Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Сергей Михайлович Кравчинский и кружок чайковцев. Из воспоминаний и заметок старого народника

Где ты, время невозвратное
Незабвенной старины,
Где ты, солнце благодатное
Золотой моей весны?!.

Полежаев

I

Мои первые воспоминания о Сергее Кравчинском связаны с годами моей ранней юности. Мы встретились с ним в 1869 г. в Михайловском артиллерийском училище, куда я перешел по окончании курса во II-ой московской военной гимназии, а он — по окончании курса в Александровском военном училище.

Военные гимназии были только что преобразованы тогда (в 1864 г., если не ошибаюсь) из прежних кадетских корпусов. Это преобразование составляло часть общих реформ, предпринятых министерством Д. Милютина в военном ведомстве. Так называемые специальные классы кадетских корпусов были выделены тогда в особые военные училища, а общие классы, с программой реальных средне-учебных заведений, составили военные гимназии. Так как последние совсем не подлежали ведению министерства народного просвещения, то на них сравнительно мало отражалась наша внутренняя политика. Военно-учебное ведомство преследовало тогда во всех своих преобразованиях преимущественно педагогические цели. Прежний бурсацкий режим кадетских корпусов, который я еще застал, исчез бесследно, состав наших преподавателей и классных наставников был обновлен, и среди них попадались образованные и развитые люди. Наша ученическая жизнь спокойно и мирно текла в стенах нашего огромного Лефортовского дворца, причем, быть может, благодаря именно этому, в эти стены почти совсем не проникала окружавшая нас общественная жизнь. Мы читали в последних классах Островского, Гоголя, Диккенса и даже Белинского как пособие при изучении русской литературы, но мы выходили из гимназии с довольно смутными представлениями о всех тяжелых и трудных сторонах русской общественной жизни.

С переходом в артиллерийское училище все это, разумеется, изменилось. Михайловское артиллерийское училище, подобно всем высшим военным школам, было тогда полузакрытым учебным заведением. Юнкера его пользовались правом свободного выхода из стен училища по 2 или по 3 раза в неделю. Кроме того, наше училище вообще отличалось тогда сравнительно свободным духом, отсутствием строгой военной дисциплины и начальственного гнета. Наш директор, генерал Платов, любил называть свое училище военным университетом. Ближайшее начальство почти совсем не вмешивалось тогда во внутреннюю жизнь юнкеров; наше чтение стояло вне всякого контроля, и в училище могли свободно проникнуть какие угодно книги. И вот, через год с небольшим после моего перехода в артиллерийское училище, у нас на II курсе уже образовалась небольшая группа юнкеров, серьезно интересовавшихся общественными вопросами. По-видимому, эта группа возникла самостоятельно, без какого-либо воздействия извне, под развивающим влиянием самого чтения. Что касается меня, например, то я очень, хорошо помню, что в первый раз меня заставила серьезно задуматься над общественными вопросами статья Писарева «Наши реалисты». Особенно сильное впечатление произвели тогда на меня те страницы этой статьи, на которых Писарев выясняет огромные нравственные обязательства, лежащие на каждом человеке по отношению к окружающему его обществу. Эта простая, по-видимому, мысль вызвала тогда во мне целый душевный переворот, и ею, в сущности, определилась с того самого момента программа всей моей жизни; цель личного существования была найдена тогда мною; оставалось только ближе познакомиться со всем объемом и со всем значением стоявшей впереди задачи.

Подобный же внутренний перелом произошел, вероятно, тогда в сознании еще 4-х или 5-ти товарищей моего курса; вскоре между нами произошло сближение, и мы выделились в особую товарищескую группу. Мы читали вместе новые журналы и горячо обсуждали впервые возникавшие перед нами вопросы. Нашим любимым журналом было «Дело», где печатался тогда, между прочим, очень популярный в свое время роман Омулевского «Шаг за шагом».

Около этого именно времени внимание нашего небольшого кружка было привлечено одним из юнкеров так называемого «строевого» отделения, куда поступали на III дополнительный курс те из юнкеров двухклассных военных училищ, которые хотели перейти в артиллерию.

Это был чрезвычайно серьезного и даже мрачного вида юноша, немного сутулый, с большой головой, массивным лбом и резкими чертами лица. Он вечно сидел за книгами у своего столика и мало с кем разговаривал. Даже переходя из одной комнаты в другую, он обыкновенно продолжал читать, не отрываясь от книги. Все это не могло не заинтересовать нас; по наведенным справкам мы узнали, что фамилия юнкера была Кравчинский и что он перешел к нам из Александровского военного училища; его товарищи по военной гимназии отзывались о нем, как о человеке с большими способностями.

Вскоре после того мне представился случай впервые заговорить с ним, уже не помню точно, по какому поводу. Но это было только начало нашего знакомства; ближе я сошелся с ним позднее. Кравчинский держал тогда себя довольно недоступно. Он был гораздо развитее и начитаннее нас; у него уже был вполне определенный революционный взгляд на Россию и были кое-какие знакомства среди петербургских радикальных кружков.

Кроме того, Кравчинский, вообще, жил тогда очень замкнутой внутренней жизнью. Вся его энергия была направлена на свое собственное умственное развитие, на теоретическую подготовку себя к той революционной роли, о которой он уже мечтал тогда. Он уже читал в то время на нескольких языках и, обладая большою памятью, поражал нас своими сведениями по общественным наукам.

Когда я думаю теперь о Кравчинском, он всего ярче выступает в моем воспоминании именно таким, каким я знал его в артиллерийском училище: молчаливым, всегда серьезным, сурово смотревшим исподлобья. В нем менее заметно проявлялись тогда другие стороны его характера: его любовь к людям, его крайне доверчивое отношение к ним и его почти детская доброта; эти черты заслонялись тогда его сосредоточенным революционным настроением; он даже редко смеялся в то время и буквально не отрывался от книг.

Вскоре в нашем кружке появились заграничные листки «Народного Дела», принесенные в училище Кравчинским. Эти революционные листки вводили нас, так сказать, в область революционной практики, знакомили нас впервые с ощущениями революционной опасности и революционной тайны. Я помню, между прочим, какое сильное впечатление произвело на нас тогда сенсационное описание в одном из номеров «Народного Дела» ареста Нечаева, происшедшего будто бы в каком-то трактире, в то время как он произносил там революционную речь, обращенную к рабочим; далее следовал такой же сенсационный рассказ о побеге Нечаева из Петропавловской крепости. И все это, от первого до последнего слова, было придумано самим Нечаевым с целью поднять таким путем свой революционный престиж.

Из других событий нашей училищной жизни стоит еще упомянуть о тайном собрании нашего кружка, устроенном Кравчинским. Это происходило уже летом, в лагерях под Красным Селом. Сходка наша состоялась в лесу, за Дудергофским озером; нас собралось на нее человек 8, и Кравчинский произнес нам речь. Он говорил о неизбежности революционного пути для России и доказывал все преимущества этого пути по сравнению с путем правительственных реформ. Он говорил о французской революции, указывал на огромные перемены, вызванные ею в самое короткое время, и затем сравнивал с этими огромными революционными завоеваниями ничтожные результаты монархических преобразований, предпринимавшихся в некоторых государствах в эпоху так называемого просвещенного деспотизма, как, например, в Испании, где эти реформы бесследно отменялись потом последующими королями.

Эта революционная речь Кравчинского могла бы дать теперь довольно верное представление о том, в сфере каких теоретических вопросов вращалась тогда революционная мысль в России. Наиболее горячие и страстные споры вызывались в то время именно этим вопросом о революции или реформах; можно даже сказать, что им исчерпывалось тогда все содержание революционного движения, так как последнее состояло в то время, главным образом, в самом решении быть революционером. Дальнейших, более конкретных революционных задач русская жизнь еще не ставила тогда, да и не могла их ставить за неимением достаточного количества революционеров. Дело шло пока лишь о зарождении первых революционных групп среди русской учащейся молодежи; что же касалось взрослого поколения конца 60-х годов, то, в общем, оно было враждебно революционному движению, так как отстаивало программу мирной легальной деятельности, главным образом, земской, и упорно верило в возможность постепенного развития либеральных реформ начала 60-х годов.

Предшествовавшее революционное движение конца 50-х и самого начала 60-х годов, состоявшее из очень небольшого числа убежденных и решительных людей, не оставило после себя прямых продолжателей. Одни из них были сосланы, а другие погибли в польском восстании. Кружок каракозовцев, только что было начавший организовываться в середине 60-х годов, был совершенно уничтожен правительственной репрессией после выстрела 4-го апреля 1866 г. Затем еще немного позднее в Москве же разыгралось нечаевское дело; но кружок Нечаева был создан искусственно, энергией одного человека; из всех действительных членов этого кружка только убитый Иванов и П. Гавр. Успенский представляли собою более или менее самостоятельные величины; что же касается до Ткачева, Волховского, Антоновой и Дементьевой, также привлеченных к нечаевскому процессу, то они не принимали, на самом деле, никакого участия в нечаевской организации. В сущности, самое возникновение подобной революционной организации, державшейся исключительно на ложных конспиративных приемах, уже достаточно указывало на неподготовленность революционного движения, хотя в то же время указывало, по выражению товарища Ф. Волховского, просматривавшего мою рукопись, «на легкость воспламенения того материала, который истратили ближайшие сотрудники Нечаева». Не надо забывать, что в числе юношей, привлеченных Нечаевым к своему делу, но поставленных им на низшие ступени революционной иерархии, находились такие люди, как Пимен Енкуватов, Лay, Климов, Долгушин, Леонид Голиков.

В то время, как в Москве разыгрывалась нечаевская история, в Петербурге уже велась более серьезная подготовительная революционная работа в тех многочисленных кружках самообразования, из которых вышли затем почти все выдающиеся революционные деятели 70-х годов. Но что касалось собственно самого Кравчинского, то его вряд ли можно было бы назвать продуктом кружковой умственной жизни, так как по всему складу своего ума и характера это был скорее одиночка. Когда он позднее вошел в петербургский революционный кружок, он вошел туда уже вполне сложившимся и выработанным революционером.

Пока же, по окончании курса в артиллерийском училище, будучи произведен в офицеры, он уехал служить в какую-то батарею, в провинцию, но уехал туда с твердым решением бросить военную службу, и если пробыл на ней около года, то только для того, чтобы скопить немного денег из своего офицерского жалованья и затем вернуться в Петербург. Будучи офицером, Кравчинский продолжал вести тот же самый образ жизни, что и в артиллерийском училище, т.е. все время проводил за книгами. Позднее он рассказывал, что, желая избавиться тогда от докучных посещений, он не держал в своей комнате ровно никакой мебели, кроме одной табуретки, на которой сидел сам. В эту зиму (1870-1871) я, все еще остававшийся в артиллерийском училище, получил от него длинное письмо, написанное химическими чернилами. В нем он излагал мне свои выводы относительно французской революции. Я очень жалею, что не мог сохранить этого письма, но у меня осталась в памяти его главная мысль. Письмо было проникнуто верою в личную революционную инициативу. Кравчинский писал, что, изучая французскую революцию, он все более и более приходил к тому убеждению, что главную роль играла в ней личная энергия ее героев; ведь, в сущности, писал он, революцией заправляла очень небольшая кучка людей. Отсюда делался тот вывод, что и для России революционный переворот вовсе не представлялся полною невозможностью: стоило только явиться сильным и энергичным вождям. Таково было, в самых общих чертах, конечно, содержание этого письма; в нем высказывался первоначальный, юношеский взгляд Кравчинского на революционное движение; оно представлялось ему прежде всего делом личной инициативы, результатом умственного движения, создающего революционных героев. Этот романтический взгляд на революционные движения соответствовал, впрочем, до известной степени господствовавшим тогда в России историко-философским общественным теориям. Известно, каким большим влиянием пользовалась в 60-х и 70-х годах в России книга Бокля с ее учением о всеопределяющем значении идейного фактора, — учением, которым очень увлекался тогда и Кравчинский; для меня почти несомненно, по его восторженным отзывам о Бокле, что именно эта книга и вызвала в нем тогда такую страстную жажду знания.

Но, с другой стороны, в этом взгляде на революционное движение, как на дело личной инициативы, заключалась известная доля исторической правды; эта теория в значительной степени соответствовала тогда тому фактическому положению, в котором находилась общественная жизнь в России, так как вся сила общественного протеста, действительно, сосредоточивалась в ней тогда лишь в немногих отдельных лицах, которым предстояло пробить дорогу широкому общественному движению. Сама русская жизнь выдвигала тогда на первый план именно этих немногих лиц, этих пионеров революционного движения и ставила их в положение инициаторов революционной борьбы. Эта роль была, так сказать, навязана им историей, а вовсе не вытекала из их собственных теоретических заблуждений. Она была неразрывно связана с фактической постановкой революционного вопроса в России. Если бы, например, Кравчинский не был в такой степени убежден тогда в творческой силе личной революционной энергии, то ему оставалось бы только сложить оружие и отказаться вовсе от революционной борьбы, так как в окружавшей его общественной жизни он не нашел бы тогда, помимо чисто стихийных крестьянских волнений — да и то уже прекратившихся к тому времени, — ровно никакой массовой или классовой опоры для революционной борьбы. Современная пролетарская революционная теория, которая выдвигается обыкновенно как противовес так называемым утопическим революционным теориям, возникла впервые в западноевропейских странах, уже после того, как рабочие массы стали выступать в них в качестве самостоятельной общественной силы. Подобно всем социальным теориям и эта теория могла явиться лишь после того, как сама общественная жизнь доставила необходимый для нее исторический материал, т.е. после того, как общественная жизнь передовых западноевропейских стран уже приняла преобладающий характер классовой борьбы между буржуазией и рабочими массами и когда весь успех этой борьбы стал зависеть, главным образом, от роста классового сознания городского пролетариата.

И вот, подобно тому, как в западноевропейских странах, уже прошедших через стадию первоначальных политических переворотов, пролетарская теория общественного развития получила свое временное историческое оправдание, — условия русской общественной жизни конца 60-х годов неизбежно выдвигали у нас на первое место революционную интеллигенцию, как основную революционную силу для данного исторического момента, и способствовали появлению революционной теории, наиболее соответствовавшей данному фактическому положению вещей в России.

Но вместе с тем те же самые условия русской общественной жизни способствовали также и выработке соответственных им революционных характеров с интенсивным революционным настроением, преобладавшим над теоретическими мотивами, — характеров, в которых личная инициатива еще не подавлялась выступавшими на первый план массовыми общественными силами. Во всякой стране, пока она еще не начала жить массовой политической жизнью и пока в ней еще играют огромную политическую роль немногочисленные группы и даже отдельные сильные личности, общественная борьба неизбежно принимает более или менее драматический характер и неизбежно способствует проявлению романтических или — вернее — героических сторон в характере выдающихся людей. Такого рода романтические стороны были в сильной степени развиты и в характере Кравчинского. Его никогда не могла удовлетворить систематическая, коллективная общественная деятельность, и он всегда стремился к более или менее единоличному, героическому участию в общественной борьбе; ему необходим был личный революционный подвиг, — и мы знаем, что, в конце концов, он совершил его. Известно также, что, будучи уже за границей, он бросался во все революционные предприятия, какие попадались ему на пути: участвовал в герцеговинском восстании, участвовал в одной итальянской революционной экспедиции, а незадолго до своей смерти высказывал желание ехать сражаться в восставшую Турецкую Армению.

Естественно, что эти романтические стороны характера всего заметнее проявлялись в Кравчинском в период его более или менее изолированной жизни, т.е. до его вступления в кружок «чайковцев», и что тогда именно они всего сильнее отражались на его революционном миросозерцании. Само настроение его было в то время более сосредоточенным, суровым и замкнутым. В этом отношении встреча с целой влиятельной революционной группой оказала и на него самого очень заметное влияние. Во второй его приезд в Петербург, в 1871 г., после его выхода в отставку, он уже казался мне несколько иным человеком. Он жил тогда в Лесном институте, куда записался студентом, и хотя по-прежнему был завален книгами и много читал, но уже менее походил на мрачного заговорщика, погруженного в свои собственные революционные планы.

Кравчинский всегда очень увлекался людьми; всякая новая встреча со сколько-нибудь выдающимся человеком всегда приводила его в особенно радостное настроение; а в кружке «чайковцев», куда он вступил осенью 1871 г., он встретил немало выдающихся людей, к которым глубоко и искренно привязался. Кроме того, во всем своем составе, этот кружок уже представлял тогда собой известную коллективную общественную силу, с которой, так сказать, слились личные силы и личные планы Кравчинского. Его вера в свою собственную революционную энергию и его романтические революционные планы уступили тогда место вере в коллективные силы кружка и в ее коллективную революционную деятельность.

II

Так называемый кружок «чайковцев» представлял собою, к началу 70-х годов, довольно многочисленную для того времени и чрезвычайно тесно сплоченную революционную группу. Это было время так называемых студенческих коммун и групп самообразования; кружок «чайковцев» в течение нескольких лет своего формирования, сталкивался со всеми студенческими группами и постепенно пополнял свои ряды. По возвращении в Петербург Кравчинский бывал на студенческих собраниях, читал рефераты, познакомился с некоторыми из членов кружка «чайковцев» и вскоре был приглашен ими в свою организацию; подобным же образом Кропоткин, по возвращении из-за границы, в 1872 г., неминуемо должен был столкнуться с членами кружка «чайковцев» и также вступил в их среду. Теперь еще трудно говорить со всеми подробностями о первоначальном возникновении и составе этой революционной организации. Из числа ее членов можно назвать самого Чайковского, Сердюкова, Куприянова, Ольгу Шлейснер, Кравчинского, Кропоткина, Грибоедова, Перовскую, Чарушина, Синегуба, Леонида Попова. Кружок очень медленно пополнял свой состав, и его однородность определялась не столько полным сходством теоретических взглядов, сколько безусловной преданностью одной основной революционной идее, тесно переплетавшейся с моральною стороною всего движения 70-х годов. Эта основная революционная идея заключалась в представлении о революционной деятельности, как о служении народному делу, вытекавшему из сознания огромной ответственности, лежавшей на интеллигенции по отношению к обездоленным рабочим массам. Несомненно, что всякое революционное движение всегда имеет под собой более или менее глубокую моральную основу, так что в этом смысле в революционном движении 70-х годов не было, конечно, ничего оригинального; но отличительной чертой его была лишь та исключительная роль, какую играли в нем этические мотивы. Людей объединяла тогда, главным образом, интенсивность субъективного настроения, а не преданность той или другой революционной доктрине. Среди членов кружка «чайковцев» существовали довольно значительные разногласия в теоретических взглядах; я помню, например, горячие споры между Кропоткиным и Купреяновым по вопросу о государственности и анархии; но это нисколько не нарушало внутренней гармонии кружка; с другой стороны, один из довольно видных членов его первоначального состава, очень способный человек и хороший организатор, должен был выйти из кружка, потому что обнаружил некоторые черты характера, нарушавшие цельность представления о революционере как личности. Когда в кружке ставилась кандидатура нового члена, то прежде всего тщательно обсуждались и взвешивались именно нравственные свойства человека, и притом иногда довольно второстепенные, на первый взгляд[1].

На почве этого полного внутреннего единства развивались революционные идеи кружка, причем исходной точкой при этом служил, разумеется, социализм, так как сама идея служения рабочему народу уже содержала в себе сущность социализма, как этического учета, как протеста против экономического рабства, как защиты прав рабочего человека. Тот нравственный переворот, который заставлял тогда людей отрекаться от окружающего их буржуазного мира и уходить «в стан погибающих», совершался под влиянием именно социалистических идей, внесенных в русскую общественную мысль Белинским, Герценом, Чернышевским и Добролюбовым, идей так называемого утопического, а вернее, — этического социализма. Человек делался прежде всего социалистом и в силу этого становился революционером; он восставал не столько против данного политического строя, не столько в защиту своих политических прав или свободы совести, сколько во имя прав экономически и политически порабощенного русского народа; народные бедствия и крайне тяжелое обездоленное положение только что освобожденного крестьянства заслоняло тогда собою, в глазах революционеров, все другие общественные вопросы. В этом именно смысле движение 70-х годов и было народническим; оно непосредственно примыкало к движению 60-х годов, когда в основе всего лежала все та же неотвязная, мучительная мысль о русском мужике; в этом смысле народниками одинаково следует признать Герцена, Чернышевского и Добролюбова, так как вся их общественная борьба неразрывно связывалась для них с мыслью о судьбе порабощенного русского народа. Но вместе с тем та же самая мысль была неразрывно связана также и с социализмом, так как именно в социализме они видели единственно возможное разрешение вопроса. В конце концов, революционное народничество шестидесятых и семидесятых годов представляло собою не что иное, как тот фазис в развитии социалистического движения, когда оно еще не успело расшириться до размеров массовой борьбы, а обнимало собою лишь одни так называемые идеологические элементы общества, движимые чувством долга по отношению к обездоленным рабочим массам. Этот первоначальный фазис неизбежно переживает, в тех или других формах, всякое социалистическое движение, причем теоретической основой для него является тогда так называемый утопический социализм, как критика буржуазного строя с точки зрения морального права, как критика, разрушающая этические устои буржуазного порядка. Вот почему нельзя назвать правильным обычное противопоставление утопического (этического) социализма научному, классовому, так как это — две последовательные стадии одного и того же общественного движения.

Итак, чисто социалистический характер революционного народничества 70-х годов неизбежно обуславливался его основными внутренними стимулами: дело шло, как мы уже видели, о революционном служении народному делу. На этой именно почве и развивались общие революционные взгляды кружка «чайковцев». Но что касалось собственно выработки практической революционной программы кружка, то в этом отношении его история представляет весьма любопытные черты. Кружку «чайковцев» пришлось взяться за эту задачу совершенно самостоятельно, так как тогда еще не было установлено никаких революционных традиций и не существовало никакой общепризнанной революционной теории. Со стороны практической революционной деятельности русская общественная жизнь еще представляла тогда почти совсем непочатое поле; все предшествовавшие революционные попытки 60-х годов или были очень мало известны в то время и рисовались в каких-то туманных и неопределенных очертаниях, как, например, история революционной организации «Земли и Воли» 1861 года, или же имели скорее чисто отрицательное значение, как, например, нечаевское дело. Нечаевское дело вызвало тогда против себя особенно сильную реакцию; слово «нечаевщина» стало обозначать всякую неискренность в отношении между революционерами, всякое стремление к «генеральству» в революционных организациях. Но все это касалось, собственно, внешних приемов, а не внутреннего содержания революционной борьбы; по отношению к последней революционерам приходилось тогда двигаться, так сказать, ощупью и самим прокладывать себе дорогу. И вот, кружок «чайковцев» стал постепенно, путем своего собственного опыта, своей собственной практической деятельности знакомиться с условиями практической постановки революционного вопроса в России. При этом обнаружилось одно из главных отличительных свойств этого кружка: сочетание большой революционной решимости и огромного внутреннего одушевления с крайней осторожностью по отношению к каждому своему новому шагу; во всех его решениях, так же как и при выборе новых членов, критика преобладала над увлечением; тот элемент идеализации и восторженной веры в близость революции, который приписывается обыкновенно всему движению начала 70-х годов, явился не с первых его шагов, а позднее, когда революционное движение среди интеллигенции приняло массовый характер и когда большая часть членов кружка «чайковцев» была уже арестована. Начало этого массового движения относится к весне 1874 г., а главнейшая деятельность кружка «чайковцев» имела место между 1870 и концом 1873 г. Это было время полного застоя в русской общественной жизни, наступившего после 1863 и 1866 гг.; никаких увлечений тогда не существовало даже в теоретической области, где лишь поддерживались и хранились традиции «Современника», да и то в очень небольшой части легальной печати, при сплошном почти господстве в ней того благонамеренного либерального пенкоснимательства, которое доставило столь обильный материал сатирам Щедрина. Немногие существовавшие революционные группы чувствовали себя в то время совершенно оторванными от общества, «отщепенцами», по удачному выражению Соколова, и таили исключительно в себе самих семена всех последующих общественных потрясений. Вот почему им в полном смысле принадлежала тогда инициатива революционного движения, причем сама их изолированность и оторванность от общества представляла им, так сказать, полную свободу выбора.

Кружок «чайковцев», названный так по имени одного из его основателей, возник весною 1869 г.[2]. Первоначальным организатором этого кружка был, впрочем, не Н.В. Чайковский, а двое очень известных в свое время людей, бывших студентами медицинской академии. Один из них — уже умерший теперь В. Александров. Чайковский вместе с Анатолием Сердюковым были первыми из примкнувших к основателям этого кружка. Цель последнего понималась его основателями таким образом: они хотели создать среди интеллигенции и преимущественно среди лучшей части студенчества кадры революционно-социалистической или, как чаще выражались тогда, истинно-народной парии в России. С этой целью первоначальными основателями кружка решено было вести систематическую пропаганду среди учащейся молодежи, устраивать кружки самообразования, землячества и так называемые коммуны, состоявшие уже из более тесно связанных между собою товарищей.

С той же целью первоначальными организаторами кружка было начато так называемое «книжное дело», представлявшее собою, помимо непосредственно приносимой им пользы, одно из лучших средств для сближения с молодежью на почве чисто практического предприятия и для быстрого расширения связей. В создании этого «книжного дела» обнаружились крупные организаторские способности основателей кружка. Оно заключалось в распространении, как в Петербурге, так и в других университетских городах, хорошо подобранной тенденциозной легальной литературы с присоединением к ней, по возможности, запрещенных или изъятых сочинений (преимущественно Чернышевского). С этой целью кружок входил в сношения с некоторыми из петербургских издателей и брал у них на комиссию с известной уступкой, конечно, значительное количество экземпляров нужных ему изданий, а иногда и прямо покупал за полцены целые издания, как, например, у известного в то время либерального издателя Н. Полякова. Затем все эти издания распространялись кружком в Петербурге и провинциальных городах через посредство местных студенческих групп, а также политических ссыльных. Книги эти распространялись по большей части в кредит, причем кружок старался также о выработке и принятии всеми кружками самообразования одинаковой, в общих чертах, программы чтения и занятий, подготовляя таким путем целое поколение для будущей революционной деятельности в народе.

Таким образом, были распространены тогда в значительном количестве лучшие книги того времени по политическим и социальным вопросам. Вот более или менее полный список этих книг:

Сочинения Чернышевского, Добролюбова, Писарева и Некрасова.

Сочинения Бокля, Костомарова, Щапова, Сергеевича, Мордовцева, Хлебникова, Берне, Дж.-Ст. Милля, Дарвина, Дрэпера, Спенсера, (какие имелись тогда в переводе).

«Исторические письма» Лаврова.

«Положение рабочего класса» Флеровского.

Первый том сочинений Лассаля.

«Капитал» Маркса.

Первый том «Истории великой французской революции» Луи Блана.

«Комедия всемирной истории» Шерра.

Романы Шпильгагена, Щвейцера («Эмма», «Люцинда»), Цшоке («Делатели золота»).

«Отщепенцы» Соколова.

«Пролетариат во Франции» и «Об Ассоциациях» Шеллера-Михайлова и др.

Кружок пытался также, с той же целью, и сам издавать некоторые книги: так, он участвовал в новом издании сочинений Добролюбова и напечатал два своих перевода: «Историю 48-го года» Луи Блана и «Рабочий вопрос» Ланге, а также издал на свой счет «Азбуку Социальных Наук» Флеровского, «Историю Коммуны» Корьеза и Ланжоле, 2-е издание «Положения рабочего класса» Флеровского и 2-е издание «Исторических писем» Миртова; но шесть последних книг были задержаны цензурой и сожжены, также как был сожжен тогда второй том сочинений Лассаля. Но тем не менее цензурный устав 1865 г. давал все-таки кой-какую возможность пользоваться в известных пределах легальной печатью для первоначальной революционной пропаганды, и кружок «чайковцев» воспользовался этой возможностью в полной мере. Дело велось в таких крупных размерах, что массовое распространение тенденциозных книг скоро обратило на себя внимание правительства и вызвало ожесточенные преследования. Жандармерия стала производить массовые обыски и захватывать книжные склады. Один из самых деятельных членов кружка «чайковцев» был выслан тогда из Петербурга, а сам Чайковский подвергся четырем обыскам и был дважды арестован по этому делу. Мои первые сношения с кружком начались с того, что ко мне на квартиру были принесены тюки преследуемых книг. Наибольшее развитие книжного дела относится к 1871 году, причем вместе с распространением книг и с издательской деятельностью значительно расширились связи и знакомства кружка в различных сферах. Вскоре, однако, кружок стал стремиться придать своей деятельности более революционный характер и вывести ее из пределов сравнительно замкнутой среды учащейся молодежи, так как сама по себе эта среда не представляла тогда никакой общественной силы. Студенческие волнения происходили в то время на почве чисто студенческих интересов: дело шло, главным образом, о кассах взаимопомощи и о праве представительства при университетском начальстве. К такого рода студенческим волнениям кружок стал относиться, в конце концов, довольно индифферентно, стараясь поставить революционное дело на более широкую и твердую почву.

К этому именно времени относится попытка кружка найти эту более широкую и твердую почву в земской среде. Известно, что земства проявляли тогда довольно широкую инициативу в деле устройства народных школ и некоторых кооперативных предприятий, причем земская деятельность еще пользовалась в то время кой-какой независимостью, а земства некоторых губерний отличались своим демократическим направлением. Все это представляло известные положительные стороны, и кружок хотел убедиться в возможности или невозможности воспользоваться земскими учреждениями и земскими начинаниями в чисто революционных целях, т.е. имея в виду найти там удобную почву для ведения социалистической пропаганды в народе. Некоторые из членов кружка специально изучали тогда земскую литературу и входили в сношения с земскими деятелями, но скоро должны были придти к совершенно отрицательным выводам. Единственным полезным результатом этой попытки сближения с земствами было то, что в нескольких школах места школьных учителей, фельдшеров и фельдшериц были заняты своими людьми.

Наконец, из воспоминаний Кропоткина видно, что в 1872 г. в кружке «чайковцев» поднимался даже вопрос о конституционном перевороте при помощи давления на правительство со стороны либеральных элементов, находившихся в высших сферах; но и эти планы также не имели под собою никакой реальной почвы и не повели ни к какому практическому шагу.

Они интересны в настоящее время только в том отношении, что подтверждают фактически, до какой степени движение начала 70-х годов далеко было, на первых ступенях своего развития, от той теории революционной искры, способной вызвать мгновенное восстание народных масс, которая пользовалась успехом впоследствии. Мы видим, что, напротив того, революционеры 70-х гг. искали, в течение известного времени и в различных направлениях, возможной точки опоры для своей революционной деятельности, прежде чем стать лицом к лицу с народной массой.

Но так как общественные условия пореформенной России неизбежно должны были привести их к тому заключению, что, помимо некоторой части учащейся молодежи, революционное социалистическое движение безусловно не могло рассчитывать тогда ни на какую поддержку со стороны культурных слоев русского общества, то им и пришлось, в конце концов, обратиться, с имевшимися в их распоряжении наличными революционными силами, непосредственно к рабочим массам. И вот мы видим, что к началу 1872 г. кружок «чайковцев», прекратив всякие дальнейшие искания и попытки, решительно переходит к своей окончательной программе: революционной пропаганде среди петербургских рабочих, а затем и среди крестьянства.

Но мы опять повторяем, что эта революционная пропаганда еще не представляла собою в то время того массового движения в народе с сопровождавшим его энтузиазмом и восторженными надеждами, какое охватило русскую революционную интеллигенцию два года спустя. Пока это была еще очень замкнутая и строго конспиративная деятельность небольших организованных революционных групп, пионеров всего движения 70-х годов. В Петербурге такой группой был кружок «чайковцев», довольно многочисленный для своего времени (около 20-ти человек); в Одессе около того же времени и с такой же программой возник революционный кружок, членами которого были, в числе других, Волховский, Андрей Франжоли, Чудновский, Ланганс и еще очень юный тогда Желябов; кроме того, в Одессе же совершенно независимо действовал тогда Евг. Ос. Заславский, пользовавшийся большим влиянием среди одесских ремесленников и некоторой части заводских рабочих; в Москве также существовал тогда небольшой кружок, примыкавший к петербургскому кружку; в числе его членов были Наталья Александр. Армфельд, Варв. Ник. Батюшкова, Клячко, Фроленко и Лев Тихомиров; в Киеве был кружок, к которому принадлежал Аксельрод; в Харькове, Херсоне, Вятке, Орле и некоторых других губернских городах также существовали небольшие революционные группы.

Перечисляя эти более или менее известные мне организованные революционные группы, я вовсе не имею в виду, конечно, дать этим сухим перечнем сколько-нибудь исчерпывающей общей картины революционной России того времени. Помимо организованных революционных групп, тогда существовала более обширная и неорганизованная среда учащейся молодежи, также находившаяся под влиянием условий русской общественной жизни и социалистической литературы. Кроме того, тогда были и другие революционные организации, с которыми кружок «чайковцев» не приходил в прямое соприкосновение, как, например, кружок Долгушина и Дмоховского, первый выступивший в самом начале 1873 г. с решительной программой революционного призыва к народу.

III

Ко времени вступления Кравчинского в кружок «чайковцев», у последнего уже были установлены сношения с петербургскими рабочими, как заводскими, так и фабричными. С заводскими рабочими сношения завязались, главным образом, усилиями Сердюкова, отчасти также через посредство упомянутого выше Низовкина, студента медицинской академии. Это был, как оказалось потом, тип демагога низшего разряда; он сумел приобрести популярность среди заводских рабочих и позднее стал настраивать их против интеллигенции; а, в конце концов, попав в тюрьму, сделался злостным предателем. С фабричными рабочими первоначальные знакомства завязывались при случайных встречах в трактирах или на народных гуляньях. Наиболее деятельным и умелым человеком оказывался в таких случаях Синегуб.

Вступив в кружок «чайковцев», Кравчинский стал читать заводским рабочим лекции по русской истории и политической экономии, причем излагал им в популярной форме первый том Маркса. Заводские рабочие тогда, как и теперь, были много развитее фабричных. Некоторые из них самостоятельно читали тогда Чернышевского и Лассаля. Кропоткин, по приезде из-за границы, познакомил их с международным рабочим движением и рассказывал им о Парижской коммуне. Из них выделились потом такие выдающиеся рабочие, как Лавров (умерший в тюрьме), Обнорский, Орлов и др.

Среди фабричных рабочих пропаганда носила более элементарный характер. Обыкновенно дело начиналось с открытия чего-то в роде вечерней школы в квартире кого-либо из членов кружка. Знакомые рабочие приводили туда своих товарищей, желавших «учиться у студентов». Ученье сопровождаюсь чтением и разговорами. В то время внимание III-го Отделения еще не было направлено в эту сторону; воспоминание о воскресных школах начала 60-х годов успело изгладиться, и III-е Отделение гонялось тогда преимущественно за заграничными прокламациями. Благодаря этому, в течение почти двух лет (в 72 и 73 гг.) революционерам можно было вести первоначальную пропаганду среди рабочих в довольно широких размерах. Зимою 1872 г. на Выборгской стороне кружком был нанят небольшой отдельный домик Байкова, куда набиралось по вечерам по несколько десятков рабочих и куда приходил также Кропоткин для своих рассказов о заграничном рабочем движении. Даже осенью 1873 г. Синегуб еще мог собирать на своей квартире за Невской заставой по 30 и 40 человек рабочих и вести с ними до поздней ночи шумные и оживленные прения. К Синегубу, впрочем, к первому и нагрянула полиция в ноябре 1873 г.

С весны 1873 г. члены петербургского кружка уже расселились по всем фабричным центрам Петербурга и систематически расширяли свои связи с рабочими. Иногда с этой целью они надевали полушубки и отправлялись прямо в квартиры рабочих артелей, чтобы читать там по вечерам книжки. Кравчинский поселился в это время с другим членом кружка и с одним из заводских рабочих за Невской заставой, по соседству с заводом Семянникова (если не ошибаюсь), куда также перекинулась тогда революционная пропаганда. Скоро, как среди заводских, так и среди фабричных рабочих всех главных петербургских рабочих центров образовались небольшие группы сознательных рабочих. Дальнейшей своей задачей кружок «чайковцев» ставил объединение всех этих отдельных групп с целью создать из них самостоятельную рабочую организацию; но этому плану не удалось осуществиться вследствие начавшихся вскоре арестов. Заводские рабочие, впрочем, и тогда уже составляли довольно хорошо организованную самостоятельную группу со своей собственной кассой и библиотекой, и притом державшуюся по отношению к революционерам из интеллигенции с гораздо большей независимостью, чем группы фабричных рабочих.

Время от времени члены кружка «чайковцев» собирались на своей центральной квартире. Здесь каждый из них давал отчет о ходе пропаганды в своем районе; здесь же обсуждались общие планы и общие предприятия. У кружка была в Швейцарии своя типография, которой заведовали сначала Александров, а потом — Л. Гольденберг. В этой типографии были напечатаны первые революционные народные брошюры, благополучно доставленные потом в Россию.

Осенью 1873 г. кружок задумал перенести печатание народных брошюр из-за границы в Россию; с этой целью Купреянов ездил в Швейцарию и переправил через границу печатный станок, который хранился в лечебнице доктора Веймара, сосланного потом на каторгу и умершего на Каре в 1886 г. Всеми делами такого рода заведовала особая конспиративная комиссия, к которой принадлежала, между прочим, 18-летняя Перовская. В ведении Перовской находились также сношения с арестованными, сидевшими в III-м Отделении, через одного подкупленного жандарма, который регулярно приносил ей записки и принимал от нее поручения. Границей заведовали Сердюков и Купреянов; в 1873 г. они переправили, между прочим, через границу Соколова и Ткачева, бежавших из административной ссылки, причем побег первого был устроен по инициативе и при посредстве ставропольского кружка (на Кавказе), где находился в то время Ф. Волховский, после нечаевского процесса, а побег второго — при содействии петербургских друзей Германа Лопатина и, в частности, Ег. Коведяева.

Что касается общего характера той пропаганды, которая велась тогда среди петербургских рабочих, то прежде всего это было стремление передать дело рабочих в их собственные руки. Такова была одна из главных руководящих идей того времени. Тогда среди русских революционеров господствовало сильное предубеждение против политического якобинства, против революционной диктатуры, против мысли о пересоздании общественного строя путем декретов, причем с представлением о революционном якобинстве естественно связывалось также представление о более или менее значительном участии в перевороте буржуазии, в отличие от чисто народных революционных движений. В позднейшее время это идейное течение начала 70-х годов многими понималось, как отрицание всякой политики, как какое-то антиреволюционное стремление к мирной социалистической пропаганде в монархическом государстве. Легко заметить, в чем здесь заключалась ошибка. Революционеры 70-х годов признавали лишь бесплодность и даже вредное значение таких политических переворотов, в которых народные массы не играли бы самостоятельной роли, а служили бы простым орудием в руках буржуазии. Это была очень распространенная тогда мысль, навеянная еще литературою 60-х годов (вспомните, например, статьи Добролюбова о Кавуре и итальянском парламенте). Отрицательное отношение к буржуазным политическим переворотам сложилось тогда у русской интеллигенции, всегда стоявшей на строго-социалистической точке зрения, под влиянием известных событий западноевропейской политической истории XIX-го века: июньских дней во Франции, полного разрыва между буржуазией и пролетариатом во всем движении 48 г. и, наконец, под влиянием Интернационала и только что происшедшего тогда подавления парижской коммуны. К всему этому надо еще прибавить, что русская легальная литература была полна тогда описаниями бедственного положения западноевропейского пролетариата. Вот источники резкого отрицательного отношения нарождавшейся социалистической партии в России к буржуазным политическим переворотам. Но это еще вовсе не значило, чтобы революционеры 70-х годов считали возможным примирить каким-то путем социалистическое движение с самодержавием и чтобы они понесли в народ мирную социалистическую пропаганду. Это значило только, что их политическая программа заключалась в прямом обращении к народу, в призыве к революционному восстанию самих рабочих масс. С этой целью они и двинулись в народ, оставляя пока в стороне непосредственную политическую борьбу с правительством и отказавшись принципиально от всяких союзов с либералами. В сущности, их программа была тою же программой Интернационала с ее основной идеей о великой исторической роли рабочего класса, но только перенесенная в условия русской общественной жизни. А если принять в соображение полную неподготовленность и полную неспособность русской буржуазии 70-х годов к какому-то ни было революционному движению, то окажется, что революционная программа 70-х годов, со всей ее кажущейся непрактичностью и ее идеализацией народа, была единственно возможной тогда революционной программой вплоть до того момента, когда центр тяжести борьбы был перенесен в среду самой революционной интеллигенции.

Чтобы еще определеннее и конкретнее подчеркнуть революционный характер рабочей пропаганды начала 70-х годов, достаточно будет напомнить читателю в нескольких словах содержание наиболее распространявшихся тогда народных брошюр. Эти брошюры разделялись на легальные и нелегальные. Из первой категории наибольшим успехом пользовались: 1) «Дедушка Егор», — история крестьянского ходока, снаряженного в Питер и попавшего в острог; 2) рассказы Наумова, изданные кружком «чайковцев» под общим заглавием «Сила солому ломит», в виде довольно большого тома, но легко разбивавшегося на отдельные брошюры; лучшие из этих рассказов представляли собой резкий протест против кулачества, поддерживаемого начальством, и производили довольно сильное впечатление как на городских рабочих, так и на крестьян; 3) «Древняя Русь» Худякова, где, как известно, подобраны наиболее яркие черты и события вечевого строя и Московской Руси; эта книжка служила большим подспорьем для антимонархической пропаганды. Наконец, следует еще упомянуть о нескольких брошюрах естественноисторического содержания (»Рассказы о небе и земле», «Беседы о природе» и пр.); эти брошюры неизбежно поднимали религиозные вопросы и почти всегда приводили к полнейшему отрицанию церковной религии и даже атеизму, хотя, в принципе, мы никогда не навязывали рабочим своих антирелигиозных мнений.

Из нелегальных брошюр, изданных как самим кружком «чайковцев», так и другими группами, мне припоминаются следующие: 1) «История одного французского крестьянина», переделка известного исторического романа Эркман-Шатриана; в ней было сконцентрировано все, что можно было извлечь из этой книги наиболее революционного; 2) «Стенька Разин», драматическая поэма Навроцкого, напечатанная первоначально в «Вестнике Европы» и представлявшая собою во многих местах, даже без всякой переделки, сильно написанную революционную поэму; 3) «Сказка о четырех братьях» Л. Тихомирова, где в довольно ярких картинах изображена экономическая, политическая и религиозная эксплуатация народа, с прямым призывом к восстанию; 4) «Чтой-то, братцы», — небольшая брошюра, в виде прокламации, на тему о волке-царе, попавшем в правители овец, помимо их спроса и желания; в заключении настаивалось на необходимости созыва Земского Собора; 5) «История Пугачевского бунта», написанная Тихомировым, с добавлениями Кропоткина. Эта брошюра, по самой своей теме, очевидно, не могла носить мирного характера[3]; 6) Сборник революционных песен и стихотворений многие из которых были прямо направлены против царя, как, например, пользовавшиеся большим успехом стихотворения «Барка» и «Просьба крестьян». Все эти брошюры были написаны ранее 1874 г.; позднее появились сказки Кравчинского («Сказка о копейке» и «Мудрица Наумовна»), «Хитрая Механика», «Внушителя словили» и др.

Эти брошюры не заключали, конечно, в себе никакой определенной революционной программы, но их общий революционный характер не подлежит сомнению; они вполне соответствовали тому периоду революционной пропаганды в народе, когда она еще была кружковой, когда дело еще шло о выработке отдельных лиц из народной среды с общим революционным миросозерцанием и когда еще не было данных для того, чтобы придать революционному движению в народе сколько-нибудь определенную, конкретную форму. Поскольку можно было предвидеть дальнейшее развитие этого движения, оно рисовалось нашему кружку в форме все более и более расширяющихся и объединяющихся между собою революционных групп среди городских рабочих, причем эти городские рабочие служили бы проводниками революционной агитации в деревне. На городских рабочих возлагались тогда даже еще большие надежды; предполагалось, что они могут выдвинуть из своей среды боевую организацию для революционного движения в самом Петербурге. Достигнуть этого надеялись, главным образом, путем стачек, и, по словам Кропоткина, к которому перешли сношения с нашими рабочими Выборгского района ко времени уже начавшихся больших арестов в Петербурге, т.е., к началу 1874 г., — между ткачами Выборгской стороны уже шла тогда речь о подготовлении к стачке, причем двое из рабочих, Яков Иванович и Вилли Прейсман, настаивали даже на том, чтобы припасти кое-какое оружие на случай, если бы во время стачки стали бить рабочих[4].

Таковы были тогда планы нашего кружка. Но, несмотря на сравнительные успехи нашей революционной пропаганды среди городских рабочих и на очень приподнятое революционное настроение тех рабочих, которые были затронуты этой пропагандой, мы с первых же шагов должны были убедиться в том, что этой пропаганде трудно было удержаться тогда в городских центрах, среди городских рабочих. Условия русской жизни того времени неминуемо должны были выдвинуть на первый план в революционном движении вопрос о деревенских народных массах, и я хорошо помню, как началось это в Петербурге, летом 1873 года.

Наиболее выдающимся из наших фабричных рабочих был тогда Григорий Крылов, умерший в 1876 г. в тверской тюрьме. Это был человек живого, пылкого темперамента, горячо уверовавший в революционные идеи. Он совершенно не был способен тогда оставаться в бездействии и мечтал о широком революционном движении; между тем, в окружавшей его фабричной среде, он, видимо не встречал достаточного сочувствия к своей пропаганде и потому скоро стал тяготиться этой средой. Тогда он начал искать других путей для своей революционной деятельности и задумал, по примеру эркман-шатриановского Шовеля, продавать под видом коробейника народные книжки. С этой мыслью он бросил фабрику и стал продавать народные книжки по окраинам Петербурга, а затем уехал в свою деревню, в Тверскую губернию. Этот уход с фабрики сопровождался и мотивировался, конечно, со стороны Крылова и других рабочих, разговорами о необходимости поднять крестьянский народ, без которого ничего нельзя сделать. Таким образом, первый толчок к движению в деревню был дан в Петербурге самими же рабочими, не находившими в окружавшей их фабричной среде достаточно подготовленной почвы для массового рабочего движения. То же самое происходило и среди заводских рабочих; один из них, а именно Орлов, очень способный юноша, переселившийся за Невскую Заставу вместе с Кравчинским, бросил тогда завод и стал готовиться в народные учителя.

Что касалось собственно нас, членов кружка, то это решение рабочих застало некоторых из нас даже врасплох и вызвало в нашей среде немалое разочарование, так как мы еще мечтали тогда о правильном и прогрессивном расширении нашей пропаганды в Петербурге и о создании самостоятельной рабочей организации. Но мало-помалу и нас стала охватывать и увлекать мысль о деревне, как о главном центре народной жизни, хотя некоторые из нас (и в том числе Чайковский) смотрели на это тогда, как на ересь, как на внесение дезорганизации в правильно поставленное в Петербурге рабочее дело.

IV

Первым из нашего кружка, бросившим тогда организованную рабочую пропаганду в Петербурге и ушедшим в беспредельное и таинственно-заманчивое народное море, был Сергей Кравчинский. Надо заметить, что такое решение было в то время своего рода сожжением кораблей, отречением от многого очень привычного и дорогого, переходом к очень трудной и тяжелой роли. Только огромное революционное одушевление, связанное с представлением о заветных трудовых идеалах, скрытых в народных массах, делало эту задачу выполнимой. Идти в народ значило тогда выйти из университета, бросить книги, расстаться с городскою жизнью и надеть на плечи сермягу, — а вместе с нею войти целиком в шкуру чернорабочего или фабричного. Я помню, как впервые уходил в народ Кравчинский и как я провожал его на петербургском вокзале. Он был в посконной рубахе и сырой поддевке с узелком под мышкой; кроме меня, его провожала незнакомая мне бледная женщина с интеллигентным лицом и заплаканными глазами. Кравчинский был по обыкновению очень оживлен, много говорил и метался по вокзалу, не обращая никакого внимания ни на свой костюм, ни на стоявших подле жандармов. Но, вот, зазвонил звонок, мы простились, и он уехал в Тверскую губернию, к одному знакомому мелкому помещику, к которому поступил в качестве чернорабочего. Это было в июле или августе 1873 г.

В это лето многие из членов кружка также разъехались в разные стороны с различными поручениями. Чайковский, пользовавшийся наибольшею известностью, как представитель нашего кружка, совершил тогда обширную поездку по всей России для поддержания прежних и установления новых связей; Кропоткин уехал продавать свое имение, чтобы достать денег на устройство предполагавшейся типографии и другие революционные предприятия; Купреянов поехал в Швейцарию за печатным станком, а также для свидания с Лавровым, предпринявшим тогда издание журнала «Вперед!». Еще один товарищ поехал на юг для переговоров с одесскою группой.

Я остался тогда в Петербурге, чтобы продолжать дело с рабочими на Выборгской стороне. Мы с Перовской наняли на это лето небольшую квартиру на Саратовской улице, вблизи ткацких фабрик, расположенных по Сампсониевскому проспекту. Две другие наши рабочие квартиры находились тогда за Невской и Московской заставами. За Невской заставой жил Синегуб с женой. Синегуб завел тогда обширные знакомства с рабочими артелями на фабрике Торнтона. Число приходивших к нему рабочих вскоре так возросло, что он должен был пригласить к себе на помощь сначала двух товарищей из вспомогательного кружка, а затем перетащил к себе и Перовскую. К концу августа у него же на квартире поселился Л. Тихомиров, перебравшийся тогда из Москвы в Петербург. Тихомиров был поражен успехами пропаганды за Невской заставой и называл это место Сэнт-Антуанским предместьем[5]. На руки Перовской Синегуб передал пришедшего к нему как-то Петра Алексеева с четырьмя товарищами. Петр Алексеев еще не был тогда затронут революционной пропагандой и желал просто учиться, — «жаждал чистой науки», как говорил Синегуб. Особенно привлекала его почему-то геометрия.

За Московской заставой вел пропаганду Л. Попов с другим товарищем. На Васильевском острове существовал по-прежнему довольно многочисленный кружок заводских рабочих, более самостоятельный и державшийся особняком от фабричных. С ним вели дело, главным образом, Сердюков, Чайковский, Кропоткин, Кравчинский и тот, кого Кропоткин называет в своей автобиографии Кельницом.

К осени все члены нашего кружка снова съехались в Петербург; вернулся туда также и Кравчинский, чтобы принять участие в наших общих совещаниях. Главным делом кружка все еще признавалась тогда пропаганда среди петербургских рабочих, которая значительно расширилась за летнее время, особенно, как мы видели, за Невской заставой. Помимо чисто практической постановки рабочей пропаганды, нас уже занимал тогда вопрос о выработке общей революционной программы кружка. После нескольких заседаний по этому поводу, Кропоткину было поручено набросать проект нашей программы. Проект этот был написан им и принят кружком. Когда начались аресты, поведшие за собой разгром почти всего нашего кружка, выработанная нами программа уже переписывалась набело для сообщения ее провинциальным организациям[6]. Основной идеей этой программы было крестьянское восстание и отобрание земли у помещиков. Общее направление мысли было по-прежнему антипарламентерское, если можно так выразиться; прямое участие народа в политической жизни признавалось необходимой гарантией, и русское крестьянство признавалось способным создать такой строй жизни после переворота на почве общинного землевладения. Первая книжка «Вперед», появившаяся в конце 1873 г., не вполне ответила господствовавшему настроению кружка; статья Лаврова, слишком настаивавшая на научной подготовке пропагандистов, вызвала даже возражение со стороны Чайковского. В своем открытом письме в редакцию он говорит, что наука без революционного настроения ровно ничего не даст народному делу, что надо дорожить именно теми годами, когда молодежь еще беззаветно отдается революционному движению и что в продолжительных научных занятиях всегда лежит опасность увлечения специальностью, или самой наукой в ее современной буржуазной обстановке. Словом, в этой статье уже сказывалось то настроение, когда требования данной минуты заслоняют собой медленную подготовительную работу и когда признается необходимость сосредоточить на одной определенной революционной задаче все наличные революционные силы[7].

Соответственно этому настроению, стала изменяться также и первоначальная программа нашей рабочей пропаганды, имевшая в виду преимущественно выработку отдельных сознательных личностей среди рабочих. Теперь среди нас стало заметно усиливаться стремление к массовой пропаганде, стремление обращаться к народным массам, проникать в народные массы. Одна из таких попыток происходила еще в начале осени 1873 г. в самом Петербурге. Туда приехал этой осенью тот тверской помещик, у которого жил Кравчинский, и привез с собою поклоны от земляков к двум каменщикам, работавшим в одной артели, состоявшей душ из восьмидесяти, причем эта артель располагалась для ночлега в том самом доме, который она воздвигала. И вот этот мелкий тверской землевладелец, разыскав своих земляков, познакомил с ними сначала Кравчинского, а потом Синегуба. Кравчинский и Синегуб стали ходить тогда по вечерам в эту артель каменщиков и читали там книжки, а затем наводили разговоры. Беседы велись очень оживленные и быстро переходили, разумеется, на самые жгучие темы. Кравчинскому и Синегубу впервые пришлось тогда говорить перед такой обширной аудиторией и ощущать массовое влияние своей пропаганды. Особенно воспламеняли слушателей речи Синегуба, пропагандиста по натуре, доходившего в таких случаях до беззаветного увлечения. После одного из таких вечеров, Кравчинский, по выходе из артели вместе с Синегубом, нервно дрожа и крепко прижимаясь к нему, говорил: «Синегуб, ты — волшебник! Я убедился сегодня, что можно действовать на массы... Необходима массовая пропаганда».

В связи со всем этим возраставшим среди нас революционным одушевлением стала намечаться тогда же еще одна перемена в способе нашей пропаганды: так как для сближения с народными массами форма прежней студенческой пропаганды оказывалась уже не подходящей, тем более, что некоторыми из наших рабочих раньше еще указывалось на то, что как-никак, а все же мы, студенты, ведем барский образ жизни, то среди нас все более и более стала укрепляться тогда мысль о необходимости для пропагандиста самому делаться рабочим. Тогда именно поступил кочегаром на чугунно-литейный завод Дмитрий Рогачев, удивлявший там всех своей необычайной физической силой и ворочавший в горне, хотя без всякой сноровки, огромные глыбы чугуна; тогда же стали устраиваться в Петербурге и других местах особые интеллигентами мастерские, слесарные, кузнечные и сапожные, для обучения ремеслу будущих пропагандистов. Следует заметить также, что осенью и зимою этого года (1873) в Петербурге, уже началось сильное общее возбуждение среди интеллигенции, подготовившее революционный поход лета 1874 г. В Петербурге в эту зиму происходили постоянные и многолюдные сходки, причем среди молодежи возникли многочисленные новые группы, ставившие своей задачей пропаганду в народе.

Кравчинский, как мы уже видели, шел впереди этого общего движения. Как только в нашем кружке были решены все неотложные организационные вопросы, он снова ушел в народ, вместе с Дмитрием Рогачевым. На этот раз они преобразились в пильщиков и уехали в ту же Тверскую губернию, где стали странствовать по деревням, нанимаясь на работу и ведя революционную пропаганду. Надо заметить, что, еще будучи студентом Лесного института, Кравчинский, по примеру Рахметова, стал развивать в себе физическую силу и достиг в этом отношении очень значительных результатов; только благодаря этой подготовке, он мог теперь сразу же выполнять обыкновенную дневную работу пильщика, не возбуждая ни насмешек, ни подозрений в крестьянах и не отставая ни в чем от силача Рогачева.

Как Кравчинский, так и Рогачев, были оба выдающимися пропагандистами. Рогачев обладал веселым, открытым характером и легко сходился с простым народом; когда он бродил потом в качестве пропагандиста более трех лет по Руси, его повсюду принимали за настоящего рабочего. В Кравчинском были другие сильные стороны: он производил на слушателей впечатление своими знаниями, обширной памятью и той внутренней силой, которая всегда чувствовалась в нем. Оба они действовали крайне решительно, смело вступали в разговоры и мало стеснялись в речах. Немудрено поэтому, что скоро о них стали распространяться всякие слухи в той местности, где они странствовали в качестве пильщиков, и, в конце концов, их велено было задержать. Их арестовали в какой-то волости и отправили с двумя сотскими в ближайший уездный город. Везде, где они останавливались по дороге, они продолжали вести свою революционную пропаганду; и вот под влиянием этой пропаганды, во время ночевки в какой-то деревне, один молодой парень отодвинул засов у двери деревенской каталажки, куда их заперли, и помог им таким образом бежать.

Спасшись на этот раз — и уже на всю жизнь — от русских тюрем, Кравчинский поехал в Москву, а затем побывал в Одессе, где в первый раз встретился с Волховским; побывал он также в Нижнем и в Казани, откуда пришел пешком, с обозом, снова в Москву, где собрались тогда уцелевшие от петербургского погрома члены кружка «чайковцев».

К этому именно периоду странствия Кравчинского по России относится его двухнедельное пребывание у молокан. Произошло это так: он встретился с одним из них по дороге и разговорился с ним, а затем получил от него рекомендацию к их главарю, жившему в каком-то уезде Рязанской губернии. Кравчинский отправился туда и приобрел большое уважение среди этих сектантов, благодаря особенно тому, что знал на память чуть не всю библию. Он приехал туда как раз на страстную неделю, а потому должен был выдержать вместе с сектантами самый строжайший пост. Никакого революционного значения эта экскурсия, насколько мне помнится, не имела, хотя, по воспоминаниям Волховского, Кравчинского, под влиянием именно этого посещения молокан, занимала одно время мысль сделаться их начетчиком с революционными целями, к чему его приглашали также и сами молоканы.

V

Весною 1874 г. в Москве собрались, как я уже сказал, почти все уцелевшие от погрома члены кружка «чайковцев». В сущности, к этому времени существование кружка, как сплоченной революционной организации, было уже покончено. Большинство членов кружка были арестованы, и его деятельность среди рабочих в Петербурге была прервана. Первый большой погром произошел, как я уже упоминал, за Невской заставой, где вместе с Синегубом, Тихомировым, Стаховским и Борисевичем был арестован тогда также и весь кружок фабричных рабочих, образовавшийся там за лето на ткацких фабриках. Но эти аресты еще не расстроили, впрочем, организации нашего кружка. На Выборгской стороне все еще продолжались тогда прежние сношения с рабочими и завязывались новые знакомства среди них. Вскоре, однако, и в этом главном центре нашей рабочей пропаганды начались большие аресты. В начале января был арестован Чарушин, а затем в марте также и Купреянов, самые видные люди этого района. Здесь, как мы потом убедились, сношения революционеров с рабочими были выслежены полицией при помощи двух рабочих-шпионов, уже действовавших в этом смысле и раньше того в Москве, при выслеживание долгушинского кружка. Теперь эти рабочие-шпионы были присланы для той же цели в Петербурге. Это были уже опытные люди, очень смышленые и производившие при первой же встрече самое благоприятное впечатление своим пониманием дела и своей видимой искренностью. Они очень ловко устроили арест Чарушина, нисколько не скомпрометировав этим себя, так что после Чарушина с ними, без малейшего колебания, стал продолжать те же сношения Купреянов; затем они выдали и Купреянова; тогда на Выборгскую сторону, для поддержания связей с рабочими, стал ходить Кропоткин, под фамилией Бородина, причем и ему также пришлось иметь дело с этими шпионами; наконец, был арестован, в конце марта, и Кропоткин, причем один из шпионов участвовал вместе с сыщиком в задержании его на Невском проспекте.

В марте 1874 года был арестован также почти весь кружок заводских рабочих на Васильевском острове. Разгром был полный. Большинство еще не арестованных членов кружка «чайковцев» уже разыскивалось полицией и потому перешло на нелегальное положение. Даже наша центральная квартира чуть не была захвачена. Она помещалась в Казарменном переулке, в небольшом отдельном домике, который нанимала в качестве хозяйки Перовская. Появление шпионов в этом почти еще незастроенном тогда переулке было, однако, скоро замечено нами, и мы успели вывезти на подводе все наши вещи, как раз накануне обыска, так что когда явилась полиция, она нашла дом запертым и пустым.

Из всего кружка «чайковцев» в Петербурге осталось, после разгрома, только 2 или 3 еще неизвестных полиции члена да 2 или 3 новых товарища, приглашенных Кропоткиным и Сердюковым во время самого разгрома. На их обязанности лежало теперь, главным образом, поддержание сношений с заключенными. Все же перешедшие на нелегальное положение члены кружка выехали тогда из Петербурга и, как уже было сказано, встретились весною в Москве. Перовская была арестована одна из первых еще в ноябре 1873 г., но против нее не было тогда достаточно улик, и через несколько недель ее освободили на поруки. После этого она уехала к матери в Крым, где пробыла до конца 1877 г., когда была вызвана в суд по «процессу 193-х».

По приезде в Москву уцелевшие от погрома члены петербургского кружка уже застали там сильное революционное брожение, начавшееся, как мы видели, повсюду еще с осени 1873 года. В Москве накопилось в то время много хорошей молодежи, только что охваченной революционным настроением; среди нее особенно выделялся своей талантливостью и своим юношеским одушевлением Николай Морозов. Много нашлось также тогда серьезных сторонников движения в народе и среди студентов Петровской академии, где видную роль играли в то время московские члены кружка «чайковцев» (Фроленко и др.). Кроме того, довольно многочисленный кружок группировался тогда в Москве около Мышкина, в его типографии, а также около Войнаральского, в устроенной им весною на Плющихе сапожной мастерской. Тогда же примкнули к движению Саблин и Татьяна Лебедева.

Таким образом, весною 1874 г. настроение в Москве было особенно оживленное. Для приехавших туда членов петербургского кружка это было как бы продолжением их петербургской жизни и деятельности; вслед за полным разгромом петербургской организации начиналось, хотя и плохо организованное, но зато более широкое революционное движение, увлекшее за собою и их. Это обстоятельство помогло им не почувствовать сразу всей их потери, всей тяжести нанесенного им в Петербурге удара. Только позднее, после новых погромов и новых массовых арестов, которыми закончилось бурное лето 1874 г., немногие остававшиеся еще на свободе члены кружка «чайковцев», — этой дружной революционной семьи, созданной в Петербурге усилиями целого ряда выдающихся людей и сильных характеров, — почувствовали свое одиночество. Почувствовал его тогда и Кравчинский, который, вообще, придавал очень большое значение этому кружку и, кроме того, был сильно привязан лично ко многим из его арестованных членов[8].

Из Москвы Кравчинский ушел в компании с одним товарищем, сначала в Тульскую губернию, а затем на юг, и с тех пор я уже не видал его больше до самого моего приезда в Лондон, зимою 1890 г. Таким образом, о всей его революционной жизни за этот 16-летний промежуток времени у меня нет личных воспоминаний, и я могу сообщить здесь о ней лишь несколько отрывочных фактов. Отсюда читатель видит, что мои воспоминания об этой выдающейся личности и этом выдающемся представителе революционного движения 70-х годов ни в каком случае не могут быть названы полными. Мало того: в них совершенно отсутствует сколько-нибудь полный рассказ о том именно периоде революционной жизни Кравчинского, который был наиболее богат революционными событиями и который наиболее соответствовал сильному, героическому темпераменту этого человека, с трудом укладывавшемуся в первоначальные рамки нашей замкнутой, кружковой жизни.

Татьяна Ивановна Лебедева, которую я видел последний раз на суде, в конце 1877 г., рассказывала мне, что зимою 1876 г. Кравчинский был в Петербурге и находился в крайне подавленном душевном настроении. Иногда ей казалось даже, что он сходит с ума: он часто совсем не отвечал на обращенные к нему вопросы и разговаривал с самим собой. Ходил он тогда по Петербургу в самом невозможном костюме, наполовину городском, наполовину крестьянском, и жил неизвестно где. Как-то он сообщил Татьяне Ивановне, что был захвачен в каком-то притоне вместе с мазуриками, но по дороге убежал от полиции. То обстоятельство, что он не был тогда арестован, хотя его усиленно разыскивали, очень удивляло ее, и объяснялось, по всей вероятности, именно тем, что он не принимал никаких предосторожностей. Как и всегда, его выручала в подобных случаях полная беззаботность и какая-то рассеянность человека, занятого своими собственными мыслями и своим собственным делом. Это отношение к полиции, как к чему-то совсем постороннему и мало его касающемуся, было возведено у него даже в систему, но очевидно, что в основе той системы лежало все-таки, прежде всего, отсутствие всякой боязни за самого себя, причем это довольно редкое в людях свойство было развито в нем, как я думаю, усилиями воли и продолжительной практикой. В Москве у нас был общий хороший знакомый, арестованный по долгушинскому делу, а затем выпущенный из тюрьмы под домашний арест, причем его бессменно сторожил городовой. Нам очень хотелось повидаться с этим знакомым, но так как мы оба были на нелегальном положении, то я не счел этого возможным для себя; Кравчинский же пошел и потом не без удовольствия рассказывал мне, как он проник в самую львиную пасть. Он, по всей вероятности, не мог допустить в себе мысль, что он чего-нибудь испугается. Также мало были свойственны ему то беспокойство и волнение, которые испытываются почти каждым, кому приходится выступать перед публикой, произносить речи и т.п. Когда я гостил у него в Лондоне в 1893 г., мы как-то пошли с ним на ежегодное общее собрание английского «Общества друзей свободы в России», на котором он должен был произнести речь. По дороге он рассказывал мне о задуманных им литературных работах и, видимо, нисколько не заботился о предстоявшем ему выступлении перед довольно избранной английской публикой; когда же я, наконец, спросил его, о чем он будет говорить, то он ответил мне совершенно равнодушно: «Ну, что-нибудь да придет в голову!»

Между 1875 и 1878 годами Кравчинский несколько раз ездил за границу и возвращался обратно в Россию. В 1876 г. он попал в Герцеговину, где писал какие-то прокламации к восставшим славянам, как рассказывал мне один из бывших с ним русских; в 1877 г. он близко сошелся с итальянскими социалистами, особенно с Малатестой и Кафиеро, и присоединился к беневентинской вооруженной экспедиции. Небольшой отряд вооруженных итальянских социалистов овладел тогда одною или двумя деревенскими коммунами и учредил там временный социалистический порядок. Попытка эта имела, конечно, чисто демонстративное значение. Инсургенты были схвачены итальянскими властями и посажены в тюрьму, а в том числе и Кравчинский. В тюрьме он просидел до смерти Виктора-Эммануила, которая случилась в следующем же 1878 г. и повела за собою амнистию.

Весною 1878 г. Кравчинский был уже в Петербурге и вел переписку с осужденными по «процессу 193-х», сидевшими тогда в Петропавловской крепости. В России возникла тогда знаменитая организация «Земля и Воля», положившая начало всему последующему народовольческому движению; одним из учредителей этой организации был Кравчинский. Он перевез через границу часть типографий, предназначавшейся для печатания органа этой революционной группы, и был одним из его редакторов. Как в «Земле и Воле», так и в «Общине», издававшейся тогда за границей, был помещен ряд статей Кравчинского, написанных свойственным ему восторженным и пламенным языком. Наконец, 4 августа того же 1878 г. он, как известно, выступил мстителем за погибших товарищей и убил шефа жандармов, генерала Мезенцева.

Поводом к этому убийству послужил приговор по «процессу 193-х». В этом процессе судились все арестованные в 1873 и 1874 гг., по обвинению в пропаганде среди рабочих и крестьян. Всех арестованных тогда пропагандистов было около 1000 человек, но из них суду было предано только 193. Следствие по этому делу тянулось около 4 лет, без всякого внимания со стороны разных следственных комиссий к сотням молодых жизней, разрушавшихся в продолжительном одиночном тюремном заключении. Это было золотое время для жандармерии и прокуратуры; карьеры Слезкиных, Жихаревых, Желеховских и др. создавались тогда легко и быстро, причем никто из этих господ даже и не думал о возможности какого-нибудь отпора со стороны революционеров. Масса заключенных, проводивших год за годом в одиночных тюрьмах, представляла для них как бы пассивный следственный материал, над которым они изощряли свою проницательность. Знаменитое III-е Отделение еще пользовалось тогда своим традиционным обаянием, унаследованным им от николаевской эпохи, и шеф жандармов еще мог спокойно прогуливаться тогда летними утрами по улицам Петербурга.

Между тем, число погибших за эти 4 года в одиночном заключении от болезней, сумасшествия и самоубийства доходило до 80 человек. Среди революционеров стала даже возникать тогда теория целесообразности вооруженного сопротивления при арестах: так велика казалась им вероятность умереть бесплодно в тюрьме даже при сравнительно ничтожном обвинении. Многие из умерших в предварительном заключении по «процессу 193-х» были бы или вовсе оправданы судом, или же приговорены к самому незначительному наказанию. Факт этот был хорошо выяснен защитниками на нашем процессе и произвел сильное впечатление даже на особое присутствие сената с Петерсом во главе. Вообще, «процесс 193-х», разбиравшийся вскоре после «процесса 50-ти», уже подготовившего со своей стороны сочувственное настроение в обществе, вызвал заметную сенсацию в Петербурге. Вследствие этого, приговор особого присутствия оказался неожиданно мягок: из 193-х подсудимых, 90 было оправдано совершенно, а для 70-ти в наказание было вменено предварительное заключение; даже по отношению к осужденным на каторгу суд ходатайствовал о замене ее ссылкой на житье, исключив, впрочем, из этого ходатайства Мышкина[9].

Под впечатлением этого процесса, сопровождавшегося, притом, различными манифестациями со стороны подсудимых: отказом от присутствия на суде и от всякой защиты, речью Мышкина и резкими протестами со стороны других подсудимых, в петербургском обществе произошло тогда нечто аналогичное тому, что не раз повторялось потом в истории нашего революционного движения, а именно — когда это движение отражалось косвенным путем на общественном настроении и вызывало в нем известный подъем оппозиционного духа. Но так как этот подъем обуславливался не внутренними силами самого общества, а ходом борьбы между революционной партией и самодержавным правительством, действиями которых всегда руководила своя внутренняя логика, то такого рода либеральное общественное настроение никогда не бывало особенно прочным. Так случилось и на этот раз. С одной стороны, в правительственных сферах оказалась, разумеется, своя партия непримиримых, один из корифеев которой, петербургский полицеймейстер Трепов, устроил известное побоище в доме предварительного заключения и истязание Боголюбова; результатом этого был выстрел Веры Засулич, повлекший за собой небывалые в России события: оправдание присяжными Веры Засулич, демонстративную овацию публики, наполнявшей залу суда, бурную сцену на улице, когда столпившиеся перед зданием суда революционеры вырвали оправданную Засулич из рук жандармов и скрыли ее от преследований правительства, причем весь либеральный Петербург с тревогой следил за ее судьбой, а газета «Северный Вестник» решилась даже напечатать ее открытое письмо.

С другой стороны, 4-летние неистовства правительства принесли свои неизбежные результаты и резко изменили настроение революционной партии. Начались насильственные революционные акты и на юге России, в Одессе, идея вооруженного сопротивления нашла в это время свое первое практическое применение при аресте Ковальского.

Все это произошло как раз в промежуток времени между произнесением приговора по «процессу 193-х» и его конфирмацией. Последствия не заставили ждать себя: ходатайство суда не было принято во внимание, и все 13 человек, осужденных на каторгу, были отправлены, одни на Кару, а другие (Мышкин, Ковалик, Войнаральский, Муравский, Рогачев и Сажин) — в харьковские центральные тюрьмы, в эту обитель «заживо погребенных». Затем около 80 человек, оправданных по суду, были арестованы вновь и сосланы административным порядком в северные губернии. Таким образом, логика положения взяла свое, и революционная борьба должна была разгореться с новой силой.

И, вот, в этом новом фазисе революционного движения 70-х годов, Кравчинскому суждено было опять взять на себя роль смелого инициатора. Им совершен был первый крупный террористический акт: убийство генерала Мезенцева. Подробности этого события достаточно известны. Кравчинский вышел навстречу Мезенцеву во время его обычной утренней прогулки по Михайловской площади, в компании с полковником Макаровым, и нанес ему смертельный удар стилетом; затем он бросился в пролетку, запряженную тем самым Варваром, на котором уже спасся раньше Кропоткин, и был увезен товарищем-кучером. При всех приготовлениях к этому беспощадному революционному акту, Кравчинский настаивал на том, чтобы ему был, по возможности, придан характер открытого нападения. Спасшись удачно от преследования, он упорно желал остаться в Петербурге, несмотря на то, что в Петербурге тогда была поставлена на ноги вся полиция. Товарищам стоило большого труда выпроводить его за границу под каким-то нарочно созданным предлогом.

Вся дальнейшая революционная деятельность Кравчинского в период его заграничной жизни, носила преимущественно литературный характер. Его лучшие произведения известны всем. В них он сумел дать яркие картины революционной жизни, как мог дать только человек долго живший в самом ее центре, и сумел передать внутреннюю, психологическую сторону русского революционного движения, как мог это сделать только человек, сам переживший и перечувствовавший самые сильные и глубокие впечатления революционной жизни в один из ее наиболее тревожных и драматических периодов. По единодушным отзывам из России, его книги до сих пор производят свое революционное действие на все более и более расширяющийся круг читателей, продолжая служить тому делу, которому до последнего дня своей жизни служил их автор.

Приехав за границу в 1890 г., я снова увидал Кравчинского после 16-летней разлуки. В Сибири до меня доходили изредка слухи о нем. Я знал, что он жил в Англии и что он много писал на английском языке; при этом мне передавали иногда, что он почти совсем отстранился от русского революционного движения. Допуская, конечно, в известных пределах отчуждающее влияние долгой заграничной жизни, я не связывал и не мог связать этого с какими-нибудь серьезными внутренними переменами в самом Кравчинском: я знал, что такие люди, как он, не меняются ни при каких условиях. Но в первый же свой приезд в Лондон я был поражен тем, до какой степени этот человек мало изменился даже во всех своих второстепенных типичных чертах русского революционера. Это был все тот же, прежний Кравчинский, все тот же русский нигилист, несмотря на совсем другую окружавшую его тогда обстановку. Всю ту необходимую частицу английских обычаев и условных приличий, которая налагалась на него его английскими знакомствами, он принимал, как скучный парадный костюм, который сбрасывается при первой возможности. Еще менее, конечно, отразилась заграничная жизнь Кравчинского на его внутреннем облике. Это был все тот же русский революционер, все тот же сильный, верный и преданный товарищ, все тот же человек 70-х годов, для которого личная жизнь, как в молодости, так и в зрелом возрасте, могла существовать только в форме служения народному делу. Все его заветные мечты, все его излюбленные планы всегда принадлежали русскому революционному движению. Его заграничная агитация, которой он отдавал одно время много сил и времени, имела в его глазах чисто второстепенное и служебное значение. Даже его большая склонность к литературно-художественному творчеству всегда была связана в его глазах с революционными задачами: «Кто же будет писать революционную беллетристику?» — говорил он, когда заходила речь о том, чтобы ему взять на себя редактирование заграничного революционного органа.

В нем еще было много сохранившихся сил, была спокойная уверенность в себе, большой политический ум и страстная преданность общественному делу, служение которому с самых юных лет обратилось для него в единственный руководящий жизненный принцип. Эта цельность и страстность общественного чувства, составляющая, вообще, характерную черту русской революционной интеллигенции, имели в Кравчинском одного из своих наиболее ярких представителей. Ими объяснялось то сосредоточенное, часто сумрачное настроение, которое почти не покидало этого, по натуре крайне доброго и даже нежного человека, лишенного всякой узости, всякого фанатизма. Иногда мне казалось, что он как бы только наполовину жил окружавшей его повседневной жизнью. Большую часть времени он проводил в своем рабочем кабинете; затем появлялся среди близких со своим задумчивым, рассеянным видом, со своей милой, широкой улыбкой, но скоро снова уходил в свои мысли и снова запирался в своем кабинете. Все тяжелые воспоминания, все ужасы русской жизни были слишком тесно связаны с его личною жизнью: с его молодостью, со всеми его надеждами, с его погибшими друзьями; они всецело владели его душой и были главным элементом, определявшим его настроение.

Благодаря той же силе и искренности общественного чувства, Кравчинский был совершенно недоступен для мелких партийных раздоров и личной полемики. Надо было видеть, с каким глубоким равнодушием он относился ко всему подобному. Можно было подумать, что имеешь дело с политически индифферентным человеком. Но стоило только выступить на сцену одному из тех вопросов или воспоминаний, с которыми как бы сливалось все его существование, и тогда страстная и сдержанная энергия этого, по-видимому, невозмутимого человека, вырывалась наружу. Один из товарищей, впервые познакомившийся с Кравчинским в Лондоне, рассказывал мне, что он, все время молчавший и относившийся безучастно к происходившей у него на квартире беседе, вдруг весь вспыхнул и высказал очень резкое замечание, когда покойный Людвиг Савицкий стал отрицать значение политической свободы для России. Я помню также, как изменилось его лицо и какие жесткие слова вырвались у него, когда при нем зашла речь о Сигиде, засеченной в Карийской тюрьме. Это кажущееся невозмутимое спокойствие Кравчинского было спокойствием человека, слишком много пережившего на своем веку и слишком хорошо владеющего собой

Глядя на его тихую, однообразную жизнь в Лондоне, в начале 90-х годов, среди обычной английской обстановки, трудно было представить себе, как еще много таилось в нем его прежней революционной энергии. Его, видимо, тяготила эта монотонная жизнь, занятая почти исключительно работою для английской печати, и он охотно снова бросился бы в какое угодно революционное предприятие. Но в те годы революционная Россия еще переживала, как известно, глухое и трудное время. В самой России шла тогда лишь медленная подготовительная работа, сношения с заграницей носили чисто-случайный характер, и эмиграция не могла не чувствовать всей своей оторванности от русской жизни.

Но, вот, прошло еще несколько лет, и все это вдруг изменилось. Русское революционное движение приняло неожиданно-широкие размеры, и в основу его легло уже начавшееся тогда массовое движение пробуждающегося русского народа, — того самого народа, к которому так рвались сердца революционеров 70-х годов и к которому были обращены их первые призывы 25 лет назад... Но Кравчинскому не суждено было дожить до этого сравнительно более счастливого для нас времени. 11-го (23-го) декабря 1895 г. он погиб совершенно неожиданно, благодаря роковой случайности, на 43-м году своей жизни.

Он жил на западных окраинах Лондона среди еще незастроенных пустырей. Один из таких пустырей пролегал между его домиком и квартирой Волховского, так что они обыкновенно ходили друг к другу по этой сокращенной дороге; при этом надо было переходить в одном месте полотно железной дороги; ни сторожа, ни заставы в этом месте не было; каждому предоставлялось самому заботиться о своей безопасности. Утром рокового дня Кравчинский шел по направлению к рельсам, погруженный в какие-то думы и слишком поздно заметил налетевший на него из-за поворота поезд. Его ударило в голову, и смерть была мгновенна.

Кравчинский пользовался большой известностью и в Англии, и в Америке, особенно же в социалистическом мире Лондона. Поэтому его похороны приняли характер торжественной политической манифестации, в которой приняли участие все выдающиеся вожди английской рабочей партии. Их речи, сказанные при этом, не были сказаны ради одной только политической манифестации, англичане, знавшие Кравчинского сколько-нибудь близко, любили и ценили его, как человека. После его смерти в английской и американской печати появилось несколько воспоминаний о нем, проникнутых самой искренней симпатией.

В заключение этого, к сожалению, неполного очерка я приведу несколько выдержек из речи, произнесенной над гробом Кравчинского его старым товарищем Кропоткиным.

«Горько и тяжело мне говорить, — так начал свою речь Кропоткин, — над гробом такого дорогого, такого молодого товарища и друга. Он едва вступил в ту пору жизни, когда человек достигает полного расцвета своих сил. Он жил с такою беззаветною любовью к делу освобождения России; в нем горела такая вера в это дело; жизнь ключом кипела в нем; в груди было столько силы и энергии, столько могучей воли!..

...Он любил русскую жизнь, русский народ... Он верил в народное движение... Чувства личного страха он вовсе не знал. Каждую минуту он мог бы отдать свою жизнь за любое дело — лишь бы оно было глубоко человеческое. Чувства личного самолюбия в нем не было даже и в зачаточном состоянии. Не понимал он также и чувства партийной узости...

И часто, часто я думал: вот, настанет время, Россия проснется, закипит великий переворот; партии, личная вражда и самолюбие будут сталкиваться. Тогда Сергей будет человеком незаменимым, необходимым. Он поймет, и других заставить понять, — что такое должна быть жизнь народа в такой момент, с ее бесконечным многообразием, как из этого многообразия создается новая жизнь. Это он понимал глубоко.

Я говорю, а его могучий и вместе с тем кроткий образ стоить предо мною. Долго он будет жить среди нас, как связующее звено, как призыв к работе для общего дела, как дорогой образ одного из лучших людей русского движения»...

Да, это был один из лучших людей русского движения. Пусть же эта слабая попытка напомнить как о нем самом, так и о том времени, которому он отдал свои силы, сослужит хоть небольшую службу народному революционному движению в России.

Очерк опубликован в книге: Грозовая туча России / Сост., предисловие и примеч. Б. Романова. М., 2001. С. 285-334.

Сканирование и обработка: Мария Алексеева.



По этой теме читайте также:



Примечания

1. Для вступления в центральный кружок «чайковцев» (у кружка были также вспомогательные, примыкавшие к центру, группы молодежи), требовалось согласие всех его членов; одного отрицательного голоса было достаточно, чтобы предложенный кандидат не вошел в кружок. Так была устранена, например, кандидатура Низовкина, — несмотря на то, что она была предложена такими выдающимися членами кружка, как Сердюков и Чайковский, — только потому, что против нее высказался юный Купреянов, указав на болезненное, обидчивое самолюбие Низовкина, несогласимое, по его мнению, с требованиями кружка. Последствия оправдали эту крайнюю осторожность. Упомянутый выше видный член кружка был удален, потому что отступал от того ригоризма в личной жизни, который составлял характерную черту того времени; кружок ни за что не принял бы в свою среду человека, неспособного отказаться от перчаток или крахмальной рубашки, любящего выпить, или легко относящегося к женщине. На одном из заседаний кружка С. Перовская заявила о неискренности вышеупомянутого товарища, который старался казаться ригористом, а, между тем, позволял себе лишние траты на наряды. Результатом было удаление из кружка этого члена. (Здесь и далее, кроме перевода иноязычных текстов, подстрочные примечания принадлежат автору воспоминаний).

2. Сведения о возникновении этого кружка доставлены мне Н.В. Чайковским, просматривавшим мою рукопись.

3. П.А. Кропоткин, просматривавший мою рукопись, сделал к этому месту следующую приписку: «Конец брошюры — анархический идеал безначальной России, — действительно, написан мною. Моя рукопись была арестована у кого-то и хранится в III-м Отделении. Когда брошюра была отпечатана, Новицкий (жандармский полковник, ныне генерал) читал мне ее — с большим чувством, — а я следил по моей рукописи.

Читал и вдруг прервался:

— Да неужели вы думаете, князь, что это можно осуществить ранее 200 лет? Прекрасно, превосходно, — но раньше 200 лет этого не будет.

— А покуда: “пожалуйте в тюрьму?” Так, что ли? За то, что прозрел за 200 лет вперед?

— Не хотите ли папироску?»

4. Яков Иванович — уже пожилой рабочий, затронутый пропагандой еще в 60-х годах. Он встретил нас, как своих, старых знакомых; Вилли Прейсман, эстонец по происхождению, выдающаяся личность, был вожаком огромной Кренгольмской стачки, разыгравшейся, если не ошибаюсь, летом 1873 г. Он был арестован в 1874 г. и по выходе из тюрьмы сделался мистиком.

5. Такое же впечатление произвела пропаганда среди петербургских рабочих на Г. Лопатина, который осенью 1873 г. бежал из Сибири и был проездом в Петербурге. Кравчинский провел его, между прочим, и за Невскую Заставу, где он увидел лучших рабочих. Он говорил потом, что решительно не ожидал встретить того, что встретил тогда в Петербурге.

6. Эта программа была арестована и цитировалась в обвинительном акте «по процессу 193-х».

7. Движение 70-х годов обвиняется иногда в «отрицании науки». Но это ошибка: его можно обвинять только в том, что оно вербовало учащуюся молодежь, отрывая ее от науки.

8. «В кружке все были братья, — пишет один из его старых членов в своих воспоминаниях, хранящихся у меня; — быть может, кружок носил несколько сектантский характер; но, не хвастаясь, должен сказать, что вряд ли когда-либо существовал кружок, представляющий собой такой братский, искренний дружеский союз. В кружке было осуществлено полное равенство, безусловное уважение к мнению каждого, которое всегда выслушивалось до конца. Ни у кого из нас не было и малейшего поползновения генеральствовать над другими. Да и такая попытка неминуемо кончилась бы неудачей: одни сарказмы Клеменца, этого свободолюбца до конца ногтей, сделали бы ее невозможной».

9. Всех приговоренных к каторге было 13 человек: Мышкин, Ковалик, Войнаральский, Муравский, Рогачев, Сажин, Чарушин, Синегуб, Добровольский, Шишко, Квятковский, Союзов, Брешковская. Из числа осужденных особое присутствие не ходатайствовало также о 5-х, приговоренных к ссылке на житье (С. Жебунев, Чудновский, Волховский, Ив. Чернявский и Ларионов).

Имя
Email
Отзыв
 
Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Дружественный проект «Спільне»
Сборник трудов шаламовской конференции
Книга Терри Иглтона «Теория литературы. Введение»
 
 
Кто нужен «Скепсису»?