Стояла еще не поздняя осень 95-го года. Бредем по дорожкам
Покровского-Глебова. Под ногами шуршит уже падающая с деревьев блеклая, зелено-желтая листва. Бредем молча. Потом Виталий, подняв голову к серому небу, вроде бы обращается ни к кому. Задумчиво говорит:
— Значит, все-таки уезжаешь? Я кивнул.
И опять он сказал будто бы никому:
— И пошел Каин от лица Господня, и поселился в земле Нод, на востоке от Едема.
Я знал, что в последнее время его потянуло к чтению Библии, иконам. И спросил:
— Каин — это все-таки я? Он усмехнулся:
— «Бытие»... Наше бытие... А ты знаешь, что в той «земле Нод» будешь человеком второй категории?
— А здесь мы с тобой не такие?
— А здесь... Я тебе скажу. В своей земле вторая категория — это четвертая в земле Нод. «Бытие»...
Мы спустились в глубокий овраг, на дне которого был источник, и воду его местные люди почитали особой, чуть ли не святой. Кто-то соорудил над источником крест. Как и другие, мы наполнили свои бутылки и медленно по деревянной лестнице поднялись наверх. Там перед густо растущим кустарником стояли скамейки. Чтобы перевести дух, мы присели. Виталий вытянул руку с раскрытой ладонью, на которой лежали хлебные крошки. Сейчас же птица вспорхнула на ладонь, принялась деловито клевать. /321/
— Ты смотри, не боится. Как ручная, — сказал Виталий, — попробуй-ка!
Я взял хлеб, тоже разжал ладонь, но никто из птиц не пожелал принять мое угощение.
— У тебя берут, — сказал я. — А меня, видишь, облетают.
Может, это знак какой?
— Все может быть...
Отдохнув, побрели дальше. В темноте деревьев заблестела вода глебовского пруда.
— Писать-то хоть будешь? — спросил он.
— Вопрос! Да я через год приеду.
Сколько б ни было в мире разлук,
В этот дом я привык приходить...
Мы шли вдоль пруда, по берегам которого гуляли, прохаживались люди. Спокойные, отдыхающие люди. Никуда им не надо было уезжать, ни с кем не надо было расставаться.
— Вот что я там буду делать — этого я не знаю.
— Как это? Пиши мемуары.
— Мемуары? Кому нужны мои мемуары? Кто их станет читать? Мемуары пишут те, кто прожил «жизнь замечательных людей». А я «не поэт и не брюнет, не герой – объявляю заранее». Знаешь песню Бернеса?
— А ты пиши мемуары «человека из очереди». Нашей, советской. Это брат, еще труднее написать. А читать будут взахлеб.
Я уехал в «страну Нод». Три раза приезжал, второй раз — когда Виталий был тяжело болен. Как все здоровые люди в разговорах с больными, я глупо подбадривал его, уверяя, что скоро он поправится. Он печально улыбался.
— Вот осенью я снова приеду. Пойдем в Глебово за
«святой водой» и птиц кормить. Опять синицы будут у тебя брать хлеб, а у меня – нет. Помнишь? /322/
— Нет, брат, пойдешь один. Меня уже не будет.
Я вздрогнул от этих слов, растерянно произнес от неожиданности:
— А как же я?
— А ты живи... И за меня.
В третий приезд в Москву я увидел только его фотографию на кладбищенской плите. Молодой, здоровый, чуть-чуть улыбающийся... Мы стояли и смотрели вдвоем с третьим нашим другом военных лет, Игорем. Всем нам тогда было по шестнадцать. Теперь — два старика — мы стояли и плакали. А через несколько лет навсегда ушел и Игорь. Остался один я…
Тихо летят паутинные нити,
Солнце горит на оконном стекле.
Что-то я делал не так? Извините.
Жил я впервые на этой земле.
Я ее только теперь ощущаю, К ней припадаю
И ею клянусь,
И по-другому прожить обещаю, Если вернусь,
Но ведь я не вернусь...
(Р. Рождественский)
Монреаль, ноябрь 2014 г.