Общие черты веры и культа
Период с XIII до середины XV в. характеризуется типичными чертами феодального строя: феодализация охватила все стороны русской жизни, в том числе и сферу религии и церкви. В связи с этим процессом земледельческие промыслы получили решительный перевес над охотничьими; последние, впрочем, сохранили преобладающее значение в новгородских колониях Заволжья и Прикамья, да и в центре, в княжеских и боярских хозяйствах, не превратились еще в спорт или забаву и не утратили полностью своего значения как важного хозяйственного подспорья. При натуральном характере хозяйства крупных социальных конфликтов в эту эпоху еще не происходит, закрепощение крестьян и превращение их в рабов было еще впереди; развитие городской жизни в центральной, Ростовско-Суздальской, области шло медленным путем, и даже в таких старых городских центрах, как Новгород и Псков, рядом с городскими учреждениями жили и сохраняли полную силу феодальные институты. Таким образом, рост денежного хозяйства и обычно сопровождающие его кризис крестьянства и коллизия городского и феодального общества были еще делом будущего. В такой социальной обстановке и на такой хозяйственной почве верования не могли преобразоваться по существу, ибо социальные кризисы, которые могли бы создать благоприятные условия для возрождения мотива искупления, еще не наступили, а общий фон раздробленности и господства примитивных по технике промыслов не благоприятствовал трансформации старых верований. Но утверждение феодального строя оказало немаловажное влияние на церковную организацию /38/ которая претерпела существенные изменения сравнительно с теми формами, в какие она отлилась на Днепре. Там по преимуществу действовало византийское церковное право, принесенное греческим клиром; здесь византийские церковные нормы сохранились лишь номинально, и под их этикетками сложилось чисто местное содержание; форма церковного господства приобрела феодальный характер и совершенно спаялась в одно органическое целое с формами светского феодального господства.
Общество XIII—XV вв. в целом сохраняет старый взгляд на религию как на совокупность опытного знания таинственных сил природы и на совокупность средств жить с таинственным миром в ладу, обращая его даже себе на службу. В зависимости от социального положения человек этой эпохи прибегал к различным средствам; низы довольствовались старыми методами и посредниками, присвоив им лишь христианские клички, верхи иногда пускались в книжные изыскания, но, по существу, оставались на той же основе, что и низы. Если в Ладоге новгородские охотники уверяли, что они своими собственными глазами видели на востоке от Югры и Самояди такие области, где звери прямо из туч валятся, из одной тучи — молодые веверицы, из другой — малые оленьцы,— то такому примитивному изображению соприкосновения неба с землей верили не только товарищи свидетелей этого необыкновенного явления, но и монахи, один из которых записал это достоверное известие под 1114 г. в Ипатьевской летописи. Демоническая природа зверей была засвидетельствована для тогдашнего общества и другими, еще более высокими авторитетами. Раскройте любое житие любого святого северного края: святой подвижник — борец против демонов, обитающих в лесной пустыне, демоны пускают в ход всякие «досаждения» и «пакости», чтобы выжить святого, и охотнее всего пускают в ход зверей, которые расхищают монастырское стадо; святой, конечно, выходит победителем. «Свирепый зверь, кровоядец акуд, рекомый медведь, на едином от скот сотвори пакость, хотяще убити его, святый же зверя молитвою связа и повеле ученику своему поучение дати, да впредь пакости не деет. Ученик, взем лозу, бияше зверя, зверь же поклонися им до земли, ничтоже зла сотвори» (житие Иоасафа Каменского). Христианского элемента тут совсем нет; напротив, из этих строк жития на нас веет духом седой доанимистической старины с ее тотемами /39/ и магическими формулами. И это сознание, сознание, что такие представления плохо вяжутся с христианским символом веры, что в сущности, верования тогдашнего общества были тем же плохо прикрытым язычеством, иногда заставляло бросать псевдонимы и называть вещи их собственными именами. Рядом с церквами оставались «камень да береза»; старые священные камни стали, правда, связываться с культом христианских святых, а камням фаллической формы стали придавать форму креста или снабжать их изображениями креста и святых, но другие объекты дохристианского культа сохранялись без всяких изменений. Мы читаем, что «ов требу творил на студенци, дъжда живы от него, забыв, яко бог на небеси дождь доет; ов реку богыню нарицал, и зверь живущ в ней, яко бога нарицал». «Даже попове и киижницы» веруют в Перуна и Хорса, «подкладывают им требы и куры им режут», жалуется поучение неизвестного автора XIII в., а в XIV в. какой-то монах, устами летописи, называет людей, не обинуясь, дажьбожьими внуками. Эта старая вера живет еще и в XVI в.; правда, такая откровенная номенклатура уже вышла из употребления, но жалобы и постановления Стоглава [1] достаточно красноречиво показывают, что, по существу, и в середине XVI в. дело нисколько не изменилось.
С другой стороны, элементарные познания по части христианского вероучения и культа были чужды не только мирянам и низшему духовенству, но и монашеству и представителям высшей иерархии. В этом отношении очень любопытны сообщения иностранных путешественников, относящиеся, правда, к XV—XVII вв., но тем более имеющие силу для рассматриваемой эпохи. Иностранцы утверждают, что простые миряне не знали ни евангельской истории, ни символа веры, ни главнейших молитв, в том числе даже «Отче наш» и «Богородице дево», и наивно объясняли свое невежество тем, что «это очень высокая наука, пригодная только царям да патриарху и вообще господам и духовным лицам, у которых нет работы». Но те же иностранцы выдают самое уничтожающее свидетельство и тем, у кого был досуг, и даже специальный досуг, для приобретения таких познаний. Олеарий (XVII в.) пишет, что в его время едва один монах из десяти /40/ знал «Отче наш»; в конце XVII в. Вармунд упоминает о монахе, просившем милостыню именем четвертого лица св. троицы, каковым оказался св. Николай; после этого неудивительно уже читать у Флетчера (конец XVI в.), что вологодский епископ не сумел ему объяснить, из какой книги священного писания он по просьбе Флетчера только что читал вслух и сколько евангелистов, а у Олеария и Викгардта (XVII в.) — что современные им патриархи в делах веры были крайне несведущи и не могли вести богословских споров с иностранцами. О богословском невежестве свидетельствуют также некоторые иконописные шаблоны, твердо укоренившиеся и освященные церковью. На одном из таких шаблонов, чрезвычайно популярном и в народной среде, единосущная и нераздельная христианская троица изображена в виде трех богов с собственными именами — Саваофа, Христа и духа в виде голубя между ними. Другой иконописный сюжет, сохранившийся на одной из белорусских икон XVI в., но, судя по общему характеру композиции, восходящий к древнему шаблону, изображает троицу в четырех лицах: богородица в виде царицы небесной покрывает своей мантией духа, парящего у нее на груди, под духом изображен бог-отец, прилепившийся к ее «лону», у ее ног притулился распятый Христос. Наивная откровенность этой схемы не требует пояснений...
Эти предварительные замечания показывают, насколько мало были распространены богословские знания в среде духовенства даже в конце XVII в.; позднее мы увидим, что лишь очень небольшая часть русского грамотного монашества имела настоящее понятие о христианском священном писании и вероучении, а прочие книжники-монахи XIV—XVI вв. заменяли христианскую богословскую систему своеобразной собственной системой, которую обычно не совсем правильно называют начетничеством.
Если содержание верований осталось по существу без перемены, то и во внешних проявлениях религиозного чувства и в обрядах, знаменующих взаимоотношения между человеком и божеством, мы находим мало чисто христианских элементов... Центр тяжести христианского византийского культа лежит в отправлении общественного богослужения, сконцентрированного вокруг основной службы — литургии, на которой совершается акт евхаристии: все прочие службы имеют по отношению к литургии исключительно служебное значение. Связанный с основным /41/ отвлеченным догматом искупления, византийский культ остался чуждым русскому обществу XIII—XVI вв. и казался ему неважным, второстепенным делом. Миряне, жалуется Стоглав, стоят в церквах без страха, в тафьях и шапках, разговаривают и сквернословят, точно на позорище или на пиру или в корчме; и самая служба совершалась таким образом, что только способствовала подобному отношению к ней стоящих в церкви. Попы и причетники путали чины, молитвы и возгласы самым бесцеремонным образом не только по безграмотству, но также и потому, что вплоть до конца XIV в. многие церкви, и не только в селах, но даже и в таких центрах, как Псков, не имели надлежащих богослужебных книг, а выученные на память чины, конечно, быстро забывались. Стоглав прибавляет, что попы и причетники часто приходят для совершения службы пьяными, иной раз затевают между собою ссоры, сквернословную ругань и драки, даже «до кровопролития». Другие православные «всяких чинов люди» совсем иногда не ходили в церковь и никогда не говели, хотя заявляли претензии на погребение при церкви, жалобы на такое небрежное отношение к исполнению основного требования христианского благочестия идут вплоть до указов Петра I.
Но мы ошибемся, если припишем такое явление исключительно безграмотности приходского духовенства, комплектовавшегося из «мужиков» или «холопов» и учившегося службам «со слуху», и безграмотности и невежеству огромной части общества. Были и грамотные, и книжные люди и монахи, которые, конечно, в церквах за богослужением стояли чинно, хотя даже в самом строгом монастыре, каким был Волоцкий монастырь в игуменство Иосифа, приходилось внедрять церковную дисциплину огромным штатом надзирателей, но из всех писаний этой части общества видно, что и такие люди плохо понимали основную идею византийского богослужения и переносили центр тяжести на те его акты, которые, собственно говоря, были второстепенными. В богослужении главное значение придавалось чтению и пению без всяких пропусков всех псалмов и молитв, положенных по уставу, им приписывалось магическое значение самим по себе, независимо друг от друга и от того порядка, в каком они следовали. Но так как византийские богослужебные чины оказались чересчур длинными для русских, то для сокращения служб было введено так называемое «многогласие»: несколько причетников одновременно пели и /42/ читали молитвы и псалмы, положенные по уставу. Относясь с таким пренебрежением к литургии и другим общественным службам связанного с ней цикла, тогдашнее общество считало наиболее важными священнодействиями те мелкие чины обрядов, таинств и молебнов, практическая или, точнее, магическая цель которых была понятна без дальних объяснений. Священник ценился именно как профессиональный совершитель этих магических актов. Популярным был чин освящения воды и окропления ею домов, дворов и полей, людей и скота, имевший якобы силу прогонять бесчисленных мелких демонов, чин крещения младенцев, также отгонявший нечистую силу, чин «отпевания» мертвеца, помогавший последнему сразу попасть куда следует, молебны за здравие болящих, молебны и обходы полей во время засухи или упорных ненастных дождей и т. д. Каким образом священник совершал все чины, правильно или путал их, это казалось неважным, столь же неважным считался вопрос, умеет ли он читать и понимает ли, что говорит и поет во время богослужения. Значение придавалось формулам самим по себе, присущей им силе, и чем таинственнее и непонятнее казалась формула, тем- она считалась сильнее. Поэтому тогда никто не смущался, если поп путал формулу крещения и крестил «в три отца, три сына и три духа» или пел за здравие, когда надо было петь за упокой, только в XVIII в., когда от клирика стали требовать хотя бы элементарной грамотности, начали смеяться над попом, если тот «начинал за здравие, а кончал за упокой».
Так христианское богослужение прониклось чертами старинной магической обрядности. Понятно, что заменить собою прежнюю обрядность оно и не могло, и действительно, основные моменты этой обрядности продолжали жить до конца XVI в. В особенности старинные культы мертвых и предков и земледельческие культы продолжали жить почти без всяких псевдонимов. Их описание в кратких, но выразительных чертах дает знаменитая 41 глава Стоглава. Мертвых и предков поминали в великий четверг, в пасхальную неделю и в троицыну субботу с соблюдением старинных церемоний, на святках варили особую жертву предкам и спрашивали у них о будущей судьбе живых. Праздники, связанные с годовым кругом солнца, были днями широкого народного веселья. «В ночь под праздник рождества Иоанна Предтечи и на самый праздник по весь день и ночь, равно и в навечерие рождества Христова и крещение в городах и /43/ селах мужи и жены, отроки и девицы собираются вместе II со всякими скоморошествами, с гуслями и сатанинскими песнями, с плясками и скаканием ходят по улицам и по водам, предаются различным играм и пьянству, и бывает отроков осквернение и девам растление; а под конец ночи спешат к реке с великим криком, как бесные, и умываются водою, и когда начнут звонить к заутрени, отходят в домы свои и падают, как мертвые, от великого клокотания». «А о велице дне (на пасхе) оклички (мертвых и духов), на радуницу вьюнец и всякое в них беснование... а в великий четверток порану солому палят и кличут мертвых... а в первый понедельник Петрова поста в рощи ходят и в наливки бесовские потехи деяти». Тут христианские названия — пустые звуки, перед нами живьем праздники земледельческого культа: на рождестве праздник зимнего солнцеворота, в крещенском празднике надо видеть отзвук масленицы, велик день (пасха), великий четверг и радуница—остатки весеннего цикла; начало летнего цикла уцелело в понедельнике Петрова поста, а праздник Иоанна Предтечи — купальский, или Ярилин, день. Перед нами те же самые очистительные и магическо-драматические церемонии, те же самые эротические обряды Ярилиной ночи. Старый культ не только сохранился, но даже распространился: «лесть идольская и празднование кумирное» в XIII—XVI вв. были принадлежностью не только сел, но и городов, и сила обаяния Ярилиной ночи все еще была так велика, что даже благочестивый игумен псковского Елезарова монастыря, старец Памфил, в своей жалобе псковским властям на привязанность псковичей к обрядам купальской ночи простодушно называет эту ночь «святою». Надо предполагать, впрочем, что пережитки земледельческого культа в городах гнездились преимущественно среди черного люда, еще не вполне разорвавшего с крестьянскими традициями. Но все же характерно, что обличения относятся к Пскову и Новгороду, т. е. к тем городам, которые были уже торговыми центрами; кроме этих двух городов, да еще Москвы, других городов того же характера тогда еще не было.
Естественно, что при таком положении дела рядом с христианским клиром продолжали существовать и пользоваться влиянием прежние профессиональные посредники между людьми и «силой нездешней». Больше того, эти последние, а не представители клира считались подлинными оракулами божества, кудесниками, умеющими /44/ поворачивать волю «силы нездешней» в желаемом для них направлении, властвующими над силами и явлениями природы. Среди них на первом месте еще в XIII в. фигурируют прежние волхвы, им, как и в старину, приписывалась способность чарами насылать дождь или засуху, умножать жито или губить урожай. Они выступили в 1224 г. в Новгороде с «ложными знамениями», которыми «многих прелыдаху», а в 70-х годах того же XIII в. во Владимире наступивший голод стали объяснять их чарами и искали среди населения «волхвиц», наславших это бедствие; заподозренных в волхвовании женщин бросали в воду, и если брошенная не тонула, а плыла, то ее вылавливали из воды и жгли. Еще в XVI в. Стоглав кроме волхвов называет также скоморохов, ходящих целыми ватагами, и ложных пророков. Описание последних особенно красочно. «По погостам и селам ходят ложные пророки, мужики и жонки, и девки и старые бабы, наги и босы и волосы отрастив и распустя, трясутся и убиваются, а сказывают, что им являются св. Пятница и Анастасия, и велят им заповедывать христианам канон завечивати, они же заповедуют крестьянам в среду и пятницу ручного дела не делати, и женам не прясти, и платья не мыти, и каменья не разжигати, и иные заповедуют богомерзкие дела творить...» Такие юродивые, пророки обоего пола, в которых якобы поселялось само божество, были желанными гостями и чудесными людьми не для одних простых людей, но для всего тогдашнего и позднейшего общества, кончая его духовными и светскими главами. Сам Иван Грозный смирялся перед такими святыми пророками. Когда в Пскове во время Ливонской войны один из таких пророков, Микола свят, обозвал Грозного царем-кровопийцей и пожирателем христианских сел и клялся ангелом, что, если хоть один воин из царского войска коснется хоть одного волоска последнего псковского дитяти, царя постигнет смерть от молнии,— то царь просил молиться, чтобы господь избавил его от такой участи. Другим знаменитым юродивым при Иване был Василий, ходивший и зимою и летом совершенно нагим и объявленный после смерти святым; его мощи были поставлены в Покровском соборе на Красной площади, получившем в связи с этим и название собора Василия Блаженного. Век спустя сам патриарх Никон, эта «колоссальная» фигура, как его называют некоторые историки раскола, сажал с собой на обед юродивого по имени Киприян, также таскавшегося нагим по улице: патриарх /45/ собственными руками угощал его и поил из серебряных сосудов, а остатки допивал сам.
С юродивыми конкурировали колдуны и в особенности колдуньи, волхвы и «бабы богомерзкий», «идоломолицы», как называли их требники в чинах исповеди и церковные поучения. Как показывают огромные материалы, собранные Новомбергским и отчасти им обработанные, вера в колдовство и самоколдовство была общераспространенным явлением в допетровской Руси, причем официальную борьбу с нею начинают вести сколько-нибудь систематически только с XVII в., когда учащаются процессы о колдуньях и колдунах. В основе этой веры лежит старая анимистическая концепция болезни, сохранившаяся в неприкосновенности: болезнь есть «бес», которого надо уметь изгнать из больного надлежащим заговором. «Бесица трясавиц», т. е. лихорадка, изображается в одном распространенном заговоре в таких красках: «бесица, имеюща разжени очи, а руци железные, а власы верблюжия», послал ее из преисподней ее отец сатана, «в человеки злые пакости творити, и кости женские изсушити, млека изсякнути, а младенца уморити, и очи человекам омрачити, составы расслабити». В других заговорах мы встречаем даже попытку систематизировать бесов болезней посредством присвоения им собственных имен и определенных функций. Их двенадцать «бесиц трясавиц», названных так, очевидно, потому, что всякое серьезное заболевание обычно сопровождается лихорадкой. Они считаются «дщерями Ирода царя» и изображаются в виде голых женщин с крыльями; имена их — Трясея, Огнея, Ледея (насылает озноб), Гнется (ложится на ребра и утробу), Грынуша (ложится на грудях и выходит харканьем), Глухея (голову ломит и уши закладывает), Ломея (кости и тело ломит), Пухнея («пущает отек»), Желтея (насылает желтуху), Коркуша (насылает корчи), Глядея (спать не дает, ума лишает), Невея («всех проклятее — поймает человека и не может человек тот жив быть»). Бес болезни может сам напасть на человека, или колдун может «сглазить» или «испортить» любого человека. Поэтому вся медицина, вплоть до появления Аптекарского приказа, была делом религиозного знахарства; врачей не было, были лишь волхвы, колдуны да «бабы богомерзкия». Их манипуляции заключались в заговоре болезней на определенные предметы: болезнь заговаривали на уголек, на воду, на соль и т. д., т. е. старались заговором перевести ее из больного в один из этих предметов, /46/ но потом заговоренный предмет уже нельзя было есть под угрозой опять проглотить болезнь.
Христианство и в этой области не столько вытесняло старые воззрения, сколько окрашивало их в своеобразный цвет. В некоторых предметах христианской веры и во многих атрибутах христианского культа колдовство нашло для себя новые и весьма полезные орудия. Именно элементы новой веры, как враждебные старой вере, стали применяться в борьбе с бесами болезней. В заговорах фигурируют обращения к деве Марии, архангелам и ангелам, а также к определенным святым, которые своею силою должны спасти человека от болезни. Например, против упомянутой бесицы призывается архангел Михаил, против двенадцати трясавиц—мученик Сисиний, против кровотечения призывается богородица (самый текст заговора против крови, гласящий: «На море, на окияне, на острове на Буяне, лежит горюч камень, на том камне сидела пресвятая богородица, держала в руке иглу золотую, вдевала нитку шелковую, зашивала рану кровавую: тебе, рана, не болеть, тебе, кровь, не бежать, аминь», проникнут народным старинным духом); составлялись списки святых, специальных помощников в различных болезнях, как, например, «Сказание, киим святым каковые благодати от бога даны, и когда памяти их», в котором значатся не только такие святые, которые помогают в болезнях, то также такие, которые бывают полезны и в других трудных случаях жизни; мученики Гурий, Симон и Авив помогали жене, если ее неповинно возненавидит муж, Косьма и Дамиан просвещали разум к изучению грамоты, богородица Неопалимая Купина оберегала от пожара, пророк Илья боролся с засухой, Федор Тирон и Иоанн-воин помогали находить украденные вещи и даже бежавших рабов, Флор и Лавр помогали находить украденных лошадей и вообще были их покровителями. При произнесении заговоров их сила подкреплялась наложением на больного евангелия, креста или наузов. Наузы были всего употребительнее, «бабы богомерзкия» оперировали больше всего именно при их помощи, и потому баб этих часто называли также «наузницами». Происхождение наузов чрезвычайно характерно. Наузы (навязи) представляли собой не что иное, как модификацию старинных амулетов, носившихся людьми и привязывавшихся на шею домашним животным для предохранения от «порчи» и «дурного глаза». Христианское издание этих амулетов представляло из себя привески /47/ в виде иконок или складней с ушком наверху, в которое продевалась нитка, на лицевой стороне наузов изображались святые и ангелы, специально призывавшиеся против болезней и несчастий,— богородица, архангел Михаил, Федор Тирон, поражающий змия, и др., а на оборотной — бесы болезней, чаще всего фантастический змий получеловеческого вида, а иногда в виде человеческой головы с расходящимися от нее змеями, поэтому наузы часто назывались также змеевиками.
Наузы применялись не только в случаях болезни или несчастия, когда важно было применить определенный, надлежащий вид науза, их носили также постоянно, для предохранения от болезней и бедствий вообще. По существу, таким же наузом был и нательный крест, надевавшийся на ребенка при крещении, никогда не снимавшийся и сопровождавший своего владельца в могилу. Из символа принятия христианской веры, каким крест является в чине крещения, в сознании людей XII—XVI вв. он превратился в магический амулет, охраняющий от беса.
Вера в наузы и в колдовство была всеобщей, вплоть до верхов тогдашнего общества. Князь Василий после женитьбы на Елене Глинской искал «чародеев», которые своими чарами помогли бы ему иметь детей. Стоглав обличает «поклепцов и ябедников», которые не хотят мириться, целуют крест на том, что правы, и тем вынуждают обиженных к судебным поединкам, на которых одолевают противников волхвованием — «и в те поры волхвы и чародейники от бесовских научение им творят, кудесы бьют». Известны случаи обращения к услугам баб-ворожей и волхвов со стороны Грозного, Бориса Годунова, Шуйского, Софии Палеолог. Мало того, как показывают материалы Преображенского приказа, опубликованные Новомбергским, царевна Софья, находясь уже в Новодевичьем монастыре, прибегала к помощи некоей «Авдотьи еретицы», чтобы извести «заговором» Петра I. Вслед за светскими главами общества шли его духовные руководители: монахи и священники, даже игумены и епископы перенимали у мастеров чародейного искусства «волхования, чарования и наузы всякия... ворожбы деля, и порчи деля, и болезни для, прожитка для, где бы сыту быти». Другими словами, белый и черный клир был вынужден обращаться к волшебной «науке» в силу конкуренции с профессиональными колдунами и ворожеями, очевидно, в эту эпоху «сила» первобытной магии была куда прибыльнее христианской благодати. Конкуренция /48/ была вряд ли успешная, но зато вмешательство христианского духовенства считалось необходимым в тех случаях, когда представители чародейного дела обращали свое искусство на зло людям (хотя тут не без греха иногда оказывались и представители клира, как показывает случай с новгородским архиепископом Арсением, которого в 1288 г. вече выгнало из Новгорода, «того деля стоит тепло долго»). Тут требовалось противоядие в виде некоторых религиозных церемоний христианского культа, которым приписывалось магическое действие. Когда какая-либо «баба богомерзкая» посылала непогоду, неурожай или голод или наговаривала моровую язву, мало было сжечь «волховей», как поступили владимирцы в 70-х годах XIII в. Зло могло быть удалено только торжественным крестным ходом, в котором должны были фигурировать все наиболее крупные местные святыни в лице икон, мощей и других реликвий, с пением специального молебна для изгнания нечистой силы и с окроплением святой водой постигнутых бедствием людей,скота или предметов. При таких условиях пустым звуком было церковное обличение, что «всяк веруяй в чары бесом угождает!», оно стояло в резком противоречии прежде всего с церковным же требником, где предусмотрительно красовались специальный чин «на изгнание бесов» и заклинания, в которых именем троицы заклинались «диаволи проклятии, чародие, диавольстии содружницы, злотворнии воздухов, гадов, птиц, мух и всяческого роду животнии и злоохотнии дуси», а также разрушалась сила «чародеяний» и «волшебных действий». При таких условиях тщетны были и всякого рода эпитимии, расписанные в «духовниках» (наставлениях для духовников, как производить исповедь и за какие грехи налагать эпитимии) для виновных в грехе обращения к волшебному искусству, это была чисто формальная дань новой вере. Новая вера не спорила против реального существования волшебства и даже не во всем с ним боролась, напротив, считая грехом возложение науза в качестве амулета богомерзкой бабой и в то же время одобряя постоянное ношение креста и науза по личной инициативе носящего, новая вера одною рукою возрождала то самое, что старалась разрушить другою.
Круг религиозных представлений и практических действий, свойственных всему обществу XIII—XV вв. от его низов до верхов, завершался характернейшим фетишистским культом икон. Икона была общераспространенным /49/ объектом домашнего и личного культа; ей воссылают молитвы, подносят дары, от нее ждут великих и богатых милостей. Русский XIII—XVI вв., начиная с холопа и кончая царем, молится только перед иконой, другой способ молитвы для него непонятен и недоступен. Не только в доме, но и в приходской церкви у каждого своя икона, и если собственник иконы заметит, что перед его иконой молится чужой, поднимает ссору и брань. Молитва чужой иконе—воровская молитва, ибо она есть не что иное, как покушение похитить у владельца иконы те милости, на которые он один имеет право как ее владелец. Во время общественного богослужения каждый молится только перед своей иконой, не обращая внимания на других, и для иностранцев русские в церкви представляли собой всегда странную и непостижимую картину собрания лиц, обращенных в разные стороны. В связи с этим обычаем возник другой обычай — изображать на иконах молящимися перед святым или богом собственника иконы и даже всю его семью. Такая икона сохранилась, например, в одной из новгородских часовен, на иконе изображена вся семья ее владельца с надписью: «Молятся рабы божий... (имена) спасу и пречистой богородице о гресех своих».
В простоте душевной русские того времени не скрывали и того значения, какое они приписывали иконам. Икона — это их наиболее близкий, домашний бог, это их личный фетиш, они так и называли икону богом. Тот обычай, какой сохранился теперь только у немногих отсталых крестьян да у серого мещанства, обычай кланяться при входе в дом прежде всего богу, тогда был всеобщим, и если гость, входя, не видел иконы, первый вопрос его был: где же бог? Этот бог живет и чувствует, видит и слышит. Супруги во время соития завешивают иконы полотенцем, чтобы не оскорблять божество видим непристойного акта. Икона слышит ту молитву, которая к ней обращена, и бывают случаи, что она дает ответ словом или движением изображенного на ней лица. От нее зависит благополучие ее хозяина, и потому он должен заботиться о ней, приносить ей жертвы и дары. Кто имел возможность, тот одевал свои иконы в золотые и серебряные ризы, украшенные драгоценными камнями, любимая жертва иконе — восковая свеча, в которую часто залепливались деньги. Икона сопровождает своего владельца всюду: в походе, на дороге, на свадьбе, на похоронах, иконы охраняют входы в дома, ворота, улицы, переулки, /50/ площади, и всякий, кто желает благополучно пройти охраняемую иконою территорию, должен снять шапку и обратиться к иконе с молитвой. Но если икона не помогает своему владельцу, несмотря на все его поклонение, то он вправе отказать ей в дальнейшем культе. На этот счет иностранцы рассказывают чрезвычайно любопытные случаи, относящиеся еще к XVII в. В 1611 г., во время взятия Новгорода шведами, когда город был охвачен огнем, один русский выставил икону св. Николая и молился перед ней, чтобы дом его уцелел от пожара. Однако молитва не помогла и дом загорелся, тогда раздраженный владелец иконы, не долго думая, бросил ее в огонь со словами: «Ты не хотела помочь мне, теперь помоги себе самой». У крестьянина воры украли вола; тогда хозяин выбросил свою икону в навоз с таким напутствием: «Я тебе молюсь, а ты меня от воров не оберегаешь».
Бывали, конечно, и такие случаи, когда частные иконы своей «чудотворной» славой приобретали более или менее широкий круг поклонников, выходивший даже за пределы того города или той области, где жил владелец такой иконы. Типичной историей создания новой чудотворной иконы, приобревшей широкий круг поклонников и обогатившей, конечно, своего владельца, является сказание о Луке Колоцком. В Колочи, в 15 верстах от Можайска, некто Лука, простой «ратай», «в пещере сый», «на некоем месте, на некоем древе» нашел икону богородицы, якобы явившуюся прямо с неба. Икона оказалась чудотворною и проявила первое свое действие над «некиим расслабленным», лежавшим в доме Луки. Лука и исцеленный сейчас же разнесли весть о чуде. К иконе со всех сторон стали стекаться больные и недужные, а Луку стали почитать как апостола или пророка. В Можайске его с иконою встретил князь со своими боярами, а в Москве— митрополит с епископами, со всем освященным собором, с князем, с княгинею, боярами и вельможами. С иконою Лука ходил из города в город и нажил огромное состояние, после чего возгордился и «сотворися напрасен и бесстыден». Однако все его грабежи и безобразия ему спускали, боясь его, как обладателя чудесной иконы; только под конец жизни он не сдобровал, выведя из терпения можайского князя. Ловчий князя затравил его медведем, а доходной святыней завладел сам князь, построивший для иконы Колоцкий монастырь, где искалеченный Лука кончил жизнь простым монахом. Этот /51/ случай в связи с историей новгородского купца 1611 г. и другими аналогичными примерами показывает, что русские XIII—XVII вв. недалеко ушли от африканских негров, которые делают и уничтожают своих богов ежегодно.
Местные культы
Переходя теперь к характеристике специально феодальных черт религии и культа XIII—XV вв., остановимся прежде всего на крайней раздробленности культа, соответствовавшей раздробленности феодального мира. Подобная раздробленность существует везде в феодальную эпоху, существовала и на Руси. Она начинается с основной феодальной ячейки, домена или феодальной вотчины. Каждый боярский двор был для зависимой от него волости не только центром экономическим, судебным и политическим, но также и религиозным. Никаких сельских церквей для общего пользования населения в Ростовско-Суздальской Руси тогда не было, церкви устраивались при дворах бояр и князей, иногда одна на двор, иногда две или три, судя по числу святынь. Эти церкви были очень незначительны по размерам — маленькие комнатки в княжеском или боярском доме, рассчитанные на 5—10, много 20 человек, исключительно для домашнего культа. Лишь в княжеских городах и более крупных боярских усадьбах небольшие церкви ставились рядом с дворцом, соединялись с ним крытым ходом. В княжеские и боярские церкви, конечно, имели доступ только владелец с семьей, его служилые люди и приживальщики, а челядь и крестьяне не допускались. Но требы на крестьянских дворах обслуживались попом господской церкви. Чрез этого попа князь или боярин подводил под свою эксплуатацию религиозную базу. Домашние попы были в полной зависимости от господ, очень часто господин выбирал попа из своих холопов и посылал кандидата на выучку в соседний монастырь, где его учили грамоте и службам, а в худшем случае учили «со слуху». Если не находилось подходящего кандидата среди холопов, то владельцы церквей брали священников из огромной массы безместных бродячих попов, ходивших по богатым домам в поисках места. Такие попы, поступая к боярину или князю, также попадали в полную зависимость от хозяина и становились в один ряд с другими челядинцами — почитался не жрец, а святыня, жрец был только ее /52/ профессиональным слугою [2]. Но вместе с тем он был профессиональным слугою и в классовом смысле: на господских селах он должен был поддерживать авторитет и власть своего господина, апеллируя не только к его материальным богатствам и силе, но и к авторитетам «невещественным», — на барском дворе вместе с хозяевами жили и боги...
Местной святыней, патроном боярской вотчины, была чаще всего родовая икона, изображавшая святого, в честь которого был назван родоначальник данной боярской фамилии. Точно так же и каждый более крупный мир тогдашнего общества—монастырь, княжество или область — имел свое местное божество, своего патрона. В такой роли являлись прежде всего также иконы, которые были в каждом монастыре и в каждой области, чаще всего иконы богоматери: Смоленской, Владимирской, Казанской, Федоровской (в Ярославле), Курской, Устюжской, Тихвинской и др. Но еще характернее патроны в лице местных святых. Историки канонизации русских святых с грустью замечают, что число святых, почитавшихся всею церковью до соборов XVI в., было крайне незначительно, самое большее семь святых из 67, канонизированных в XIII—XVI вв., да и из этих семи святых лишь пять имели несомненно общецерковный характер. Но из последних три, Борис и Глеб и Феодосии Печерский, были унаследованы от Киевской Руси, и культ их имел, конечно, чисто формальное значение, а два других, московские митрополиты Петр и Алексей, были канонизированы уже в связи с объединительной московской политикой. В XIII—XV вв. по общему правилу святой почитался обыкновенно только в той местности, где родился, жил и создал себе репутацию святого, как гласит любопытное место из рукописного жития Прокопия Устюжского, где перечисляются главнейшие русские области и города с обозначением местных святых. «И каяждо убо страна и град блажит и славит и похваляет своих чудотворцев». Местный святой — это патрон почитающей его области. Функции святого характернее всего изображаются /53/ опять-таки в том же житии Прокопия: «Имеем тя (Прокопия) вси, яко стража и хранителя, и заступника граду нашему, яко никогда убо ты не воздремлеши, ниже опочиеши, но всегда сохраняя отчину твою, великий град Устюг, и окрестные пределы, и веси, и вси живущие ту людие». В соответствии с этим Новгород считался городом св. Софии, во имя которой был построен новгородский собор, и той же Софии считались принадлежащими новгородские пригороды и волости. Псков считался городом св. Троицы — по Троицкому собору, а Москва по Успенскому собору была городом богородицы. Речка Угра, отделявшая Московское княжество от Литвы, называлась «поясом богородицы». В роли патронов прежде всего выступают местные князья. В XIII в. удельные княжества наперебой стараются обзавестись такими патронами: во Владимире канонизируется Александр Невский, в Суздале — княгиня Ефросиния, в Твери — князь Михаил. От них не отстают Чернигов, Рязань, Муром, где канонизировали одну за другой две княжеские семьи. В XIV в. обзаводятся такими же патронами Ярославль, Псков и Новгород. За канонизацией князей начинаются в XIV в. канонизации местных епископов — канонизируются четыре новгородских епископа, Авраамий в Смоленске, Исаия в Ростове, Петр Московский. Одновременно с этим идет канонизация основателей монастырей, и, таким образом, каждый из многочисленных монастырских миров, образовавшихся в XIII—XIV вв., получает также своего патрона. Культ и по отношению к святым носил тот же, так сказать, фетишистский характер, как и по отношению к иконам. Умерший святой почитался не как невидимый небесный покровитель княжества, города, области или монастыря, а как реально присутствующий в своей отчине в виде своих мощей. Почитание святого без наличности его материального тела — совершенно немыслимое дело для XIII—XVI вв. Повод к почитанию прежде всего дает могила святого, на которой обычно якобы совершаются чудеса, за чудесами открывается виновник чудес — мощи святого, т. е. чаще всего одни кости, нетления обычно не требовалось [3]. Этот культ был, /54/ в сущности, тем же фетишизмом, только переменившим название и соединившимся с византийским культом святых. Местный характер таких культов в особенности подчеркивается военной историей того времени. К местному святому обращаются за помощью во время войны. Так, по словам летописи, псковичи во время войны с немцами [4] перед битвами служили молебны своим святым князьям Всеволоду и Довмонту; новгородцы считали, что победили в 1240 г. шведов силою святой Софии и что она же спасла Новгород от татарского нашествия. Но еще любопытнее в этом отношении культ местных икон. Для местных жителей местная икона — неприкосновенная святыня, для чужих, из другой области, это предмет, не вызывающий никакого уважения. Смоляне, суздальцы и даже черниговцы, взявшие Киев под предводительством Андрея Боголюбского, как бы в насмешку над прозвищем князя разграбили «монастыри и Софию и Десятинную богородицу... и церкви обнажиша иконами и книгами и ризами и колоколы изнесошла все». То же самое повторилось в 1203 г. Но это факты более ранние. А вот факты XIV и XV вв.: в 1372 г. тверитяне, взяв Торжок, ободрали серебряные оклады с тамошних икон, а церкви сожгли; в 1398 г. новгородцы в Устюге «церковь соборную пречистыя пограбиша»; в 1434 г. великий князь Василий Васильевич, взяв Галич, сжег там церкви и монастыри. Число этих примеров можно бы еще увеличить; но и приведенные достаточно ясно показывают, что понятие об единстве предметов веры и культа совершенно отсутствовало. Надо заметить при этом, что победители не всегда отрицали божественный характер разграбляемой святыни; напротив, быть может, именно предосторожности ради они подвергали церкви, монастыри и иконы такому беспощадному истреблению. Случаи, когда местная святыня не уничтожалась, а бралась в плен победителем и обращалась в его божество, были также нередки. Мы будем иметь повод поговорить о них, когда дойдем до вопроса о московской канонизации святых, но /55/ мы не можем удержаться от одного чрезвычайно характерного примера. При упоминавшемся уже взятии Устюга новгородцами одну икону, «чудотворные Одигитрии взяша в полон», как какого-нибудь военачальника, и применяли к ней такие же меры пресечения бегства, как и к живым пленникам: «Един Ляпун стар, вскочив на сад и связа икону убрусом, и глагола тако: никой полоняник не связан на чужую землю нейдет». И еще сто лет спустя, при Иване III, икона слывет под названием полонянки: «некий воин царева полку» просит священника отслужить «канон полонянке пречистой богородице Одигитрии»... Те же черты просвечивают и в отношениях жителей одной области к святым другой области. Так, монах, составивший Московскую летопись, рассказывает о любопытном соперничестве, якобы имевшем место между новгородскими и московскими святыми после завоевания Новгорода. Сергий, назначенный из Москвы архиепископом в Новгород, стал вводить там московские порядки, а к местному святому Моисею отнесся с пренебрежением, обозвав его «мужиком», за это местные святые наделали Сергию немало «досаждений», а один из них, Иоанн, ездивший, по мнению москвичей, «на бесе», отнял у Сергия волшебством ум, вследствие чего Сергий был из Новгорода удален.
Так образовался феодальный русский пантеон, состоявший из представителей того же класса, который правил на земле,— князей и боярства, ибо и основатели монастырей, и епископы, как мы увидим ниже, рекрутировались из того же боярско-княжеского сословия. Этот пантеон вместе с пантеоном чудотворных икон затмил собою главных христианских богов: Иисус Христос очутился в тени, апостолы совсем исчезли со сцены, а богоматерь растворилась в десятках «богоматерей» по числу ее чудотворных икон.
По тому же феодальному образцу строили свои культы и остальные миры, городские и крестьянские, те и другие в Псковской и Новгородской областях, где были города торгового типа и уцелели (в новгородских колониях) свободные крестьянские общины. Горожане одного и того же квартала организовывали братчину — городскую корпорацию, пользовавшуюся некоторым самоуправлением и некоторыми судебными правами; братчина выстраивала себе церковь, часто по обету, во время какого-либо бедствия и считала своими богами-покровителями того святого, во имя которого строилась церковь, и /56/ чудотворную икону, если такую удавалось раздобыть [5]. Также строили церкви, а иногда только часовни крестьяне новгородских колоний. Они часто довольствовались часовней потому, что для них основное значение имели мелкие богослужебные чины и обряды на разные практические случаи жизни; для совершения таких служб церковь не была необходимой, а стоила она значительно дороже часовни. В крестьянских общинах часто не было христианского патрона, центр тяжести культа оставался в магических действиях. Если не было своей чудотворной иконы — такие часто «являлись» сельским попам и просто проходимцам, — то с молитвами обращались к старым фетишам — деревьям, камням и чаще всего к источникам, при которых обычно ставились часовни, другим излюбленным местом для постройки часовен были кладбища. Кроме этих крестьянских церквей и часовен, в новгородских пятинах [6] были церкви на так называемых погостах, административных центрах мелких областных делений. Эти церкви были обязаны своим происхождением торговой колонизации. Погосты, как показывает значение этого слова, были местами гостьбы, т. е. торга, на которых останавливались в старину приезжие новгородские купцы. На этих пунктах первоначально находились языческие капища, подобные описанным у Ибн-Фадлана. Они с течением времени заменялись христианскими церквами. По мере освоения новгородцами пятинных земель погосты стали административными, а вместе с тем и религиозными центрами волостей, на которые были разделены пятины.
Феодальная организация церкви
Если культы испытали на себе столь мощное влияние феодализма, то в еще большей степени это явление заметно по отношению к структуре церкви XIII—XV вв. и ее руководящей верхушки. Вся церковная организация была насквозь проникнута феодализмом; ее нормами являются не церковные каноны, а удельно-феодальные обычаи, господствовавшие тогда в русских землях. Историки /57/ русской церкви постоянно констатируют, что русские церковные порядки того времени на каждом шагу отступали от канонов, и по шаблону объясняют эти отступления то фиктивностью надзора со стороны константинопольского патриарха, который за дальностью расстояния успевал заботиться только о следовавших ему пошлинах, то непросвещенностью русских иерархов. На самом деле и константинопольский патриарх и невежество духовенства были тут ни при чем. Живя в среде феодального общества, церковь должна была и сама проникнуться феодализмом.
Уже самый состав высшего духовенства и монашества обнаруживает нам самое близкое социальное родство духовных господ со светскими господами. Епископы избирались обязательно из бояр; в монахи шли также князья и бояре, так как постригавшийся должен был делать вклад или селами или деньгами; монахи из купцов и зажиточных крестьян встречались только как исключение. На монаха, принятого в монастырь «за богорадь», т. е. ради бога, без вклада, остальные монахи смотрели пренебрежительно, «с укоризною», держали его в черном теле и часто не признавали за ним равных с остальными прав в монастырской общине. Основатели монастырей, причисленные в XVI в. к лику святых, почти все либо князья, либо бояре; только пять-шесть человек из них, никому не ведомые святые вроде Елеазара Анзерского или Александра Ошевенского, были купцы или крестьяне. А строгий игумен Троице-Сергиевской лавры, приглашенный туда из Заволжья Паисий Ярославов, после двух лет игуменства сбежал из монастыря, потому что не мог обратить монахов на путь благочестия, на молитву и пост, «бяху бо там бояре и князи постригшиеся не хотяху повинутися». Иосиф Волоцкий, видный идеолог монашества XIV—XVI вв., аргументирует право монастырей владеть вотчинами именно тем, что в монахи постригаются «почтенные и благородные люди», не будет сел — не будет и «почтенных и благородных старцев», не из кого будет назначать митрополитов и епископов, и сама вера поколеблется.
Русская церковь этой эпохи формально делилась на епархии, во главе которых стояли епархиальные архиереи. Но последние чувствовали себя в своих епархиях не управителями, а вотчинниками, и этот характер епархиального епископата признавался и в быту и официально. Архиерей — владыка, как звали его в быту; это прозвище /58/ вполне соответствует официальной терминологии княжеских и митрополичьих указов, которые повелевали епископам именно владеть, а не управлять епархиями. Население епархии обязано было иметь к епископу «любовь и всяко послушание» и прежде всего исправно платить ему дань. Под послушанием подразумевалось подчинение местного населения административным и судебным органам, поставленным епископской властью. Как между светскими властями, так и между епископами происходили нередко конфликты из-за спорных территорий. Споры возникали отчасти вследствие недомолвок в жалованных грамотах, отчасти потому, что далеко не все церковные миры епархии обязаны были подчиняться местному епископу. Епархия XIII—XV вв. не является целостной областной единицей, напротив, под епархией XIII—XV вв. скорее надо разуметь комплекс феодальных миров, подчиненных епископу и расположенных по большей части чересполосно. Епископу подчинялись только епископские церкви, монастыри и имения; напротив, монастырь, основанный боярином или князем, обычно подчинялся власти основателя и его преемников; в таком же положении были церкви, построенные боярами и князьями. Бывали и такие случаи, что епископ, построивший в своей епархии монастырь или церковь, при переходе в другую епархию сохранял свое право владения над такими церквами и монастырями. В XVI и XVII вв., когда удельный феодализм быстро разлагался, великий князь и митрополит открыли, что такой порядок является совершенно неканоническим,и начали с ним борьбу. Но византийский Номоканон считался обязательным и в удельный период, однако в спорных случаях обращались не к нему, а к жалованным и другим грамотам.
Управление епископа сводилось главным образом к извлечению доходов из епархии. Считалось обычным делом, что господские церкви строятся и господские попы назначаются и переходят с места на место без всякого благословения и утверждения архиерея. Но освятить новую церковь и посвятить нового попа имел право только епархиальный архиерей, который не допускал в этом случае даже самого митрополита, ибо освящение церквей и посвящение попов было сопряжено с уплатой епископу определенных сборов и пошлин. Кроме этих сборов клирики обязаны были платить десятину и целый ряд других пошлин. Особенно выгоден для архиереев был так называемый «въезд», или «езда», — пошлина при объезде епархии /59/ архиереем, взыскивавшаяся якобы на покрытие путевых расходов архиерея, хотя по обычаю архиерея и его свиту должны были содержать на свой счет и снабжать провизией на дорогу те монастыри и церкви, для ревизии которых он останавливался. Кроме доходов с церковных учреждений каждый архиерей имел доходы с хозяйственных угодий, пожалованных князьями, которые, по словам летописи, «нещадно даяху в вечное наследие грады, погосты, села, земли и борти, и реки и великие волости со всеми прибытками». Сведения из XVII в., когда размеры церковных владений вообще значительно поубавились, дают такие примерные цифры: вятскому епископу принадлежало 30 деревень, 66 починков, 4 займища, 30 дворов; за другими 15 епископами числилось в городах, селах и деревнях 28000 дворов; патриарху принадлежало больше 7000 дворов. Эти имения архиереи раздавали за службу своим служилым людям или отдавали в эксплуатацию на оброчном праве; при отдаче в грамоте оговаривалось, что получившему «тех вод (или земель) не освоить никакой хитростью, от церкви божией не отстаивать». Само собою понятно, что и люди епископских дворов подлежали исключительно суду и управлению епископа и обязаны были платить ему положенную «дань». В полном соответствии с таким характером епархиального управления находился и состав епархиальной епископской администрации. Тут перед нами выступают те же самые должности, как во дворце любого князя или крупного боярина: в центре — казначей и дворецкий с писцами, на местах — волостели, тиуны, десятильники и приказчики. Все эти должности замещались обычно мирскими людьми, крупные — из бояр, мелкие — из боярских детей или дворян.
Феодальная природа церковного властвования этой эпохи ярко обнаруживается также в двойственности тех инстанций, которым обязаны были подчиняться архиереи. Архиереи были подчинены, с одной стороны, митрополиту, дававшему им посвящение, с другой стороны, местному князю, который выдвигал кандидата, лишь утверждавшегося на соборе епископов; право князя основывалось на том, что он считал себя обладателем dominium directum (права прямого владения) над всеми землями его княжества. В силу этого князь также получал с епископа некоторую условную ежегодную «дань» и мог согнать с кафедры любого неугодного ему архиерея.
Еще ярче феодальные черты выступают в положении /60/ мелких церковных миров, монастырей и церквей. Они, как уже сказано, находились в ленной зависимости от князей и бояр, а в Новгородской области — от веча. Эта зависимость обусловливалась пожалованием монастырям или церквам земель от князя, боярина или веча. Как обладатели dominium directum князь, боярин или вече считали себя вправе распоряжаться церковными и монастырскими землями, т. е. передавать их от одного церковного установления другому, а также пользоваться доходами и имуществами монастыря или церкви. Этим правом объясняется, почему церкви и монастыри, переходя под власть нового князя, просили его «подписать» жалованную грамоту, данную прежними князьями. В этом отношении характерно также еще и другое явление: когда стала усиливаться Москва, монастыри, находившиеся в зависимости от удельных князей, стали переходить «под державу» московского князя, но при этом соблюдалось непременно условие, чтобы земли и села монастырские по-прежнему оставались под властью местных князей и тянули им установленные подати и повинности (классический пример — переход в 1506 г. Волоколамского монастыря от волоколамского князя под державу московского государя). Из верховного права князей над монастырями и церквами вытекало княжеское право поставлять игуменов и священников, осуществлявшееся посредством представления митрополиту кандидатов для посвящения, отсюда же вытекало право князя на поборы с подвластных ему монастырей и церквей. В удельной Руси еще меньше, чем в феодальной Европе, были установлены размеры и случаи таких поборов, все зависело от личного характера монастырского сеньера. Обычно эти поборы ограничивались требованием материальной помощи в исключительных случаях и расходами по гостеприимству князя и его свиты; но в теории это право ничем не было ограничено. Фраза Новгородского епископа Серапиона: «Я волен в своем чернеце, а князь Федор волен в своем монастыре, хочет — грабит, хочет — жалует» — как нельзя лучше выражает феодальную природу монастырского соподчинения и неограниченное право князя на поборы с его монастырей. Заметим, впрочем, что этот самый князь, Федор Волоколамский, от грабительства которого Иосиф Волоцкий спасся под державу московского князя, был, кажется, единственным князем в своем роде. За такую зависимость монастыри, однако, пользовались, помимо огромных доходов со своих владений /61/ полным иммунитетом во внутренних делах. Главное значение имел, конечно, судебный иммунитет, так как суд был в то время одной из самых доходных статей. «Беседа Валаамских чудотворцев» [7] считает ненормальным, что «иноки владеют волостями, судят мир, мирскими слезами кормятся, приставов держат»; но иноки делали это на полном законном основании, «а волостели мои в околицу его (игумена) не въезжают»— вот стереотипная фраза всех княжеских жалованных грамот монастырям. Подробнее всего содержание монастырского иммунитета излагается в жалованной грамоте белозерского князя Кирилло-Белозерскому монастырю. Людям игумена Кирилла, говорит белозерский князь, «ненадобе моя дань, ни иная никоторая пошлина... волостели мои к тем людям не всылают ни по что, не судят... а тех людей ведает и судит игумен Кирилле сам». Тут игумену формально предоставляется не только право юрисдикции, но и право сбора налогов и пошлин в свою пользу, так как на тогдашнем языке слово управлять значило не что иное, как собирать дань.
Огромное большинство игуменов и епископов находилось в феодальном подчинении у князей, но нельзя сказать, чтобы у нас совершенно не было духовных сеньеров. Такими сеньерами были новгородский владыка и московский митрополит. Формально последний был главою первого, но фактически зависимость новгородского владыки от московского митрополита была построена на феодальном обычае и почти не затрагивала суверенных прав «господина великого Новгорода» и владетельных прав самого владыки. Кандидат на архиепископскую кафедру избирался и утверждался в Новгороде, митрополит не имел права отвода и только посвящал избранного кандидата, получая за это установленную пошлину. Раз в четыре года митрополит появлялся на месяц в Новгороде, чтобы осуществить свое право верховного суда, тут новгородским церковникам приходилось тратиться — «тяжко же бысть владыце и монастырем кормом и дары»; иногда митрополит вызывал архиепископа в Москву «по святительским делам», интересуясь опять-таки материальной стороной этих «дел». Вмешательства, а тем более руководства церковными делами Новгорода со стороны Москвы не могло быть и не было никакого вплоть до подчинения /62/ Новгорода; даже и существовавшие связи новгородцы пытались порвать. В 1384 г., воспользовавшись церковными неурядицами в Москве, когда на митрополичьей кафедре сразу оказались три митрополита, спорившие друг с другом за власть, вече постановило не обращаться по церковным делам в Москву, не давать митрополиту месячного суда в Новгороде и облечь новгородского владыку всей полнотой церковной власти, а когда митрополит Пимен все же вздумал по обычаю заехать в Новгород, новгородцы встретили его с подобающими почестями, но в суде и пошлинах отказали наотрез. Только через десять лет прерогативы московского митрополита были восстановлены после военного вмешательства московского князя. Если отвлечься от этих слабых связей с Москвой и оценивать положение новгородского владыки, исходя из материальной базы последнего и из совокупности его сеньериальных прав в его владениях, то мы должны признать, что новгородский владыка в сравнении с московским митрополитом был, как сеньер, сильнее во многих отношениях. В его распоряжении находились огромные земли и другие доходные статьи, управление которыми было построено по бенефициальной системе. Оно осуществлялось при помощи целого ряда служилых людей, носивших название софиян, или мирского воинства владыки, или владычных дворян. Софияне разделялись на разряды в порядке иерархической лестницы и сообразно со своим положением занимали те или другие должности, связанные с различными кормлениями: одни занимали должности при дворе владыки в качестве стольников, чашников и т. д., другие посылались для управления и суда в земли, подчиненные новгородскому архиепископу. Новгородский владыка, подобно его западноевропейским собратиям, был обладателем не только меча духовного. Находясь в подчинении у «господина великого Новгорода», новгородский владыка в некоторых случаях был обязан выставлять со своих земель особый полк, так называемый владычный стяг. Воевода, командовавший этим полком, обязан был действовать во всем согласно с приказаниями владыки, который по своему положению не мог лично командовать этим полком. На этой почве иногда происходили недоразумения между владычным воеводой и другими командирами новгородского ополчения. Даже после присоединения Новгорода к Москве новгородский архиепископ некоторое время оставался все /63/ тем же могучим сеньером, облеченным и военными функциями. Иосиф Волоцкий рассказывает про Серапиона, преемника Геннадия на новгородской кафедре, что он роздал церковные земли и имущества боярам и детям боярским, т. е. продолжал применять ту же бенефициальную систему, что и его предшественники. Такими же сеньерами, но более низкого ранга были некоторые новгородские архимандриты.
Московский митрополит не мог сделаться таким же крупным сеньером, как новгородский владыка, ибо не располагал такими огромными владениями и не занимал по отношению к московскому князю такого независимого положения, как новгородский владыка по отношению к вечу. Однако он после новгородского архиепископа был все же самым крупным церковным вотчинником,—в начале XVI в. числилось зарегистрированных за митрополитом 1825 дворов и столько же, вероятно, было незарегистрированных. На митрополичьих землях сидели митрополичьи бояре, из которых наиболее старые еще в XVI в. выходили на войну особым отрядом под командой владычного воеводы. Политические права московского митрополита были признаны и татарским ханом. Ярлык хана Узбека, данный митрополиту Петру, трактует московского митрополита как владетельного князя, подчиненного непосредственно хану, дает митрополии свободу от татарской дани, подтверждает судебные и административные права митрополита и обязывает его за это лишь немногим: «Да молит бога за нас, и за наши жены, и за наши дети, и за наше племя...»
Чтобы довершить характеристику феодальной организации тогдашней русской церкви, остается указать еще две черты. Во-первых, церковное управление в сфере отношений между представителями церковной иерархии, подчиненными друг другу по каноническим правилам, выражалось прежде всего и главным образом во взимании поборов. Епископы платили митрополиту, игумены — митрополиту или епископам, приходское духовенство — епископам. Во-вторых, церковных ленов искали с такою же охотою, как и на Западе, и в связи с этим искательством развивалась настоящая продажа высших духовных должностей. Выгодные игуменские и епископские места стоили очень дорого... В конце XIII в. митрополит Кирилл пробовал бороться с этим злом и созвал собор (1274 г.), на котором было запрещено брать за поставление священника и дьякона больше 7 гривен. Однако это постановление /64/ осталось пустым звуком: как мы увидим в следующее главе, век спустя псковские протестанты [8] выставляли в качестве исходного пункта своей критики господствующей церкви именно то обстоятельство, что священники и епископы поставляются «на мзде».
Монастыри и боярско-монашеская идеология
Мы видим, таким образом, что в удельную эпоху церковная организация находилась всецело в руках господствующего класса и получила формы феодальной системы господства. По отношению к черному люду, преимущественно по отношению к крестьянам, феодальное господство церкви ярче всего выразилось в организации монастырского хозяйства.
XIV и начало XV в.—золотое время в истории основания монастырей: за один XIV в. было основано 80 монастырей, т. е. почти столько же, сколько за предшествующие три века вместе (87 монастырей), а в первую половину XV в.— 70 монастырей. Монастыри основываются не только на севере; очень много монастырей в это время появлялось и в центре, совсем недалеко от Москвы, в глухих лесных углах, еще не тронутых боярской или княжеской эксплуатацией. Основание монастыря для окрестного крестьянского населения вовсе не было таким радостным событием, каким изображают основание монастырей монахи-летопиcцы и жития святых. Когда светильник веры, будущий святой чудотворец, рубил себе в лесу, но непременно у слияния двух рек, одинокую келью, зародыш будущего монастыря, окрестные крестьяне откровенно заявляли ему: «Почто в нашей земле построил еси монастырь? или хощеши землями и селами нашими обладати?» Этот мотив вражды крестьян к основателям монастырей, в житиях и в летописях объясняемый кознями диавола, имел вполне реальное основание: монастыри как религиозные учреждения крестьянам были не нужны, а между тем основание монастырей неизменно сопровождалось пожалованием окрестных сел с «житейскими крестьяны» новым обителям. Поэтому вражда крестьян по отношению к основателям монастырей иногда кончалась плохо для святых отшельников. Дмитрий Прилуцкий, /65/ Стефан Мохрищский, Даниил Переяславский, Александр Куштский, Арсений Комельский и Антоний Сийский принуждены были уйти из тех мест, где они первоначально собирались основать обители; келью Кирилла Белозерского соседние крестьяне несколько раз пытались поджечь; Григория и Кассиана Авнежских, построивших монастырь на Авнеге, соседи убили, разграбили монастырь и сожгли ряд построек, в кельях поселились сами, «а баб уводяху любодействовати»; Агапита Тотемского соседние крестьяне утопили. Но, конечно, победителями оставались монастыри, в защиту которых князья присылали военные отряды и которые постепенно распространяли свою власть на всю соседнюю сельскую округу.
Собранные таким грабительским путем монастырские земли по своим размерам должны были быть огромны. По свидетельству иностранцев, Адама Климента и Горсея, посетивших Москву в середине XVI в., церкви и монастырям тогда принадлежало не менее трети всех русских земель, причем Горсей в доказательство правильности своего показания ссылается на слова самого Ивана IV. Некоторые понятия о величине владений отдельных монастырей может дать перечисление сел и деревень Волоколамского монастыря: у него было 11 сел и 24 деревни, и этот монастырь был еще не самый богатый. На свои села и деревни монахи смотрели исключительно как на источник доходов, а на крестьян — как на рабочий скот. Откровеннее всего этот взгляд выражен Иосифом Волоцким, который вообще может считаться типичным выразителем идеологии русского монашества XIV—XVI вв. Он говаривал, что не нужно через меру утруждать крестьян работою и данями: обеднеет крестьянин, обеднеет и господин земли, отдохнет крестьянин на льготе, и господину не будет убытка. И в своем уставе он предписал брать с крестьян судные пошлины в половинном размере против установленных судебников. Но это была ничтожная льгота, оставшаяся незаметною при том количестве повинностей, которыми были задавлены монастырские крестьяне. Например, крестьяне Константиновского монастыря, монастыря не из самых крупных, по уставной грамоте 1391 г., обязаны были «церковь наряжати, монастырь и двор тынити, хоромы ставити, игуменов жеребей весь рольи орать изгоном и сеяти, и пожати и свезти, сено косити десятинами и в двор ввезти, ез рыбу (рыбу в загонах) бити, и вешний и зимний сады оплетати, на невод ходити, пруды прудити, на бобры им в осенние /66/ пойти; а на великдень и на Петров день приходят к игумену, что у кого в руках, а к празднику рожь молоти и хлебы печи, солод молоть, пиво варить, на семя рожь молотить, а лен даст игумен в села, и они прядут, сети и дели неводные наряжают, а дают из сел все люди на праздник яловицу; а в которое село приедет игумен в братщину (на братский жертвенный пир в храмовый праздник), и сыпци дают по зобне овса коням игуменовым».
Придавленные невыносимой тяжестью этих поборов и повинностей, монастырские крестьяне пробовали иногда жаловаться, искать управы на притеснителей у самого митрополита. Так, крестьяне только что помянутого Константиновского монастыря подали митрополиту Киприану жалобу на то, что новый игумен «наряжает дело не по пошлине», т. е. не по условному обычаю. Однако митрополит, допросив прежнего и нового игуменов, нашел, что все правильно, и предписал: «Игумена слушайте, а дело монастырское делайте». Крестьянам оставалось возложить надежды на бога, который должен же услышать, как вопиет перед ним «грех священнический и иноческий и кровь христианская». Однако проходили годы за годами, люди старились и умирали, нарождались новые поколения, а на земле все оставалось по-старому. Мысль черного человека стала тогда обращаться к вопросу о загробной жизни, так как на земле он не видел для себя никаких средств к спасению. Тут на помощь ему пришли христианские эсхатологические представления, но не из ортодоксальных умозрений отцов церкви, а из свободной апокрифической литературы, заимствовавшей свой материал главным образом из апокрифического Апокалипсиса Петра, в основе которого лежат эсхатологические идеи того великого эллинского народно-религиозного движения, которое принято называть орфизмом [9]. Апокалипсис Петра не интересуется чудовищными картинами боя Агнца с Драконом и ничего не желает знать о смарагдовых и сапфировых сооружениях небесного Иерусалима; его больше всего интересует та самая геенна огненная, где вместе с сатаною будут мучиться враги народа, торжествовавшие свою победу над народом при жизни. И от Апокалипсиса Петра, как побеги от корня, пошли разные «Хождения по мукам», в который каждый век запечатлевал /67/ стонущий вопль угнетенных и оскорбленных о том справедливом суде и правде, которых они не находили под солнцем. Киевские, псковские и новгородские паломники, ходившие на Афон и в Палестину, принесли оттуда целый ряд таких «Хождений по мукам», и хотя церковь немедленно занесла их в индекс «отреченных» книг, ибо некоторые из них населяли места самых жестоких мучений духовными сановниками, однако эти сочинения сейчас же сделались самыми любимыми произведениями народной литературы. По их образцу в начале XV в. стали появляться первые самостоятельные русские сказания о хождениях по раю и аду, возникшие в связи с эпидемией «черной смерти», которая в это время опустошила Псков и Новгород и их области. В русских сказаниях апостол Петр заменился монахом, а Христос—ангелом; но, по существу, в их аксессуарах оригинального было мало, так как представления о физических мучениях или физическом блаженстве души, представлявшейся обычно в виде самого настоящего человеческого тела, повешенного за ноги или за волосы или кипящего в смоле, вполне согласовались с анимистическими воззрениями русской народной массы. Но их основная идея была внушена тогдашней русской действительностью: они восхваляют благотворителей, не притеснявших черный народ, и грозят адскими мучениями жадным вельможам и в особенности монахам, отказывавшим в помощи нищей братии, которая во время великого мора начала XV в. особенно нуждалась в куске хлеба и в крове, «обидящим, грабящим и бичем истязующим» своих крестьян. Это был первый народный протест против церковной организации как орудия господства, первое прямое произведение религиозной реформы Владимира, протест, правда, только идеологический; бунтарские протесты пришли позже.
Сообразно с широкими размерами той территории, на которую простиралась хозяйская власть монастыря, распылялись и сами монахи. Волоколамский монастырь был первым настоящим общежительным монастырем, где действительно все монахи жили вместе, в огромном же большинстве случаев монахи не жили в монастырях постоянно, а жили в монастырских селах, деревнях и мельницах, куда игумен назначал их управителями. Совет митрополита Киприана (конец XIV в.) управлять селами не через посредство монахов, а при помощи приказчиков из богобоязненных мирян так и остался благим пожеланием. Сосредоточивая в своих руках огромные доходы, /68/ монастыри с середины XV в. еще более расширяют свои хозяйственные операции. Некоторые обители начинают переводить своих людей на «серебро», т. е. на денежный оброк. Из платежей этих «Серебреников» и из доходов с продажи продукции монастырских имений накапливаются капиталы, которые пускаются монастырями в рост. Таким путем создаются еще более длинные нити отношений, распыляющие еще более монастырскую жизнь. Некоторые монастыри отпускают своих монахов ходить по людям и собирать пожертвования для монастырей. Уже в XV в. этих «прошаков», по выражению Нила Сорского, было так много, что они «отягчали вся грады и веси». Только в одном отношении хозяйственные интересы монастырей создавали своеобразную концентрацию: женские монастыри иногда предпочитали отдавать свои вотчины в управление мужским монастырям вместо того, чтобы держать приказчиков. Монахини таких монастырей, не стесняясь, поселялись вместе с монахами в одном и том же монастыре, живя на годовые доходы. Совместное сожительство сейчас же приводило к обоюдному забвению обета воздержания; монахам не приходилось уже искать баб, имея под боком «христовых невест». Подобные отношения никого не смущали, стали бытовым явлением. Было найдено юридическое положение и для детей, рождавшихся от таких связей, — они оставались при монастырях в качестве монастырских рабов.
Таковы основные черты монастырского хозяйственного строя. Если по отношению к крестьянам монахи являлись в роли таких же господ, какими были и бояре, только еще более требовательных и жестоких, то по отношению к тому боярскому классу, плоть от плоти и кровь от крови которого было монашество, монастыри выполняли определенную религиозную функцию. Тут мы подходим к вопросу о содержании верований тогдашнего боярства, поскольку эти верования обусловливались практическими потребностями боярской жизни. Сами монахи иногда откровенно сознавались, что пошли в монастырь не затем, чтобы спастись, а затем, чтобы «есть хлеб в покое», как выразился вологодский епископ в 1588 г. Но те князья и бояре, которые одаривали монастыри столькими селами и крестьянами, делали это не даром и не только для того, чтобы дать монахам спокойный хлеб. Мы уже увидели, что служба, которую церковные владельцы должны были нести с земли, в Новгороде была военная, но такой характер этой службы объясняется /69/ военно-купеческой организацией Новгородской республики, и в остальной Руси мы ничего подобного не встречаем. Та практическая задача, за исполнение которой князья и бояре награждали монастыри великими и богатыми милостями, заключалась вовсе не в военных заслугах: «не иноческим воеводством, ниже их храбростию грады крепятся и мир строится, но их постом и молитвою». Русские монахи XIV—XVII вв. были такими же oratores, молитвенниками, какими были их западноевропейские собратья феодальной эпохи. «Богоустановленная» триада: bellatores, oratores, laboratores — существовала, следовательно, и у нас и называлась теми же терминами: князья и бояре — воинники, епископы и монахи — молитвенники, крестьяне — работные люди.
Профессиональный класс молитвенников и на Руси и во всех других странах создавался под влиянием одних и тех же условий. С того момента, как способы сношения с божеством, узнавания его воли и выпрашивания у него милостей отливаются в магические формулы и обряды, совокупность этих формул и обрядов постепенно превращается в особую тайную науку, не всегда доступную всякому смертному. Формулы и обряды всегда лучше известны тому, кому чаще всего приходится быть отправителем культа. По мере усложнения культа постепенно создается класс профессиональных посредников между божеством и человеком. В дохристианскую эпоху у русских славян уже были зачатки такого класса в лице волхвов и немногочисленных жрецов; но их развитие было в корне пресечено появлением христианства.
Христианство дало Руси новый класс молитвенников в готовом виде. Эти молитвенники принесли с собою также новую теорию и технику сношений человека с божеством. Но, как и следовало ожидать, сложная механика византийского культа и богословские представления о божестве на русской почве своеобразным способом видоизменились, применительно к старинному мировоззрению. Как мы уже указывали выше, черный люд заимствовал из христианства почти исключительно одни названия, сохранив содержание старой религии в неприкосновенности. Боярство в некоторых отношениях, как мы уже видели, также осталось при старых культах и верованиях, но, захватив в свои руки «богомолия», «еже монастыри и церкви нарицаются», оно переняло у греческих учителей и кое-что новое и в области веры, но лишь такое, что подходило к его старинному мировоззрению. /70/ Лучшее выражение религиозного сознания боярскокняжеского класса мы находим в сочинениях уже не раз упоминавшегося Иосифа Волоцкого. В своей полемике с заволжскими старцами и с еретиками он изложил символ веры тогдашнего русского православия, изложил своеобразным методом собирания цитат откуда попало, лишь бы эти цитаты книжным образом выражали его мысль. Из его полемики мы узнаем, что боярство верило не только в иконы и мощи, но и в единого бога, как требовала официальная христианская догматика. Но этого единого господа бога Иосиф Волоцкий изобразил так, что восточные отцы, составлявшие Никейский символ, сочли бы Иосифа самым злым еретиком. По мнению Иосифа, только еретики говорят, будто бы богу свойственно строить все премудростию, но несвойственно ему «прехыщрением строити». «Зри, окаянне и безумие, что глаголеши», — восклицает Иосиф, обращаясь к своему оппоненту, и дальше он доказывает, что господь бог все делал «прехыщрением и коварством». Всесильный бог мог бы отдать евреям египетские богатства «явственно», но он так не сделал, а повелел Моисею «прехытрити» фараона; бог мог бы явственно помазать,на царство Давида, но он предпочел «прехытрити» Саула; он так же поступил и с Исавом, и с Лаваном, и с Иеровоамом, и с жителями Иерихона, «и многа суть такова в божественных писаниях прехыщренна же и коварства, яжь сам господь бог сотвори». Даже предустановленный план искупления павшего в раю человечества Иосиф сводит к тому, что бог мог бы совсем не допускать к Адаму и Еве диавола, но он допустил его и тут же «прехытри». Таким образом великий, всемогущий и премудрый бог Никейского символа, сотворивший весь видимый и невидимый мир и спасший человечество посредством предустановленного плана искупления, превратился в точного двойника русского князя XIII—XV вв., которому постоянно приходилось изворачиваться и хитрить и в сношениях с ордою, и в политике по отношению к Москве, и в мелких дрязгах с соседями, и в неприятных столкновениях с черным людом.
В культе такого «прехытрого» божества в глазах тогдашнего боярства и князей должны были получить особое значение не те священнодействия, которые были связаны с воспоминаниями об акте искупления, а другие обряды, которые соответствовали старинным привычным формам культа. По старой привычке продолжали думать, что божество услышит молитву только тогда, когда она будет /71/ произнесена достаточно явственно, с соблюдением известных церемоний и в приятной для божества форме. И отсюда та необыкновенная любовь и клириков, и боярства к обряду, которую богословы, а вслед за ними либеральные русские историки пытались объяснить падением уровня образованности пастырей, просвещенных, пока к нам ездили греческие монахи, и постепенно растерявших просвещение, когда после татарского нашествия приток греческих монахов прекратился. Первое, что поражало всякого приезжавшего к нам иностранца,—это любовь к колокольному звону; колокола и колокольный звон сразу привились у нас как самая приятная музыка для божества, имеющая к тому же магический характер, и далеко оставили за собою свой скромный греческий оригинал. Великую и сокровенную тайну наши ученые богословы видели не в таинстве евхаристии, а в вопросе о формуле пения аллилуйи. Аллилуйя, говорили наши книжники, заключает в себе божественную тайну и имеет сокровенную силу, «невегласом» не подобает «мудрити вещи сия». Споры о том, нужно ли двоить или троить эту магическую формулу, продолжались полтора века, пока Стоглавый собор не установил догмат о двоении аллилуйи. Другой «великий догмат премудрый» касался вопроса о том, как следует ходить с образами во время крестного хода — по солнцу или против солнца. На степень догматов Стоглавый собор возвел и двуперстие, которому также приписывалась магическая сила, и обязательное ношение бороды, соответствующее-де образу и подобию божию, — бог и святые изображались на иконах бородатыми. Такое же значение магических формул придавалось книжниками и молитвам. Домострой [10] уверяет, что достаточно известное число раз в течение трех лет читать известные молитвы — ив человека вселится божество: после первого года вселится Христос — сын божий, после второго — дух святой, после третьего — бог-отец. Существовали правила, сколько молитв нужно было читать про себя во время богослужения, чтобы достичь спасения: «за псалтырю молви 7000 молитв: господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй мя грешного. За кафизму — 300 молитв (тех же). За славу — 100 молитв, за завьтреню — 1500 молитв» и т. д. /72/ Эти наставления ученых монахов чередовались с другими правилами, где уже неприкровенно обнаруживаются самые первобытные воззрения. Например, после причащения нельзя мыться в бане, а то смоешь с себя благодать; приложившись к кресту, к иконе или мощам, надо некоторое время удерживать в себе дух, «губ не раскрываючи», чтобы не вышел обратно полученный заряд благодати.
Для этих книжных расчетов и умозрений вообще необходимо было участие профессиональных молитвенников, умевших пользоваться «писаниями» для построения и оправдания только что описанных воззрений. Но феодальные условия жизни XIII—XV вв. способствовали особенному увеличению числа молитвенников. Перед князем или боярином того времени однообразная повседневная жизнь не ставила трудных проблем в борьбе за его существование. Прежний риск, когда южнорусский боярин или князь добывали себе добычу «полоном» в экспедициях, в которых иногда подвергалась опасности даже его жизнь, сменился теперь мирным житием, безопасной эксплуатацией «житейских крестьян», регулярно плативших судные пошлины, дани и оброки. Теперь для боярства жизнь была покойна и обеспечена; она представляла полный контраст с тем беспокойным временем, когда иной раз приходилось кормить Перуна человеческой жертвой, чтобы обеспечить успех разбойничьей экспедиции. Но тем более русский феодал задумывался над вопросом: что будет там? Забота о том, чтобы уготовить своей душе на том свете такое же беспечальное существование, как и здесь на земле, доминирует над всеми другими религиозными заботами русского феодала, как и его западноевропейского собрата. Как попасть в тот рай, который в таких живых красках описал новгородский епископ Василий? Это тот самый земной рай, который когда-то был насажден в Эдеме для Адама и Евы, он существует до сих пор под надежной охраной небесного стража; был там Агапий святой, который хлеба оттуда принес, был Ефросим святой, который оттуда три яблока принес, а святой Макарий жил от рая только в 20 поприщах [11] Живут там пресвятая богородица, Енох, Илия и все святые и угодившие богу в ожидании второго пришествия Христа, после которого будет новая земля и начнется рай духовный. Этот рай предназначен и для знатного русского /73/ человека: «то место святого рая находил Моислав Новгородец и сын его Яков... а тех, брате, мужей и нынча дети и внучата добри здоровы». В этом раю князья и бояре надеялись быть одни; туда они не хотели дать доступ не только «черным» людям, но даже и своим тиунам [12] Так, князь Константин Полоцкий очень обиделся за тверского епископа Симеона, когда последний стал поучать, что злой тиун — при злом князе, а праведный тиун — при праведном князе и что где после смерти будет князь, там и тиун. Но суть дела заключалась в том, как попасть именно в рай, а не в ад; ибо тот же епископ Василий доказывал существование и ада на западном краю земли таким же неопровержимым свидетельством живых новгородцев.
От мелких повседневных грехов можно было откупиться соответствующей эпитимией, состоявшей или в чтении молитв, или в лишних постах, или в милостыне. Но от ада такой дешевой ценой откупиться было нельзя. Чтобы «устроить свою душу», жертвы по мелочам, в виде мелкой милостыни или восковых свечей, были недостаточны. Тут на помощь пришла уже известная нам византийская доктрина, что души лучше всего и вернее всего спасаются молитвами «непогребенных мертвецов», т. е. монахов. Как мы видели в предыдущей главе, эта доктрина очень быстро привилась и пустила корни еще в Киевской Руси, но свои самые обильные и самые яркие плоды она дала на почве удельного феодализма и получила свое наиболее законченное выражение в идеологии тогдашнего монашества. Все бесчисленные села и деревни, которые князья и бояре жаловали монастырям, отдавались в жертву на «поминок души»; и официальные выразители идеологии тогдашнего монашества подчеркивают, что все эти земли и другие имущества принадлежат не монахам, а самому божеству. В своей защите неприкосновенности церковных имуществ Иосиф Волоцкий доказывает их неприкосновенность тем, что «церковная и монастырская вся богови суть освящены». Другой не менее громкий авторитет, митрополит Макарий, говорит, что церковные и монастырские имущества «вложены богови и пречистой богородице и великим чудотворцам вданы». Наконец, тот же самый взгляд самым определенным образом выражен и санкционирован в одном из постановлений Стоглавого собора, запрещающем отчуждение вотчин и сел, /74/ «данных богу в наследие вечных благ». Но жертва есть только залог исполнения просьбы, это — дар божеству, располагающий бога в пользу просителя. Принеся жертву, надо изложить и просьбу, и изложить ее с соблюдением всех требуемых форм. Тут-то и нужны были молитвенники, которые являлись посредниками между жертвователем и божеством и за свое посредничество пользовались доходами с божьих имуществ.
Молитвенникам оставалось только поощрять и развивать эту выгодную теорию «устроения души». Для этой цели первоначальный чисто элементарный взгляд был развит в целую теорию душеспасительного синодика, т. е. книги, в которую записывались имена вкладчиков на помин души. Полнее всего эта теория развита в предисловии к синодику Волоколамского монастыря, вследствие чего некоторые исследователи считают автором этого предисловия Иосифа Волоцкого. Предисловие, советуя каждому христианину устраивать свою душу Посредством отказа на поминок сел или других вкладов, изображает яркими красками судьбу тех, кто своевременно не позаботился об этом, и судьбу тех, кто сделал это. Пусть никто не откладывает этого дела и не завещает сделать это своим родственникам: на них нельзя полагаться, они расточат все имение «в объядении и пианстве», и богу ничего не достанется, а души несчастных, оставшихся без церковного поминовения, «во аде мучимы суть, а дети их — в убожестве и по работам». Иная судьба ждет за гробом тех, кто «добре устраивает свою душу», т. е. жертвует села и вотчины, за которые жертвователей записывают в синодик для вечного поминовения; когда священник читает по синодику их имена, то ангел господень вписывает те имена «в вечных обителях в книгах животных». Отсюда предисловие заключает, что синодик — это спасительная книга, более полезная, чем все божественные писания, ибо божественное писание только для живых, а синодик и для умерших, и мертвым и живым он приносит одинаковый телесный покой: душам умерших — избавление от вечных мук, а молитвенникам — пищу и питие, одежду и обувь, весь келейный обиход, села и вертограды, реки и озера, пажити и монастырский скот.
Размер услуг, которые обязаны были оказывать молитвенники своим посредничеством, находился в прямой зависимости от величины дара. Как показывает любопытное послание Иосифа Волоцкого княгине Марии Голепиной, /75/ тут соблюдалась такая же точно такса, как в эпитимиях или за требы. Княгиня была недовольна, что за ее вклад Иосиф не записал трех ее покойников на вечное годовое поминовение, и даже назвала претензии монастыря «грабежом», на что Иосиф отвечает пространным посланием: никакого грабежа здесь нет, но это обычная плата в таких случаях — и в доказательство перечисляет монастырские расходы по поминовению. Это не грабеж, а «ряд», и везде так «по всем монастырем и по соборным церквам в годовое поминание пишут в век учинившие ряду». Мы узнаем далее, что за годовое поминовение жертвователи «рядятся» давать ежегодно известное количество денег и хлеба (князь Хованский давал, например, по 100 четвертей в год) или делают единовременный вклад, селом или деревней.
Удельные идеологи «устроения души» не забывали, конечно, и заветов киевского пропагандиста этой доктрины Феодосия Иечерского, который, как мы видели, доказывал, что наиболее верный способ спасти душу заключается в поступлении в число молитвенников. Правда, агитация за такой способ устроения души не давала крупных количественных результатов, но зато постригавшийся князь или боярин почти всегда передавал монастырю все свои вотчины, оставляя ни при чем своих наследников. Неудивительно, что монастыри гонялись за богатыми постриженниками. Биография Иосифа содержит в себе один любопытный случай такого рода. Именно Иосиф подчинил своему влиянию князя Андрея Голенина, мужа вышеупомянутой княгини Голениной, и достиг того, что Андрей постригся в его монастыре, тут же отдав богородице все свое имение — серебро, золото, одежды и сосуды, весь скот и три села. «Житейские крестьяне», населявшие села и работавшие на монахов, не должны были поэтому жаловаться, если им жилось труднее боярских крестьян, если, по выражению Вассиана Косого, монахи их грабили и бичом истязали, — крестьяне работали не только на живых, но и на умерших. Тут мы опять-таки встречаемся с явлением, до известной степени аналогичным старинному погребальному обычаю, в силу которого мертвец брал с собою свое имущество, в том числе и своих рабов. «Вданныя богови» села с крестьянами обеспечивали душе умершего беспечальное загробное существование: чем больше за душой было сел и крестьян, тем благополучнее было ей на том свете. Старый обычай модифицировался, но не до неузнаваемости, /76/ и сквозь новую идеологию мы еще можем рассмотреть архаические черты древних бесхитростных воззрений.
Формально-юридический характер боярского и монашеского благочестия вовсе не требовал от монахов каких-либо подвигов для спасения их души. Они чувствовали, что исполняют определенную функцию, молятся «за государя и за его бояр», получая за это от них милостыню, и дают контингент «почетных и благородных старцев» для замещения должностей митрополитов, епископов, архиепископов и т. д. Отправляя функцию богомоления, монахи предоставляли все прочие подвиги благочестия созерцательным натурам, уходившим в Заволжье и там добровольно подчинявшим себя самому строгому аскетическому режиму. Даже и богомоление монахи отправляли неохотно. Если в монастыре Иосифа ни один монах не смел увильнуть от богослужения, то это достигалось путем строгого полицейского надзора. Именно, во время богослужения в церкви стояли особые надзиратели из опытных старцев, наблюдавшие, чтобы монахи без крайней нужды не уходили из церкви, и будившие заснувших. Эти строгие порядки выделяли монастырь Иосифа из среды прочих монастырей, но сейчас же после его смерти его строгий устав перестал соблюдаться. Все тогдашние писатели, какие только касаются монастырских нравов XIV—XV вв., сходятся в утверждении, что вчерашний боярин или князь, становясь монахом, продолжал вести такую же праздную и разгульную жизнь, как и раньше. В длинном ряде обличителей монашеской жизни мы находим людей таких противоположных взглядов, как Иосиф Волоцкий и Вассиан Косой или Максим Грек; негодует на монашеские нравы Иван IV в речи, обращенной к Стоглавому собору; наконец, стараются искоренить пороки монашеской жизни все соборы XVI в. Во всех монастырях, говорит Грозный, держатся хмельные напитки и монахи предаются пьянству, по кельям незазорно ходят женки и девки, а «робята молодые» («голоусые отроки», по выражению Иосифа Волоцкого, которые, по его мнению, были для монахов еще опаснее, чем женщины) живут там невозбранно. Иосиф жалуется, что за трапезой слышатся только неподобные речи и скверные слова, а драки между монахами и игуменом—самые обыкновенные явления. При таких нравах строгим игуменам оставалось только либо уходить со своего поста, как сделал это Паисий Ярославов, или внедрять /77/ дисциплину «жезлом и затвором», рискуя иногда поплатиться собственной бородой, как случилось с Саввой Тверским.
Таков был общий тон религии высших классов тогдашнего общества. Как мы видим, христианство дало ему прежде всего организацию, еще одно лишнее средство для классового господства; что же касается содержания веры и культа, то в этом отношении обломки старого смешались с некоторыми элементами нового в своеобразную амальгаму, которую можно было назвать христианской религией только с большими оговорками — недаром один из иностранных исследователей русской религиозной жизни, швед Иоганн Ботвид, еще в 1620 г. считал возможным написать сочинение, посвященное вопросу: «Христиане или московиты?» Однако следует заметить, что однородность описанной нами картины уже в XIV в. стала нарушаться появлением новых течений оппозиционно-критического характера. Так как эти течения были обусловлены процессом разложения удельного феодализма, то к ним мы обратимся в следующей главе, в связи с характеристикой тех изменений, какие произошли в церковной и религиозной жизни под влиянием развития денежного хозяйства и появления новых общественных классов. /78/