем лице, и, в чаянии получить от него новые дополнительные сведения, согласился придти. Здесь, с глазу на глаз, без неудобных свидетелей, министр держался со мной совсем иначе и сразу стало ясно, что оспаривать мои утверждения он не имеет никакого намерения. Он сказал мне, когда я попытался было подробно обосновать свое мнение об «офицерском самосуде», что он и сам знает, что дело обстояло, конечно, так, как я излагаю, но только в атмосфере этого общего страха перед военной партией нельзя доказать этого юридически. Нет свидетелей, то есть они есть (вот, напр., такие-то), но боятся говорить или говорят явную неправду. Допрашивали, напр., кап. Рубцова. Он все знает, но отделывается несообразными показаниями. И затем министр передал мне показания Рубцова в том виде, как другие совсем лица передавали мне их и раньше. Я мог этим проверить точность данной тогда ими информации, не говоря, разумеется, об этом Старынкевичу.

Свидетелей нет, – продолжал министр, – а без них сделать ничего нельзя, хотя всем ясно, что дело тут не в самосуде. И не только нет свидетелей, а нет собственно и следователей. И затем начался новый рассказ на эту тему, тоже чрезвычайно характерный. Тогда в Омске (январь 1919 г.) произошел громкий грабеж с бриллиантами, нашумевший на весь город. Я не помню уже его детали, но помню только, что грабеж происходил днем, в людном месте, и грабители бесследно скрылись. Впечатление от грабежа было очень большое. Власти энергично взялись за следствие и быстро обнаружили, что заодно с грабителями действовали пом. нач. милиции, по фамилии, если не ошибаюсь, Киенский, и кажется, еще кто-то из служебных лиц. Все они были арестованы, следствие было поручено энергичному и талантливому молодому прокурору Шредеру. И вот, в пятницу (разговор происходит в субботу) к Шредеру являются два весьма бравых незнакомца, увешенные оружием, в форме офицеров Красильниковского отряда. Шредер не сразу понял, чего они от него хотят, но видел что те пришли с какими-то серьезными намерениями. Говорили они не весьма членораздельно, аргументируя больше красноречивыми телодвижениями. Объясняясь по такому методу с прокурором, они начали требовать от него немедленного ответа, когда же он освободит их товарища. «Какого товарища?» – Оказывается, того самого помощника начальника милиции, который арестован за соучастие в деле по грабежу с бриллиантами.

Товарищ прокурора всем этим визитом оказался так напуган, что тут же, по уходе обоих красильниковских героев, составил рапорт на имя министра, тоже прося либо «гарантий», либо освобождения от столь рискованного поручения. /100/

– «Теперь около 12 час., – продолжал министр. – Через полчаса мой доклад у Верховного Правителя, между прочим и по этому делу в виду рапорта Шредера. – Что же касается обстоятельств, сопровождавших убийство Фомина, то что я могу тут сделать, встречая на каждом шагу препятствия. Вы говорите – их судили. Да, их судили…»

Он больше не оспаривал этого. Но дальше начал туманно и обиняками говорить о военной партии, о ее домогательствах, о том, что в дело Фомина замешан ген. Иванов-Ринов, и пр., и пр. Затем пришло время ехать ему к «Верховному», как называли Колчака попросту министры, и я расстался с ним.

14. Чем заплатил Колчак за 18-е ноября

Из всего, что на этот раз передал мне Старынкевич, самой важной была ссылка на ген. Иванова-Ринова. Кто такой генерал Иванов-Ринов? Ген. Иванов-Ринов один из активных членов тайных военных организаций, подготовлявших переворот весной 1918 г. Его фамилия собственно просто – «Иванов», а «Ринов» это кличка, которую он носил в тайной организации. Так же как «Гришин-Алмазов» назывался просто «Гришин» в прежнее время, но стал «Алмазовым» по соображениям конспиративного характера. В прошлом ген. Иванов-Ринов не имел никакого военного стажа и почему он собственно сделался генералом, а потом военным министром, а позже даже командиром конной армии, долженствовавшей повторить в сибирской обстановке кавалерийский рейд ген. Мамонтова, о котором в свое время было столько шуму, – для меня все это непонятно.

Заслуги ген. Иванова-Ринова, если уж о них говорить, надо было искать вовсе не в военной, а совсем в иной области. Его карьера являлась чисто административной, даже собственно прямо полицейской, а вовсе не военной. Раньше он служил в средней Азии, в Туркестане, по военной администрации и был чем-то вроде уездного не то начальника, не то исправника. Последнее даже вернее. Затем шел вверх по административно-полицейской лестнице, выдвинувшись при подавлении одного из местных восстаний. Быть может, это и создало ему своего рода популярность в омских военных сферах. В эту памятную ночь с 22 на 23 декабря Иванов-Ринов получил в Омске неограниченную власть, фактически являясь диктатором, без всякого преувеличения. Перед тем он был на Дальнем Востоке и виделся там с атаманом Семеновым. О его позиции в это время ходили в Омске разные слухи, но я полагаю, что наиболее заслуживающей внимания должна быть признана та версия, которую полунамеками, но достаточно определенно, сообщил мне на этот раз тот же Старынкевич. Суть ее сводилась к тому, что Иванов-Ринов, усиленно соперничавший с Колчаком, сознательно бросил ему в лицо трупы «учредильщиков», как вызов и как залог кровавого сообщничества в дальнейшем. Тут имели место не личные счеты, а своего рода расплата по векселю, явившаяся результатом целого сплетения внутренних и международных общественных отношений. /101/

Я говорил уже, что переворот 18 ноября являлся своего рода подарком цензовой и ультра-правой части Сибири адмиралу Колчаку. Наиболее активные деятели этого переворота (Пепеляев, Лебедев, Волков, Красильников, Сурин, Катанаев и др.) были монархистами и японофилами. Связь монархических кругов в Сибири с японскими официальными кругами – факт несомненный и не подлежащий оспариванию. В октябре месяце 1918 г., вернувшись из Владивостока в Омск, я слышал там от одного крупного цензовика из военно-промышленного комитета, личного друга кн. Г.Е. Львова, что военные агенты Японии в Омске (была названа даже фамилия, которую я, к сожалению, забыл, а навести справку в своих материалах я лишен возможности), ведут откровенно монархическую агитацию и состоят в тесной связи с местными реакционными деятелями из военной среды.

Я говорил также, что у этих военно-монархических кругов был свой претендент на пост Верховного Правителя, принявший уже этот титул еще в июле 1918 г., – ген. Хорват. Первоначально сторонником Хорвата являлся и позднейший колчаковец, Жардецкий, этот, как я его называл выше, коронный публицист сибирской реакции, журналист безусловно очень талантливый. Но ставка на Хорвата не прошла, воцарился Колчак при обстоятельствах, до сих пор тщательно скрываемых цензовой прессой, что проявляется одинаково, как, напр., в воспоминаниях Ключникова в «Накануне» [11], так и в обширнейшей книге Гинса о «Сибири, союзниках и Колчаке».

Колчак воцарился при условиях очень для него благоприятных, и борьба против него, казалось, была немыслима, особенно со стороны тех, кто помог ему низвергнуть Директорию. Тем не менее борьба началась; правда, началась пока что не на Западе Сибири, а на Востоке. Открыл ее атаман Семенов в Чите, демонстративно отказавшийся признать власть «Верховного». Смирить Семенова вооруженной рукой Колчаку не удалось, несмотря на все желание: у атамана Семенова нашелся очень внушительный защитник и союзник в лице Японии. Впоследствии адмир. Колчак на допросе в Иркутске показывал, как ген. Жанен, вообще-то очень благоволивший к адмиралу, предостерегал его, однако, от обострения отношений с атаманом Семеновым в виду заинтересованности тут Японии. «Он сообщил мне, – рассказывал там адмир. Колчак, и этому рассказу можно верить, – что положение чрезвычайно обостряется в Забайкалье, так как командующий японской дивизией заявил ему, Жанену, что не допустит никаких столкновений по линии жел. дороги и что в случае, если я попробую ввести войска в Забайкалье, то японские войска принуждены будут выступить против них».

Этот конфликт Колчака и Семенова внес новое смущение в цензовую прессу, не знавшую, как выйти из столь запутанного положения. Неизвестно, конечно, как бы события пошли дальше, но тут разыгралось омское восстание 22 – 23 декабря, о подготовке которого власти, несомненно, хорошо знали. С другой стороны, одновременно с этой подготовкой в городе шла еще одна подпольная /102/ работа, но иного характера, не революционная, а монархическая. Для монархистов наступал долгожданный момент, так как можно было, воспользовавшись смутой, получить для подавления мятежа всю фактическую власть в свои руки и, подавив мятеж, направить острие того же оружия в другую сторону, против «выскочки» Колчака. Атаман Семенов нашел себе в этом случае хорошего помощника в Омске, и этим помощником явился ген. Иванов-Ринов, фактический диктатор во время расправы с восставшими. Он должен был, имея в руках вооруженную власть, даже всю полноту власти, сказать адмиралу: «ôtes-toi de là que je m’y mette». В таком виде, по крайней мере, передавали мне смысл разыгравшихся событий весьма осведомленные люди, из тех, которые полагали, что Колчак и в самом деле почти что русский Вашингтон.

Однако, справиться с Колчаком оказалось не так легко, как наприм., с Директорией. За эти дни дом его усиленно охранялся, – что, конечно, не удивительно, но замечательнее и удивительнее, кем именно охранялся. Охранялся он английскими солдатами, выкатившими прямо на улицу все свои пулеметы. Адмирал, очевидно, не желал отправляться в дальнее плавание и загородился штыковым барьером, пусть даже не своим, а чужим, — какая разница? Мы не знаем, что там происходило между этими матадорами сибирских цензовиков, но кончилось тем, что в своем приказе от 22 декабря, расклеенном на всех заборах, ген. Иванов-Ринов заявил, что он признает власть адмир. Колчака и не позволит никому ее свергать. А о том, что он сам только что готовился ее свергнуть, ген. Иванов-Ринов в своем приказе не обмолвливался ни словом. Но, признав власть адмир. Колчака, ген. Иванов-Ринов на этом одном не мог остановиться. Сибирские погромщики оказались готовыми вторично услужить адмиралу и вторично признать его власть, но вместе с тем в виде компенсации решили его, болтавшего там что-то о Национальном Собрании (чуть-что не Учредительном), помазать на царство кровью этих самых «учредилыциков», забросать его их трупами, сделать это его собственным именем в расчете, что он не посмеет отказаться от солидарности с ними, и все это свяжет его круговой кровавой порукой с порочнейшими из реакционных кругов. Это была попытка жестоко надругаться над счастливым противником, как только может надругаться ни с чем непримиримый сибирский погромщик, рассвирепевший лавочник. Это была дьявольская, сатанинская программа, счет к уплате по векселю, выданному еще 18 ноября убийцам. Вексель был предъявлен, счет погашен, убийства, именем самого Колчака, совершились, а затем, чтобы скрыть истинных виновников и всю суть происшедшего, была пущена по всему свету лживая легенда о простом офицерском самосуде.


Адмир. Колчак покрыл погромщиков, устроивших беспримерную бойню в ночь с 22 на 23 декабря. Говорят, или точнее, говорили тогда, что, узнав о расстрелах «учредиловцев», он бился в истерике. Это возможно. Этот диктатор обладал вообще темпераментом истерической женщины. Но, с истерикой или без истерики, факт остается фактом: покрыв погромщиков, зная несомненно /103/ как все было, значит покрыв их сознательно, а не по неведению, он затем силой вещей сделался их соучастником и верным слугой. И царству опричников, казалось, не будет конца и краю. То, что происходило дальше, и те результаты, к которым это приводило, я наблюдал уже не в Омске, – в Омске с тех пор при Колчаке я не был ни разу, а после Колчака этот город сделался моей тюрьмой, – а в Красноярске, Иркутске, Томске, на Алтае. Там передо мною прошла еще целая жизнь, временами даже более страшная и более драматичная, чем в эти ужасные дни омских переживаний./104/



1. Я здесь не иронизирую, а сообщаю действительный факт.

2. Лебедев, нач. штаба верх. главнокомандующего, т.е. самого Колчака. Ген. Лебедев один из крупнейших представителей колчаковской политики и наиболее приближенное лицо к самому адмиралу. В Омск он прибыл от Деникина.

3. См. ниже — очерк третий, главы 8 и 9.

4. См. Гинс, «Сибирь, союзники и Колчак». 2 тома. Пекин, 1921.

5. Московские «Известия» тогда писали: «У Японии нет никакого намерения вмешиваться в сибирские дела, и если есаулу Семенову помогают японцы оружием и деньгами, то это делают частные лица и компании, правительство же Японии стоит от этого совершенно в стороне». И дальше «Известия» говорят, что «Семеновщина доживает свои последние дни», так что Семеновым, Хорватам, Плешковым не удастся избежать корнниловской участи.

6. Комиссия по ликвидации.

7.Председатель правления совета всесиб. кооперат. съездов.

8.Член правления — «Закупсбыта».

9. В.Н.Пепеляев. Впоследствии министр внутр. дел и еще позже председат. сов. министров. Расстрелян вместе с Колчаком.

10. Все приведенные выше данные произведенного расследования были мной тогда же (февраль или март 1919 г.) сообщены в особом письме Гр.Н. Потанину с просьбой напечатать его, за моей личной ответственностью, в газете «Сиб. Жизнь». Одним из поводов к письму являлось интервью П.В. Вологодского, помещенное в той же газете и касавшееся омских событий. Вологодский, как я уже указывал в тексте, категорически поддерживал заведомо ложную версию об «офицерском самосуде», строго говоря, оклеветывая этим те самые военные круги, защитником которых он всегда себя выставлял. Письмо мое было получено Гр.Н. Потаниным:, и так как он к тому времени уже совершенно лишился зрения, то оно было ему прочитано вслух одним близким мне лицом. Гр.Н. Потанин передал его в редакцию «Сиб. Жизни», покойному А.Н. Шипицыну, с просьбой напечатать его. От Шипицына Гр.Н. Потанин имел известие, что лично он ничего не имеет против опубликования моего письма, но что этот вопрос окончательно должна решить редакционная коллегия. Письмо напечатано не было. Кроме того, уже после моего отъезда из Омска моим сотоварищем по произведенному расследованию была сделана попытка передать телеграмму (в ней было 800 слов) через французскую миссию о результатах нашего расследования в Париж, на имя Альбера Тома. Дошла ли эта телеграмма до Парижа (февраль 1919 г.), я в точности не знаю, но слышал, что будто бы дошла. Прибавлю еще, что относительно Маевского у меня было дополнительное известие такого рода: мне передавали, что он, а также еще кто-то, не были приговорены к смертной казни, а только к 20 годам каторги, но так как обратно везти его в тюрьму было очень далеко, а ночь была чрезвычайно холодна и отдельного конвоя не оказалось под руками, то его, а равно еще двух-трех человек, находившихся в таком же положении, расстреляли заодно со всеми. Однако, мне не удалось проверить, насколько это известие было правильно.

11. См. его фельетон в №7 «Накануне» от 2 апр, 1922.

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?