«После ожесточённого боя части пулковского отряда одержали полную победу над силами контрреволюции, которые в беспорядке покинули свои позиции и под прикрытием Царского Села отступают к Павловскому 2-му и Гатчине.
Наши наступающие части заняли северо-восточную оконечность Царского Села и станцию Александровскую. На правом фланге у нас был колпинский отряд, на левом — красносельский.
Приказываю пулковскому отряду занять Царское Село и укрепить подступы к нему, особенно со стороны Гатчины.
Затем продвинуться дальше, занять Павловское, укрепить его с южной стороны и захватить линию железной дороги до станции Дно.
Отряд должен принимать все меры к укреплению занятых им позиций, возводя окопы и другие оборонительные сооружения.
Он обязан войти в тесную связь с колпинским и красносельским отрядами, а также со штабом начальника обороны г. Петрограда.
Главнокомандующий войсками, действующими против контрреволюционных отрядов Керенского, подполковник Муравьёв».
Вторник, утро. Что случилось? Всего два дня назад по окрестностям Петрограда бесцельно бродили беспорядочные, лишённые руководителей команды. У них не было ни продовольствия, ни артиллерии, ни какого бы то ни было плана действий. Что сплотило эти массы красногвардейцев и солдат, у которых не было ни организации, ни навыков воинской дисциплины, ни офицеров, в армию, подчиняющуюся своему выборному командованию, способную выдержать и отразить удар артиллерии и казачьей конницы? {1}
Восставший народ по-своему отбрасывает прочь военные шаблоны. Никогда не будут забыты одетые в лохмотья армии французской революции, победители при Вальми и Вейсембурге. [69] Против Советов соединились юнкера, казаки, дворяне, помещики, черносотенцы, а за ними уже снова маячили царь, охранка, сибирские рудники и, наконец, безграничная и страшная угроза со стороны немцев… Победа, выражаясь словами Карлейля, означала «Торжество и Золотой век без конца».
В воскресенье вечером комиссары Военно-революционного комитета вернулись с фронта в полном отчаянье, и петроградский гарнизон выбрал свой Комитет пяти, свой боевой штаб, в составе трёх солдат и двух офицеров, несомненно свободных от контрреволюционной заразы. Общее командование было возложено на экс-патриота полковника Муравьева — дельного человека, за которым, однако, было необходимо зорко следить. [70] В Колпине, Обухове, Пулкове, в Красном Селе были сформированы временные отряды, постепенно увеличивавшиеся, по мере того как к ним присоединялись бродившие по окружающей местности группы, в которых были перемешаны солдаты, матросы, красногвардейцы, отдельные части разных полков, пехота, кавалерия, артиллерия и несколько броневиков.
На рассвете показались казачьи разъезды Керенского. Началась беспорядочная ружейная перестрелка, сопровождаемая требованиями сдаться. Над холодной равниной ясный морозный воздух наполнился звуками боя. Их услышали блуждавшие команды, собравшиеся в ожидании у костров… Итак, началось! Они кинулись туда, где шёл бой. Отряды рабочих, шедшие по главным дорогам, ускорили шаг… Ко всем атакованным пунктам сами собой стекались огромные массы охваченных гневом людей. Их встречали комиссары, указывавшие, какую позицию занять, что делать. Это была их битва за их собственный мир; командиры были избраны ими самими. В тот момент все многообразные и разнородные проявления воли многих слились в одну волю…
Участники этих боёв рассказывали мне, как сражалась матросы: расстреляв все патроны, они бросились в штыки; как необученные рабочие ринулась на казачью лаву и вышибли казаков из сёдел; как в темноте какие-то неизвестно откуда взявшиеся толпы народа внезапно, как волны, обрушилась на врага… В понедельник ещё до полуночи казаки дрогнули и побежали, бросая артиллерию. Пролетарская армия двинулась вперёд длинным, изломанным фронтом и ворвалась в Царское, не дав врагу времени разрушить правительственную радиостанцию. Теперь эта станция метала в мир торжествующие гимны победы…
«Всем Советам рабочих и солдатских депутатов.
30 октября, в ожесточённом бою под Царским Селом, революционная армия наголову разбила контрреволюционные войска Керенского и Корнилова.
Именем революционного правительства призываю все вверенные полки дать отпор врагам революционной демократии и принять все меры к захвату Керенского, а также к недопущению подобных авантюр, грозящих завоеваниям революции и торжеству пролетариата.
Да здравствует революционная армия!
Муравьёв».
Новости из провинции…
В Севастополе власть захвачена местным Советом. Грандиозный митинг матросов боевых кораблей, стоящих на севастопольском рейде, заставил офицеров торжественно присягнуть новому правительству. Нижний Новгород управляется Советом. Из Казани сообщают об уличных боях, юнкера и артиллерийская бригада бьются с большевистским гарнизоном…
В Москве снова вспыхнули отчаянные бои. Юнкера и белогвардейцы удерживают Кремль и центр города, но их со всех сторон атакуют войска Военно-революционного комитета. Советская артиллерия бомбардирует со Скобелевской площади городскую думу, комендатуру и гостиницу «Метрополь». На Тверской и Никитской разворочена вся мостовая; булыжник использован при постройке окопов и баррикад. Кварталы, в которых помещаются крупные банки и торговые дома, усиленно обстреливаются из пулемётов. Электрического освещения нет, телефон не работает; буржуазное население попряталось в подвалах… В последнем бюллетене сообщалось, что Военно-революционный комитет ультимативно потребовал от Комитета общественной безопасности [71] немедленной сдачи Кремля, угрожая в противном случае бомбардировкой.
«Бомбардировать Кремль! — кричали обыватели. — Не посмеют!»
Гражданская война пылала от Вологды до Читы в далёкой Сибири, от Пскова до Севастополя на Чёрном море, в огромных городах и в маленьких деревушках. От тысяч фабрик и заводов, крестьянских обществ, полков и армий, кораблей в открытом море текли приветствия в Петроград — приветствия правительству народа.
Казачье правительство в Новочеркасске телеграфировало Керенскому: «Войсковое правительство Донского войска приглашает Временное правительство и членов Совета Российской республики, если возможно, прибыть в Новочеркасск, где возможна организация борьбы с большевиками…».
В Финляндии тоже неспокойно. Гельсингфорсский совет и Центробалт (Центральный комитет Балтийского флота) сообща ввели осадное положение и объявили, что все попытки помешать деятельности большевистских отрядов и оказывать вооружённое сопротивление советским постановлениям будут сурово подавлены. Одновременно союз финских железнодорожников объявил по всей Финляндии всеобщую забастовку, чтобы добиться проведения в жизнь законов, установленных в июне 1917 г. социалистическим сеймом, который был разогнан Керенским.
***
Рано утром я пошёл в Смольный. Идя от внешних ворот по длинным деревянным мосткам, я заметил, что в сером безветренном воздухе порхают первые снежинки. «Снег! — весело улыбаясь, закричал часовой, стоявший у двери. — Здорово!» Внутри длинные мрачные коридоры и холодные залы казались пустынными. Громадное здание точно вымерло. Но тут до меня донеслись какие-то странные, глухие звуки. Я оглянулся. Вдоль стен на полу спали люди. Взлохмаченные, немытые люди — рабочие и солдаты, перепачканные и забрызганные грязью, лежали в одиночку и группами, погружённые в тяжёлый сон и безразличные ко всему. На многих были разорванные и окровавленные повязки. Тут же рядом валялись винтовки и патронные ленты… То была победоносная армия пролетариата.
Наверху, в буфете, спало столько народу, что с трудом можно было пройти. Воздух был невероятно спёртый. Сквозь запотевшие окна еле проникал бледный свет. На прилавке стоял холодный помятый самовар, а вокруг него — масса немытых стаканов. Тут же лежал экземпляр последнего бюллетеня Военно-революционного комитета лицевой стороной вниз, исписанный малограмотным почерком. Какой-то солдат писал эти слова в память о его товарищах, погибших в бою против Керенского, — писал, пока не свалился тут же на пол. Лист был закапан чем-то похожим на слёзы…
Алексей Виноградов
Д.Москвин
С.Столбиков
А.Воскресенский
Д.Леонский
Д.Преображенский
В.Лайданский
М.Берчиков
Все эти люди поступили в армию 15 ноября 1916 г. Из них остались в живых трое:
Михаил Берчиков
Алексей Воскресенский
Дмитрий Леонский
***
Спите, орлы боевые,
Спите с спокойной душой!
Вы заслужили, родные,
Славу и вечный покой…
***
Только Военно-революционный комитет всё ещё бодрствовал и работал. Из дальней комнаты вышел Скрыпник. Он рассказал мне, что Гоц арестован, но категорически заявляет, что не подписывал прокламации Комитета спасения, как это сделал Авксентьев. Сам Комитет спасения отказался от своего призыва к гарнизону. В полках, расположенных в городе, сообщил Скрыпник, наблюдается недовольство; Волынский полк отказался драться против Керенского.
В Гатчине было несколько «нейтральных» отрядов с Черновым во главе; он пытался убедить Керенского прекратить наступление на Петроград.
Скрыпник рассмеялся. «Теперь не может быть никаких “нейтральных”, — сказал он. — Мы победили!» Его резкое бородатое лицо пылало почти религиозным воодушевлением. «С фронта прибыло больше шестидесяти делегатов, привёзших решения о поддержке от всех армий, за исключением частей Румынского фронта, от которых ещё нет известий. Армейские комитеты не пропускают петроградских газет, но мы уже наладили регулярную связь через курьеров…»
В вестибюле появился Каменев, совершенно измученный заседанием конференции по созданию нового правительства, затянувшимся на всю ночь, но всё-таки довольный. «Эсеры уже склонны допустить нас в новое правительство, — сказал он мне. — Правые группы запуганы революционными трибуналами. Они в какой-то панике и требуют, чтобы мы прежде всего распустили трибуналы… Мы согласились на предложение Викжеля сформировать однородное социалистическое министерство, и теперь там вырабатывают проект… А знаете, ведь всё это только потому, что мы одержали победу. Когда наши дела были плохи, они ни за что не хотели пускать нас в правительство, а теперь все стараются так или иначе столковаться с Советами… Нам нужна действительно окончательная победа. Керенский хочет перемирия, но мы заставим его сдаться…» {2}
Таково было настроение большевистских вождей. [72] Один иностранный корреспондент спросил Троцкого, какое сообщение он хотел бы сделать миру. Троцкий ответил: «В настоящий момент возможно только то сообщение, которое мы уже делаем жерлами пушек».
Но сквозь всё это победное воодушевление прорывалось явное беспокойство. Финансовый вопрос. Вместо того чтобы открыть банки, как приказал Военно-революционный комитет, Союз банковских служащих созвал собрание своих членов и формально объявил забастовку. Смольный затребовал от Государственного банка около тридцати пяти миллионов рублей, но кассир запер подвалы и выдавал деньги только представителям Временного правительства. Контрреволюционеры пользовались Государственным банком, как политическим орудием. Так, например, когда Викжель требовал денег на жалованье рабочим и служащим государственных железных дорог, ему отвечали: «Обратитесь в Смольный…».
Я отправился в Государственный банк, чтобы повидать нового комиссара, рыжеволосого украинского большевика по имени Петрович. Он пытался навести хоть какой-нибудь порядок в делах банка, оставленных в хаотическом состоянии забастовавшими служащими. Во всех отделах огромного учреждения работали добровольцы: рабочие, солдаты, матросы. Высунув языки от напряжения, они тщетно старались разобраться в огромных бухгалтерских книгах…
Здание думы было переполнено людьми. Всё ещё наблюдались случаи вызывающего поведения по отношению к новому правительству, но они становились всё реже. Центральный земельный комитет обратился к крестьянам с призывом не признавать декрета о земле, изданного съездом Советов, потому что этот декрет ведёт к смуте и гражданской войне. Городской голова Шрейдер заявлял, что в результате большевистского восстания выборы в Учредительное собрание придётся отложить на неопределённый срок.
В сознании большинства людей, потрясённом жестокостью гражданской войны, на первый план выдвигались два вопроса: во-первых, прекращение кровопролития {3} и, во-вторых, создание нового правительства. Никто уже не говорил об «уничтожении большевиков», и мало кто говорил даже об их исключении из правительства. Разве только народные социалисты и Совет крестьянских депутатов ещё носились с такой мыслью. Даже Центральный армейский комитет, работавший в ставке и всегда выступавший как заклятый враг Смольного, телефонировал из Могилёва: «Если для создания нового министерства необходимо соглашение с большевиками, то мы согласны на предоставление им меньшинства в кабинете».
«Правда», иронически отзываясь о призывах Керенского к «гуманитарным чувствам», перепечатала его обращение к Комитету спасения:
«Согласно предложению Комитета спасения и всех демократических организаций, объединившихся вокруг него, мною приостановлены действия против повстанческих войск и послан представитель-комиссар при Верховном главнокомандующем Станкевич для вступления в переговоры. Примите меры к прекращению возможности напрасного кровопролития…».
Викжель разослал по всей России телеграмму:
«Совещание всероссийского жел.-дор. союза с представителями враждующих сторон и организаций, стоящих на почве соглашения, категорически отвергая применение политического террора в гражданской войне, особенно между отдельными частями революционной демократии, заявляет, что применение такого террора в какой-либо форме одной из сторон против другой в данный момент противоречит самой сущности и цели переговоров…».
Конференция [73] посылала делегации на фронт, в Гатчину. На самой конференции дело, как казалось, шло к окончательному разрешению вопроса. Было даже решено избрать временный народный совет, в который должно было войти около четырёхсот членов: семьдесят пять — от Смольного, столько же — от старого ЦИК, а остальные — от городских самоуправлений, профессиональных союзов, земельных комитетов и политических партий. В министры-председатели выдвигали Чернова. Ходили слухи, что Ленина и Троцкого исключат…
***
Около полудня я уже снова стоял перед Смольным и разговаривал с шофёром санитарного автомобиля, который должен был отправиться на революционный фронт. Нельзя ли мне поехать вместе с ним? Разумеется, можно! Этот шофёр был доброволец, студент и по дороге он слегка повернулся ко мне и через плечо закричал на ужасном немецком языке: «Also, gut! Wir nach die Kasernen zu essen gehen!». [74] Я так понял, что в какой-то казарме можно будет позавтракать.
На Кирочной мы завернули в огромный двор, окружённый казарменными строениями, и поднялись по тёмной лестнице в низкую комнату, освещённую одним окном. За длинным деревянным столом сидело десятка два солдат. Они ели деревянными ложками щи из большого жестяного бака, громко разговаривая, шутя и смеясь.
«Батальонному комитету 6-го запасного сапёрного батальона здравия желаю!» — закричал мой спутник и тут же представил меня сидевшим как американского социалиста. Все встали и протянули мне руки, а один старый солдат заключил меня в объятия и сердечно расцеловал. Меня снабдили деревянной ложкой и усадили за стол. В комнату внесли новый бак, наполненный кашей, огромный каравай чёрного хлеба и, разумеется, неизбежный чайник. Все принялись задавать мне вопросы об Америке. Правда ли, что в вашей свободной стране голоса продают за деньги? Если правда, то каким же образом народ добивается исполнения своих требований? А что это за штука «Таммани»? [75] Правда ли, что в вашей свободной стране группка из нескольких человек может как угодно вертеть целым городом и пользоваться им для своей личной выгоды? Как же народ терпит это? В России таких вещей не бывало даже при царе; правда, всегда было взяточничество, но покупать и продавать целые города, в которых живёт масса народу!… Да ещё в свободной стране! Неужели в народе совсем нет революционного чувства? Я попробовал втолковать им, что у нас народ пытается изменить положение вещей законными путями.
«Конечно, — кивнул мне молодой унтер-офицер, по фамилии Бакланов, объяснявшийся по-французски. — Но ведь у вас имеется сильно развитый капиталистический класс? В таком случае капиталистический класс, безусловно, должен подчинить себе и законодательство и суд. Как же народ может изменить это положение? Может быть, вы бы убедили меня в своей правоте, поскольку я не знаю вашу страну, но для меня это совершенно невероятно…»
Я сказал, что еду в Царское Село. «Я тоже», — неожиданно заявил Бакланов. «И я… И я…» Все, кто был в комнате, тут же решили ехать в Царское Село.
В этот момент кто-то постучал в дверь. Она открылась, и в ней появилась фигура полковника. Никто не встал, но все громко поздоровались с ним. «Можно войти?» — спросил полковник. «Просим, просим!» — радушно ответили солдаты.
Полковник вошёл, улыбаясь, — высокая, представительная фигура в барашковой папахе с золотым галуном. «Кажется, вы говорили, что едете в Царское Село, товарищи, — сказал он. — Нельзя ли и мне с вами?»
Бакланов что-то прикинул в уме. «Не думаю, чтобы здесь сегодня были какие-нибудь особо важные дела, — ответил он. — Едемте, товарищ. Мы с удовольствием примем вас в свою компанию». Полковник поблагодарил его, уселся и налил себе стакан чаю.
Бакланов, понизив голос, чтобы не задеть полковника, объяснил мне положение. «Видите ли, — сказал он, — я председатель комитета. Мы всецело распоряжаемся батальоном, а полковник получает от нас права командира только во время боя, когда батальон подчинён ему и его приказы обязательны для всех. Но он отвечает перед нами за всё. В казармах он ничего не может сделать без нашего разрешения… Можно считать его нашим служащим…»
Нам роздали револьверы и винтовки — «знаете, ведь можно и на казаков наткнуться…» — и мы забрались в санитарный автомобиль, прихватив с собой три большие пачки газет для фронта. Автомобиль помчался прямо по Литейному, затем по Загородному проспекту. Рядом со мной сидел молодой поручик, который, по-видимому, с одинаковой легкостью говорил на всех европейских языках. Он был членом батальонного комитета.
«Я не большевик, — горячо уверял он меня. — Ведь я из старинного дворянского рода. Я, собственно, можно сказать, кадет…»
«Но как же…» — изумился я.
«Да, да, я член комитета! Я не скрываю своих политических взглядов, но никто не обращает на это внимания, потому что все знают, что я никогда не выступлю против воли большинства… Я отказался принимать какое бы то ни было участие в гражданской войне, потому что не считаю возможным подымать оружие против моих братьев русских…»
«Провокатор! Корниловец!» — шутливо кричали наши спутники, похлопывая его по плечу.
Мы проскочили под огромной серой каменной аркой Московских ворот, покрытой золотой вязью надписей, тяжеловесными императорскими орлами и именами царей, и вылетели на широкую прямую дорогу, посеревшую от первого снега. Она была забита красногвардейцами, которые с шумом и песнями двигались пешком на революционный фронт. Другие — бледные, грязные, возвращались оттуда в город. Большинство красногвардейцев казались совсем юнцами. Тут же проходили и женщины с лопатами, а иногда и с винтовками и патронташами или с повязками Красного Креста — согбенные, измученные трудом женщины трущоб. Группы солдат, шедших не в ногу, дружески подшучивали над красногвардейцами; попадались суровые матросы, дети, тащившие еду своим отцам и матерям, и все они, двигаясь туда и обратно, ожесточённо месили глубокую грязь, покрывавшую шоссе на несколько дюймов. Мы обгоняли пушки и зарядные ящики, с грохотом катившиеся на юг. Нам встречались грузовики, ощетинившиеся штыками бойцов; с фронта ехали санитарные автомобили, а однажды встретилась медленно подвигавшаяся со скрипом крестьянская телега, в которой корчился и протяжно стонал смертельно бледный юноша, тяжело раненный в живот. На полях по обе стороны дороги женщины и старики рыли окопы и строили проволочные заграждения.
Позади, на севере, сквозь эффектный разрыв туч выглянуло бледное солнце. На плоской болотистой равнине блестел Петроград. Справа вздымались белые, позолоченные и разноцветные купола и шпили; слева — высокие трубы, извергавшие чёрный дым, а за всем этим низко спускалось небо над Финляндией. Со всех сторон виднелись церкви и монастыри… Время от времени можно было заметить монаха, молча наблюдавшего прохождение пролетарской армии, заполнившей дорогу.
В Пулкове дорога разделилась, здесь мы застряли в огромной толпе, куда с трёх сторон стекались людские потоки и где встречались оживлённые и весёлые друзья, рассказывавшие друг другу о пережитом в боях. Дома, стоявшие у перекрёстка, были пробиты пулями, а земля была затоптана и превращена в грязь на полмили кругом. В этом месте произошёл ожесточённый бой… Поблизости кружили голодные казачьи кони без всадников в тщетных поисках корма: вся трава на равнине уже давно сошла. Прямо перед нами какой-то неловкий красногвардеец пытался сесть на одного из коней, но всё время падал, что по-детски забавляло многотысячную толпу простых людей.
Дорога налево, по которой отступали остатки казаков, вела к деревушке на вершине невысокого холма, откуда открывался великолепный вид на огромную серую, как безветренное море, равнину с нависшими над ней тяжёлыми тучами; все дороги были полны людскими толпами, направляющимися из столицы. Далеко слева виднелся невысокий холм Красного Седа, где помещались гвардейские летние лагери и находилась императорская ферма. Поблизости однообразие равнины нарушали только несколько обнесённых каменными стенами монастырей да уединённых фабрик, а также приютов и убежищ — больших строений с запущенными садами…
«Вот здесь, — сказал шофёр, когда мы поднялись на голый холм, — вот здесь приняла смерть Вера Слуцкая. Да, да, та самая, большевичка и член думы. Это случилось сегодня, рано утром. Она находилась в автомобиле с Залкиндом и ещё одним товарищем. Было перемирие, и они направились к передовым окопам. Они разговаривали и смеялись, когда вдруг с бронированного поезда, в котором ехал сам Керенский, кто-то увидал автомобиль и выстрелил из пушки. Снаряд попал в Слуцкую и убил её…»
Так доехали мы до Царского, где шумно расхаживали герои пролетарских отрядов. Теперь дворец, в котором заседал Совет, был местом делового оживления. Во дворе толпились и красногвардейцы и матросы, у дверей стояли часовые, беспрерывно входили и выходили курьеры и комиссары. В помещении Совета кипел самовар, более пятидесяти рабочих, солдат, матросов и офицеров стояли вокруг него, пили чай и громко разговаривали. В углу двое непривычных к этому делу рабочих пытались пустить в ход ротатор. У стола, стоявшего в центре, огромный Дыбенко склонился над картой, отмечая красным и синим карандашом расположение войск. В свободной руке у него, как и всегда, был большущий револьвер синей стали. Потом он сел за пишущую машинку и стал стучать одним пальцем. Прекращая работу хотя бы на секунду, он снова брал револьвер и любовно вертел его барабан.
У стены стоял диван, на котором лежал молодой рабочий. Двое красногвардейцев склонились над ним, но прочие не обращали на него никакого внимания. Он был ранен в грудь; при каждом ударе сердца сквозь его одежду проступала свежая кровь. Глаза его были закрыты, молодое лицо, окаймлённое бородкой, стало зеленовато-белым. Он дышал медленно и трудно и при каждом вздохе шептал: «Мир будет… Мир будет…».
Дыбенко взглянул на нас. «А! — сказал он, увидев Бакланова. — Не угодно ли вам, товарищ, отправиться в комендантское управление и принять там дела? Погодите, сейчас я напишу вам мандат».
Он подошёл к машинке и принялся медленно выстукивать букву за буквой.
Вместе с новым комендантом Царского Села я отправился в Екатерининский дворец. Бакланов был очень возбуждён и полон сознания своей роли. В том самом белом зале, где я уже был в прошлый приезд, мы застали несколько красногвардейцев, с любопытством оглядывавшихся кругом, в то время как мой старый знакомый полковник стоял у окна и нервно кусал усы. Он приветствовал меня, словно без вести пропавшего брата. За столом у двери сидел француз из Бессарабии. Большевики велели ему оставаться здесь и продолжать свою работу.
«Что мне было делать? — шептал он мне. — В такой войне, как эта, люди, подобные мне, не могут драться ни на той, ни на другой стороне, какое бы инстинктивное отвращение они ни чувствовали к диктатуре черни… Мне только жаль, что я нахожусь так далеко от моей матушки, оставшейся в Бессарабии!»
Бакланов официально принимал дела от старого коменданта. «Вот ключи от стола», — нервно сказал полковник.
Один из красногвардейцев перебил его: «А где деньги?» — резко спросил он. Полковник казался удивлённым. «Деньги? деньги?… Ах, вы говорите о денежном ящике!… Вот он, в том самом виде, как я получил его три дня назад. Ключи?… — полковник пожал плечами. — Ключей у меня нет».
Красногвардеец улыбнулся хитрой улыбкой. «Ловко!» — сказал он.
«Откроем ящик! — сказал Бакланов. — Принесите топор! Вот здесь американский товарищ. Пусть он собьёт замок и запишет, что окажется в ящике».
Я взмахнул топором, деревянный ящик оказался пустым.
«Арестовать его, — злобно сказал красногвардеец. — Он за Керенского. Он украл деньги и отдал их Керенскому».
Бакланов не соглашался. «Нет, — ответил он. — Ведь до него здесь были корниловцы. Он не виноват».
«Чёрт побери! — кричал красногвардеец. — Говорю вам, он за Керенского! Не арестуете его вы, так арестуем мы! Мы отвезём его в Петроград и посадим в Петропавловку. Туда ему и дорога!» Остальные красногвардейцы поддержали его. Полковник печально взглянул на нас, и его увели…
Перед дворцом, где помещался Совет, стоял грузовик, отправлявшийся на фронт. Полдюжины красногвардейцев, несколько матросов и один или два солдата, которыми командовал рослый рабочий, забрались в кузов. Они крикнули мне, чтобы я ехал с ними. Из Совета выходили красногвардейцы, сгибаясь под грузом небольших бомб из рuфленного железа, наполненных грубитом, который, как они говорили, в десять раз сильнее и впятеро чувствительнее динамита. Они взваливали все эти бомбы на грузовик. Потом зарядили трёхдюймовку и прикрутили её верёвками и проволокой к грузовику.
Мы отправились при шумных криках, разумеется, полным ходом. Тяжёлый грузовик мотался из стороны в сторону. Пушка переваливалась с колеса на колесо, а грубитные бомбы катались у нас под ногами, звонко стукаясь о боковые стенки автомобиля.
Рослый красногвардеец, которого звали Владимиром Николаевичем, закидал меня вопросами об Америке: «Зачем Америка вступила в войну? Готовы ли американские рабочие разделаться с капиталистами? В каком положении сейчас дело Муни? [76] Будет ли Беркмэн [77] выдан Сан-Франциско?» — и так далее. Нелегко было отвечать на все эти вопросы, выкрикивавшиеся под грохот машины, в то время как мы держались друг за друга и пританцовывали среди катавшихся бомб.
Время от времени патрули пытались остановить нас. Солдаты выбегали на дорогу и, вскидывая винтовки, кричали: «Стой!»
Но мы не обращали на них никакого внимания. «Чёрт вас дери! — кричали красногвардейцы. — Станем мы останавливаться для всякого! Мы Красная Гвардия!…» И мы гордо, с шиком грохотали дальше, а Владимир Николаевич продолжал выкрикивать мне что-то об интернационализации Панамского канала и тому подобных материях…
Отъехав около пяти миль, мы встретили группу матросов, шедших к Царскому. Мы замедлили ход.
«Братишки, где фронт?»
Передний матрос остановился и поскрёб в затылке. «Утром был вон там, так, в полуверсте по дороге. А теперь — чёрт его знает где. Мы вот ходили, ходили, да так и не нашли».
Они влезли к нам на грузовик, и мы двинулись дальше. Мы, вероятно, проехали ещё около мили, когда Владимир Николаевич вдруг прислушался и крикнул шофёру, чтобы остановил машину.
«Стреляют! — сказал он. — Слышите?» На мгновение наступило мёртвое молчание, а затем впереди и слева от нас раздалось три быстрых, следовавших один за другим выстрела. По обе стороны дороги расстилался густой лес. В состоянии сильного возбуждения мы осторожно поехали дальше, разговаривая шопотом, и остановились только тогда, когда грузовик оказался как раз почти напротив того места, откуда стреляли. Соскочив на землю, мы рассыпались в цепь и, крадучись, вошли в лес, сжимая винтовки.
Тем временем двое товарищей отвязали пушку и вертели её до тех пор, пока ствол не оказался направленным прямо нам в спину.
В лесу царило глубокое молчание. Листья уже опали, и стволы деревьев тускло серели под лучами низкого и чахлого осеннего солнца. Всё было недвижно. Слышно было только, как под нашими ногами хрустит лёд, покрывавший мелкие лесные лужицы. Неужели засада?…
Мы беспрепятственно шли вперёд, пока деревья не начали редеть и впереди не открылся просвет, и тогда остановились. Впереди, на маленькой полянке, трое солдат беспечно болтали у небольшого костра.
Владимир Николаевич шагнул вперед. «Здравствуйте, товарищи!» — сказал он. Наша пушка, двадцать винтовок и целый грузовик грубитных бомб — всё это, казалось, висело на волоске. Солдаты вскочили на ноги.
«Что у вас тут за стрельба?»
Один из солдат, облегчённо вздохнув, ответил: «Да это мы, товарищ, пару зайцев подстрелили…».
***
Наш грузовик мчался к Романову, рассекая светлый и пустынный воздух. На первом же перекрёстке навстречу нам, размахивая винтовками, выскочили двое солдат. Мы замедлили ход и остановились.
«Пропуска, товарищи!»
Красногвардейцы подняли крик. «Мы Красная Гвардия. Не надо нам никаких пропусков… Валяй дальше, нечего разговаривать!…»
Но тут вмешался матрос. «Нельзя так, товарищи. Надо держать революционную дисциплину. Этак всякий контрреволюционер влезет на грузовик да скажет: «Не надо мне никаких пропусков!» Ведь эти товарищи нас не знают…»
Начался спор. Однако все мало-помалу согласились с мнением матроса. Красногвардейцы с ворчанием вытащили свои грязные бумажки. Все удостоверения были одинаковы, и только моё, выданное революционным штабом в Смольном, имело совсем особый вид. Часовые заявили, что мне придётся идти с ними. Красногвардейцы яростно запротестовали, но тот матрос, который первым заговорил о дисциплине, вступился за часовых. «Мы знаем, что этот товарищ — человек верный, — говорил он, — но ведь есть комитетские приказы, и этим приказам надо подчиняться. Такова революционная дисциплина…»
Чтобы не вызывать дальнейших споров, я слез с грузовика, и он умчался вперёд, причём вся компания махала мне руками в знак прощального привета. Солдаты с минуту пошептались, потом подвели меня к стене и поставили. Вдруг я понял всё: они хотели расстрелять меня.
Я оглянулся: кругом ни души. Только один признак жилья — дымок над трубой деревянной дачи примерно в миле от дороги. Солдаты отошли от меня на дорогу. Я в отчаянии подбежал к ним.
«Да поглядите же, товарищи! Ведь это печать Военно-Революционного Комитета!»
Они тупо уставились на мой пропуск, потом друг на друга.
«Он не такой, как у других, — мрачно сказал один из них. — Мы, брат, читать не умеем».
Я схватил его за руку. «Идём! — заявил я. — Идём к тому дому. Там, наверно, есть кто-нибудь грамотный». Солдаты заколебались. «Нет», — сказал один. Но другой ещё раз поглядел на меня. «Почему нет? — проговорил он. — Убить невинного тоже не шутка…»
Мы подошли к двери дачи и постучались. Невысокая полная женщина открыла дверь и отпрянула назад с криком: «Я ничего об них не знаю! Ничего не знаю!»
Один из моих конвоиров протянул ей пропуск. Она снова закричала. «Да вы только прочтите, товарищ», — сказал солдат. Она неуверенно взяла бумажку и быстро прочла вслух:
«Настоящее удостоверение дано представителю американской социал-демократии интернационалисту товарищу Джону Риду…».
Вернувшись на дорогу, солдаты начали советоваться между собой. «Нам придётся доставить вас в полковой комитет», — сказали они. Мы шли по грязной дороге сквозь густые сумерки. Время от времени нам встречались группы солдат. Они останавливались, подозрительно оглядывали меня, передавали из рук в руки мой пропуск и ожесточённо спорили о том, следует ли расстрелять меня или нет.
Было уже совсем темно, когда мы дошли до казарм 2-го Царскосельского стрелкового полка — низкого и длинного здания, тянувшегося вдоль дороги. Несколько солдат, болтавшихся у ворот, засыпали моих провожатых нетерпеливыми вопросами: «Шпион? Провокатор?» Мы поднялись по винтовой лестнице и вошли в огромную комнату с голыми стенами. В самой середине стояла печь, вдоль стен тянулись нары, на которых играли в карты, разговаривали, пели или просто спали солдаты. Их было до тысячи человек. В потолке зияла брешь, пробитая пушками Керенского.
Когда я появился на пороге, сразу воцарилось молчание. Все уставились на меня. Потом началось движение, сначала медленное, потом порывистее, зазвучали злобные голоса. «Товарищи! Товарищи! — кричал один из моих провожатых. — Комитет! Комитет!» Толпа остановилась и с ропотом сомкнулась вокруг меня. Сквозь неё проталкивался худощавый юноша с красной повязкой на рукаве.
«Кто это?» — резко спросил он. Мои провожатые доложили. «Дайте его бумаги!» Он внимательно прочёл и окинул меня пронизывающим взглядом. Затем улыбнулся и вернул мне пропуск.
«Товарищи, это американский товарищ. Я председатель комитета. Добро пожаловать в наш полк…» Злобный ропот внезапно перешёл в гул радостных приветствий. Все бросились ко мне, стали пожимать мне руки.
«Вы ещё не обедали? У нас обед уж кончился. Идите в офицерский клуб, там есть кому поговорить с вами на вашем языке…»
Председатель комитета проводил меня через двор к дверям другого здания. Как раз в это же время туда шёл молодой человек аристократического вида, с погонами поручика. Председатель представил меня ему, пожал мне руку и ушёл.
«Степан Георгиевич Моровский, к вашим услугам», — сказал поручик на прекрасном французском языке.
Из роскошного вестибюля вверх вела парадная лестница, освещённая сверкающими люстрами. Во втором этаже на площадку выходили биллиардная, карточная и библиотека. Мы вошли в столовую, где в центре за длинным столом сидело человек двадцать офицеров в полной форме, с шашками, отделанными золотом и серебром, при крестах и ленточках императорских орденов. Когда я вошёл, все вежливо встали и усадили меня рядом с полковником. Это был очень видный широкоплечий мужчина с седеющей бородой. Денщики бесшумно подавали обед. Атмосфера была точно такая же, как и в любом европейском офицерском собрании. Где же тут революция?…
«Вы не большевик?» — спросил я Моровского.
Вокруг стола заулыбались, но я заметил, что двое или трое боязливо взглянули на денщиков.
«Нет, — ответил мой новый друг. — В нашем полку всего один офицер — большевик. Но сейчас он в Петрограде. Полковник — меньшевик. Капитан Херлов — кадет. А я сам — правый эсер. Должен сказать вам, что большинство офицеров нашей армии не большевики. Но они, как и я, верят в демократию и считают своей обязанностью следовать за солдатской массой…»
Когда обед кончился, денщики принесли карту, и полковник разложил её на столе. Остальные столпились вокруг него.
«Вот здесь, — сказал полковник, указывая на карандашные пометки на карте, — утром были наши позиции. Владимир Кириллович, где теперь ваш отряд?»
Капитан Херлов указал. «Согласно приказу мы заняли позиции вдоль этой дороги. Карсавин сменил меня в пять часов…»
Тут дверь открылась, и в столовую вошёл председатель полкового комитета с каким-то солдатом. Они присоединились к группе, окружавшей полковника, и наклонились над картой.
«Отлично, — сказал полковник. — Казаки отошли в нашем секторе на десять километров. Я не считаю необходимым переносить позиции вперёд. Господа, сегодня ночью вы будете удерживать вот эту линию, укрепляя позиции путём…»
«Виноват, — перебил председатель полкового комитета. — Имеется приказ двигаться вперёд как можно скорее и готовиться наутро вступить в бой с казаками к северу от Гатчины. Необходимо окончательно разбить их. Будьте любезны сделать соответствующие распоряжения…»
Наступило короткое молчание. Полковник снова повернулся к карте. «Хорошо, — сказал он изменившимся голосом. — Степан Георгиевич, не угодно ли вам…» И, быстро проводя на карте линии синим карандашом, он отдал несколько приказаний, которые стоявший тут же унтер-офицер стенографически записал. Затем унтер-офицер ушёл и через десять минут вернулся с готовым приказом, переписанным на машинке в двух экземплярах. Председатель комитета взял копию приказа и сверил её с картой.
«Всё в порядке», — сказал он, вставая. Он сложил копию и сунул её в карман. Затем подписал основной экземпляр, приложил к нему круглую печать, которую вынул из кармана, и передал подписанный приказ полковнику…
Вот она где была революция!
***
Я вернулся во дворец Совета в Царское в автомобиле полкового штаба. Здесь всё оставалось, как было: толпы рабочих, солдат и матросов прибывали и уходили, всё кругом было запружено грузовиками, броневиками и пушками, всё ещё звучали в воздухе крики и смех — торжество необычной победы. Сквозь толпу проталкивалось с полдюжины красногвардейцев, среди которых шёл священник. Это был отец Иван, говорили они, тот самый, который благословлял казаков, когда они входили в город. Позже мне пришлось услышать, что этот священник был расстрелян. {4}
Из дверей Совета, раздавая направо и налево быстрые приказания, вышел Дыбенко. В руках у него был всё тот же большой револьвер. Во дворе стояла заведённая машина. Дыбенко уселся один на заднее сиденье и умчался — умчался в Гатчину, разделываться с Керенским.
К ночи он доехал до предместья, вышел из автомобиля и дальше пошёл пешком. Никому неизвестно, что говорил Дыбенко казакам, но верно то, что генерал Краснов сдался со всем своим штабом и несколькими тысячами казаков, а Керенскому посоветовал сделать то же самое. {5}
Что до Керенского, то я привожу здесь выписку из показаний генерала Краснова от 14 ноября (1 ноября):
«1 ноября 1917 г. из г. Гатчины.
Около 15 час. сегодня меня к себе потребовал верховный главнокомандующий. Он был очень взволнован и нервен.
«Генерал, — сказал он, — вы меня предали. Тут ваши казаки определённо говорят, что они меня арестуют и выдадут матросам».
«Да, — отвечал я, — разговоры об этом идут, и я знаю, что сочувствия к вам нигде нет».
«Но и офицеры говорят то же».
«Да, офицеры особенно недовольны вами».
«Что же мне делать? Приходится покончить с собой!»
«Если вы честный человек, вы поедете сейчас в Петроград с белым флагом и явитесь в революционный комитет, где переговорите как глава правительства».
«Да, я это сделаю, генерал».
«Я вам даю охрану и попрошу, чтобы с вами поехал матрос».
«Нет, только не матрос. Вы знаете, что здесь Дыбенко?»
«Я не знаю, кто такой Дыбенко».
«Это мой враг».
«Ну что же делать? Раз ведёте большую игру, то надо уметь и ответ дать».
«Да, только я уеду ночью».
«Зачем? Это будет бегство. Поезжайте спокойно и открыто, чтобы все видели, что вы не бежите».
«Да, хорошо. Только дайте мне конвой надёжный».
«Хорошо».
Я пошёл, вызвал казака 10-го Донского казачьего полка Русакова и приказал назначить восемь казаков для окарауливания верховного главнокомандующего. Через полчаса пришли казаки и сказали, что Керенского нет, что он бежал. Я поднял тревогу и приказал его отыскать, полагая, что он не мог убежать из Гатчины и скрывается где-либо здесь же».
Так бежал Керенский, один, переодетый матросом. Бежал и тем самым потерял последние остатки той популярности, которой когда-то пользовался у русских масс.
***
Я возвращался в Петроград, сидя вместе с шофёром-рабочим в кабине грузовика, переполненного красногвардейцами. Керосина у нас не было, так что зажечь фонари не пришлось. Дорога была забита пролетарской армией, возвращавшейся домой, и свежими резервами, двигавшимися на фронт, чтобы занять её место. Во мраке смутно вырисовывались огромные грузовики вроде нашего, артиллерийские колонны, повозки — всё это, подобно нам, без огней. Мы отчаянно неслись вперёд, резко сворачивая то вправо, то влево, чтобы избежать столкновений, которые казались неизбежными, и задевая чужие колёса. Вслед нам неслась брань пешеходов.
А на горизонте сверкали огни столицы, которая ночью выглядела гораздо более великолепной, чем днём. Казалось, что по голой равнине была рассыпана целая груда бриллиантов.
Старик-рабочий, правивший нашей машиной, восторженным жестом взмахнул в сторону сиявшей вдали столицы.
«Мой! — кричал он, и лицо его сияло. — Теперь весь мой! Мой Петроград!»