Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Почему Февраль? Почему Октябрь?

Прежде чем попытаться ответить на вынесенные в заголовок нелегкие вопросы, хотелось бы сделать одно существенное замечание. Как это ни парадоксально, наша историография, долгое время развивавшаяся в рамках, установленных «Кратким курсом истории ВКП(б)», сама косвенно способствовала распространению концепции, согласно которой Октябрьскую революцию можно было и не «делать». Сколько трудов написали мы на тему «Подготовка и проведение Великой Октябрьской революции»! Несть им числа. И пока мы не откажемся от такого странного для марксистов взгляда на революцию, нам не следует вступать в полемику с нашими оппонентами. Революцию нельзя подготовить и «сделать»! Революция, предполагающая могучее движение радикализованных масс, стремящихся ниспровергнуть существующий режим, в основе своей всегда спонтанна. Это относится и к Февралю, и к Октябрю — к Октябрьской революции, если рассматривать ее как органическую часть революции 1917 г. и сводить к Октябрьскому восстанию.

Справедливости ради следует сказать, что бытовала не только «антиоктябристская», но и другая - «антифевралистская» точка зрения. Так, П. Струве считал, что не нужен был не только Октябрь, но и Февраль, что оппозиционным силам следовало затормозить борьбу с «традиционной властью» — царизмом, способствовать ее «мирной трансформации». Февраль, по его убеждению, породил Октябрь. Если принять утверждение, согласно которому следовало «остановиться» на черте Февраля, то с тем же основанием можно принять мнение, что не надо было и подходить к этой черте.

Однако произошли и Февраль, и Октябрь. И важно уяснить факторы, повернувшие эволюционное развитие страны к тем социальным взрывам, которые называются революциями.

В начале XX в., на протяжении жизни только одного поколения Россию потрясли три революции: в 1905—1907 гг. и в 1917 г. Уже только одно это заставляет задуматься над вопросом о случайности или обусловленности той революционной полосы, через которую прошла страна в начале XX в. Значит, существовали корни, была почва и подпочва. Их следует искать далеко в дофевральской России. «Верхи» здесь господствовали, может быть, особенно грубо и цинично. Их социальный и политический эгоизм, как и эгоизм их власти — царизма, тормозил и ограничивал проведение даже тех преобразований, необходимость которых становилась властной потребностью времени. Великая реформа 1861 г., с большим запозданием освободив крестьян, фактически лишила их земли. Однако силы, вызванные к жизни этой реформой, уже начали действовать. Либерально-буржуазная оппозиция расширялась и крепла. На политическом горизонте маячил еще более грозный враг — революционный демократизм. Как же в этих условиях действовала власть?

В 1894 г. после вступления на престол нового царя — Николая II тверские либералы верноподданно просили его разрешить общественным учреждениям — земству — выражать свое мнение по вопросам, их касающимся. В короткой ответной речи 17 января 1895 г. молодой царь назвал тверских и других земцев людьми, увлекающимися бессмысленными мечтаниями, и заявил, что будет твердо охранять начала самодержавия. Тогда же Струве — в то время он принадлежал еще к антицаристскому лагерю, был марксистом — написал «Открытое письмо Николаю II». В нем, между прочим, говорилось: «Русская общественная мысль напряженно и мучительно работает над разрешением коренных вопросов народного быта, еще не сложившегося в определенные формы со времени великой освободительной эпохи и недавно в голодные годы (речь идет о голоде 1891—1892 гг. — Г. И.) переживавшего тяжелые потрясения... И вот в такое время... представители общества... услышали лишь новое напоминание о Вашем всесилии и вынесли впечатление полного отчуждения царя от народа...» И Струве делал вывод, что при таком положении дело самодержавия «проиграно», что «оно само роет себе могилу и раньше или позже, но во всяком случае в недалеком будущем падет под напором живых общественных сил». Почему? Потому, отвечал Струве, что позиция, занятая главой режима — царем, лишь «обострит решимость бороться с ненавистным строем всякими средствами». «Вы первый начали борьбу, — предсказывал Струве, — и борьба не заставит себя ждать».

Так и произошло. 9 января 1905 г. началась первая российская революция. Самодержавный режим затрещал и зашатался. Только тогда он решился на некоторые уступки.

Царский манифест 17 октября 1905 г., может быть, с неменьшим запозданием, чем отмена крепостничества, «даровал» некоторые демократические свободы. Но как только натиск революционной атаки ослаб, они стали выхолащиваться и сводиться на нет. Это было воспринято как обман. «Вместо того чтобы внять истине и остановиться, — писал позднее В. Короленко, — царское правительство только усиливало ложь, дойдя, наконец, до чудовищной нелепости, «самодержавной конституции», т. е. до мечты обманом сохранить сущность абсолютизма в конституционной форме». Но, как говорил Т. Карлейль, чаще всего правительства погибают от лжи...

Так или иначе решение многих кардинальных проблем вновь откладывалось и затягивалось. Они уходили вглубь и там все более обострялись. Происходила консервация застоя и отсталости, сквозь которые мучительно, тяжело пробивались ростки прогресса. Социальные контрасты и противоречия от этого только усиливались, приобретали особенно болезненный характер. В начале XX в. земский врач, кадет, будущий министр Временного правительства А. Шингарев в книге «Вымирающая деревня» констатировал: «Низкий культурный уровень населения и его ужасающая материальная необеспеченность и безземелие стоят в непосредственной зависимости от социальных ошибок прошлого времени и от общих современных условий русской жизни, лишивших ее свободного развития, самодеятельности и просвещения...» И Шингарев призывал к немедленной широкой «переоценке ценностей», призывал «открыто и громко заявить о полной негодности существующего всевластного бюрократизма, указать вопиющие факты постепенного разорения народных масс». В противном случае Шингарев предсказывал неминуемые «грядущие потрясения». Это писал либерал, кадет, в общем отвергавший насилие как метод социального переустройства. К Шингареву не прислушивались. Слушали больше тех «верноподданных» из черносотенных рядов, которые уверяли, что самодержавие искони присуще русскому народу. Слышали то, что хотелось слышать...

Теперь, после всего пережитого — трагической гражданской войны, репрессий сталинщины, разложения периода застоя — дореволюционная Россия иногда видится в ностальгически благостных картинах. Но разве исторично смотреть на прошлое сквозь толщу тяжелых наслоений того, что произошло впоследствии? Разве не искажает такой взгляд «чистоту», подлинность восприятия прошлого? Лучший исторический источник — творения наших великих писателей от Пушкина и Гоголя до Чехова и Горького. Какой же в их произведениях отражена русская жизнь, сдавленная «оковами самовластья»?

Блок был поэтом, пожалуй, особенно обостренно чувствовавшим и осознававшим «ход истории» и «исторический момент». В 1909 г. он писал матери после того, как совершенно потрясенный вернулся домой с чеховских «Трех сестер»: «Это — угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины... Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву для злобы и ссор друг с другом. Все живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий наш враг — российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники не показывают своего лица, а натравливают нас друг на друга». Можно сказать, эти слова продиктованы поэтической эмоциональностью Блока. Но вот ум не менее нравственно чистый, но, может быть, более холодный. Короленко писал об эпохе последних лет царизма: «Общественная мысль прекращалась и насильно подгонялась под ранжир. В земледелии воцарился безнадежный застой, нарастающие слои промышленных рабочих оставались вне возможности борьбы за улучшение своего положения. Дружественная народу интеллигенция загонялась в подполье, в Сибирь, в эмиграцию...»

Такие вот горькие слова, и таково было восприятие многих честных, порядочных людей, болевших, страдавших за свою страну и свой народ. Они его плохо знали? Может быть, но они искренне вели борьбу за новую, свободную Россию.

Но надо быть справедливым: уже первая революция показала суровый, грозный лик восставшего народа, униженного и оскорбленного, ультралевизну, экстремизм некоторых революционных групп, вставших на путь террора. И многие из тех, кто еще вчера причислял себя к противникам самодержавия, испугались этого лика. Тот же Струве впоследствии, уже в эмиграции, писал: «Начиная с декабря 1905 г., с момента московского вооруженного восстания, — как бы ни оценивать политику правительства в период 1905—1914 гг. — реальная опасность свободе и правовому порядку грозила в России уже не справа, а слева...» Но, по словам Струве, ни либеральная оппозиция, ни власть не поняли, не осознали этого. И перед лицом «стихии революционного максимализма», поднимающего «низы», они не пошли по пути взаимных уступок, причем со стороны оппозиции эти уступки, как считал Струве, «должны были быть гораздо более глубокими и решительными, чем со стороны исторической верховной власти». «Pecatum est intra et extra muros», — сокрушался Струве («грех был и на защитниках стен, и на штурмующих»).

Все, о чем писал Струве спустя годы, уже вскоре после первой революции, нашло свое выражение в «веховстве» — идейном течении, возникшем в некоторых интеллигентско-либеральных кругах. Его главная мысль — ненужность, бесполезность революции как рычага, способного изменить общество; единственный путь к такому изменению — культурно-религиозное возрождение. «Веховство» требовало отказа от революции, от борьбы с «исторической властью». Ленин назвал его «либеральным ренегатством» (Полн. собр. соч. Т. 19. С. 167—171). Он не верил, что, оставаясь рабом, человек внутренне может стать свободным. «Веховский» и революционный пути еще и сегодня ведут спор между собою, хотя наш горький опыт мог бы сказать многое...

Но разве практически не был испробован «веховский» путь? И каковы же были его результаты? Отмена крепостного права в 1861 г. и царский манифест 17 октября 1905 г. — два важнейших шага на этом пути, открывая дорогу прогрессу, тут же сопровождались шагом, а то и двумя назад, к исходному «самодержавному началу». По словам В. Ключевского, реформы меняли старину, но и старина меняла реформы. Режим, страшась крутых перемен, пребывал как бы в состоянии качающегося маятника, проводил «центристскую» политику в такой исторический период, когда требовались смелые, радикальные решения. Он оказывался как бы в заколдованном круге: «надо, но нельзя, нельзя, но надо...». В таких условиях, может быть, требовался реформатор с пионерским духом Петра I, но, по словам В. Шульгина, «съездившийся» правящий класс уже не был способен рождать таких лидеров. Николай II в лучшем случае мог лишь маневрировать. Это раздражало даже сторонников самодержавия, правых, видевших в таком «качании» слабость, нерешительность власти. В одном из писем царю группа черносотенных политиков писала: «Полумера только раздражает... Решительная мера ударяет сильно, но с ней сразу примиряются». В левом же лагере крепла мысль о том, что накопившиеся проблемы надо не развязывать, а разрубать. Еще Н. Чернышевский писал: «Штука в психологической невозможности уступок без принуждения». Может быть, тут проявлялось и то, что Ю. Трифонов назвал нетерпением. («История, — говорит в его романе А. Желябов, — движется ужасно тихо. Надо ее подталкивать».) Но так думается нашим «холодным умом» спустя много десятков лет. Тогда думалось и чувствовалось иначе. О революции мечтало не одно поколение лучших людей России...

Однако как бы ни было велико значение идейной борьбы в предшествующие революции периоды, сама по себе эта борьба не могла ее вызвать. Важнейшим фактором, обусловившим Февральскую революцию, стала, конечно, война, долгая, малопонятная, жестокая, мучительная. Оторванность огромных масс наиболее трудоспособного мужского населения от работы, родного дома, семьи. Упадок хозяйства, расстройство транспорта, продовольственные трудности. Это — в тылу, а на фронте — несравненно хуже. Скошенные германскими пулеметами роты, раненые и калеки, беспросветность отступлений по длинным, разбитым дорогам, залитые водой окопы за колючей проволокой... Многие тогда, говоря о войне, о ее последствиях и влиянии на нравственный уровень народа, не страшились произнести слово «одичание». М. Горький писал: «Третий год мы живем в кровавом кошмаре и озверели и обезумели... За эти годы много посеяно на земле вражды, пышные всходы дает этот посев!»

«Человек с ружьем» воевать с «германцем» не хотел, да уже и не мог. Это превращало его в мощный фактор политической реальности, способный круто изменить ее. И все-таки, несмотря на все более грозный характер нарастания массового недовольства, на все усиливавшееся революционизирование масс, не исключено, что эти процессы могли бы и не проявиться с такой огромной силой, если бы не наличие еще одного фактора: ослабления, а можно сказать, и дискредитации правящих верхов, царской власти. Ее неспособность руководить в столь сложный, ответственный период, когда отсталая, еще далеко не завершившая буржуазной модернизации страна подверглась таким жестоким испытаниям, как мировая война, становилась очевидной. Престиж власти катастрофически падал. Распутин и распутинщина сыграли в этом процессе роль катализатора. Расхожая поговорка «Россия под хлыстом» имела двойной смысл: под хлыстом самодержавия и под «хлыстом» — Гришкой Распутиным (подозревали, что он принадлежал к секте «хлыстов»).

Идея чуть ли не патологической бездарности правительства последнего царя, этой, по выражению А. Гучкова, «жалкой, дрянной, слякотной власти», неплохо послужила обоснованию необходимости ее устранения. Было бы, конечно, упрощением объяснять все одним только «коварным» пропагандистско-политическим расчетом либеральных и фрондирующих групп. Нельзя не учитывать общей атмосферы негодования, которое вызывалось тяжелыми поражениями русской армии, экономическими трудностями и неурядицами в стране. В своих воспоминаниях кадет В. Оболенский замечает: «Ощущение, что Россия управляется в лучшем случае сумасшедшими, а в худшем — предателями, было всеобщим». Развал власти, безусловно, облегчил победу Февральской революции, ускорил ее. Как писал Ленин, понадобился один из крутых поворотов истории, чтобы «телега залитой кровью и грязью романовской монархии могла опрокинуться сразу» (Полн. собр. соч. Т. 31. С. 13).

Стремительное крушение царизма, приведшее к тому, что вчерашняя самодержавная Россия, по словам Горького, внезапно «обвенчалась со свободой», способствовало формированию фактора, который сыграл непосредственную роль в повороте событий от Февраля к Октябрю, — небывалой по глубине радикализации масс. Рабочие, средние городские слои, крестьяне, солдаты осознали и почувствовали свою силу. Триумф победы, еще недавно казавшейся почти невероятной, рождал веру в неограниченные революционные возможности. Требования безотлагательного решения не только политических, но и социальных проблем — мира, земли, рабочего контроля — звучали все настойчивее. Они стали вызовом, испытанием для всех партий, претендовавших на руководство массами, — от кадетов до большевиков. И как кадеты, так и правые социалисты (правые эсеры и меньшевики) по разным практическим и теоретическим соображениям пошли по пути поддержки не народа, а Временного правительства, стремившегося ввести революцию в «спокойные берега», остановить ее на «февральском рубеже».

Что же получилось? Один из лидеров меньшевизма, И. Церетели, уже после Октября с горечью признал: «Все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток». Беспощадная, но верная оценка. К массам и с массами, такими, какими они были — раскрывшими свою душу революции, — пошли только большевики. Бывший марксист, а впоследствии кадет и монархист Струве уже в эмиграции писал: «Логичен в революции, верен ее существу был только большевизм, и потому в революции победил он». Кадет П. Милюков дополнял Струве: «Пойти по этому пути могли лишь железные люди... по самой своей профессии революционеры, не боящиеся вызвать к жизни всепожирающий бунтарский дух». Значит, если уж сетовать на то, что Февральская революция «не остановилась», а пошла к октябрьским рубежам, то эти сетования нужно обратить не к большевикам, а к их противникам: осуществи они чаяния масс, и Октябрь, возможно, был бы не нужен... Позднее, в марте 1920 г., Ленин, обращаясь к меньшевикам и эсерам, спрашивал: «Нашелся ли бы на свете хоть один дурак, который пошел бы на революцию, если бы вы начали социальную реформу?» (Полн. собр. соч. Т. 40. С.179).

А. Керенский впоследствии уверял, что Временное правительство уже почти обрело устойчивость, почти контролировало ситуацию и Россия как никогда близко подошла к триумфу демократической государственности. Но это были жалкие слова, говорившиеся для самооправдания. За полгода своего правления буржуазные и правосоциалистические партии, представители которых входили в состав Временного правительства, показали почти «тотальную» неспособность руководить страной. Уже к осени 1917 г. она фактически лежала в руинах. Многие великие ожидания Февральской революции не оправдались. Временное правительство не бралось кардинально решить земельный вопрос, проклятая война продолжалась, промышленная разруха росла, продовольственный кризис усиливался, окраинные народы не получили свободы.

Несбывшиеся надежды — грозный революционный потенциал. Они рождают отчаянную решимость, которая может быть использована двояко. По убеждению многих политических деятелей — от Ленина до Милюкова, — реальная политическая альтернатива все более сводилась к следующему: либо победа левых сил и переход власти в руки большевизировавшихся Советов, готовых осуществить требования народа, либо победа контрреволюции, которая, воспользовавшись растущим недовольством масс, под лозунгом «твердого порядка» попыталась бы установить военную диктатуру, а возможно, и реставрировать монархию. Позднее Милюков четко сформулировал эту альтернативу: «Ленин или Корнилов?» Так ли это? Не слишком ли много тут категоричности? Возможно, и Керенский мог бы идти путем «посредине», если бы не наделал столько ошибок. Возможно...

Корниловщина была не чем иным, как открытой попыткой контрреволюции переломить ход событий 17-го года в свою пользу посредством силы, т. е. на путях гражданской войны. Не удалось. Столкнувшись со сплотившимися в этот критический момент в единый фронт революционно-демократическими массами, корниловщина потерпела крах. Поражение корниловщины могло стать исключительным моментом в истории всей революции, направить ее в русло мирного развития. Ленин от имени большевистской партии предложил эсерам и меньшевикам взять власть, сохранить единство революционно-демократического фронта. Но меньшевики и эсеры прошли мимо этого предложения, опасаясь стремительного роста большевизма, начавшегося после крушения корниловщины. И вновь протянули руку Временному правительству, ранее явно попустительствовавшему корниловщине, а теперь повернувшему фронт против «левой опасности», против большевиков. Раскол, разъединение верхов революционной демократии, обозначившиеся на Демократическом совещании в сентябре, имели пагубные последствия. Ленин считал бесспорным фактом, что «исключительно союз большевиков с эсерами и меньшевиками... сделал бы гражданскую войну в России невозможной» (Полн. собр. соч. Т. 34. С. 222). Увы, этого не произошло...

Поражение Корнилова нарушило весь «баланс сил», доселе с трудом удерживаемый Временным правительством. Тяжелый удар по правому флангу резко усилил и выдвинул левый фланг. Теперь Керенский, Временное правительство оказались перед прямой угрозой «левой опасности»: движением масс за переход власти к Советам, возглавляемым большевиками. Обуздать эту опасность, как удалось в случае с корниловщиной, было задачей несравненно более трудной и, как показали дальнейшие события, невыполнимой. Опереться на правые (прокорниловские) силы было уже невозможно: корниловщина, хотя и не была раздавлена, но подавлена, бесспорно, была. Протянуть руку помощи Керенскому устоявшие корниловцы, главным образом военные, не могли, да и не хотели. В критический для Временного правительства момент они показали это с очевидностью: лишь несколько казачьих сотен удалось наскрести Керенскому в конце октября для похода на Петроград...

«Левое крыло» керенщины — социалистические партии (меньшевики и правые эсеры) перед лицом «большевистской опасности» еще пытались подвести под Временное правительство «демократические подпорки» (Предпарламент), а когда это не удалось, толкнуть Керенского на осуществление мер, способных, по их мнению, выбить почву из-под ног большевиков: объявить о мирных переговорах, наделить крестьян землей и т. д. Это, однако, было несовместимо с позицией Керенского, суть которой состояла в балансировании и лавировании между правыми и левыми. Временное правительство было обречено — это чувствовали и понимали многие. По остроумному выражению одного из бывших корниловцев, при виде министров казалось, что даже брюки сидели на них, как на покойниках.

Но каким ударом должно было быть сметено правительство: правым, контрреволюционным, или левым, ультрареволюционным? Реакционеры, потрясенные провалом корниловщины, по всем данным, решили не торопиться. Их тактика, по-видимому, исходила из того, что приближающийся окончательный распад режима неизбежно вызовет разлив анархии, что и создаст благоприятную почву для установления «твердой власти». А если при этом большевики даже и придут к власти, не страшно, долго им все равно не удержаться. Они лишь усилят бушующую анархию... Девиз этих кругов был: «Чем хуже, тем лучше».

Ленин сознавал грозную опасность, нависавшую над революцией и партией. Неудовлетворенность, разочарование масс легко могли перейти в апатию и усталость — благоприятную почву для анархических бунтов. Революционный, политически сознательный авангард в этих условиях мог быть захлестнут волной анархистской стихии. В чем мог быть ее источник? В революции и демократии, как уверяли контрреволюционные элементы. Но «...было бы ошибочно думать, — писал Горький, — что анархию создает политическая свобода, нет... свобода только превратила внутреннюю болезнь в болезнь духа — в накожную. Анархия привита нам монархическим строем, это от него унаследовали мы заразу».

Большевистские силы должны были действовать немедленно. Так родился Октябрь 1917 года. Выбор момента для него оказался максимально благоприятным. В этом была заслуга Ленина, своими аргументами и своей волей сумевшего преодолеть сопротивление и колебания многих членов ЦК. Лидера, равного Ленину, не было ни у одной другой партии. Как знать, может, и прав был Л. Троцкий, который писал: «Если бы большевики не взяли власть в октябре-ноябре, они, по всей вероятности, не взяли бы ее совсем. Вместо твердого руководства массы нашли бы у большевиков все то же уже опостылевшее им расхождение между словом и делом и отхлынули бы от обманувшей их ожидание партии в течение 2-3 месяцев, как перед тем отхлынули от эсеров и меньшевиков. Одна часть трудящихся впала бы в индифферентизм, другая сжигала бы свои силы в конвульсивных движениях, в анархических вспышках, в партизанских схватках, в терроре мести и отчаяния. Полученную таким образом передышку буржуазия использовала бы для заключения сепаратного мира с Гогенцоллерном и разгрома революционных организаций».

Легко ли далось ленинское решение, открывавшее во многом неизвестный путь в будущее? Мы знаем, что нет. Такие видные большевики, как Л. Каменев и Г. Зиновьев, выступали против, приведя в обоснование своей точки зрения, казалось бы, весьма серьезные доводы. Многие сознавали, и Ленин не меньше других, что «революция всегда рождается в больших муках» (Полн. собр. соч. Т. 36. С. 482), что большевики возьмут на себя «тяжелую задачу», при решении которой придется сделать «много ошибок». Но, как считал Ленин, «бывают моменты в истории, когда отчаянная борьба масс даже за безнадежное дело необходима во имя дальнейшего воспитания этих масс и подготовки их к следующей борьбе» (Полн. собр. соч. Т. 14. С. 379). Таков был образ мышления Ленина...

Большевики решились, и часть масс пошла за ними, веря, что переход власти к Советам откроет наконец путь к лучшей, достойной жизни. И как писал один из наблюдателей событий, Временное правительство пало, «не успев даже крикнуть «уф!».

Власть перешла ко II съезду Советов, собравшемуся в Петрограде. Он отменил смертную казнь, провозгласил Декреты о мире и о земле, создал Советское правительство.

Кроме большевиков на съезде присутствовали и другие социалистические партии, в том числе меньшевики и правые эсеры. Для них победа Октябрьского вооруженного восстания была свидетельством поражения тактики соглашения с буржуазными партиями. Они демонстративно ушли со съезда, рассчитывая путем изоляции большевиков вынудить их к капитуляции. Уход этих партий со съезда, их политические маневры и ультиматумы в процессе последовавших переговоров о формировании однородно социалистического правительства также способствовали созданию у нас однопартийной политической системы.

С точки зрения сказанного, Октябрьское вооруженное восстание было, конечно, актом гражданской войны. Ленин не раз говорил об этом, например в выступлении на VII съезде РКП(б) (см.: Полн. собр. соч. Т. 36. С. 4). Но, как показывают дальнейшие события, Октябрь отнюдь не повлек за собой полномасштабную гражданскую войну, ту войну, которая сопровождалась огромными материальными и моральными потерями и которая наложила свой отпечаток на последующую историю страны. Советская власть относительно быстро устанавливалась на всей огромной территории Российской империи. Примерно к февралю-марту 1918 г. «мы, — писал Ленин, — в несколько недель, свергнув буржуазию, победили ее открытое сопротивление в гражданской войне. Мы прошли победным триумфальным шествием большевизма из конца в конец огромной страны» (Полн. собр. соч. Т. 36. С. 79). Это произошло и потому, что к Октябрю контрреволюция не успела еще консолидировать свои силы после провала корниловщины и пребывала в определенной деморализации.

Те вооруженные сопротивления, с которыми сталкивалась Советская власть в ходе этого «триумфального шествия», несмотря на порой драматическое восприятие их современниками, имели все-таки ограниченный, локальный характер. Поход Керенского-Краснова, в котором участвовали несколько казачьих сотен, окончился провалом. Упорными были бои, происходившие в Москве, но сегодня совершенно очевидно, что кратковременная московская контрреволюция не имела серьезных шансов на успех. Без особого труда была ликвидирована Ставка в Могилеве, где жертвой солдатского самосуда пал верховный главнокомандующий генерал Н. Духонин. Даже мятежи атаманов А. Каледина (на Дону), поддержанный Украинской Радой, и А. Дутова (на Южном Урале), так же как и некоторые другие, при всей их несомненной опасности не представляли собой серьезной угрозы существованию Советской власти. Очень скоро они пошли на убыль. Что же в таком случае означал переход от отдельных вспышек гражданской войны, вызванных Октябрьским вооруженным восстанием, к той гражданской войне, которая по крайней мере на три года разделила страну на противоборствующие лагери, втянула в нее внешние, иностранные силы?

Дантон говорил, что революцию по-настоящему может любить тот, кто вышел из народа. Это, наверное, справедливо. Революция — праздник для угнетенных и униженных. Однако общество состоит не только из них, хотя их, конечно, большинство. В обществе, помимо привилегированных классов, существуют и такие слои, которые, не сознавая своей угнетенности или униженности, смиряются с существующими порядками и, главное, приспосабливаются к ним. Для них революция — разрушение, потеря благополучия и положения, разными путями создававшихся годами, десятилетиями, утрата надежд, крах планов на будущее. Кроме того, в обществе было немало и тех, кто до революции хаял и проклинал существовавший режим, но когда настало его крушение, испугался: лицо у реальной революции действительно оказалось намного суровее воображаемого. Горький в дни революции писал: «Было очень удобно верить в исключительные качества души наших каратаевых... Теперь, когда наш народ свободно развернул перед миром все богатства своей психики, воспитанной веками дикой тьмы, отвратительного рабства, звериной жестокости, мы начинаем кричать: «Не верим в народ!» Но Ленин, большевики верили. Как же должны были поступить они, если история теперь делалась не в тихих и уютных кабинетах, а в промерзших окопах, разоренных деревнях, голодающих городах? Надо было идти с массами, иного пути не было...

Мы часто пишем и говорим, что всякая революция, и в том числе, конечно, наша российская революция, — неизбежное, закономерное явление. Но если это так, то с тем же правом мы должны сказать о неизбежности и, если хотите, закономерности контрреволюции, о ее почвенности, ее глубоких социальных корнях. Ленин писал о «связи между революцией и контрреволюцией в России», понимал их как «одно целое общественное движение, развивающееся по своей внутренней логике». «Революция без контрреволюции не бывает и быть не может» (Полн. собр. соч. Т. 12. С. 171).

Очень скоро стало ясным, что расчеты на быстрое крушение Советской власти не оправдались: практически она легко побеждала по всей стране. Зимой 1918 г. надежды всех разномастных антисоветских и антибольшевистских сил в той или иной степени сконцентрировались на Учредительном собрании. Им казалось, что правоэсеровское Учредительное собрание сумеет продиктовать свою волю большевикам и отстранить их от власти. Советское правительство распустило Учредительное собрание.

Но надо признать, что для значительных кругов населения — интеллигенции, выражавшей настроения мелкобуржуазных слоев, да и для некоторой части рабочих, крестьян и солдат, — понятие демократии все еще связывалось с всеобщностью выборов, с парламентаризмом. Правые эсеры, получившие в Учредительном собрании большинство и потому «законно» рассчитывавшие на власть, естественно, оказались политическим центром этих настроений. Их лозунг «Вся власть Учредительному собранию!» сплачивал против большевиков не только вчерашних корниловцев, но прежде всего широкие круги вчерашней революционной демократии — левый фланг рухнувшей керенщины. Меньшевик И. Майский (впоследствии известный советский дипломат и историк) дал этому течению, этому лагерю довольно парадоксальное название «демократическая контрреволюция».

И все-таки роспуск Учредительного собрания, как бы отрицательно он ни был воспринят частью общества, сам по себе еще не предрешал неизбежность полномасштабной гражданской войны.

Не менее существенным обстоятельством было и то, что лидеры «демократической контрреволюции» — правые эсеры — не обладали достаточными силами, способными оказать вооруженное сопротивление Советской власти. Их боевые дружины фактически были незначительны. Потребовался антисоветский мятеж чехословацкого корпуса в мае 1918 г., чтобы создать благоприятную почву для развертывания сил «демократической контрреволюции» на востоке страны. За этим мятежом стояли антисоветские круги Антанты, но не исключено, что более гибкая политика по отношению к эвакуировавшемуся из России чехословацкому корпусу могла предотвратить мятеж. Впрочем, мы забежали вперед...

Одним из важнейших событий, способствовавших повороту к гражданской войне, стал, как нам кажется, Брестский мир. Да, он также был необходим, так как спас Советскую власть, революцию. Выбора у нее не было. Но не забудем, что Ленин называл его не только грабительским, похабным, но и несчастным. И несчастье его заключалось не только в том, что он отрезал от России огромную территорию, принес ей невероятный материальный ущерб. Он сильно ударил по чувствам тех людей, которые традиционно воспитывались в духе российского патриотизма. Прежде всего, конечно, это было офицерство, вышедшее из дворянской и разночинной среды, интеллигенция, тесно связанная со старым государственным строем и «верхними» классами, а также часть мелкобуржуазной массы. Герой «Хождения по мукам» А. Толстого офицер Вадим Рощин, пожалуй, лучше всего дает нам представление об этой уязвленной, оскорбленной среде. Но именно эта среда и обладала боевыми кадрами, которые отсутствовали у правых эсеров. Она и сформировала то, что позднее получило название «белое дело». Летом 1917 г. она уже проявила себя в корниловщине; в 1918 г. стала концентрироваться на Дону и Кубани. Формировавшаяся здесь Добровольческая армия рассматривала свою борьбу с Советской властью как продолжение войны с кайзеровской Германией. Большевики для многих добровольцев были лишь... ее агентами.

Таким образом, роспуск Учредительного собрания, а затем Брестский договор постепенно консолидировали два антибольшевистских движения: «демократическую контрреволюцию» с ее лозунгами передачи власти Учредительному собранию и возврата к завоеваниям Февральской революции и «белое дело», выступавшее под лозунгом «непредрешения» государственного строя до ликвидации Советской власти, что ставило под вопрос не только октябрьские, но и февральские завоевания революции. Антиоктябризм одних неизбежно должен был соединиться с антиоктябризмом и антифеврализмом других, хотя это соединение и не могло стереть социальное и политическое различие между ними.

Именно после Бреста усилилось размежевание классовых, политических сил. По одну сторону оказался советский лагерь, возглавляемый большевиками, по другую — антисоветский, антибольшевистский, часть которого на первых порах действовала либо соединенным (эсеро-белогвардейским) фронтом, либо только белогвардейским. Географически эти лагеря со временем распределились примерно следующим образом: в центре страны — советский лагерь; на востоке — правоэсеровско-белогвардейский, а затем только белогвардейский (Колчак), на юге — «чисто» белогвардейский (Деникин), на северо-западе — белогвардейский (Юденич), на севере — правоэсеровско-белогвардейский, затем «чисто» белогвардейский (Миллер). Страна распалась на отдельные регионы, столкнувшиеся в смертельной схватке. Внутри их тоже развернулась ожесточенная борьба, и ожесточение ее нарастало. Диктаторские тенденции власти усиливались в обоих противоборствующих лагерях.

Советская власть, укрепляя сложившуюся однопартийную систему, перешла к политике «военного коммунизма» как в городе, так и в деревне. Антисоветские, антибольшевистские силы неуклонно правели. В конце 1918 г. «всероссийская власть» — обосновавшаяся в Омске кадетско-эсеровская Директория — была сметена офицерами-монархистами. Установилась контрреволюционная военная диктатура «верховного правителя» Колчака. «Военному коммунизму» контрреволюция пыталась противопоставить «военный антикоммунизм». Если до Октября 1917 г. одна из альтернатив политической борьбы фактически формулировалась как «Ленин или Корнилов?», то для периода гражданской войны ее можно было сформулировать как «Ленин или Колчак?». Сражавшиеся стороны все более уверовали в то, что борьба между ними может кончиться только смертельным исходом для одной из них. Советская власть победила, однако из этой борьбы Россия, по точному словарю Артема Веселого, вышла «кровью умытая».

В 1921 г. начался, наконец, поворот от гражданской войны к гражданскому миру. Даже в эмигрантских кругах крепла мысль о том, что перед новой Россией открываются широкие возможности. Движение «сменовеховства» обозначило поворот некоторых эмигрантских кругов к сотрудничеству с Советской властью. Многие стали возвращаться в Россию. Сотрудничество сил, пробужденных к жизни революцией, и сил, все более осознававших, что от вражды к большевикам надо переходить к их поддержке, открывало определенные перспективы. Преждевременная смерть Ленина, вероятно, нанесла по ним жестокий удар.

Мы не ответили на поставленные в названии статьи вопросы. Рассуждая, мы лишь хотели предложить некоторые варианты возможных ответов. Историческая наука — это постоянный спор, приближающий к истине. Но как тяжел этот путь! Где его окончание? Или право старое изречение: «От ложного знания к истинному незнанию»?


По этой теме читайте также:

Имя
Email
Отзыв
 
Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Дружественный проект «Спільне»
Сборник трудов шаламовской конференции
Книга Терри Иглтона «Теория литературы. Введение»
 
 
Кто нужен «Скепсису»?