Постепенный отказ от теоретического исследования экономических и политических структур сопровождался существенно важным смещением центра тяжести европейского марксизма к философии. Наиболее яркая отличительная черта всей традиции (от Лукача до Альтюссера и от Корша до Коллетти) — полное преобладание в ней профессиональных философов. В социальном плане это изменение означало постоянное усиление академизма теории, создаваемой в новую эпоху. Во времена II Интернационала Люксембург и Каутского объединяло их презрительное отношение к Kathedersozialisten, то есть к преподававшим в университетах беспартийным профессорам-социалистам. До первой мировой войны теоретики-марксисты никогда не были интегрированы в университетские системы Центральной и Восточной Европы. Форма политического единства теории и практики, которую они воплощали, считалась несовместимой с занятием какой-либо университетской должности. Напротив, свое преподавание в партийных или воскресных школах для рабочих они рассматривали как свою партийную работу. Гильфердинг и Люксембург преподавали политическую экономию в школе СПГ в Берлине, Ленин и Рязанов читали лекции рабочим-большевикам в Лонжюмо, а Бауэр вел курсы в центре Социал-демократической партии Австрии (СДПА) в Вене.
Первые теоретики западного марксизма по-прежнему придерживались этой традиционной практики. Лукач преподавал в радикальном кружке «Галилей» в Будапеште во время первой мировой войны; Корш читал лекции в экспериментальной «Школе Карла Маркса» в Берлине в 20-е годы. Создание Института социальных исследований во Франкфурте —независимого учреждения, все же входившего филиалом в местный Государственный университет,— знаменовало переходный период в Веймарской республике. Однако после второй мировой войны марксистская теория фактически полностью перемещается в университеты, ставшие одновременно и местом ссылки и прибежищем, отделявшими от политической борьбы внешнего мира. В этот период Лукач, Лефевр, Гольдманн, Корш, Маркузе, Делла Вольпе, Адорно, Коллетти и Альтюссер — все они занимали в университетах профессорские должности[1]. Сартр, преуспевавший в университетской карьере, оставил ее, добившись успеха как писатель. Во всех этих случаях речь идет о кафедрах философии.
Внешние факторы, определявшие смещение главного фокуса марксистской теории из области экономики и политики в область философии, формально с партийных собраний на научные кафедры, вписаны в мрачную историю этого периода. Тем не менее, такого общего и резкого изменения никогда бы не произошло, если бы внутри самой марксистской культуры не действовал также сильный внутренний фактор. Решающим событием в этом смысле явилось запоздалое открытие наиболее ранней работы Маркса — «Парижских рукописей 1844 года». Впервые они были опубликованы в Москве в 1932 г., но не привлекли к себе должного внимания ввиду прихода нацистов к власти в Германии в 1933 г. — в стране, где они могли бы быть восприняты в то время очень благожелательно, а также ввиду репрессий, начатых в России в 1934 г. (Рязанов, подготовивший «Рукописи» для публикации в прокомментированном им издании трудов Маркса и Энгельса, был уволен из Института в Москве незадолго до того, как они увидели свет). Тем не менее, в это время три мыслителя, независимо друг от друга, оказались под глубоким и прочным воздействием «Рукописей». Лукач в 1931 г. под руководством Рязанова работал над расшифровкой рукописей. Опыт работы над «Рукописями» привел, по собственным словам Лукача, к тому, что он иначе стал трактовать марксизм[2]. В 1932 г. в Берлине Маркузе приветствовал публикацию «Рукописей», поместив по этому поводу статью в «Гезельшафт». Она начиналась с сенсационного заявления о том, что «Рукописи» поставили на «новую основу» всю теорию «научного социализма»; автор считал, что «Рукописи» показали ключевое значение философских основ исторического материализма на всех стадиях работы Маркса[3]. В Париже Лефевр отвечал за первые переводы отрывков из «Рукописей» на иностранные языки. Подготовленные им в сотрудничестве с Гутерманом переводы были изданы в 1933 г., а первая крупная теоретическая работа, имевшая целью перестроить все здание учения Маркса в свете его «Рукописей 1844 г.», была написана в 1934—1935 гг. («Диалектический материализм» Лефевра)[4]. Только в послевоенный период открытие ранних работ Маркса и включение их в историю становления его идей сказались на разработке моделей современного марксизма. В Италии Делла Вольпе внес свой первый вклад в теорию исторического материализма, переведя на итальянский язык новые тексты молодого Маркса — не только «Парижские рукописи», но и, прежде всего «Критику гегелевской философии права» (1947—1950 гг.) — и приняв участие в их обсуждении[5]. Версия марксизма, предложенная Делла Вольпе, вдохновившая целую школу, по-своему интерпретировала философские сочинения Маркса, хотя она значительно отличалась от интерпретации Лукача, Маркузе и Лефевра. Во Франции новые тексты молодого Маркса привлекли внимание Мерло-Понти и Сартра к марксизму после второй мировой войны. В труде «Материализм и революция» (1947 г.) — своем первом значительном исследовании вопроса в марксистской теории — Сартр обращался главным образом к «Парижским рукописям» как к источнику[6]. Влияние ранних философских сочинений Маркса достигло высшей точки в конце 50-х годов, когда затрагиваемые в них темы заинтересовали Западную Европу.
Несмотря на то, что в своих первых работах Альтюссер недвусмысленно отвергал эти «Рукописи» в качестве составной части исторического марксизма, так или иначе они служили отправным пунктом любых дискуссий в рамках современного марксизма[7]. Даже если к ним относились отрицательно, «Рукописи» определяли область предварительных дискуссий. Более того, сама форма неприятия ранних сочинений Маркса зависела от соответствующего долговременного смещения теоретических ориентиров марксизма, что стало возможным благодаря обнаруженным «Рукописям». Это объясняется тем, что позитивная теория Альтюссера, разработанная в противовес предшествовавшим ей толкованиям Маркса, все же находилась в философской плоскости, непривычной до появления «Рукописей».
Парадоксально, но западный марксизм в целом развивался в обратном эволюции Маркса направлении. Если основатель исторического материализма постепенно шел от философии к политике и затем к экономике как основной области исследования, то последователи школы, возникшей после 1920 г., чаще стали отходить от экономики и политики и концентрировать свое внимание на философии, практически не занимаясь тем, что особенно интересовало Маркса в пору его зрелости, то есть они поступали так же, как поступил Маркс с философскими вопросами, которые привлекали его внимание в юности. Казалось, в этом смысле произошел поворот на 360 градусов.
Безусловно, на практике не произошло, да и не могло произойти простого поворота. Философская задача Маркса, прежде всего, состояла в том, чтобы определиться по отношению к Гегелю, а также к видным его последователям и критикам в Германии, особенно к Фейербаху. Объектом его теоретических исследований была в основном гегелевская система. Напротив, для западного марксизма — несмотря на бурное возрождение внутри него исследований философии Гегеля — основным объектом теоретических исследований стала сама система идей Маркса. Дискуссии никогда не сводились лишь к ранним философским сочинениям, поскольку этому препятствовало наличие многочисленных трудов Маркса, посвященных экономическим и политическим вопросам. Однако творчество Маркса в целом обычно рассматривалось как исходный материал. На его основе с помощью философского анализа формировались марксистские эпистемологические принципы систематизированного объяснения мира — принципы, которые сам Маркс четко так никогда и не изложил.
Ни один философ, придерживавшийся традиции западного марксизма, никогда не утверждал, что главная и конечная цель исторического материализма — теория познания. Вместе с тем практически все они исходили из общего мнения о том, что предварительная задача теоретического исследования в рамках марксизма состоит в выделении методов социального исследования, открытых Марксом, но скрытых особенностями тематики исследования в его трудах, и в необходимой их доработке. В результате значительное количество работ западных марксистов было посвящено нескончаемым и сложным дискуссиям о методе.
Маркс не уделял первостепенного внимания вопросу метода ни на одном из этапов эволюции своих взглядов. О степени преобладания эпистемологических тем в традиции всего западного марксизма можно судить по названию книг, изданных ее представителями. Работа Корша «Марксизм и философия» открыла эту дискуссию. В близкой по духу книге Лукача, опубликованной в том же году, в статье «Что такое ортодоксальный марксизм?» был сделан вывод о том, что термин «ортодоксальный» относится «исключительно к методу»[8]. В дальнейшем такое представление четко выразилось в чрезмерном методологизме, о чем свидетельствуют канонические труды западного марксизма: «Разум и революция» (Маркузе), «Разрушение разума» (Лукач), «Логика как позитивная наука» (Делла Вольпе), «Проблема метода» и «Критика диалектического разума» (Сартр), «Негативная диалектика» (Адорно), «Читать «Капитал»« (Альтюссер). Язык этих работ становился все более профессиональным и непонятным. На целый исторический период теория стала эзотермической дисциплиной, исключительно высокопрофессиональный язык которой определял степень ее отдаленности от политики.
Труды самого Маркса, несомненно, ввиду сложности категориального аппарата, отнюдь не всегда легко воспринимались читателями как в его время, так и позднее. Однако его философские работы, исследования по экономике (наиболее трудные части в его учении) обязаны своей первоначальной терминологией существовавшим до них теоретическим системам (в основном Гегеля и Рикардо). Работы имели своей целью подвергнуть их критике и преодолеть путем создания понятий более четких и близких к материальной действительности, то есть менее «гипостазированных» (по выражению молодого Маркса) и менее «теологических» (по выражению зрелого Маркса). Кроме того, никогда не скрывая характерные трудности, которые испытывает читатель при усвоении любой научной дисциплины, Маркс после 1848 г. всегда стремился выражать свои мысли как можно проще и яснее, облегчая их понимание рабочим классом, которому они предназначались. Хорошо известно, с каким вниманием он отнесся в этой связи к переводу «Капитала» на французский язык. В отличие от языка Маркса, исключительная сложность языка трудов западных марксистов XX в. никогда не ориентировалась на непосредственную и активную связь с пролетарской аудиторией. Напротив, их язык, превышающий необходимый минимум вербальной сложности, свидетельствовал об отрыве от практики народной борьбы. Свойственный теории западного марксизма эзотермизм проявлялся в различных формах: у Лукача в тяжелой и трудной для понимания манере выражения, перегруженной академичностью; у Грамши — мучительной и загадочной отрывочностью; у Беньямина — афористической краткостью и уклончивостью; у Делла Вольпе — непостижимым синтаксисом и постоянной склонностью к самоцитированию; у Сартра — бесконечным и непроходимым лабиринтом неологизмов; у Альтюссера — пророческой риторикой умолчаний[9]. Большинство этих писателей могло выражать свои мысли четко и ясно. Некоторые из них — Сартр, Адорно, Беньямин — по сути были великолепными мастерами слова. Но практически ни один из них не писал простым и доходчивым языком свои главные теоретические труды. Субъективные причины не могут объяснить этого коллективного явления. Пример Грамши символизирует общий отход теории от классической марксистской терминологии. «Тюремные тетради» — самая значительная работа в традиции западного марксизма — были написаны революционным вождем рабочего класса, а не профессиональным философом, который по своему социальному происхождению стоял ниже любого видного ученого-марксиста как Западной, так и Восточной Европы до и после первой мировой войны. Однако в его «Тетрадях» содержится много все еще неразгаданных современными учеными загадок, что объясняется жесткой цензурой и тюремными ограничениями, которые заставляли его прибегать скорее к аллюзиям, чем к стройному изложению[10]. Физическая изоляция Грамши — результат поражения в классовой борьбе — была предвестником изоляции, в которой оказались теоретики в будущем. Правда, они были свободнее его, но гораздо дальше от масс. В этом смысле язык западных марксистов подвергался более жесткой исторической цензуре, которой стала почти полувековая пропасть, отделявшая социалистическую мысль от почвы народной революции.
Продолжительный разрыв, определивший теоретическую форму западного марксизма, оказал на него иное и более общего характера сдерживающее воздействие: все происходило так, как если бы нарушение политического единства между марксистской теорией и массовой практикой неизбежно привело к смещению в другую плоскость той силы, которая должна была бы объединить теорию и практику. При отсутствии магнитного поля революционного классового движения стрелка компаса всего западного марксизма стремилась как можно дальше отклониться в сторону современной буржуазной культуры. Первоначальная связь между марксистской теорией и пролетарской практикой неуловимо, но постоянно заменялась новой связью — между марксистской теорией и буржуазной теорией. Исторические причины подобной переориентации, естественно, объясняются не просто отсутствием массовой революционной практики на Западе. Скорее всего, сами препятствия на пути сколь-нибудь заметного продвижения социализма в странах развитого капитализма существенно сказались на всей культурной среде этих стран. Кроме того, успех новой стабилизации империализма вкупе со сталинизацией коммунистического движения означал, что основные направления буржуазной мысли вновь обрели относительную жизнеспособность и верховенство над социалистической мыслью. Буржуазная система на Западе не исчерпала своего исторического потенциала: ее способность пережить две мировые войны и в течение двух послевоенных десятилетий стать в экономическом отношении более динамичной, чем когда-либо прежде, выразилась в ее способности к изменениям в культуре и ее развитию. Она сохранила привлекательность для самой многочисленной и высококвалифицированной интеллигенции мира, созидательное творчество которой продолжало играть существенную роль (при значительных национальных особенностях) в различных областях.
Естественно, это достижение имело определенные пределы, обусловленные закатом капитализма в глобальном масштабе в эпоху, когда, несмотря ни на что, треть мира была вырвана из этой системы. Однако социалистическая культура, сдерживаемая или парализованная официальными репрессиями периода сталинизма и тем, что мировая революция не пошла дальше отсталых регионов Евразии, в общем была значительно слабее. После 1920 г. марксизм развивался медленнее, чем немарксистская культура. Эта горькая реальность тяжело сказалась на характере всей работы, проводимой в рамках исторического материализма в Западной Европе.
Таким образом, пожалуй, самой примечательной характерной чертой западного марксизма является постоянное присутствие в нем последовательно возникавших разновидностей европейского идеализма, под чьим влиянием он находился. Причем диапазон взаимосвязей всегда был широким: от принятия идей до отказа от них, от заимствования—до критики. Они могли встречаться в сложных сочетаниях, варьируясь от случая к случаю. Однако основной принцип оставался поразительно неизменным начиная с 20-х годов и кончая 60-ми годами. Лукач написал свою работу «История и классовое сознание», когда он все еще находился под глубоким влиянием социологии Вебера и Зиммеля, а также философии Дильтея и Ласка. В частности, ключевые категории «рационализации» и «предписанного сознания» были заимствованы у Вебера. На толкование Лукачем концепции «овеществления» наложил заметный отпечаток Зиммель, в то время как Дильтей и немецкий витализм (Lebens-philosophie) в целом вызвали его враждебность по отношению к естественным наукам, что было совершенно не свойственно всей предшествующей марксистской литературе[11]. Грамши построил свои «Тюремные тетради» как продолжение диалога с Кроче и последовательную критику его взглядов, пользуясь при этом терминологией и разрабатывая темы философа-идеалиста, который был в то время главным действующим лицом в культурной жизни Италии, в частности разделяя его увлеченность проблемами этико-политической истории[12]. Одновременно он также развивал идеи литературного критика Де Санктиса, принадлежащего к старшему поколению.
Начиная с 30-х годов коллективная работа Франкфуртской школы была проникнута концепциями и тезисами психоанализа Фрейда как организующего начала значительной части ее собственных теоретических изысканий. Крупная работа Маркузе «Эрос и цивилизация» была явно задумана им как философское переосмысление Фрейда, и все его термины, такие как «подавление» и «сублимация», «принцип реальности» и «принцип исполнения», «эрос» (инстинкт жизни) и «танатос» (инстинкт смерти), находились в универсуме дискурса Фрейда. Сартр — особый случай, поскольку он сам был выдающимся философом-экзистенциалистом во Франции, сформировавшимся под влиянием Хайдеггера и Гуссерля еще до того, как он перешел на позиции марксизма. Он перенес в свои марксистские работы интеллектуальное прошлое с присущим ему инструментарием и новациями. В результате получился кондуит концепций, содержащихся в работах разных периодов — от «Бытия и Ничто» до «Критики диалектического разума». Он включал в себя такие понятия, как «фактичность», ведущее к понятиям «нехватка» (в зависимости от контекста переводимого как «нужда», «недостаточность» и т.д. — Прим. ред.), «тождественность», к «сереальности» и нестабильности «для себя в себе», к понятию «спаянной группы»[13].
В последующих размышлениях Сартра продолжают присутствовать два главных источника его экзистенциалистской системы обращения к Гуссерлю — Хайдеггеру и ссылок на них в его объемном исследовании Флобера, опубликованном десятилетие спустя после выхода в свет работы «Критика диалектического разума». Работа Альтюссера была задумана как открытая и принципиальная полемика с его наиболее крупными предшественниками, и прежде всего с Грамши, Сартром и Лукачем. Однако его теоретическая система также обязана многими организующими терминами мыслителям-идеалистам. Понятия «эпистемологический разрыв», «проблематика» были заимствованы у философа Башляра и у историка Кангийема, причем оба явно склонны были к психологизму. Идеи «симптоматического чтения» и «централизованной структуры» были взяты у Лакана, психоаналитика, сочетавшего фрейдистскую ортодоксальность с хайдеггеровскими полутонами. Вместе с тем нет сомнения в том, что термин «сверхдетерминация» был заимствован непосредственно у Фрейда[14]. Такие культурные сопряжения, определяющие топографическое положение мысли Лукача, Грамши, Маркузе, Сартра и Альтюссера, представляют собой только наиболее важные и особые наборы понятий в рамках традиции западного марксизма. Аналогии могут быть найдены практически у всех его представителей[15]. Типичным примером является центральная роль, которую в работе Гольдманна занимала психология Пиаже, с которым он работал в Швейцарии во время войны. В рамках экономической теории это правило сохраняется[16]. Пример тому — взаимосвязь Суизи и Шумпетера. Проще говоря, влияние одного идеалистического мыслителя могло распространиться на несколько разных теоретиков-марксистов. Так, например, Башляр воодушевил не только Альтюссера: он был также почитаем Лефевром, Сартром и Маркузе, которые делали совершенно другие выводы из его трудов[17]. Фрейд прежде всего был общим открытием не только Адорно и Маркузе, но также Альтюссера и Сартра, хотя они и весьма по-разному принимали или интерпретировали его наследие[18]. Такое постоянное соотнесение с современными им теоретическими построениями, находящимися вне рамок исторического материализма и зачастую прямо антагонистическими ему, было неизвестно марксистской теории до первой мировой войны[19]. В этом состояла специфика западного марксизма, отличавшая его от предшествовавшей марксистской теории.
Модель взаимоотношений между основными теоретиками этой традиции и современными мыслителями немарксистской культуры составляла, так сказать, горизонтальную ось интеллектуальной сети координат западного марксизма. Однако в то же время она имела и вертикальную ось отсчета, что также в основном не вписывалось в прежние марксистские традиции, то есть философская генеалогия обязательно уходила в домарксистский период. В этом отношении все основные теоретические системы западного марксизма характеризуются одним и тем же стихийно сложившимся механизмом. Все они без исключения обращались к домарксистской философии для обоснования, объяснения или дополнения философии Маркса. Это неизбежное возвращение в домарксистский период в поисках более ранней отправной точки для истолкования смысла работы Маркса опять же служит существенным показателем исторического положения западного марксизма. Как мы видели, преобладание в рамках традиции профессиональных философов было одним из признаков общих перемен в марксистской культуре после 1920 г.
Вертикальные линии преемственности, на которую стал претендовать западный марксизм во имя Маркса и самого себя, появились благодаря профессиональной преемственности в его рамках. Действительно, Маркс не оставил после себя никакой работы, в которой в систематизированном виде излагалась бы его философия в классическом понимании слова. Оставляя в стороне свои ранние философские тезисы неопубликованных работ, он никогда не осмеливался заниматься чистой философией в пору своей зрелости. Даже сделанное им позднее сущностно важное изложение метода (Предисловие к «Критике политической экономии» 1857 г.) осталось лишь программным фрагментом, так никогда и не завершенным и не отредактированным для публикации. Невыявленный, скрытый потенциал и отрывочный характер философских изысканий Маркса компенсировали поздние работы Энгельса, и прежде всего «Анти-Дюринг». Однако ценность его последних работ была поставлена под сомнение после 1920 г., когда все более ясной становилась несовместимость некоторых их центральных положений с проблемами и результатами естественных наук.
По сути дела, западный марксизм берет начало с решительного двойного отрицания философского наследия Энгельса — со стороны Корша и Лукача в работах «Марксизм и философия» и «История и классовое сознание» соответственно. С тех пор неприятие поздних работ Энгельса стало обычным практически для всех течений западного марксизма — от Сартра до Коллетти и от Альтюссера до Маркузе[20].
Однако, после того как заслуги Энгельса были отвергнуты, стала более очевидной ограниченность наследия Маркса, и возникла необходимость дополнить его. Обращение в этих целях к более ранним авторам европейской мысли может рассматриваться как отход в теории от Маркса назад. Вряд ли случаен тот факт, что категоричная фраза Маркса, в которой он «разделывается» со своими предшественниками («Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»), так слабо отозвалась в западном марксизме. Ведь для философа западного марксизма исключалась возможность революционного единства теории и практики, которого требует одиннадцатый тезис о Фейербахе.
Вместе с тем невозможно отделаться одной фразой от столетий развития мысли. Само по себе изречение Маркса не могло дать новую философию историческому материализму или же хотя бы подвести итог предшествующим ему философским направлениям. Кроме того, философская культура самого Маркса ни в коем случае не была исчерпывающей. Будучи в основном построенной на Гегеле и Фейербахе, она не отличалась сколь-нибудь близким знакомством с философией Канта, Юма, Декарта или Лейбница, Платона или Фомы Аквинского, не говоря уже о философии менее значительных фигур. Тем самым хронологическое возвращение в период, предшествующий Марксу, отнюдь не обязательно отбрасывало философию назад именно потому, что Маркс никогда не занимался анализом или стремился преодолеть всю прежнюю этику, метафизику, эстетику и даже не касался многочисленных коренных проблем классической философии. Иными словами, постоянные попытки западного марксизма установить интеллектуальную преемственность, уходящую в домарксистский период, были правомерны. Действительно, любое созидательное развитие марксистской философии неизбежно должно было бы пройти через фазу пересмотра сложной истории познания, которую Маркс сам игнорировал или обходил стороной. Отправные точки работ Маркса были слишком немногочисленными, чтобы не сделать установление преемственности обязательным. В то же время нет необходимости подчеркивать опасности, связанные с регулярным обращением к домарксистским философским традициям, так как хорошо известен подавляющий вес в них идеалистических или религиозных мотивов.
Первую новую интерпретацию марксизма, сыгравшую существенную роль, представил Лукач. Он отвел центральное место домарксистской системе в построении своего собственного теоретического дискурса, предложив новое толкование Гегеля в работе «История и классовое сознание». Гегеля никогда широко не изучали во II Интернационале: как правило, его ведущие мыслители рассматривали Гегеля как утратившего влияние предшественника Маркса, менее значительного, чем Фейербах[21]. Лукач радикально пересмотрел эту оценку, впервые возвысив Гегеля и придав его философии абсолютно доминирующее значение в предыстории мысли Маркса. Влияние его переоценки на всю последующую традицию западного марксизма было глубоким и длительным независимо от того, соглашались ли с ней более поздние мыслители или нет. Но обращение Лукача к Гегелю пошло значительно дальше, чем это генеалогическое добавление. Действительно, два наиболее существенных теоретических тезиса, содержащихся в работе «История и классовое сознание», были заимствованы у Гегеля, а не у Маркса. Речь идет о концепции пролетариата как «идентичного субъекта-объекта истории», чье классовое сознание преодолевало проблему социальной относительности знания, и о тенденции рассматривать «отчуждение» в качестве внешней объективации человеческой объективности, обретение которой вновь было бы возвращением к первоначальной внутренней субъективности, что позволяло Лукачу относить достижение рабочим классом истинного сознания самого себя ко времени совершения социалистической революции.
40 лет спустя Лукач сам охарактеризовал эти отличительные тезисы работы «История и классовое сознание» как попытку «перегегельянить Гегеля»[22]. Однако высокая оценка значения Гегеля для марксизма, данная в работе «История и классовое сознание», нашла много последователей. Сам Лукач позднее стремился вновь открыть фундаментальные категории теории Маркса в теории Гегеля, а не вводить категории Гегеля в марксизм. Его исследование «Молодой Гегель» (1938 г.) было попыткой более высокого научного уровня установить прямую преемственность между Гегелем и Марксом, основанной на прочтении «Рукописей 1844 года» в Москве и на учете роли таких экономических концепций, как концепция труда в ранних работах Гегеля[23].
Три года спустя Маркузе опубликовал в Нью-Йорке свою работу «Разум и революция» с подзаголовком «Гегель и подъем социальной теории», что было первой попыткой провести марксистский анализ всего развития мысли Гегеля во всех ее фазах с точки зрения ее значения как подготовки и предпосылки работы Маркса. Маркузе никогда не изменял верности своей концепции роли Гегеля в становлении Маркса. Адорно, хотя и был значительно критичнее настроен, чем Лукач или Маркузе, по отношению к объективному идеализму как «философии тождества», тем не менее открыто строил свою работу на методологии «Феноменологии духа». Он заявил, что «метод Гегеля вышколил метод “Minima Moralis”» [24]. Bo Франции, хотя и соглашаясь с тем, что Гегелю придавалось принципиальное значение в формировании Маркса, Сартр пересмотрел эту оценку и, напротив, придал вес философии Кьеркегора как нейтрализующей влияние Гегеля на марксизм. Утверждая, что Маркс преодолел антиномию Кьеркегора и Гегеля, Сартр говорил, что в XX столетии марксизм превратился в застывшее неогегельянство, тем самым подкрепляя правомерность протеста экзистенциализма против всеохватывающей объективистской системы, впервые выраженного Кьеркегором, во имя индивидуального опыта[25]. В своей собственной реконструкции исторического процесса в «Критике диалектического разума» Сартр брал за основу начальный, далее не разложимый элемент индивидуальности, понимаемый именно в этом смысле, то есть как конечный предел любого социального класса. Даже после критики единственным философом, которому он посвятил отдельное исследование, был Кьеркегор[26].
В Италии Делла Вольпе и его школа критиковали гегелевскую философию, заявляя, что мысль Маркса представляет собой полный разрыв с Гегелем. Делла Вольпе усматривал место Маркса на нисходящей линии от Аристотеля через Галилея к Юму: как он утверждал, все они в свое время критиковали гипостазис, так же как Маркс по отношению к Гегелю[27]. Однако именно ученик Делла Вольпе Коллетти написал крупную в рамках западного марксизма систематизированную работу, направленную против гегельянства. Это была книга «Гегель и марксизм». Цель работы заключалась в том, чтобы продемонстрировать, что Гегель был христианским интуитивным философом, основной теоретической задачей которого было уничтожение объективной реальности и принижение разума в угоду религии, и что, следовательно, он был антиподом Маркса. Коллетти утверждал, что подлинным философским предшественником Маркса был не Гегель, а Кант. Говоря о независимости объективного мира от всех концепций познавания его, Кант предвосхитил материалистический тезис о несводимости бытия к мышлению. Таким образом, теория познания Канта предшествовала гносеологии Маркса, хотя последний не осознал масштабы своего долга перед ней[28]. Точно так же, по мнению и Делла Вольпе, и Коллетти, в своей политической теории Маркс, не сознавая того, опирался на труды предшественника — Руссо.
Философская ограниченность Канта заключалась в признании им действия принципов обмена в либерально-капиталистическом обществе. Именно их решительно отвергал Руссо в радикальной демократической критике буржуазно-представительного государства, и Маркс, по сути дела, впоследствии лишь вторил ей[29].
Столь же глубокую переоценку идей Маркса провели Альтюссер и его школа, хотя и с противоположных позиций. Практически не затрагивая понятийный аппарат Маркса, Альтюссер включил всю домарксистскую философию в марксизм. В этом случае предшественником Маркса объявлялся Спиноза. Действительно, для Альтюссера «философия Спинозы была беспрецедентной теоретической революцией в истории философии, возможно, величайшей философской революцией во все времена»[30]. За исключением понятий, почерпнутых из современных дисциплин, почти все новые понятия и особенности марксизма Альтюссера были непосредственно заимствованы у Спинозы. Категориальное различие между «объектами знания» и «реальными объектами» было взято непосредственно из различия, проводимого Спинозой между idea и ideatum[31]. Скрытый монизм, объединяющий два полюса этого дуализма, был также добросовестно заимствован у Спинозы. Альтюссерианская «всеобщая сущность производства», которая была общей как для мышления, так и для бытия, являлась не чем иным, как переводом максимы Спинозы «Ordo et connexio idearum est, as ordo et connexio rerum» («Порядок и связь идей есть то же самое, что и порядок и связь вещей»)[32]. Радикальное устранение Альтюссером философской проблемы критериев знания и истины вновь следовало изречению Спинозы veritas norma sue et faisi, что опять же представляет собой логическое следствие любого жесткого монизма[33]. Точно так же центральная концепция «структурной причинности» способа производства в работе «Читать “Капитал”» являлась секуляризированной версией представления Спинозы о боге как о causa immanens[34].
Страстная критика Альтюссером идеологических иллюзий непосредственного опыта в противовес научному знанию, присущему только теории, и критика всех представлений о людях или классах как сознательных субъектах истории, а не невольных «носителей социальных отношений» точно воспроизводили обличения Спинозой experientia vaga как источника всех ошибок и его жесткого утверждения, типичных заблуждений веры людей в обладание свободой воли, в то время как ими постоянно управляли законы, действие которых они не осознавали: «Их представление о свободе есть просто незнание причин их действий»[35]. Апогеем непримиримого детерминизма Спинозы стало заключение о невозможности сбросить господство иллюзий даже в обществе, где угнетение всего слабее: «Те, кто верит, что народ или людей, разделенных в отношении общественных вопросов, можно побудить жить только по разуму, мечтают о золотом веке поэта или сказке»[36]. Альтюссер принял и это заключительное положение: даже в коммунистическом обществе люди все равно будут погружены в иллюзии идеологии как необходимой среды их спонтанного опыта. «Все людские общества выделяют идеологию в качестве элемента и атмосферы, жизненно необходимых для их исторического дыхания и жизни»[37]. Систематическое введение идей Спинозы в исторический материализм Альтюссером и его учениками с интеллектуальной точки зрения было наиболее амбициозной попыткой установить философское происхождение Маркса и, исходя из этого, дать толчки развитию новых теоретических направлений в современном марксизме[38]. Только в одном важном отношении Альтюссер обратился к другим источникам в истории философии в поисках ориентиров. Относительное безразличие Спинозы к истории заставило Альтюссера дополнить свою идею о философской родословной Маркса второй линией наследования от Монтескье, чтобы установить между ними связь, подобную той, что обнаружилась между Кантом и Руссо в генеалогии Коллетти. Альтюссер отдал должное работе Монтескье «Esprit des Lois» за имеющее огромное значение открытие концепции социальной тотальности, «детерминируемой в конечном счете» одним господствующим уровнем в ее рамках, которая была позднее обоснована Марксом в «Капитале»[39].
Последовательное обращение к домарксистскому периоду было наиболее заметным и существенным элементом западного марксизма. Однако на этом перечень не кончается. Как хорошо известно, Гольдманн избрал Паскаля в качестве ключевого предшественника диалектической теории в своей работе «Скрытый Бог»[40]. В юности Лефевр избрал Шеллинга в качестве философского предтечи[41]. В более глубоком и менее заметном отношении Адорно и Хоркхаймер, возможно, также были воодушевлены Шеллингом, когда вводили в марксизм концепцию «падшей природы»[42]. Со своей стороны, Маркузе обращался к эстетизму Шиллера для создания концепции будущего коммунистического общества[43]. И опять же, в некоторых случаях в рамках западной марксистской традиции, одному философу могли отдавать должное сразу несколько различных мыслителей. Например, как это ни парадоксально, Адорно и Сартр, Маркузе и Альтюссер приветствовали Ницше, который был анафемой для Лукача[44].
Возможно, случай Грамши является самым ярким примером скрытого постоянства, которое пронизывает весь западный марксизм, какими бы острыми ни были внутренние контрасты и противоречия в его рамках. Действительно, Грамши был единственным крупным теоретиком-политиком на Западе, а не теоретиком-философом. Чисто профессиональный интерес не смог бы заставить его обратиться к поискам предтечи домарксистского периода. Между тем он также организовал свою весьма оригинальную систему вокруг другого предшественника — Макиавелли. С точки зрения Грамши, предшественником из домарксистского прошлого не обязательно должен быть философ-классик, а им может быть и теоретик политики, как и он сам. Масштабы и характер заимствований Грамши из Макиавелли полностью аналогичны заимствованиям других западных марксистов. Он также перенес в свою собственную работу термины и темы системы флорентийца. В «Тюремных тетрадях» сама революционная партия превращается в современный вариант «государя», к единоличной власти которого призывал Макиавелли. Реформизм толковался как «корпоративное» мировоззрение, сходное с мироощущением, господствовавшим в итальянских городах, против разобщающей узости которого резко выступал Макиавелли. Проблема «исторического блока» пролетариата и крестьянства рассматривается через призму прообраза его планов в отношении флорентийской народной «милиции». Механизмам буржуазного правления дан сквозной анализ в двойном обличье «силы» и «обмана», которые представляют собой два облика Кентавра Макиавелли[45]. Типология государственных систем основывается на его триаде: «территория», «власть» и «согласие». С точки зрения Грамши, мысль Макиавелли также может быть названа «философией праксиса»[46] — определение марксизма, которое он дал в тюрьме. Таким образом, даже самый великий и наименее типичный представитель западного марксизма подтверждает его родовые черты.
Фактическое единство, придававшее ценность западному марксизму при общем смещении осей, конечно, не исключало субъективных расхождений и антагонизмов в его рамках. Более того, эти расхождения в значительной степени способствовали поддержанию внутренней жизнеспособности и разнообразию этой традиции, после того как были исторически определены ее внешние границы. Однако для западного марксизма характерно то, что он сам никогда точно или в какой-либо степени не определял свой собственный интеллектуальный ландшафт. Такое положение является логическим следствием одной из поразительных и парадоксальных черт новой теоретической культуры, которая начала развиваться после 1920 г.,— отсутствия в ней интернационализма. Принятая модель была также радикальным отходом от канонов классического марксизма. Мы знаем, что Маркс и Энгельс переписывались и вели споры с социалистами по всей Европе и за ее пределами. Теоретики II Интернационала были более тесно связаны с политическими реалиями своих стран, чем основатели исторического материализма. Однако и они активно участвовали в международных дискуссиях социалистов. То, как была принята работа Лабриолы следующим поколением после Маркса и Энгельса, возможно, является наиболее ярким примером континентального общения того времени. Будучи первым теоретиком-марксистом в политически отсталой и забытой богом зоне Южной Европы, Лабриола с поразительной быстротой стал известен от Парижа до Петербурга. Действительно, первый крупный очерк был заказан ему Сорелем для «Ле Девенир сосиаль» во Франции в 1895 г.; не прошло и года, как журнал «Нойе цайт», издаваемый Каутским в Германии, заметил его и одобрил; в 1897 г. Плеханов опубликовал большой обзор работ Лабриолы в «Новом слове» в России; несколько месяцев спустя Ленин настойчиво рекомендовал своей сестре перевести их на русский, и в 1898 г. уже появляется русский перевод. Следующее поколение марксистов образовало еще более интернациональное сообщество мыслителей и полемистов, чьи страстные теоретические споры базировались в значительной степени на информации, полученной в результате внимательного изучения работ друг друга. Впечатляющим примером могут служить споры, возникшие в связи с выходом работы «Накопление капитала» Люксембург. Без сомнения, на этом фоне упорядоченное создание III Интернационала стало кульминацией исторического опыта, накопленного рабочим движением в Европе, а также причиной разрыва с этим опытом.
Однако за победой «социализма в одной стране», в СССР, последовала нарастающая бюрократизация Коминтерна. Кроме того, в результате принятия европейским коммунистическим движением национальных перспектив во время и после второй мировой войны произошли коренные перемены основных направлений марксистских дискуссий. Они теперь все больше проходили в отдалении не только от внутренней политической борьбы, но также вдалеке от международных проблем. Теория мало-помалу разбегалась по национальным квартирам, и одна теория отгораживалась от другой стеной относительного безразличия и незнания.
Такой поворот событий был тем более странным, что в подавляющем своем большинстве новые теоретики, как мы видели, были академическими учеными самого высокого уровня и в принципе имели идеальные возможности с точки зрения знания языков и свободного времени для серьезного изучения и знания интеллектуальных систем, существовавших за пределами своей собственной страны. Однако в действительности философы этой традиции, употреблявшие, как никогда, сложную и невразумительную терминологию, практически все без исключения проявили провинциализм и незнание теоретических культур соседних стран. Поразительно, но во всем западном марксизме нет ни одной серьезной оценки, как нет и собственной критики работы какого-либо одного крупного теоретика другим, где бы проявились хорошее знание текста и минимальная теоретическая осторожность при его разборе. В лучшем случае мы видели беглые наветы или легкую похвалу, которые и плохо читаются, и поверхностны. Примерами такой взаимной небрежности могут служить несколько туманных замечаний Сартра в адрес Лукача, разрозненные и анахроничные ссылки Адорно на Сартра, ожесточенные обвинения Коллетти против Маркузе, дилетантизм Альтюссера, путавшего Грамши с Коллетти, полное отрицание Альтюссера со стороны Делла Вольпе[47]. Все они представляют собой лишь случайные комментарии, содержащиеся в работах, предназначенных в основном для других целей. В западном марксизме нет ни одного случая обстоятельного теоретического обсуждения или спора между одним мыслителем и другим, обсуждения или конфликта между школами, не говоря уже о широком международном охвате традиции как таковой.
Это также верно и применительно к отношениям между учителями и их учениками. Так, например, за приверженностью Гольдманна к работам раннего Лукача так никогда и не последовало хоть минимального критического интереса к его более поздним работам, их изучения. Эта общая узость интересов и равнодушие к развитию научной мысли за пределами своей страны препятствовали развитию сколь-нибудь целостного или ясного самосознания западного марксизма. Незнание теоретиками творчества друг друга держало систему отношений и различий между ними в состоянии туманной неопределенности.
Нельзя сказать, что не предпринимались попытки провести четкие ограничительные линии внутри западного марксизма. По крайней мере, в 60-е годы были предприняты две такие попытки — соответственно Альтюссером и Коллетти. Обе они свелись к объединению без разбора всех других систем, кроме своей собственной, в единый философский блок и отрицанию этого конгломерата как восходящего к Гегелю и черпающего в нем силы. Одновременно они утверждали, что только их собственная работа имеет непосредственное отношение к Марксу. Однако в остальном эти два описания эволюции марксизма с позиций 20-х годов были несовместимы, поскольку по классификации Альтюссера Коллетти без обиняков был занесен в гегельянскую традицию, которую Альтюссер отвергал, в то время как в соответствии с логикой Коллетти Альтюссер принадлежал к последователям Гегеля, что он осуждал. Из двух ретроспективных построений эволюции марксизма толкование, предложенное Альтюссером, было более широким и комплексным. С его точки зрения, работы Лукача, Корша, Грамши, Сартра, Гольдманна, Делла Вольпе и Коллетти подлежали классификации как разновидности «историцизма» — идеологии, в которой общество становится круговой и экспрессивной тотальностью, история — однородным потоком линейного времени, философия — самосознанием исторического процесса, классовая борьба — битвой коллективных «субъектов», капитализм — универсумом, характеризующимся главным образом отчуждением, а коммунизм — состоянием подлинного гуманизма вне отчуждения[48]. Как утверждал Альтюссер, большинство этих тезисов исходит от Гегеля, опосредованы через Фейербаха и работы молодого Маркса, а научная теория исторического материализма была основана на радикальном разрыве с ними, что было сделано Марксом в «Капитале». В отличие от предыдущего, представление Коллетти об эволюции марксизма было более узко сформулировано, хотя шло дальше: Коллетти, раннего Лукача, Адорно, Маркузе, Хоркхаймера и Сартра объединяли общие нападки на науку и отрицание материализма, что коренилось в утверждении о том, что противоречие есть принцип реальности, а не разума — при том, что диалектический материализм, которого придерживались Лукач и Альтюссер, был лишь натуралистической разновидностью того же скрытого идеализма. Оба были производными метафизической критики мышления Гегелем, целью которой было философское уничтожение материи[49]. Эту критику роковым образом неправильно понял и принял Энгельс в «Анти-Дюринге», положившем начало нисходящей линии — линии полного отхода от рационального и научного материализма Маркса, примером которого может служить логический метод, примененный в «Капитале».
Насколько ценны эти два представления об эволюции марксизма? Достаточно ясно, что школа Делла Вольпе и школа Альтюссера имели общие черты, которые отличали их от других систем, существовавших в западном марксизме. Их враждебность по отношению к Гегелю, развитая ранее и глубже в системе Делла Вольпе, выделяет их более явно в традиции, которая в остальном тяготеет преимущественно к Гегелю. Наряду с этим они едины, решительно подчеркивая научный характер «Капитала», особое место «Капитала» в самих трудах Маркса и кардинальное значение в последующем ленинской политической мысли. Они оба представляют собой резко отрицательную реакцию на предыдущие теоретические тенденции, которые отрицали или игнорировали многие положения классической традиции. Однако эти характеристики недостаточны для разделения всей сферы европейского марксизма после 1920 г. на два противоборствующих лагеря. Простые противоположности, предложенные Альтюссером и Коллетти, грубы, плохо продуманы и основаны на явно неполном сравнительном анализе, чтобы служить серьезным путеводителем по сложной констелляции философских тенденций в западном марксизме, включая их собственные. Было бы даже неточно говорить о более тонком и последовательном спектре, а не о явной поляризации систем. Действительно, установки отдельных теоретиков часто совпадали и даже перехлестывались произвольным образом, исходили из различных отправных точек, что исключало возможность их объединения в рамках единого философского процесса. Сама непримиримость типологий, предложенных Коллетти и Альтюссером, является показателем логических апорий обоих. Так, тема отчуждения была заклеймлена Альтюссером как архигегельянская, и ее отрицание рассматривалось в качестве предпосылки научного материализма. Однако Коллетти, который подверг Гегеля более радикальной и обоснованной критике, чем Альтюссер, считал концепцию отчуждения центральной в работе зрелого Маркса и в историческом материализме как науке. И наоборот, если Коллетти сконцентрировал наиболее интенсивный огонь своей критики на диалектике материи у Гегеля как религиозном пробном камне его идеализма и печальном наследии последующей социалистической мысли, то Альтюссер выделял тот же самый аспект работы Гегеля в качестве животворного зерна научного провидения, унаследованного марксизмом.
Пересечение линий простирается далеко за пределы построений этих двух протагонистов. Система Альтюссера, преимущественно направленная против самого Сартра, доминировала во Франции в начале 60-х годов. В то время как Коллетти в основном критиковал Франкфуртскую школу, временно доминировавшую в Италии в конце 60-х годов. Как представляется, ни один из них не имел четкого представления о своем основном сопернике, и в результате ни один из них не осознавал определенного сходства, имевшегося у них. Коллетти все глубже уходил в изучение двойственности марксизма как «науки и революции» — как теории объективных законов капитализма, так и теории субъективной способности пролетариата сбросить способ производства, частью структуры которого он сам является[50]. Подобные изыскания были очень близки к основным методологическим посылкам исследования, которое вел Сартр.
Еще более поразительным было невольное сходство между Альтюссером и Адорно — теоретиками, наиболее далекими друг от друга. С момента своего возникновения Франкфуртская школа находилась под большим влиянием Гегеля, чем какая-либо другая школа в Европе. К 60-м годам марксизм в интерпретации Адорно представлял собой крайнюю форму его отказа от любых рассуждений по поводу классов или политики, то есть именно тех предметов, которым предоставлялось первостепенное формальное значение в марксизме Альтюссера.
Однако в работе «Негативная диалектика», которую Адорно впервые развил в лекциях в Париже в 1961 г. и завершил в 1966 г., воспроизводится целый ряд мотивов, которые можно обнаружить в работах Альтюссера «За Маркса» и «Читать “Капитал”», опубликованных в 1965г., не говоря уже о работе Коллетти «Гегель и марксизм”, опубликованной в 1969 г. Так, помимо других тем Адорно явно утверждал абсолютную гносеологическую первичность объекта; отсутствие всеобщего субъекта истории; пустоту концепции «отрицания отрицания». Он резко критиковал сосредоточенность философии на отчуждении и овеществлении как модную идеологию, которая может быть использована в религиозных целях, осуждал культ работ молодого Маркса в ущерб «Капиталу», антропоцентристские концепции истории и мягкую риторику гуманизма, сопутствующую им; мифы о труде как единственном источнике общественного богатства в отрыве от материальной природы, его неотъемлемого компонента[51]. Адорно даже повторял заповедь Альтюссера, в соответствии с которой теория есть специфический вид практики («теоретическая практика») и понятие практики должно само определяться теорией. Адорно писал, что «теория есть форма практики», а «сама практика есть в высшем смысле теоретическое понятие»[52].
Неприкрытый теоретический уклон этих заявлений, совершенно подавлявших материалистическую проблему единства теории и практики как динамичной связи между марксизмом и массовой революционной борьбой и объявивших с самого начала о лексической тождественности, может восприниматься как всеобщий лозунг западного марксизма в послевоенную эпоху. Они указывают на скрытую общность наиболее крайних интеллектуальных позиций, находящихся в его русле.
Конечно же, в остальном теоретические системы Альтюссера и Адорно абсолютно различались по проблематике и ориентации. Любопытное пересечение некоторых существенных теоретических тем в их работах свидетельствует лишь о том, что нечеткий бинарный контраст между гегельянской и антигегельянской школами совершенно недостаточен для определения точного места различных школ в рамках западного марксизма или взаимоотношений между ними. Множественность философских привязанностей, обусловленная выше, включая не только Гегеля, но также Канта, Шеллинга, Спинозу, Кьеркегора, Паскаля, Шиллера, Руссо, Монтескье и других, делает невозможной такую полярную расстановку. Дополнительные связи каждого теоретика с различными течениями в современной буржуазной культуре углубляют проблему сходства и расхождения между ними. Они, в свою очередь, были обусловлены различием внутриполитического положения в соответствующих странах.
Совершенно очевидно, что на каждую отдельную философскую систему, существующую в рамках этой традиции, воздействовало множество идей, рожденных различными мировоззрениями и созданных на разных уровнях социальных и идеологических структур как своего времени, так и прошлого, что породило большое разнообразие теорий в исторической ситуации, определившей границы марксистской традиции как таковой.
Здесь нет места, чтобы исследовать действительное распределение взаимосвязей в этой области во всей его сложности. В наших целях более важно определить специфику каждой системы по сравнению с классическим наследием исторического материализма предшествующей эпохи. Действительно, при подведении итогового баланса определенной трансформации западного марксизма развитие новых концепций или возникновение новых тем служат самым верным критерием его природы и силы как традиции.