Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Записки о Карийской каторге

Вспоминания В.В. Сухомлина

Автор публикуемых воспоминаний Василий Васильевич Сухомлин (1885–1963 гг.) — человек сложной судьбы. Родился он в Петербурге, в семье революционеров-народников. Его отец и мать были членами партии «Народная Воля».

Детство В.В. Сухомлина прошло на Карийской каторге, куда в 1887 г. был выслан его отец, Василий Иванович Сухомлин, и в Чите, где затем в ссылке жили его родители.

В 1903 г. Василий Васильевич поступил в Петербургский университет. В это время он примкнул к эсерам; в 1904 г. был арестован и после 4-месячного заключения выслан из Петербурга. Оказавшись в Одессе, В.В. Сухомлин принял активное участие в революционных событиях 1905–1906 годов. Его вновь арестовали и по приговору военно-окружного суда в 1907 г. сослали на поселение в Сибирь. В том же году он бежал из ссылки за границу. Прожил год в Германии, слушал лекции по философии и праву в Гейдельберге, затем переехал во Францию и в университете в Монпелье закончил свое образование. Жил в Италии, сотрудничал во французской и итальянской социалистической прессе. В июле 1917 г. В.В. Сухомлин вернулся в Россию. Здесь он стал сотрудничать в эсеровской газете «Дело народа», был выбран в Учредительное собрание. В марте 1918 г. В.В. Сухомлин вместе с Н.С. Русановым выехал в Стокгольм и Лондон как представитель партии эсеров на международную социалистическую конференцию и на родину не вернулся. За границей он жил главным образом в Париже. В двадцатых годах был одним из редакторов ежемесячного эмигрантского журнала «Воля России»: в течение нескольких лет являлся членом исполкома Социалистического интернационала; работал в редакциях газет «Le Peuple» (орган бельгийской социалистической партии) и «Quotidien» (орган «Картеля левых партий»).

Будучи во Франции, В.В. Сухомлин много сделал для пропаганды русской и советской литературы: первым перевел на французский язык «Тихий Дон» Шолохова; в его переводах вышли «Цусима» Новикова-Прибоя, «Степан Разин» Чапыгина, рассказы Горького, Бабеля и другие произведения.

Когда началась Вторая мировая война и Франция была оккупирована немецкой армией, В.В. Сухомлин подвергся преследованиям гитлеровцев. В 1941 г., тайно перейдя немецкую демаркационную линию, он прибыл на юг Франции, а оттуда выехал в Нью-Йорк. В США В.В. Сухомлин работал секретарем редакции еженедельника «France-Amerique» (орган французского движения Сопротивления) и сотрудничал в русских эмигрантских органах прогрессивного направления. В 1941 г., находясь на корабле по пути в Америку, он написал обращение к русской эмиграции, получившее широкую известность:

«Долг каждого русского патриота всемерно и безоговорочно поддержать Советское правительство и Красную Армию в их борьбе против немецкого агрессора с его приспешниками... Все те, кто по-настоящему любят свою родину и для кого она не ассоциируется лишь с потерей имущества и материальных благ, должны быть сейчас со своим народом. ...Русские эмигранты должны забыть все старые обиды и разногласия и пожертвовать всем для единственной цели: разгрома немецкой армии и освобождения временно оккупированных территорий».

После окончания второй мировой войны В.В. Сухомлин вернулся во Францию, где сотрудничал в газете «France-Tireur», а затем в «Liberation». В 1947 г. он принял советское подданство. На родину Василий Васильевич приехал в 1954 г. и был аккредитован при МИДе как постоянный корреспондент «Liberation», где писал под псевдонимом Виктор Самарэ. Он сотрудничал и во французском ежемесячном журнале «Cahiers Internationaux», являясь одним из его основателей, писал статьи для журнала «Иностранная литература» и других изданий, состоял членом Союза советских писателей и Союза журналистов.

Архив В.В. Сухомлина находится ныне в отделе рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина в Москве и включен в состав материалов отдела рукописей как отдельный архивный фонд.

Публикуемые воспоминания В.В. Сухомлина[I] воссоздают образную картину жизни революционеров-народников на страшной Карийской каторге. Перед читателем /96/ пройдут вереницы людей самоотверженных и смелых, не утративших душевной чистоты, не изменивших своим убеждениям и человеческому долгу в условиях тюрьмы и каторги.

И хотя факты, описанные В.В. Сухомлиным, в большинстве своем известны исследователям революционного народничества и, кроме того, переданы через призму восприятий действительности глазами ребенка, они воссоздают забытые судьбы русских революционеров, ведших неравную борьбу с царизмом. Воспоминания В.В. Сухомлина с вниманием прочтут все, кто интересуется историей освободительной борьбы в России.

Н.М. Пирумова

Мое первое знакомство с отцом — вернее, отца со мной — произошло в канцелярии Петропавловской крепости, сей русской Бастилии, чей мрачный, приземистый силуэт, увенчанный золотым шпилем над усыпальницей русских императоров, царит над Невой, напротив Зимнего Дворца.

Арестованный в 1884 г., спустя четыре месяца после своей свадьбы, мой отец просидел три года в казематах Трубецкого бастиона, прежде чем предстать вместе с двадцатью другими членами «Народной Воли» перед Санкт-Петербургским военно-окружным судом.

Мне едва минуло полтора года, и, само собой разумеется, я ничего не помню ни об этом первом свидании, ни о последующих. Моя мать рассказывала, что порой я энергично протестовал против «злого солдата», мешавшего мне хорошенько обнять отца. От тех времен у меня сохранилась «регламентарная» почтовая открытка. В ней «государственный преступник Василий Иванович Сухомлин посылал наилучшие пожелания своему сыну Василию и извещал его, что находится в добром здравии». До судебного процесса 1887 г. моя мать жила в Петербурге, где я появился на свет 26 апреля (теперь 9 мая) 1885 года. Военный суд приговорил моего отца и четырнадцать его товарищей к смертной казни, которую царь заменил каторжными работами. Этот акт «милосердия» объясняли тем, что за две недели до того, то есть 8 мая 1887 г., пятеро других революционеров, в их числе Александр Ульянов, старший брат Ленина, были повешены за покушение на жизнь Александра III. Правительство не решилось чересчур будоражить общественное мнение, тем более что к этому времени опасный Исполнительный комитет «Народной Воли», опустошенный арестами и смертными казнями, практически перестал существовать.

Моего отца, которому в ту пору было 25 лет, сослали на Карийскую каторгу в Восточную Сибирь. Приговоренные к каторжным работам лишались гражданских прав, и по закону их женам разрешалось просить о разводе. Не желавшие разлучаться с мужьями могли добровольно следовать за ними. Моя мать выбрала последнее и отправилась в ссылку, взяв с собой двухлетнего сына. Жены, последовавшие за мужьями, не теряли гражданских прав. В нашей семье случилось так, что моя мать, ставшая дворянкой благодаря браку с отцом, и я, родившийся до вынесения приговора отцу, продолжали числиться дворянами, в то время как отец и двое младших детей, родившихся позднее уже в Сибири, оказались «государственными крестьянами». Но, прежде чем продолжать рассказ, я должен сказать несколько слов о нашей семье и о революционной деятельности отца.

Мои отец и мать родились в Одессе. Дед мой Иван Сухомлин был родом из Полтавской губернии и принадлежал к украинскому дворянству. «Сухий млин» по-украински означает «Сухая мельница». Это прозвище носил один из наших предков — запорожский казак. Вынужденный часто отлучаться, чтобы сражаться то против поляков, то против татар, сей вояка будто бы никогда не имел времени починить свою мельницу, та перестала работать и пришла в полное запустение. Украинский историк М.С. Грушевский уверял меня, что один из Сухомлиных был «генеральным секретарем-писарем» Запорожской сечи, этой военной республики запорожцев. Я не слыхал об этом в нашей семье. Знаю лишь, что в те времена, когда Екатерина II подавляла остатки самостоятельности на Украине, мой прапрадед был казачьим старшиной в Золотоноше, Полтавской губернии.

Когда дед мой переехал в Одессу, где получил место в земском суде, у него еще оставалось в родных местах несколько десятин пахотной земли и фруктовый сад. Он /97/ женился на дочери одесского богача Савина. Тот был родом с севера и случайно попал с Урала на берега Черного моря, где и обосновался, прельстясь югом и красавицей гречанкой, вскоре ставшей его женой.

Дед был страстный охотник и отчаянный игрок. Выйдя из дома за акушеркой в тот вечер, когда жена его почувствовала приближение родов, он зашел «на минуту» в свой клуб и... провел ночь за игорным столом. Вернувшись поутру домой, он узнал о рождении сына. Моему отцу был год, когда Иван Сухомлин погиб из-за несчастного случая на охоте.

Спустя несколько лет моя бабушка Мария Михайловна снова обвенчалась с довольно известным в ту пору литератором Елисеем Колбасиным, с которым познакомилась в Крыму. Друг Тургенева, Герцена и Некрасова. Колбасин сотрудничал в журнале «Современник», издававшемся Некрасовым; писал он и для других журналов. Он жил на широкую ногу, а доходов от имения и литературных заработков ему не хватало. В период «великих реформ» Колбасин поступил на службу инспектором акцизных сборов в Севастополе.

Выйдя замуж за Е. Колбасина, моя бабушка из узкого круга чиновников и провинциальной буржуазии попала в самый центр русской интеллигенции. Вынужденный жить на юге, Колбасин тем не менее не порывал связи с литературными кругами Санкт-Петербурга. После запрещения «Современника» (последовавшего в результате покушения Каракозова на Александра II в 1866 г.) Колбасин стал сотрудничать в журнале «Отечественные записки», в издании которого участвовали с 1869 г. Некрасов, Салтыков-Щедрин и Михайловский. Колбасины много путешествовали и ежегодно гостили во Франции у Тургенева, а тот, в свою очередь, часто приезжал охотиться в имение старшего брата Колбасина.

Таким образом, отец мой вырос в культурной и обеспеченной семье, но главное, открытой для всех прогрессивных идей, волновавших Россию в шестидесятые и в семидесятые годы. Колбасин был человек свободомыслящий и «западник», как и его друг Тургенев. Мой отец хранил всю жизнь глубокое уважение к широте взглядов, доброжелательности и терпимости, с которой этот представитель образованного дворянства сороковых годов относился к бурной деятельности молодых нигилистов-разночинцев, сыновей священников, пономарей, мелких чиновников и ремесленников, наводнивших университеты и общественную русскую жизнь после освобождения крестьян. Во всех отраслях духовной жизни русского общества: в литературе, живописи, музыке, философии — новое поколение «материалистов» (или «мыслящих реалистов»), радикалов, народников фрондировало против «либеральных идеалистов» предшествующих поколений. То были времена переоценки ценностей. За двадцать лет России предстояло прожить эпоху просветителей и догнать интеллектуальную эволюцию Запада.

Одесское реальное училище, куда поместили учиться моего отца, естественно, не оставалось в стороне от движения. Полвека спустя отец писал мне, что страстные, беспорядочные споры первых комсомольцев о религии, международной революции, свободной любви и ношении галстуков, при которых ему доводилось присутствовать в 1923–1925 гг. в одном из крымских домов отдыха, живо напоминали ему его ученические годы.

«Нам было лет по 15-ти, когда мы восстали с неистовством иконоборцев против всех признанных авторитетов, во имя естественных наук, прогресса и революции. Рабочему классу теперь, в свою очередь, приходится проделывать дорогу, которую прошла вся русская интеллигенция», —

писал мне отец.

Столкновение двух поколений, принимавшее в большинстве семей драматический оттенок, не нарушало гармонии в семействе Колбасиных, к которому в 1878 и 1882 гг. прибавились мальчик Евгений и девочка Ольга. Правда, резкие манеры и смелые безапелляционные суждения товарищей моего отца приводили в ужас его мать, но как и ее муж Колбасин, она относилась с уважением ко взглядам молодежи.

Произведения Добролюбова, Писарева, Чернышевского, Петра Лаврова и Михайловского имели решающее влияние на моего отца. Его философские взгляды и восприятие литературы, поэзии и живописи навсегда сохранили печать той эпохи, когда считалось, что непререкаемый моральный долг каждого культурного человека — «расплатиться по счету» с угнетенным, многострадальным народом, посвятив все свои знания, талант, самое жизнь делу его освобождения и благосостояния.

Мой отец был еще в реальном училище в эпоху «хождения в народ» — этого удивительного подвига молодых интеллигентов, решивших разделить образ жизни и участь рабочих и крестьян, чтобы донести до них слово о социализме. В 1878 г. мой отец примкнул к движению «бунтарей» бакунинского толка. Комната его стала своего рода убежищем для многих революционеров. В 1879 г. в течение двух недель он прятал у себя, в доме родителей, бывших в ту пору за границей, молодого анархиста Павла Аксельрода, который несколькими годами позже стал вместе с Плехановым и Верой Засулич одним из основателей первой русской марксистской группы «Освобождение труда». Аксельрод произвел огромное впечатление на моего отца и убедил его отправиться в Швейцарию и Францию, дабы изучить на месте международное рабочее движение. Отец уехал в Париж и прожил там два года под фамилией Мулэн, слушая лекции в Сорбонне, занимаясь в Национальной библиотеке и посещая собрания социалистов. Один из его соотечественников стал слесарем на парижском заводе и ввел его в рабочие круги. Отец бывал на митингах, где выступали Жюль Гэд, Поль Лафарг, Бенуа Малон, Вайян, Луиза Мишель. /98/

Вечерами по субботам он задерживался в маленьких кафе кварталов Мениль-Монтана или Бельвиля за разговорами с рабочими. Когда, будучи уже на Карийской каторге, он учил меня французскому языку, то часто с волнением рассказывал мне о своих парижских товарищах, «всегда таких жизнерадостных, остроумных и приветливых».

Из всех французских революционеров самое большое влияние на него имел Огюст Бланки. Из памятных мне предметов времен моего детства в Сибири пред моим мысленным взором возникает на рабочем столе отца загадочная маска «Узник» на переплете книги Жеффруа[1]. Безусловно, в глубине революционных представлений моего отца навсегда остался «бланкизм».

Из Парижа отец переехал в Швейцарию, где встретился с Элизе Реклю[2]. Руководитель национального украинского движения Драгоманов[3] представил Э. Реклю моего отца, как «идеальный тип запорожского казака», что позднее служило поводом для неистощимых шуток в нашей семье.

Летом 1882 г. отец вернулся в Россию, расставшись со своими «бакунинскими» иллюзиями и убежденный в том, что социалистическому движению в первую очередь необходимо завоевать политические свободы и демократические права. Он часто говорил мне, что от своих анархических идей сохранил лишь крепкую ненависть к капиталистическому режиму и буржуазии.

В России за время его отсутствия после раскола народнического движения новая партия, «Народная Воля» в 1879 г. как раз перешла к политической борьбе, поставив себе целью свержение абсолютной монархии и созыв учредительного собрания.

Исполнительный комитет «Народной Воли» состоял из замечательных людей, мужчин и женщин, которые в свободном государстве, несомненно, играли бы ведущую роль во всех отраслях общественной деятельности. Ленин называл их «блестящим революционным отрядом семидесятых годов».

Отец вернулся в Одессу вскоре после того, как там был убит генерал Стрельников[4], военный прокурор, который вел все следствие по делу «Народной Воли» и прибегал к особо отвратительным методам, чтобы добиться признаний. В квартире Софьи Рубинштейн, сестры знаменитого композитора, отец встретился с представителями Исполнительного комитета, в частности с Верой Фигнер, которая, как и ее подруга С. Перовская, отказалась от блестящей светской жизни и всю себя отдала революционной борьбе. Отец примкнул к одесской группе «Народной Воли» и, опираясь на свой парижский опыт, посвятил себя делу пропаганды среди рабочих. [...]

В Одессе мой отец познакомился с девушкой, которой предназначено было стать его женой и моей матерью. Анна Гальперина родилась в буржуазной еврейской семье. Умонастроения семидесятых годов вырвали ее и старшего ее брата из сонного и тесного круга этой традиционной среды. Она отправилась учиться в Москву и вернулась в Одессу в 1882 г. с дипломом фельдшерицы, единственным легкодоступным в ту пору для женщины, так как на медицинский факультет женщинам было еще очень трудно поступить, и рекомендательным письмом к местной группе «Народной Воли». Очаровательная, живая и остроумная, она оказывала партии множество услуг в кругах «симпатизирующих» интеллигентов и буржуазии, а также среди студенчества. Осенью одесская полиция нашла подпольную типографию как раз в тот день, когда там печатали 10-й номер «Народной Воли». При этом был арестован доверенное лицо Исполнительного комитета Дегаев[5]. Спустя некоторое время он бежал из одесской тюрьмы. Благодаря своей репутации испытанного революционера он занял важное положение в партии, потерявшей к тому времени своих главных руководителей. Но аресты стали еще многочисленнее во всех городах России.

Зимой 1882–1883 гг. моя мать случайно узнала через одного из своих родственников, богатого подрядчика, который слышал это от одного интендантского офицера, что побег Дегаева из тюрьмы был организован с помощью полиции. Поставленный в известность, мой отец немедленно отправился в Париж, чтобы оповестить об этом оставшихся в живых членов Исполнительного комитета, которые были там в это время. Дегаев, которого призвали к ответу, сознался, что его завербовал начальник охранки, жандармский полковник Судейкин и что он выдал многих своих товарищей. Дегаеву решили сохранить жизнь с условием, что он убьет Судейкина. Он согласился. Знаменитому революционеру Герману Лопатину[6] поручили проследить за выполнением задуманного: Судейкин был убит, а Дегаева в сопровождении одного польского революционера доставили в порт, откуда он под вымышленным именем отплыл на пароходе в США. Отец мой вернулся в Одессу после того, как с помощью нескольких свободомыслящих моряков организовал перевоз нелегальной литературы из Марселя в Одессу.

В январе 1884 г. отца снова вызвали в Париж, где происходило совещание «Народной Воли» и выборы Распорядительной комиссии, которой было поручено восстановить организацию, руководители которой — члены Исполнительного комитета.— почти все были казнены или сидели в казематах Петропавловской крепости. Герман Лопатин, мой отец и Неонила Салова[7] были избраны в новый руководящий орган.

Отцу пришлось перенести центр своей деятельности в Санкт-Петербург. Там и поженились мои родители весной 1884 года. Перед этим моя мать приняла православие, так как по тогдашним законам браки между христианами и евреями запрещались. /99/

1 сентября 1884 г. моего отца арестовали на Украине, в селе его дедов, исконной родине Сухомлиных, куда он с женой отправился получать наследство именно для того, чтобы передать оное «Народной Воле». Поначалу казалось, что дело его не приобретет серьезного политического значения. Жандармы подозревали его в сношениях с «Народной Волей», но не знали об их сущности. Отца повезли в Одессу. Однако вскоре его под усиленной охраной отправили в Петербург и посадили в Петропавловскую крепость, ибо к тому времени у Лопатина, арестованного в столице, нашли бомбы и много адресов, в том числе и адрес моего отца. Лопатин обладал незаурядной физической силой и был уверен, что в случае опасности легко сумеет в какой-то момент преодолеть сопротивление полиции и проглотить тонкий листик бумаги, но внезапно на улице его сзади схватили несколько охранников, и он не успел... Он никогда не мог простить себе своей неосторожности, приведшей к аресту около сотни человек.

Герман Лопатин был исключительной личностью в эпоху, столь богатую сильными характерами. Атлетического сложения, очень красивый, он обладал высокой культурой, бегло говорил на многих европейских языках и был отважен до дерзости. Арестованный первый раз за попытку присоединиться к армии Гарибальди, он неоднократно совершал побеги из сибирской ссылки и помог бежать П. Лаврову. Он пытался организовать побег Чернышевского, приговоренного к каторжным работам. В Лондоне он тесно подружился с К. Марксом и Ф. Энгельсом. Маркс писал 28 мая 1872 г. Даниельсону о Г. Лопатине: «Известия, которые Вы сообщили о нашем общем друге, очень обрадовали меня и мою семью. Немногих людей я так люблю и так уважаю, как его». Известие касалось одного из побегов Лопатина. Среди молодых революционеров, к которым принадлежал мой отец, Лопатин пользовался огромным авторитетом. [...]

Процесс Лопатина и его двадцати соучастников, среди которых были мой отец и молодой поэт П.Ф. Якубович[8] продолжался с 26 мая по 5 июня 1887 года. Главным обвинением было участие подсудимых в убийстве полковника Судейкина, хранение взрывчатых веществ и подготовка других террористических актов. Лопатину смертную казнь заменили пожизненной каторгой. Его заключили в Шлиссельбургскую тюрьму, где он просидел 20 лет. После революции 1905 г. его освободили. Он скончался после Октябрьской революции в Петрограде. Я познакомился с ним в 1911 г. на Итальянской Ривьере. Это был могучий старик, с красивым и бодрым лицом, обрамленным густой, косматой бородой. Я смог оценить его дар рассказчика и спорщика, так как он обожал дискутировать обо всем на свете. Он рассказывал потрясающие истории, но упрямо отказывался записывать их. Итальянские рыбаки были от него без ума, ведь он ежедневно купался в море и зимой и летом.

В Шлиссельбург посадили еще четырех осужденных. Что касается моего отца и П. Якубовича, то их вместе с двумя молодыми женщинами — Н. Саловой и Г. Добрускиной[9] — отправили на Карийскую каторгу.

* * *

После приговора моя мать добилась от начальника департамента полиции Дурново разрешения сопровождать на свой счет партию арестантов и жить вместе с мужем во всех тюрьмах, в которых они по пути будут останавливаться. По существовавшему положению жены и дети каторжников (уголовных и политических) отправлялись по этапу вместе с мужьями в так называемых семейных партиях на казенный счет. Но при желании жены политических могли ехать и на свой счет, о чем и просила моя мать. По прибытии на место назначения, то есть на Карийскую каторгу, моя мать имела право поселиться по соседству и видеться время от времени с мужем в комнате свиданий при тюрьме.

В те годы Дальневосточной железной дороги еще не было. Арестантов везли поездом сначала до Нижнего Новгорода, где пересаживали на баржу, превращенную в плавучую тюрьму, которая тащилась на буксире по Волге и Каме до самой Перми. Отсюда их везли по железной дороге, а затем на лошадях до Тюмени. Далее снова плыли на баржах по Тоболу и Иртышу, а потом по Оби до Томска. Проделав таким образом 3 тыс. километров по сибирским рекам, арестанты шли дальше уже пешком по широкому арестантскому тракту через таежные леса и степи до Карийской каторги, находившейся далеко за Томском.

Моя мать отправилась вместе с партией и разделяла жизнь арестантов. Мы ехали в арестантских вагонах и плыли на арестантских баржах до Томска. Но, начиная с этого города, мать приложила все усилия, пустила в ход всевозможные ухищрения, (только бы отсрочить прибытие к месту назначения. В общем, наше путешествие от (Петербурга до Кары с остановками в пересыльных тюрьмах и сибирских городах продолжалось около трех лет. Под разными предлогами матери удавалось задерживать пребывание моего отца на остановках в пересыльных тюрьмах главных сибирских городов: Томске, Красноярске, Иркутске и Чите.

Вот что писала она с дороги из Красноярска 7 ноября 1887 г. свекрови — моей бабушке Марии Михайловне Колбасиной, которая бережно хранила письма невестки и сына, и письма целы и поныне:

«...Не грустите так, дорогая моя, и верьте, что мы бодры и здоровы и не теряем надежды обнять Вас когда-нибудь. Николай Сергеевич /100/ Тютчев[10], у которого я здесь остановилась, добрый и хороший человек. Я встретила и в Томске людей, которые многие годы провели на Каре и сохранили умственные и душевные силы. А я верю, что наш Вася способен многое перенести и остаться вполне человеком. Хотя я его слишком люблю, но уверяю Вас, дорогая, что способна смотреть трезвыми глазами, так что здесь слова не только влюбленной женщины. Вы можете гордиться своими детьми, и я желала бы, чтобы мой сын был достоин своего отца».

От Томска до Иркутска мать с ребенком продолжала путь уже одна, на почтовых, и останавливалась в городах, дожидаясь арестантов, делавших по 30 верст в день, с остановками на одни сутки через каждые два дня. Вдоль тракта на больших расстояниях одиноко стояли мрачные деревянные бараки с решетками на окнах, их называли «этапы»; заключенных запирали там на ночь. За каждой партией, состоявшей из 400 человек, ехало 30–40 телег для багажа и для больных и «привилегированных», то есть главным образом для «политических», которые в принципе имели также право на этапных пунктах на отдельное от уголовных помещение. Как и все каторжники, мой отец и П. Якубович, первым познакомивший русскую читающую публику с «Цветами зла» Бодлера[11], шли в кандалах, весивших до 12 фунтов, наглухо заклепанных на щиколотках и прикрепленных цепью на замке к поясу. При отправке отцу выбрили правую половину головы. Поверх штанов и куртки он был одет в арестантский халат из грубого серого сукна с двумя желтыми тузами на спине. В такой одежде и в круглой арестантской шапочке вижу я его в первых моих воспоминаниях.

Вот отрывок из письма моего отца к своей матери от 29 сентября 1887 г.:

«...В Красноярске Анна с Васей проводили целые дни вместе со всеми нами в тюрьме и даже иногда оставались ночевать. Замечу мимоходом, что подобных свиданий на целые дни и в общих со всеми заключенными камерах никому не дают, и это для нее сделано из ряду вон выходящее исключение. Красноярская этапная тюрьма вообще считается лучшею в Сибири. Доктор был настолько любезен, что меня якобы по болезни на время расковали и я десять дней ходил без кандалов...»

В Иркутске, куда мы прибыли весной 1888 г., в ожидании отправки мы поселились в тюрьме. Отец писал моей бабушке 9 января 1888 г.:

«...Благодарю Вас, милая, несравненная моя мамаша, которой — я глубоко это сознаю и понимаю — я обязан всем, что во мне есть хорошего и благородного, и которая вместе с любовью моей ненаглядной Аннуси составляла и составляет высокую поэзию моей жизни. Она дает мне, надеюсь, нравственную бодрость и стойкость, чтобы, несмотря на всякие невзгоды, не опуститься, не погрязнуть в мелкие, эгоистические помыслы, а сохранить и пронести через всю жизнь тот запас возвышенных идеалов и стремлений, который делал меня более или менее достойным Вас».

Моя мать решила следовать и дальше вместе с партией арестантов. Из Верхнеудинска, пробыв три недели в местной тюрьме, мы и отец поехали в Читу с десятком уголовных, так как основная партия задерживалась из-за ледохода на Байкале. Переход этот был очень тяжелым для моего отца, несмотря на некоторые привилегии, которыми пользовались «политические», тогда как о дальнейшем путешествии через Сибирь мои родители сохранили — как это ни парадоксально — достаточно приятное воспоминание.

На Байкале еще не началась навигация, и мы объехали озеро, или, как его называли, «Сибирское море», на тройке, в сопровождении двух жандармов. Мать позднее рассказывала, что они оказались услужливыми, веселыми парнями. Солдаты, сменившие их, тоже относились к нашему маленькому семейству как нельзя лучше и играли со мной в мяч на остановках. «Этапы», где мы ночевали, были новыми постройками и поэтому относительно чистыми. Погода стояла великолепная. Дикая красота берегов Байкала и гористая местность, среди которой лежит это огромное озеро, являли счастливый контраст с монотонными равнинами Западной Сибири. Группа заключенных, с которыми я немедленно завязал дружеские отношения,— впрочем, так же как и с конвойными,— старались превзойти один другого, чтобы облегчить наш путь, и оказывали нам всевозможные услуги. После долгой, тяжкой дороги и ужасающего столпотворения на предыдущих остановках, где в тесной близости с нами находилось 300–400 уголовных арестантов, как мужчин, так и женщин, этот месячный путь был действительно приятным исключением из общего правила... Но особенно радовался отец тому, что с ним его семья! Мы прибыли в Читу 27 июня 1888 г. и там задержались еще на два года, из которых один провели вместе с моим отцом. В ту пору правительство уже подготовляло закрытие Карийской каторги и отправку политических заключенных в новую тюрьму в Акатуе, где они должны были перейти на режим уголовных и вместе с ними работать на серебряных рудниках. Сначала мы с матерью жили вместе с отцом в тюрьме, где начальник тюрьмы отвел для нас отдельную камеру, дверь которой выходила прямо во двор. Мои первые отрывочные воспоминания относятся к Чите. [...]

Мне было тогда три с половиной года. Однако высокая ограда читинской тюрьмы (или, как ее называли, «читинского тюремного замка») производила на меня большое /101/ впечатление. Массивные заостренные столбы, плотно пригнанные друг к другу, угрюмо замыкали тюрьму в тесный круг, придавая ей вид заколдованного замка или крепости, где живет злой волшебник. Но отец радостно встречает нас во дворе. Каким красивым он кажется мне в небрежно накинутом на плечо сером халате, в плоской шапочке, лихо сдвинутой на правое ухо! Он выше ростом всех своих товарищей, и в моем воображении он начальник этого «замка» и все ему повинуются. До некоторой степени это понятно: тюремная администрация относилась к моему отцу с большим уважением, и начальник тюрьмы никогда не препятствовал его свиданиям с семьей. [...]

В начале декабря 1888 г. родился мой брат Евгений. По этому случаю и я, к своей радости, провел с отцом в тюрьме целую ночь.

По-видимому, я неотступно приставал к отцу с вопросами и главным образом требовал, чтобы он научил меня читать и писать. Считая, что мне еще слишком рано учиться по-настоящему, отец заключил со мной полюбовную сделку, предложив взамен читать мне вслух стихи Пушкина и Некрасова. Я обожал эти чтения, мог слушать отца часами и выучил наизусть множество стихов. За это время новая партия арестантов прибыла в Читу. Среди них находилась молоденькая учительница Надежда Сигида[12], приговоренная к 8 годам каторжных работ за помощь революционерам. Она занималась со мной и давала отцу педагогические советы. Спустя несколько месяцев она пала жертвой страшной трагедии, о которой пойдет речь дальше.

В мае 1889 г. моего отца с партией других арестантов отправили из Читинской тюрьмы на Карийскую каторгу, где уже находился П. Якубович. Генерал-губернатор Западной Сибири отказал в просьбе о продлении пребывания моего отца в Чите. Мать не рискнула отправиться в путь с грудным младенцем, и мы задержались в Чите еще год. Отсюда начинаются мои уже более последовательные воспоминания. [...]

После того как увезли отца, мои посещения тюрьмы, естественно, прекратились, и я с нетерпением ждал того дня, когда смогу его увидеть на Каре. Между тем на Карийской каторге разыгрались чрезвычайные события. Осенью 1889 г. до Читы донеслись тревожные слухи. Говорили, что одну из политических приговорили к телесному наказанию, и в женской тюрьме начались волнения, перекинувшиеся и на мужскую. Страшно обеспокоенная, моя мать дважды была на приеме у губернатора, уверявшего ее, что на Каре ничего особенного не произошло. Однако 15 ноября мать отправилась в путь одна, оставив двух детей с няней на попечение друзей. Приехав на Кару, она узнала, что за неделю до того ее знакомая по читинской тюрьме Надежда Сигида была подвергнута телесному наказанию и в тот же вечер покончила с собой вместе с тремя своими подругами.

Карийская трагедия
Николай Касаткин, «Карийская трагедия», 1930.
Н. Сигида после телесного наказания.

Впервые тюремная администрация осмелилась применить к «политическим», уравнивая их с уголовными, телесные наказания. В мужской тюрьме четырнадцать из тридцати девяти политических заключенных приняли яд в знак протеста против бесчеловечного обращения с их соратницей; двое из них уже скончались. Моя мать бросилась к жандармскому полковнику, от которого зависела судьба заключенных. Пораженный ее неожиданным визитом в самый разгар событий, он разрешил ей, в виде исключения, предварительно запросив об этом по телеграфу губернатора, повидать мужа. Большинство заключенных, в том числе и мой отец, не принимали участия в попытке к самоубийству и прилагали все усилия к тому, чтобы отговорить своих товарищей от такого рода протеста. Они решили воздерживаться от заранее обреченных на провал попыток отстоять свои права, избегая всего, что могло обострить отношения с администрацией, и держались спокойно и твердо, что невольно внушало уважение их надсмотрщикам. Но все они непреклонно решили умереть, если бы к ним тоже захотели применить телесное наказание. Впрочем, отец признался моей матери, что лишь мысль о детях остановила его...

Однако после дела Сигиды правительство в течение 20 лет не осмеливалось более применять телесное наказание к политическим заключенным, и позднее его совсем отменили. Карийская трагедия была спровоцирована представителем центральной власти, бывшим проездом на Каре генералом бароном Корфом, генерал-губернатором всей огромной области от озера Байкал до Тихого океана. Началось с того, что сей сатрап, разыгрывавший из себя «либерала» в Хабаровске, своей столице, посетил в апреле 1888 г. женскую тюрьму на Каре. Елизавета Ковальская, одна из основательниц «Южно-Российского союза рабочих», приговоренная к пожизненной каторге в 1881 г., не поднялась с места, когда он вошел в ее камеру, и продолжала сидеть.

Аристократический посетитель приказал начальнику над «политическими» полковнику Масюкову перевести Ковальскую в тюрьму Верхнеудинска и поместить ее в одиночку. Приказ выполнили с крайней жестокостью. Жандармы и надзиратели ворвались ночью в камеру Ковальской, стащили ее с кровати, завернули в одеяло и переправили в служебное помещение тюрьмы, где заставили одеваться в присутствии солдат. Назавтра ее товарки объявили голодовку с требованием отозвать полковника Масюкова, которого они считали ответственным за эту грубую выходку. Когда обо всем этом узнали заключенные мужчины, чья тюрьма находилась в 15 километрах от женской, они потребовали объяснения от Масюкова. Тот клялся, что он ни при чем и что якобы не имел намерения оскорбить «политическую». Он даже предложил брату одной из женщин — Калюжному[13], тоже приговоренному к каторжным работам, повидать сестру, чтобы все уладить. Жандармский полковник Масюков был в прошлом гвардейским офицером. Игрок и кутила, он разорился, и ему пришлось расстаться с «высшим светом» и устроиться в жандармерию. Он старался жить в мире с /102/ политическими заключенными, и те, в свою очередь, измученные свирепым нравом его предшественников, не имели к Масюкову особых претензий. После свидания Калюжного с сестрой женщины временно прекратили голодовку. Со своей стороны мужчины отправили высшей администрации письмо с коллективным протестом против грубого обращения с Ковальской. Департамент полиции произвел следствие и выразил Масюкову порицание... за то, что тот разрешил Калюжному свидание с сестрой и вообще вел мирные переговоры с политическими заключенными.

Летом 1889 г. женщины возобновили голодовку. К ним присоединились мужчины. Несмотря на тревожные рапорты тюремных врачей, генерал-губернатор телеграфировал, что заключенные могут голодать сколько им заблагорассудится, ему это безразлично. Большинство заключенных прекратили голодовку через несколько дней, однако положение оставалось серьезным, ибо трое из них, самые непримиримые, были полны решимости не принимать пищу, пока Масюков останется во главе тюремной администрации. Вот тогда-то, 31 августа 1889 г., Надежда Сигида, которая была воплощением кротости, пыталась дать Масюкову пощечину в присутствии его подчиненных. Она думала, что, дабы не уронить «честь мундира», он вынужден будет подать в отставку, и таким образом трое ее товарищей будут спасены от голодной смерти. Но «либеральный» барон Корф приказал 10 октября 1889 г. дать ей в наказание сто ударов розгами. Его приказ привели в исполнение 7 ноября, а затем Сигиду поместили в камеру уголовниц, где находились уже ее подруги Калюжная, Смирницкая и Ковалевская[14]. Все четверо приняли яд и наутро скончались. Но морфий, который в знак солидарности проглотили в мужской тюрьме четырнадцать каторжан, не дал смертельных результатов. Тогда на следующий день девять человек снова отравились и двое из них умерли: Калюжный и Бобохов[15]. Один из их товарищей, Геккер[16], живший на поселении за стенами тюрьмы, тоже сделал попытку к самоубийству, тяжело ранив себя выстрелом из револьвера. Таковы были факты, которые узнала моя мать по своему прибытию на Кару. Они вошли в историю русского революционного движения под названием «Карийская трагедия». Советский юрист профессор М.Н. Гернет подробно рассказывает о ней в III томе «Истории царских тюрем» (М. 1959). Безусловно, я в детстве ничего не знал обо всем этом, и память не подсказывает мне, что в поведении моей матери, когда она вернулась в Читу, произошли какие-либо перемены. Но, перечитывая теперь письма, которые она в ту пору писала своим родным, я вижу, в каком страшном смятении, отчаянии и тревоге она пребывала. Вот отрывки из ее писем этого периода: «...Хотя чаша горечи переполнена, но в душе еще не живет отчаяние. За Васю я спокойна, убеждена глубоко, что он до конца своей жизни сохранит красоту своей души и ясность ума» (7 января 1890 г.). «...Не скрою, родная, бывают минуты ужасной душевной муки, думается, умереть — и баста, чем жить под вечным страхом, но голос другой говорит: стыдно, стыдно малодушничать...» (24 февраля 1890 г.).

«...Я понимаю Вашу скорбь, Вашу тоску, родная! Вы хорошо знаете своего Васю и знаете, что он бы после такого надругания не жил. Не будь у нас детей, Вася бы не задумался сейчас, после того как узнал об этой дикой расправе. Я сама чувствовала, что не будь этих птенцов около меня, то не стала бы жить. Я и бежала от них туда, так как, скажу откровенно, что боялась за Васю, не скрою, я нисколько не думала убеждать его, я только решила, что если он умер, то и мой конец там будет...» (26 апреля 1890 г.).

Через верные руки моя мать, Анна Марковна Сухомлина, послала письмо о случившемся за границу, брату своего мужа Евгению Елисеевичу Колбасину, жившему в ту пору во Франции. Он сделал все от него зависящее, чтобы ее письмо, конечно, без подписи, попало в иностранную печать. Вот что он писал моей бабушке 21 марта 1890 г.:

«...О возмутительных событиях, происшедших на Каре: английская пресса без различия партий подняла целую агитацию против подобных варварств, и сам Гладстон, которого нельзя заподозрить во враждебности к России, с высоты трибуны заявил, что такие гнусные жестокости, как сечение политических осужденных, да еще женщин, позорным пятном ложатся на человечество...»

* * *

[...] Мы прибыли на Кару в июне 1890 года. Карийская каторга находилась в ста километрах от Читы, на берегу золотоносной речки Кары, впадающей в Шилку. Область Нерчинских рудников лежала в гористой местности между двух рек — Шилкой и Аргунью. Необъятные, бесконечные дремучие леса — сибирская тайга — покрывали в те времена большую часть этого малонаселенного края. Деревни попадались редко. Население существовало главным образом охотой и рыбной ловлей. Золотоносные земли здесь, так же как и залежи свинца и серебра, принадлежали царю. Ими распоряжался «Кабинет его величества». Некоторую часть из них сдавали в аренду частным лицам, а для разработки приисков пользовались даровым трудом заключенных. На золотых приисках Кары работали почти исключительно каторжане. Река Кара длиной в 25–30 км берет свое начало в горах Станового хребта. Она течет по широкой долине меж лесистыми холмами.

Карийские прииски считались в середине прошлого столетия самыми богатыми в Восточной Сибири. Знаменитый в те воды начальник каторги Разгуляев даже /103/ пообещал царю добыть за одно лето 100 пудов (или 1600 кг) чистого золота. Он добыл 75 пудов (1200 кг), но около двух тысяч каторжан и крепостных погибли тогда от непосильного труда или под розгами. Когда мы поселились на Каре, Разгуляева уже не было в живых, но память о нем жила в печальных песнях, и от Читы до Владивостока имя его произносили с ужасом. К тому времени золотоносная руда начинала уже истощаться, и на приисках добывали всего около 500 фунтов золота в год, не считая, однако, незаконную добычу, которую тайно вели многочисленные «старатели». К 1891 г. губернатор решил было закрыть Карийскую каторгу и перевести значительную часть каторжан-уголовников на Сахалин.

Карийская каторга состояла из семи тюрем, которые размещались в четырех деревнях, расположенных по берегам реки. В них содержались две тысячи уголовных преступников, мужчин и женщин. Еще две тысячи человек, уже отбывших наказание, жили вне тюрьмы, «на поселении» в бараках и избах. Четыре пехотных казачьих батальона несли конвойную службу и обеспечивали охрану. Служащие тюремной администрации и приискового управления, ссыльные и небольшое число местных сибирских крестьян составляли остальное население.

Политических заключенных содержали отдельно, в специально для них построенной каторжной тюрьме неподалеку от поселка Нижнекарийска. Семьи каторжан и так называемая «вольная команда», или вольнокомандцы, то есть каторжники, отбывшие в тюрьме испытательный и исправительный сроки, жили в самом поселке, который был разбросан по склону невысокой сопки и спускался к реке.

«Политические» были под начальством жандармского полковника, который подчинялся непосредственно департаменту полиции в Санкт-Петербурге. Внутреннюю охрану, как и в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, несли жандармы. К тому времени, как мой отец прибыл на каторгу, режим стал менее суровым после серии столкновений, конфликтов и голодовки, но не надолго... Политические заключенные составляли равноправную артель, которая пользовалась некоторой самостоятельностью. Они выбирали из своей среды старосту, который был как бы их представителем перед тюремной администрацией и ведал их делами. Суммы, предназначенные на содержание узников, и деньги, которые они получали от родных, поступали в общую кассу артели. Часть этих денег тратили на питание, другую часть — на покупку книг, третью — на кассу взаимопомощи и, наконец, четвертую распределяли поровну между всеми политическими на их личные нужды: табак, чай, дополнительный сахар и т.д. Разумеется, староста и остальные каторжане не получали на руки денежных знаков, все операции производились через коменданта каторжной тюрьмы, который, как было выяснено позднее, часто крал деньги заключенных. Артель имела в своем распоряжении прекрасную библиотеку, где были книги на русском, французском, английском, немецком языках и даже произведения Маркса и Энгельса, скрытые переплетами, на обложках которых стояли вполне благонамеренные заголовки. Заключенные могли учиться, возделывать огород во дворе тюрьмы и заниматься ручными ремеслами. Но этот «либеральный» режим длился недолго. После «Карийской трагедии» политических заключенных подчинили режиму уголовных и тех из них, которые еще не прошли «испытательный срок», перевели на каторгу в Акатуй, для работ на серебряных рудниках. Я еще вернусь к этому.

Я ничего не помню о нашем переезде из Читы на Кару. Мы вместе с сестрой одного из товарищей моего отца проделали этот путь на почтовых и на пароходе. На Каре мать купила за сто рублей старую бревенчатую избу, где мы и поселились. Вокруг со всех сторон теснились невысокие, друг на друга похожие овальные сопки и посередине пробегала вся изрытая золотоискателями речонка Кара. Поселок замыкали два совершенно одинаковых холма, один из них назывался «Арестантская башка», ибо делился на равные части — одну лысую, другую лесистую. В конце поселка жила «вольная команда» из «политических». Много избушек, похожих на нашу, ютилось по обе стороны «Арестантской башки» и по берегу реки. Несколько изб более просторных выходили на «главную» улицу. В центре поселка вокруг широкой площади, на которой по праздничным дням играл военный духовой оркестр, стояли постройки, где помещались официальные учреждения, дома чиновников и офицеров, три лавки, казарма и т.д.

Мы провели на Каре шесть лет. Первые три года жили в нашей избе — она очень напоминала «избушку на курьих ножках» из моей книжки с картинками «Русские народные сказки». Что касается до так называемой «обстановки», то многие годы, кроме самого необходимого, у нас ее вовсе не было. Но благодаря моей матери в нашем жилище было всегда уютно и красиво. С весны у нас на столе стояли букеты цветов. Позднее у каждого из нас, детей, была своя грядка, и в наши каждодневные обязанности входила поливка цветов и огорода.

Отец поселился вместе с нами в сентябре 1890 года. До тех пор мать виделась с ним лишь в присутствии жандармов во время редких свиданий в канцелярии тюрьмы. Помню, как однажды мы встретили его на дороге, когда он с группой товарищей из «вольной команды» шел из тюрьмы на работу. Все они были в одежде каторжников, но уже без кандалов. В течение еще долгого времени мой отец носил арестантскую одежду. Но это ни в малейшей степени не смущало меня. Я считал вполне нормальным, что жандармы и надзиратели носят форму — синюю с черным, а все друзья нашей семьи одеты в серое. Как ясно помню я отца в его серой плоской шапочке — он ловко /104/ поднимается на крутой берег реки, на плечах у него коромысло с ведрами, полными воды, и он боится расплескать их...

Каждое утро я присутствовал на перекличке «вольных» арестантов. Они собирались у нашей избы, и один из надзирателей со списком в руках проверял, все ли в сборе. По вечерам надзиратель обходил избы, чтобы посмотреть, вся ли «вольная команда» налицо. Много позднее, после рождения моей сестры, мы переселились в настоящий дом, кажется, он принадлежал раньше какому-то чиновнику. На этот раз у нас было целых три комнаты и кухня, большой двор, конюшня, сеновал, огород. Дом выходил на главную улицу, неподалеку от каторжанского госпиталя и кладбища, у подножия «Арестантской башки». Вот где я провел самые счастливые годы моей жизни...

Ибо что касается меня — я был счастлив. Мои брат и сестра тоже. Но теперь, когда я мысленно возвращаюсь более чем на шестьдесят лет назад — шестьдесят лет! — я понимаю, что это было чудо, и что сотворила его любовь. Мы видели вокруг себя только улыбающиеся лица друзей. У нас была как бы огромная семья, многочисленные дядюшки и тетушки, которые нас лелеяли. И в самом деле в некотором роде это была огромная семья: несколько десятков мужчин и женщин, крепко связанных общей целью, объединенных братством борьбы и страданий. Мы, дети, были окружены нежностью и любовью не только родителей, но и всех их товарищей. Они были нашими преданнейшими друзьями, старались доставить нам удовольствие, гуляли с нами, рассказывали разные истории, к рождеству сами делали для нас елочные игрушки, готовили нам подарки, всячески нас баловали. Мы, в свою очередь, были горячо к ним привязаны.

Артель, созданная в тюрьме, продолжала свою деятельность и в «вольной команде». В лице Зунделевича[17], или «Зунда», артель имела великолепного старосту, который уже и ранее заслужил репутацию блестящего организатора как начальник подпольного технического управления «Земли и Воли». У артели было несколько коров и лошадей. Вначале члены «вольной команды» продолжали питаться вместе, но при прибытии их семей общую кухню ликвидировали. Артель снабжала своих членов всем необходимым из лавки.

Конечно, жизнь наших родителей была очень тяжкой, особенно первые годы на каторге. Но мы, дети, ни в чем, пожалуй, не нуждались: у нас всегда было достаточно ячменного кофе, каши, сала, заменявшего масло (которое было в редкость), варенья. К праздникам бабушка посылала нам игрушки, лакомства и книги. В нашей семье, как и в семьях наших друзей, детей никогда не били. Я не получил ни единого шлепка и никогда не видел, чтобы шлепнули моих брата и сестру. Отец допускал единственное наказание, но оно было ужасным и состояло в том, что он говорил нам: «Сними башмаки, ляг на кровать и обдумай свое поведение». Обдумывание никогда не длилось более четверти часа. Поразмыслив, мы приносили повинную.

Летом артель отправлялась косить сено за несколько километров от села, а позднее — в тайгу заготавливать на зиму дрова, их привозили по первому снегу на санках.

Я читал в мемуарах одного из бывших карийских каторжан, что эти работы были непосильно тяжелыми для него и для многих его товарищей, ослабевших от долгого пребывания в заключении и не имеющих ни малейших способностей к ремеслу косца или дровосека. [...]

Летом я жил, как совершеннейший дикарь. Мои друзья-товарищи, за малым исключением, были детьми сибирских крестьян или уголовных. Ни у кого из «политических» не было детей моего возраста. [...]

Один мальчик, четырьмя годами старше меня, произвел на меня сильнейшее впечатление, когда мне было лет семь. С одной стороны, потому, что он прибыл прямо из России, а с другой — оттого, что был первым гимназистом, которого я увидел. Он появился на Каре со своим отцом. Доктор Богомолец получил разрешение повидать жену, осужденную на каторжные работы. Богомолец провел с нами все лето и ползимы, и я очень гордился тем, что играю с таким «взрослым мальчиком». С тех пор я не встречал его. Маленький Саша стал знаменитым ученым[18]. Позднее я узнал трагическую историю его семьи. Его мать, Софья Богомолец, была дочерью богатого помещика Присецкого. Все его дети примкнули к революционному народовольческому движению. Софья Богомолец стала пропагандисткой среди рабочих на юге России. В 1881 году она была арестована в Киеве и приговорена к десяти годам каторжных работ. Маленький Саша родился в киевской тюрьме. Его воспитывал отец, который, хоть и симпатизировал идеям своей жены, тем не менее оставался в стороне от революционной деятельности, всецело посвятив себя медицине. Софья Богомолец была страстной и цельной натурой. Она не допускала ни малейшей уступки царскому правительству и, не скрывая своего презрения, продолжала борьбу и на каторге, отстаивая свое достоинство женщины и революционерки. За попытку к побегу ей прибавили пять лет срока и потом еще год за «неподчинение». Она заболела туберкулезом в карийской женской тюрьме. Муж ее приехал весной 1891 года и пытался добиться ее перевода в «вольную команду», но напрасно. Генерал-губернатор Восточной Сибири, от которого зависели политические каторжане, оставался неумолимым. С большим трудом доктору Богомольцу удалось поместить жену в больницу, где ей отвели отдельную палату и дали хорошую сиделку. Несчастная женщина обрела свободу за три дня до смерти. В лютую стужу ее товарищи, в том числе и мой отец, отнесли гроб на кладбище Усть-Кары за пятнадцать /105/ километров от нашего села. Обо всем этом я в ту пору и не подозревал, как не знал ничего о телесном наказании Сигиды и последующей за этим трагедии, не знал ни о сумасшествии Тринитатской[19], ни о смерти Россиковой[20]...

Среди друзей наших родителей мы с братом Евгением отмечали двух или трех за их странные манеры и особенно за то, что они были единственные, кто ни в малейшей степени не интересовался нами. Мы знали — ибо случайно слышали об этом разговор старших,— что у одного из них, Фомичева, была «религиозная мания», а у другого, Льва Златопольского[21], «мания изобретательства». Что это означало, мы не понимали. Фомичев жил один в избе, стоявшей на отшибе, и иногда неделями нигде не показывался. Тогда мой отец отправлялся навестить его и часто брал меня с собой. Напрасно я шарил глазами по избе, стараясь разглядеть «религиозную манию», я видел лишь бледного, угрюмого человека с грустным взглядом, спорившего с моим отцом о непонятных вещах. Нервная болезнь Фомичева началась в Карийской тюрьме. Сын бедного деревенского пономаря, он, став студентом филологического факультета, был арестован по делу Дмитрия Лизогуба и приговорен к пожизненной каторге. Дмитрий Лизогуб, богатый украинский помещик, отдал все свое состояние партии «Земля и Воля» и был арестован по доносу своего управляющего. Дмитрия Лизогуба приговорили к смертной казни и повесили в 1879 г. в Одессе.

Фомичева за попытку к побегу надолго приковали к тачке, которая служила для перевозки щебня и песка. Он продолжал изучать русскую историю и на каторге. Без конца раздумывая над трагическими провалами «Народной Воли», этой горсти героических интеллигентов, павших во имя «воли народа», но народом не понятых, Фомичев пришел к заключению, что главной ошибкой революционеров были нападки на царя и монархию. У него началась ипохондрия, он стал терзаться угрызениями совести, перестал уметь держать себя в руках. Случайно оказавшись свидетелем телесного наказания одного уголовного, он ударил киркой первого представителя администрации, кто попался ему под руку. Пострадавшим оказался бедняга Похаруков, один из тамошних мелких служащих, добродушный и скромный человек, который, к чести его будь сказано, не дал никакого дальнейшего хода этому делу. Несмотря на приверженность к монархии и свою религиозность, Фомичев упрямо отказывался подавать прошение о помиловании на царское имя. Товарищи любили и уважали его за стойкость и жалели его за то, что он был душевно болен. Просить о помиловании, что всегда вело к уменьшению срока наказания, считалось позором среди революционеров, и тех, кто подписывал такое прошение, исключали из коммуны заключенных, переставали с ними общаться. Горсточка таких была на Каре — их называли «колонистами», потому что они жили «колонией», отдельной от всех.

Что касается Льва Златопольского, приговоренного к двадцати годам каторжных работ за участие в покушении на Александра II, это был, как говорили, очень способный математик и техник, но пребывание в одиночке Петропавловской крепости, а затем каторга оказались для него роковыми. Известие о смерти брата его Савелия[22] в казематах Шлиссельбурга окончательно вывело его из душевного равновесия. Но его сумасшествие, или «мания изобретательства», было тихим и неопасным. Он выдумывал социальные системы, воздухоплавательные аппараты, стиральные машины, международный язык, новые кушанья, изобретал новые способы лечения и предлагал реформу градоустройства, проектируя «круглые города». Ежедневно он приходил к нам, так как в нашем погребе хранил горшочки с таинственными кушаньями своего изобретения, которые страшно интересовали нас с братом. Но нам он никогда не сказал ни единого слова.

Вокруг нас происходили еще многие другие драмы, о которых я не подозревал и которые понял лишь много лет спустя. Сын одного украинского священника, молодой философ Яцевич[23], перед которым открывалась блестящая университетская карьера,— веселый, остроумный, прекрасный оратор — товарищи считали его самым одаренным человеком среди карийских каторжан, — начал пить и постепенно стал настоящим алкоголиком, запойным пьяницей, так же как и Алексей Федорович Медведев. В прошлом почтальон, Медведев в 1878 г. участвовал, переодевшись в жандармскую форму, в организации побега из тюрьмы одного из руководителей «Земли и Воли», за что и был приговорен в 1879 г. к смертной казни, замененной каторжными работами. На Каре, куда его доставили в 1884 г., Медведев проявил себя как способнейший «мастер на все руки» — механик, столяр, часовщик, ювелир, гравер. Но он заболел дипсоманией и умер от запоя в Чите.

Хотя остальные друзья моего отца и не потеряли рассудок и не погрязли в пьянстве, во всяком случае, каждому из них пришлось очень много выстрадать. Петропавловская крепость и каторга оставили на них неизгладимые следы. И если они устояли и сохранили до самой Октябрьской революции веру и убеждения своих молодых лет, то только оттого, что это были люди необыкновенной силы духа.

На мою долю выпали честь и счастье провести на Каре и в Чите детство и первые годы юности среди уцелевших членов блестящей плеяды семидесятых годов, членов «Земли и Воли» и «Народной Воли».

Позднее дружба и любовь «старых карийцев», после их освобождения рассеявшихся по всей Руси и даже по заграницам, никогда мне не изменяла. Многие из них неразрывно связаны с нашей семьей. Длинной вереницей они проходят в моих воспоминаниях. И первым идет «Капитан». Его перевели из тюрьмы в «вольную команду» в /106/ один и тот же день с моим отцом, и он поселился неподалеку от нас с женой, которая, как и моя мать, добровольно последовала за мужем.

Капитан Николай Адольфович Люри[24] был французского происхождения; его отец или дед, точно не помню, поселившись в Москве, женился на русской. Воспитанный в России, «Капитан» стал до мозга костей москвичом, до такой степени москвичом, что товарищи добродушно подсмеивались над его «великорусским шовинизмом». Он был военным инженером и строил крепость в Польше, когда случайно познакомился с одним польским революционером. Это вполне обычное знакомство привело к тому, что его арестовали, и он предстал перед военным судом в Варшаве вместе с членами социалистической польской партии «Пролетариат». «Капитан», кажется, не разделял полностью убеждения своих знакомцев, но, как революционер и русский патриот, он отказался свидетельствовать против польских патриотов и был вместе с ними приговорен к смертной казни. На суде он держался благородно и стойко. Некоторых из обвиняемых повесили, другим смертную казнь заменили каторгой. Основатель партии, автор ее программы, Людвиг Варынский[25] был заключен в Шлиссельбургскую крепость, где вскоре скончался. Двух польских интеллигентов, Тадеуша Рехневского и Феликса Кона, а также Николая Адольфовича Люри сослали на Кару. Тут только «Капитан» по-настоящему познакомился с политическими и социальными доктринами, широко распространенными среди тогдашней революционной молодежи. Он принял некоторые из главных положений, но не соглашался со многими другими. Для него самое важное в жизни был патриотизм.

У Люри не было ни «комплексов» Фомичева, ни «религиозной мании». Это был трезвый, спокойный, иронический ум. Он был математиком и талантливым инженером. Отбыв срок наказания, он получил разрешение поселиться в Чите и сделал блестящую карьеру на постройке Дальневосточной железной дороги. Все, кто его знал, любили и уважали его. Мы, дети, его обожали, особенно моя сестра — его любимица. У него была большая волнистая борода и печальная улыбка. Он был немногословен, но иногда говорил нам пресмешные вещи с невозмутимым видом. У него не было детей. Жена «Капитана», Надежда Дмитриевна, была близкой подругой моей матери. Аристократического происхождения, окончив Институт благородных девиц, она вышла замуж за Люри. Она мужественно переносила в течение трех-четырех лет жизнь, полную лишений, в избе глухого сибирского села... И вдруг однажды уехала в Россию. Не знаю, что послужило причиной ее внезапного отъезда, но, кажется, это было тяжким ударом для «Капитана»...

Двое других близких друзей нашей семьи, неразлучные Владимир Чуйков и Алексей Преображенский, были моими первыми учителями. Чуйкова прозвали «Чуек». Маленький и лысый, с морщинистым лицом, он нравился нам, детям, своей доброй улыбкой и ласковым обращением. Он был осужден на двадцать лет каторжных работ по процессу В.Н. Фигнер, которая в то время сидела в заключении в Шлиссельбургской крепости.

Его друг, А.И. Преображенский[26], несколькими годами старше его, приговоренный к бессрочной каторге, носил большую окладистую бороду, как и полагалось семинаристу в прошлом. Он преподавал мне латынь и закон божий — обязательные предметы в дореволюционных учебных заведениях,— но без малейшего налета мистики или религиозного духа, подобно тому, как мой отец рассказывал мне мифы древней Греции. Я очень любил уроки Алексея Ивановича; он всегда начинал их с того, что угощал меня лимонадом собственного приготовления, смешивая в воде соду и лимонную кислоту. Сам он время от времени прикладывался к рюмочке, так сказать, «для бодрости духа», но я никогда не видел его нетрезвым. Зрелище пьяных мужчин пугало меня с тех пор, как я увидел нетрезвыми двух товарищей моего отца — Николая Яцевича, о котором я уже рассказывал выше, и типографского рабочего Левченко[27], обладавшего замечательным тенором и певшего с непередаваемым очарованием народные русские и украинские песни. Я был так потрясен, когда увидел искаженные алкоголем эти знакомые мне лица, услышал несвязные, пьяные речи, что на всю жизнь сохранил отвращение к пьянству. Оно всегда казалось мне прежде всего состоянием, глубоко унижающим человека.

Одним из частых посетителей нашего дома был наш «семейный доктор» Александр Васильевич Прибылев[28], добродушный великан с бородой-лопатой, с громким голосом и заразительным смехом. В прошлом студент-медик, он был прикомандирован к тюремной больнице на Каре. Ввиду того, что на три-четыре тысячи каторжан приходился всего один врач, Прибылев стал фактически доктором у «политических». Когда он перешел из тюрьмы в «вольную команду», то стал лечить уже не только своих сотоварищей и уголовных, но и чиновников и разных лиц из тюремной администрации, а также некоторых из золотопромышленников. Он женился в Нижнекарийске на ближайшей подруге моей матери и крестной моей сестры — на Анне Павловне Корба[29]. Дочь царского сановника, она была первым браком за очень богатым человеком и занималась в Петербурге благотворительностью. Соприкоснувшись с миром нищеты, увидев воочию, в какой нужде живет рабочий люд, она заинтересовалась социальными проблемами. В ней пробудилось глубокое сочувствие к угнетенным народным массам. Во время русско-турецкой войны 1877–1878 гг., уехав на Балканы сестрой милосердия, она вернулась оттуда, полная решимости принять участие в революционной борьбе, и примкнула к «Народной Воле». Арестованная в лаборатории, где делали бомбы, она была приговорена к двадцати годам каторжных работ. /107/

Образы трех других подруг моей матери тесно переплетаются в моих воспоминаниях с жизнью нашей семьи: Неонила Салова, осужденная по одному делу с моим отцом; добрая, кроткая Паша Ивановская[30], золовка писателя Владимира Короленко, который был в ту пору административно выслан на Крайний Север, и белокурая Анюта Якимова[31], принимавшая участие в покушении 1 марта 1881 г. в качестве хозяйки сырной лавки, откуда под улицей, где проезжал царь Александр II, был прорыт подземный ход.

Часто видели мы у нас и представительную седую даму — Софью Александровну Лешерн фон Герцфельд[32]. Ее отец был генералом, родственники служили «при дворе его величества». Арестованная в первый раз за социалистическую пропаганду среди крестьян, она была приговорена к высылке, но освобождена благодаря вмешательству одной из фрейлин императрицы. Однако С.А. Лешерн продолжала свою деятельность в партии «Земля и Воля», и ее арестовали в Киеве вместе с ее мужем В.А. Осинским[33], одним из самых блестящих из «блестящей плеяды» революционеров, и двумя-тремя ее товарищами. Они оказали жандармам вооруженное сопротивление. Осинского и Лешерн приговорили к смертной казни. Но Софье Александровне ее заменили пожизненной каторгой, а Валериана Осинского повесили. Когда мои родители познакомились на Каре с Софьей Лешерн, ей было уже 50 лет, из них более 15 она провела в тюрьмах.

Я должен назвать еще тех, кто часто бывал у нас, — грека из Одессы Спандони-Басманджи[34], а также невозмутимого украинца с усами, длинными, как у запорожских казаков, с густыми бровями, из-под которых сверкал проницательный взор лукавых и добрых глаз, слесаря Галактиона Батагова[35], крестного отца моей сестры; затем старого Арона Зунделевича — старосту артели и, наконец, сына одного генерала Ивана Старинкевича, или Ванечку, самого молодого из друзей моего отца. Старинкевичу было 19 лет, когда его приговорили к двадцати годам каторжных работ за то, что он дал прочитать своему брату революционный трактат.

На краю села, неподалеку от кладбища, жил единственный карийский социал-демократ Лев Дейч[36], друг Плеханова. Старый бакунист, он в 1877 г. вместе со своим товарищем Стефановичем[37], тоже впоследствии попавшим на Кару, пытался поднять восстание на Украине, появившись среди тамошнего крестьянства как посланец царя, уполномоченный раздавать крестьянам помещичьи земли. Лев Дейч был арестован, но бежал из тюрьмы и эмигрировал за границу, где позднее примкнул к группе «Освобождение труда» Плеханова, Аксельрода и Засулич. Выданный немцами русской полиции, он был приговорен к 20 годам каторги. На Каре он женился на акушерке Ананьиной, приговоренной к каторжным работам за участие в покушении на Александра III. Ее 16-летняя дочь по просьбе матери согласилась хранить у себя динамит, переданный ей студентом Лукашевичем[38], членом террористической группы, к которой принадлежал и Александр Ульянов, старший брат В.И. Ленина. Лев Дейч сначала внушал мне некоторую робость из-за рыжей косматой своей бороды, покрывавшей все его лицо. Но в конце концов я привык к нему. Что касается Стефановича, он был единственный, к кому я питал инстинктивную антипатию, чему, безусловно, способствовала его крайне неприятная внешность. У него была огромная голова, всклокоченные волосы, грубые, точно высеченные топором черты лица, сохранявшего всегда мрачное выражение. Впрочем, он был в плохих отношениях со всеми, кроме Дейча. Но только после революции 1917 г., когда сделались доступными секретные архивы царской охранки, выяснилось, что, спасая себе жизнь, он выдал своих товарищей во время своего заключения в Петропавловской крепости.

Со всеми друзьями нашей семьи на Каре и позднее с теми друзьями, которые бывали у нас в Чите, я часто встречался в последующие годы моей жизни. Многие из них принимали активное участие в революционных событиях 1905–1907 гг. и в Великой Октябрьской социалистической революции.

[...] Единственное событие из внешнего мира, взволновавшее размеренное течение жизни на Каре, во всяком случае, единственное, которое мне запомнилось в силу сопутствующих ему обстоятельств, было путешествие наследника царского престола будущего царя Николая II, ехавшего через Сибирь в Японию. Несмотря на то, что дорога, по которой он следовал, проходила за двести — триста километров от нашей каторги, всех «политических» из «вольной команды» снова водворили в тюрьму на три недели или на месяц. Кажется, я не испытывал ни малейшего горя по этому случаю. На этот раз мы могли свободно посещать отца, и нам с братом доставляло большое удовольствие иметь возможность обследовать тюрьму не снаружи, а внутри и побывать в гостях у всех наших взрослых друзей в камерах с решетками на окнах. Тюрьма была частью нашего, детского мира, и нам казалось вполне нормальным, что время от времени членам нашей семьи приходилось жить за семью замками. Однако мои родители никогда не объясняли мне, что это все значило и почему, например, отец Пети Похарукова мог запереть на ключ моего отца, в то время как обратное произойти не могло. Странная вещь, я никогда не почувствовал ничего унизительного или даже несправедливого в таком порядке вещей. [...]

Вернувшись с нами в Читу, где мы поселились после Кары, отец поступил на службу в Управление Дальневосточной железной дороги и с тех пор всю свою жизнь работал счетоводом в Министерстве путей сообщения. Это занятие не вязалась ни с его страстным темпераментом, ни с его наклонностями. Он талантливо сделал детскую головку бурятки для Читинского музея, но вскоре бросил занятия скульптурой, /108/ так как этим не мог прокормить семью. После своего возвращения в Россию он все же некоторое время занимался в мастерской одного скульптора в Одессе. Но не верил, что он действительно талантлив, а главное, как всегда, ему мешала его чрезмерная скромность, к которой присоединялось болезненное самолюбие. К тому же снова, после двадцатилетнего перерыва, он не замедлил вернуться к революционной подпольной работе пропагандиста и агитатора. Он полностью погрузился в эту деятельность в 1905–1907 гг., когда наконец, к своему великому изумлению, понял, что имеет огромный успех как оратор на больших народных собраниях. [...]

Опубликовано в журнале «Вопросы истории» № 4, 1966, с. 96–110.

Сканирование и обработка: Рустам Садыков и Дмитрий Субботин.



По этой теме читайте также:


Примечания

I. Печатаются с сокращениями. Текст подготовлен к печати Т.И. Сухомлиной. Ею же написаны примечания к тексту.

1. Жеффруа Густав — французский публицист, первым написал в 70–80 годах во Франции книгу об Огюсте Бланки: «Узник. Жизнь и революционная деятельность Огюста Бланки».

2. Элизе Реклю (1830–1905) — французский географ и социолог, талантливый пропагандист географических знаний. Э. Реклю принимал участие в Парижской коммуне в 1871 г. и был бы расстрелян, если бы ученые всех стран не ходатайствовали перед правительством Тьера о его помиловании. Реклю был выслан в Швейцарию.

3. Драгоманов Михаил Петрович (1841–1895) — украинский публицист и историк, выразитель украинского буржуазного национал-либерализма. В 1875 г. Драгоманов, которого лишили кафедры в Киевском университете, выехал за границу и перешел на положение эмигранта. Позднее отдался изучению украинского фольклора.

4. Стрельников — генерал-майор, военный прокурор Киевского военно-окружного суда, убит в 1882 г. Иваном Халтуриным в Одессе, где находился для производства дознания о так называемых «государственных преступниках».

5. Дегаев Сергей Петрович (1857–1920) — член «Народной Воли», с осени 1882 г. — член Исполнительного комитета «Народной Воли», ставший предателем и провокатором.

6. Лопатин Герман Александрович (1845–1918) — революционер-народник, друг К. Маркса и Ф. Энгельса. Перевел первый том «Капитала» Маркса на русский язык. Неоднократно подвергался арестам. В 1883 г. после побега из ссылки пытался восстановить «Народную Волю». В 1887 г. был приговорен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой. До 1905 г. содержался в Шлиссельбургской крепости.

7. Салова Неонила Михайловна (1860 — после 1926 г.) — член Исполнительного комитета «Народной Воли», осуждена в 1887 г. по «процессу 21-го». Каторгу отбывала на Каре.

8. Якубович (псевдоним — Л. Мельшин) Петр Филиппович (1860–1911) — революционер и поэт, за участие в народовольческих кружках приговорен к смертной казни, замененной 18 годами каторги.

9. Добрускина Генриетта Н. (Бауер) — участница народовольческих кружков, осуждена по «процессу 21-го».

10. Тютчев Н.С. (1856–1924) — член «Земли и Воли». Вел пропаганду среди рабочих, участвовал в террористических актах. Сослан в Сибирь. После Октябрьской революции занимался историко-литературной деятельностью.

11. Бодлер Шарль (1821–1867) — знаменитый французский поэт, романтик, предшественник символистов. Главное его произведение — сборник стихов «Цветы зла», вышедший в Париже в 1857 году. Переведен на русский язык Якубовичем-Мельшиным и позднее Эллисом. Отдельные стихотворения переводились Сологубом, Ин. Анненским, Вяч. Ивановым и другими. Бодлеру принадлежит серия статей об изобразительном искусстве.

12. Сигида Надежда Константиновна (1862–1889), урожденная Молоксиано, участница народовольческих кружков, осуждена в 1887 году. Покончила жизнь само убийством на Каре после того, как была подвергнута телесным наказаниям.

13. Калюжная Мария Васильевна (1864–1889) — член «Народной Воли». Преданная С. Дегаевым, была арестована и сослана на Кару, где кончила жизнь самоубийством в знак протеста против издевательства над политическими заключенными. Калюжный Иван Васильевич (1858–1889) — брат М.В. Калюжной, народоволец, в 1883 г. осужден по «процессу 17-ти» и приговорен к каторге на Каре.

14. Ковалевская Мария Павловна (1845–1889) — член «Народной Воли», осуждена в 1879 году. Отбывала каторгу на Каре, где в знак протеста против истязаний заключенных кончила жизнь самоубийством. Смирницкая Н. — член «Народной Воли», осуждена по «процессу 17-ти». Жена И.В. Калюжного.

15. Бобохов Сергей Николаевич (род. в 1858 г.) — народоволец. Осужден по «процессу 17-ти», смертная казнь заменена бессрочной каторгой. Отправлен на Кару в 1879 году. В знак протеста покончил жизнь самоубийством, оставив записку: «Прощай те, братья! Страдайте, боритесь — наше дело победит!».

16. Геккер Наум Леонтьевич (род. в 1861 г.) — публицист. Принадлежал к «Южно-Российскому союзу рабочих». Приговорен к десяти годам каторги на Каре, куда прибыл в 1884 году.

17. Зунделевич Арон Исаакович (ок. 1854–1923) — член «Земли и Воли» и «Народной Воли». Осужден по «процессу 16-ти» (1880) и приговорен к бессрочной каторге. После революции 1905 г. был амнистирован и сразу же уехал за границу, в Лондон, где и скончался.

18. А.А. Богомолец (1881–1946) — патофизиолог, академик, президент АН УССР, вице-президент АН СССР.

19. Тринитатская Екатерина (род. в 1853 г.) — член «Народной Воли». В 1887 г. была приговорена к смертной казни, замененной каторжными работами на 12 лет. На Карийскую каторгу прибыла в 1889 г., где заболела психическим расстройством.

20. Россикова Елена Ивановна (1847–1893) принимала участие в похищении из херсонского казначейства казенных сумм (более 1 млн. руб.) в 1879 году. Приговорена в 1880 г. к бессрочной каторге. Отбывала срок на Каре. Заболела психическим расстройством и умерла в 1893 г. в тюремной больнице в Иркутске.

21. Златопольский Лев Соломонович — народоволец, осужден в 1882 г. По «процессу 20-ти», отбывал каторгу на Каре.

22. Златопольский Савелий Соломонович (род. в 1858 г.) — народоволец, член Исполнительного комитета «Народной Воли», приговорен по «процессу 17-ти» к смертной казни, замененной пожизненным заключением в казематах Шлиссельбургской крепости, где в 1885 г. скончался.

23. Яцевич Николай Васильевич (род. в 1861 г. в семье священника) приговорен за революционную деятельность к каторге. Прибыл на Кару в 1880 году. Впоследствии женился на Н. Садовой.

24. Люри Николай Адольфович (род. в 1857 г.) окончил в Санкт-Петербурге военно-инженерную академию, состоял в чине инженер-капитана. Приговорен за содействие польской революционной партии «Пролетариат» в 1885 г. к смертной казни, замененной 20 годами каторги. Прибыл на Кару в 1886 году.

25. Людвиг Варынский в 1882 г. основал в Польше партию «Пролетариат», поднявшую знамя борьбы против царского самодержавия. Партия «Пролетариат» подверглась преследованиям и разгрому в 1886 году.

26. Преображенский Алексей Иванович (род. в 1852 г.). Учился в Харьковском университете. Вступил в партию «Черный передел». Арестован в 1881 г., приговорен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой. Прибыл на Кару в 1881 году.

27. Левченко Никита Васильевич — по профессии наборщик. Осужден в 1880 г. в Киеве по процессу М.Р. Попова, Игн. Иванова и др. Приговорен к каторжным работам на 15 лет, отбывал срок на Карийской каторге.

28. Прибылев Александр Васильевич (1857 — после 1925 г.) — народоволец, осужден в 1883 г. по «процессу 17-ти». Отбывал каторгу на Каре. В 1900-е годы стал эсером. После Октябрьской революции посвятил себя научной работе и публицистике.

29. Корба-Прибылева Анна Павловна (1849 — не ранее 1937 г.) — член Исполкома «Народной Воли». Арестована в 1882 г., осуждена по «процессу 17-ти» и приговорена к 20 годам каторги на Каре. После Октябрьской революции занималась историко-литературной работой и была членом общества политкаторжан.

30. Ивановская Прасковья Семеновна (1853 — после 1925 г.) — член «Народной Воли». Осуждена по «процессу 17-ти» и приговорена к каторге на Каре.

31. Якимова (по мужу Диковская) Анна Васильевна (1856–1942) — член «Земли и Воли», член Исполкома «Народной Воли». По «процессу 20-ти» (1882) приговорена к смертной казни, замененной бессрочной каторгой. После Октябрьской революции работала в кооперативных учреждениях, состояла членом Всесоюзного общества политкаторжан.

32. Лешерн фон Герцфельд С.А. (1839–1898) — революционерка-семидесятница. осуждена в 1878 г. по «процессу 193-х», вторично осуждена в 1879 г. в Киеве по процессу Осинского, отбывала каторгу на Каре.

33. Осинский Валериан Андреевич (1853–1879) — член «Земли и Воли», один из тех, кто положил начало индивидуальному террору. В 1879 г. арестован и казнен в Киеве.

34. Спандони-Басманджи Афанасий Афанасьевич — народоволец. В 1883 г. был осужден по «процессу 17-ти», приговорен к 15 годам каторги, которую отбывал на Каре и в Акатуе. В 1902 г. вернулся в Одессу, откуда был выслан в 1905 г. в Вологду. После Октябрьской революции вернулся в Одессу, где и умер.

35. Батагов Г.Е. — рабочий-народоволец, организовал так называемый «Батаговский кружок» из молодых рабочих. Осужден в Одессе по «процессу 23-х», отбыл 15 лет каторги на Каре.

36. Дейч Лев Григорьевич — революционер-народник, с 1883 г. член первой русской марксистской группы «Освобождение труда». С 1903 г. меньшевик. С 1918 г. отошел от политической деятельности, занимался историко-литературной работой.

37. Стефанович Яков Васильевич (1853–1915) — один из участников Чигиринского заговора». В 1883 г. приговорен к восьми годам каторги.

38. Лукашевич Иосиф Дементьевич (род. в 1863 г.) — революционер, осужден по доносу Канчера в 1887 г. по делу «второго 1 марта» и вместе с А. Ульяновым приговорен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой с заточением в Шлиссельбург. Отсидел там 18 с половиной лет, написал обширный философский труд.

Имя
Email
Отзыв
 
Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
Дружественный проект «Спільне»
Сборник трудов шаламовской конференции
Книга Терри Иглтона «Теория литературы. Введение»
 
 
Кто нужен «Скепсису»?