Краткая передышка
Пакт Риббентропа-Молотова до сих пор рассматривается в свете последствий войны для Восточной Европы, которые едва ли можно было в то время предвидеть. Кроме того историки все еще находятся под впечатлением возмущения, охватившего Западную Европу после заключения пакта, и некритично воспринимают распространившееся в настоящее время мнение, что русские связали судьбу с Германией[1].
Для подтверждения советского попустительства немецкой агрессии западные историографы часто используют такие эпизоды, как например, тосты, произнесенные Молотовым за успехи вермахта, совместный парад Красной Армии и вермахта в Брест-Литовске после раздела Польши, выдача польских коммунистов Германии и историю о последнем поезде с стратегическими товарами, который прошел в Германию в ночь на 22 июня. Однако ни эти факты, ни оценка Молотовым пакта, как «поворотного пункта в истории Европы и не только Европы», не следует принимать за чистую монету[2]. Какой бы циничной и неразборчивой ни была в то время советская политика, эти эпизоды отражают сложности, с которыми столкнулись русские после заключения пакта. Подписание пакта, как мы видели, было выбором наименьшего из двух зол.
Однако пакт с Германией породил у России чувство уверенности, передав в ее руки эффективный контроль над буферной зоной. Советское руководство рассчитывало повысить свою военную готовность, пока Германия и Англия будут вести военные действия[3]. Ошибочность этого расчета впервые проявилась, когда Польша оказалась поверженной еще до мобилизации британских экспедиционных сил. Последовавшая вслед за этим «странная война» отнюдь не рассеяла опасений русских. Они едва ли могли исключить возможность того, что Чемберлен, которому они абсолютно не доверяли, поддастся соблазну договориться с Германией и подтолкнет ее к экспансии на Восток[4]. В результате, когда немцы убеждали Сталина вторгнуться в Польшу, он проявил осторожность и нерешительность. Отказавшись от стремления сохранить Польшу в качестве буферной зоны, он тем самым выступал заодно с Германией. Германия же могла попытаться заключить соглашение с Англией и Францией, возмущенными советской акцией. Таким образом, не исключалось, что Сталин окажется втянутым в войну с коалицией западных стран в условиях, когда положение на его восточных границах оставалось неопределенным. Кроме того, он прекрасно понимал, что Красная Армия слаба. Эта картина сильно отличается от того, что так усиленно пытается доказать Суворов: решимости Сталина двинуться на Польшу[5].
Не следует также забывать, что рамки германо-советского Договора о дружбе и границах от 28 сентября были ограничены, и он рассматривался не как военный, а как «экономический союз». Демаркация польских границ и настойчивое стремление Сталина разграничить сферы интересов в Прибалтике и Бессарабии стали для немцев предупреждением не затрагивать здесь советские интересы. Следует также отметить, что если немцы рассматривали соглашение о разграничении сфер влияния как приглашение к их фактической оккупации и аннексии, то русские добивались политических гарантий и создания там своих военных баз[6].
Немногим известно, что в это же время русские продолжали стремиться к достижению соглашения с Англией и недопущению «второго Мюнхена». Вторжение в Польшу представлялось как направленный против Германии оборонительный шаг. Кроме того личное вмешательство Сталина заставило Риббентропа изменить свое выступление о ходе советско-германских переговоров, из которого Запад мог предположить соучастие Сталина в немецких военных приготовлениях. Хотя историки снова пытаются представить советско-германский пакт как безнравственный, но сердечный союз, на самом деле усилия немцев заручиться политической поддержкой России и использовать в своих целях пункты договора о дружбе успеха не имели. Сталин и Молотов неоднократно отклоняли предложения немцев посетить Берлин[7]. Во время многочисленных бесед с английским министром иностранных дел лордом Галифаксом советский посол в Лондоне Иван Майский признавался, что «быстрота» немецких завоеваний «очень удивила» русских, ни в коей мере не желавших победы немцев. Кроме того было конфиденциально заявлено, что России «не улыбается будущее, когда ее ближайшим соседом станет мощная, победоносная Германия»[8].
В этой связи следует рассмотреть резкие перемены в политике коммунистических партий, перешедших на пацифистские позиции. Первоначальную уверенность в том, что война будет затяжной, сменил пессимизм из-за военных успехов Германии. До 3 октября война рассматривалась как «империалистическая», а Советскому Союзу отводилась роль стороннего наблюдателя. Опасения по поводу продвижения немцев на востоке вызвали «кампанию за мир», чтобы положить конец войне[9]. В задачах, поставленных Коминтерном перед коммунистическими партиями после начала войны, война характеризовалась как империалистическая. Но в отличие от ленинских идеологических установок, война не приветствовалась и не выдвигался лозунг о «поражении» своего правительства, которое приведет к краху всей системы капитализма. В соответствии с занятой Советским Союзом позицией нейтралитета в задачах содержался призыв к различным коммунистическим партиям оставаться в стороне от конфликта и бороться за прекращение войны. Хотя догмы такой политики предусматривали одинаковое отношение ко всем капиталистическим государствам, в резолюции подчеркивалась опасность немецкой угрозы, а французы и англичане критиковались за их примиренческую позицию. Таким образом, Германию по-прежнему считали главным агрессором, от нее исходила угроза[10].
Откровенная беседа Сталина с генеральным секретарем Исполкома Коминтерна Димитровым свидетельствовала о циничном подчинении Коминтерна интересам СССР. Пакт о ненападении ни в коей мере не был прикрытием для осуществления идеологических амбиций. Отнюдь не предвидя неожиданного возвышения Советского Союза после войны, Сталин объяснял войну отсутствием воли у западных демократий. «Мы предпочитали соглашение с так называемыми демократическими странами и поэтому вели переговоры. Но англичане и французы хотели нас иметь в батраках и при том за это ничего не платить. Мы, конечно, не пошли в батраки...» Сталин не сожалел о судьбе Польши, которую он называл «фашистской» страной. По своему обыкновению он откровенно защищал интересы и приоритеты Советского Союза, слегка прикрывая их идеологическим флером: «Что было бы плохого, если в результате разгрома Польши мы распространим социалистическую систему на новые территории и населения»?
Однако не следует принимать такие заявления за чистую монету. В основе указаний Коминтерну лежали интересы СССР, а не ленинские идеологические догмы об «империалистической войне». Сталин искренне стремился к прекращению войны, но не ранее, чем противоборствующие стороны основательно истощат себя. Ко всем коммунистам был направлен призыв «выступить решительно против войны и ее виновников. Разоблачайте нейтралитет, буржуазный нейтралитет»[11]. Акцент на необходимости разоблачать миф об «антифашистской» природе войны не был напрямую связан с убеждением в ее империалистическом характере. Просто Сталин оставался при своем твердом мнении, что накануне войны Чемберлен прилагал отчаянные усилия направить германскую агрессию против Советского Союза, и полагал, что сорвал эти замыслы, заключив пакт Риббентропа-Молотова[12].
При подготовке проекта тезисов Коминтерна о новой империалистической войне, Димитров старался следовать ортодоксальным ленинским установкам, согласно которым война открывала новые революционные возможности. Однако 25 октября его вызвали Сталин и Жданов и прямо заявили, что во главу кампании за мир нельзя ставить революционные задачи. Была дана «еретическая» директива: коммунистические партии должны были проводить различие между буржуазными правительствами и выступать против тех, которые противятся миру. Димитрову было откровенно сказано, что «в первую империалистическую войну у большевиков была переоценка ситуации. Мы все забегали вперед, делали ошибки. Это можно объяснить тогдашними условиями, но не оправдать. Нельзя теперь копировать тогдашние позиции большевиков»[13]. В обращении к различным партиям акцентировалось внимание не на идеологических догмах, а на борьбе с антисоветским курсом их конкретных правительств. Это являлось действительным критерием их деятельности. В тезисах о войне, принятых Коминтерном и лично одобренных в конце сентября Сталиным и Ждановым, этот поворот откровенно оправдывался национальными интересами Советского Союза, хотя на словах объяснялся идеологическими мотивами. Необходимость поддержки Советского Союза оправдывалась тем, что на протяжении всех переговоров Франция и Англия «вели курс на их срыв, стремились использовать их, чтобы достигнуть соглашения с Германией за счет СССР, втянуть Германию в войну с СССР и замаскировать переговорами подготовку этой антисоветской войны в глазах масс. Убедившись, что Англия и Франция не защищают дело мира, а готовят новый, худший вариант мюнхенского заговора против СССР, Советский Союз заключил договор о ненападении с Германией и тем самым сорвал коварные планы провокаторов антисоветской войны»[14]. Постоянная подозрительность и страх перед возможностью сговора Германии с Англией в «странной войне» были причиной преувеличения Сталиным угрозы со стороны Англии и Франции.
На грани войны
Эйфория начального периода сменилась тревогой в связи с неудачами Красной Армии в «зимней войне» с Финляндией. Исчезли броские революционные лозунги Сталина, как можно судить по его выступлению на закрытом заседании Президиума Коминтерна в январе 1940 года. Вместо боевого призыва, с которым следовало бы обратиться, исходя из ленинской теории империалистической войны, Сталин неудачно заявил, что «действия Красной Армии — также дело мировой революции». Однако Красной Армии ни в коем случае не отводилась роль «ледокола». Напротив, Сталин поспешил заверить делегатов в том, что «мы не хотим территории Финляндии. Только Финляндия должна быть дружественным Советскому Союзу государством». Он закончил выступление, предложив тост за укрепление Красной Армии, а не более подходящий обстановке тост за успех мировой революции[15].
Поскольку секретные статьи пакта не были известны Западу, раздел Польши 18 сентября 1939 года вызвал в Англии два противоположных мнения, которые, однако же, привели к большим переменам в политике. Меньшинство полагало, что этот шаг был продиктован стремлением Советского Союза создать заслон против дальнейшей экспансии на восток, и предрекало «возможные трения между Германией и Россией». Такие надежды высказывал Уинстон Черчилль, занимавший тогда пост военно-морского министра. Но следует иметь в виду, что политики, подобные Черчиллю, Антони Идену и Стаффорду Криппсу, признававшие перемены и выступавшие за развитие отношений с Советским Союзом со времени Мюнхенской конференции, были тогда париями в собственных партиях, находились на обочине британской политики. Другие деятели придерживались традиционной позиции, занимаемой министерством иностранных дел и начальниками штабов — особенно после заключения германо-советского договора о дружбе от 28 сентября, — согласно которой Советский Союз «по своим намерениям и целям является враждебной державой»[16].
Расхождения во взглядах имели своим следствием противоречивость политики. Примером этого является отношение Англии к советско-финляндскому конфликту. Россия мотивировала «зимнюю войну» опасностью, исходящей с севера еще со времени гражданской войны. Сталин был полон решимости прибегнуть к политическим и военным мерам в случае провала дипломатических переговоров[17]. Англичане, с одной стороны, демонстрировали понимание русских, а с другой – откровенно поощряли финнов противиться притязаниям России[18].
Разнобой еще более усилился в связи с неспособностью Чемберлена определить и сформулировать стратегическиe цели, соответствующие изменившимся реалиям. Внешняя политика по-прежнему определялась политическими взглядами, которые помешали заключению соглашения с Россией в 1939 году. Пользовавшийся большим влиянием заместитель министра иностранных дел Александр Кадоган признавался в своем дневнике, что в последнее время он «все больше и больше размышлял над тем, стоило ли воздерживаться от выгодных, по нашему мнению, действий лишь из-за страха оказаться в состоянии войны с Россией»[19]. Однако оперативные работники Генштаба выступали за более осторожный подход «с чисто военной точки зрения». По их мнению, война с Россией «затруднит нам достижение главной цели в этой войне — поражения Германии»[20]. Отдел северных стран министерства иностранных дел, занимавшийся Россией, не соглашался с мнением Генштаба и выражал сомнение в том, что Красная Армия «оказывала сдерживающее влияние на действия немцев. По мнению министерства иностранных дел, это не так, и, видимо, в наших интересах было бы полное сокрушение военной мощи России»[21].
Кадоган жаловался, что заключение мира между Советским Союзом и Финляндией «создало ситуацию, которую мы не в состоянии использовать в своих интересах. Благодаря этому русские смогут сблизиться с Германией и поставлять ей больше сырья». В итоге весной 1940 года были разработаны планы совместного англо-французского налета на бакинские нефтяные промыслы, причем это нападение на Советский Союз имело цель подорвать экономические ресурсы Германии[22]. Полагали, что уничтожение нефтяных промыслов Баку и Батуми «окажет решающее воздействие на советскую военную мощь и жизнь страны». Перспективы были столь заманчивы, что Форин оффис пренебрег своим собственным предостережением, что этот акт «почти наверняка приведет к союзу между Германией и СССР». «Совсем не обязательно, — утверждал Кадоган, — что эта акция усилит какую-либо из сторон в военном отношении или что Германия сможет благодаря этому получать больше ресурсов из России, чем сейчас». Ни один из аргументов, выдвигаемых против этого плана, не принимал в расчет перспективу создания германо-советского союза. Больше опасались обострения отношений с Италией и Турцией и возможного ответного удара по позициям Англии на Ближнем Востоке.
Весьма цинично утверждалось, что «для прямого нападения на Кавказ необходимо спровоцировать Советское правительство, если оно по собственной глупости не даст нам реального повода для совершения военной акции»[23]. По окончании «зимней войны» военное министерство стало проявлять крайнюю воинственность, рассматривая войну с Россией в качестве лучшего способа прекратить военные поставки в Германию[24]. Немного времени потребовалось вездесущему Майскому для того, чтобы ознакомиться с этими планами, и он, без всякого сомнения, сообщил о них в Москву[25]. Удивительно, как можно было рассматривать такие рискованные планы, притом что угроза со стороны России, по мнению Генштаба, была минимальной и отдаленной.
Мировая с Медведем
Всесторонняя оценка периода между подписанием пакта и операцией «Барбаросса» позволяет сделать вывод, что в руководстве Англии возобладали те, кто рассматривал пакт в качестве прелюдии к прочному германо-советскому союзу. Удивляет только, что английское правительство, как будто пренебрегая драматическим поворотом событий, не собиралось ничего менять во внешней политике страны. Пакт вызвал даже скрытое удовлетворение тем, что Россия и Германия оказались партнерами по ту сторону баррикад. О последствиях этого для Англии не думали. Как заметил заместитель министра иностранных дел Англии Р.А. Батлер, англичане — «народ гордый, и радуются, когда “мир вооружается”» против них[26]. Сам он известен тем, что постоянно проводил мирный зондаж в отношении Германии. Итак, не перемены, а преемственность характеризовала отношения с Советским Союзом после начала войны.
Пророчество о том, что Германия и Советский Союз объединят свои усилия в войне с Англией, основывалось на двух скорее потенциально, чем действительно опасных моментах. Первый касался ущерба, нанесенного советским экспортом военных материалов в Германию британской стратегии, направленной на поддержание эффективной экономической блокады. Однако, каковы бы ни были истинные размеры этой торговли (историки еще не пришли к единому мнению), Уайтхолл не придавал этому особого значения[27]. Со своей стороны Министерство по проблемам военной экономики считало, что, подвергая Россию экономическому бойкоту, Англия затрудняла Советскому Союзу возможность маневрирования, увеличивая его зависимость от торговли с Германией. Наконец Форин оффис придерживался мнения, что даже если бы Россия проявила готовность пожертвовать своими партнерскими отношениями с Германией, Англия не смогла бы предоставить ей соответствующую экономическую компенсацию[28].
Другой момент имел далеко идущие последствия для будущего хода событий. В условиях «странной войны», когда непосредственной угрозы Британским островам не предвиделось, особое внимание придавалось влиянию отношений Советского Союза с Германией на имперские и стратегические позиции Англии на Ближнем и Среднем Востоке. Традиционные империалистические интересы прикрывались сильными идеологическими предрассудками, которые разделяли Чемберлен и его кабинет. В день подписания пакта Риббентропа-Молотова британский посол в Берлине Невилл Гендерсон откровенно заявил об этом в частном письме:
«В настоящее время Правительство Его Величества находится на распутье. Мы должны помочь Польше, но не доводить ее до уничтожения из-за того, что ненавидим и боимся нацистов. В конце концов мы должны подумать о Британской империи ... прежде чем думать о нацистах и о зыбучих песках Восточной Европы. Там в конечном итоге бандиты передерутся между собой»[
29].
Точно так же и Генштаб выступал за защиту тех регионов, «которые могут быть заражены вирусом большевистской доктрины»[30]. Находящееся в плену предвзятых идей британское правительство игнорировало попытки зондажа со стороны Советского Союза и предпочитало проводить традиционную политику «умолчания», заключавшуюся в том, чтобы «не реагировать и по возможности избегать трений»[31]. Тем самым британская дипломатия не смогла понять и использовать в своих целях сложный дуализм политики Сталина, направленный, с одной стороны, на восстановление маневренности, с другой стороны — противодействие возможному англо-германскому блоку. Такую политику можно было успешно проводить лишь до падения Франции. После этого боязнь спровоцировать Германию, а также угроза сепаратного соглашения между Англией и Германией, парализовали Сталина.
Оценка положения, которой руководствовалась Англия, проистекала не от отсутствия информации о советских намерениях, а скорее от закостеневшей, глубоко укоренившейся концепции[32]. Советско-германский пакт рассматривался, как доказательство воскрешения «общности судеб» в традициях Брестского и Рапалльского договоров. Интересно отметить, что германский посол в Москве граф Вернер фон Шуленбург с сожалением проинформировал свое правительство в начале 1940 года о том, что Советский Союз искренне намерен «придерживаться нейтралитета ... и по возможности избегать всего, что могло бы втянуть его в конфликт с западными державами»[33].
Поведение Англии лишь в какой-то мере можно объяснить жесткой позицией французского правительства. В разгар острого внутриполитического кризиса французам во что бы то ни стало нужна была эффектная победа, желательно подальше от собственных границ. В начале 1940 года их отношение к Советскому Союзу стало откровенно агрессивным, советский посол был объявлен «персоной нон грата». Именно по инициативе Франции английская делегация неохотно согласилась исключить 14 декабря Советский Союз из Лиги Наций, и был выдвинут план нападения на кавказские нефтяные промыслы[34]. Однако Поддержка французских предложений объяснялась также отсутствием в рассматриваемый период у британского кабинета особого интереса к России. Это безразличие было следствием разочарования Чемберлена во внешнеполитической деятельности и неумелыми действиями Форин оффис, которое предоставило своим чиновникам необычно большую свободу в разработке внешнеполитического курса вообще и политики в отношении Советского Союза в частности[35]. Серьезного внимания заслуживают также разного рода попытки восстановить посреднические контакты с немцами во время «странной войны».
Эта стратегия основывалась на патологическом желании правительства Чемберлена, жертвы «комплекса Мюнхена», искупить прошлые ошибки. Основываясь на сомнительных данных о том, что Россия является верным союзником Германии, британский кабинет ухватился за возможность искупить умиротворение Германии демонстрацией твердости по отношению к действиям России в Финляндии. Когда заместитель министра иностранных дел по связям с парламентом Р.А. Батлер положительно отреагировал на просьбу Советского Союза о посредничестве в конфликте, он получил упрек от Кадогана за то, что занимается «новым умиротворением». Точно так же и Чемберлен осудил русских за их «обычные коварные и трусливые» методы, «скопированные с гитлеровских ухищрений в Польше и Чехословакии»[36].
Стратегия основывалась на традиционной русофобии и антикоммунизме в Форин оффис и вооруженных силах. Начиная с середины XIX века, когда англо-русские отношения стало определять их соперничество в Центральной Азии и Афганистане, в сознании англичан Россия ассоциировалась в основном с разъяренным медведем. Поэтому не удивительно, что когда Форин оффис рассматривал вопрос о переговорах с Россией, глава секретариата военного кабинета генерал Исмей, ставший впоследствии военным советником Черчилля, напомнил своему близкому другу сэру Орму Сардженту, помощнику заместителя министра иностранных дел и «идеологу» Форин оффис, о стихотворении Киплинга «Мировая с Медведем» (рассказ слепого нищего, изуродованного медведем):
«Беззубый, безгубый, безносый, с разбитою речью, без глаз,
Прося у ворот подаянье, бормочет он свой рассказ —
Снова и снова все то же с утра до глубокой тьмы:
«Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы».
Лапы сложив на молитву, чудовищен, страшен, космат,
Как будто меня умоляя, стоял медведь Адам-зад.
Я взглянул на тяжелое брюхо и мне показался теперь
Каким-то ужасно жалким громадный, молящий зверь.
Чудесной жалостью тронут не выстрелил я... С тех пор
Я не смотрел на женщин, с друзьями не вел разговор.
Подходил он все ближе и ближе, умоляюще жалок и стар,
От лба и до подбородка распорол мне лицо удар...
(Заплатите — надену повязку). Наступает страшный миг,
Когда на дыбы он встанет, шатаясь, словно старик,
Когда на дыбы он встанет, человек и зверь зараз,
Когда он прикроет ярость и злобу свинячих глаз,
Когда он сложит лапы, с поникшей головой,
Вот это минута смерти, минута мировой.
Снова и снова все то же твердит он до поздней тьмы:
«Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы»[37].
Фатализм, с которым Чемберлен относился к возможности войны с Россией, можно с полным основанием объяснить непониманием советско-германских отношений, двусмысленной позицией Форин оффис, давлением со стороны Франции и изначальной враждебностью в отношении Советского Союза.
Из-за этой предвзятости приход к власти Черчилля в мае 1940 года лишь в незначительной степени повлиял на изменение позиции правительства. Единственным исключением было, видимо, назначение послом в Москву сэра Стаффорда Криппса, члена парламента, занимавшего крайне левые позиции[38]. В то время Черчилль любил цинично разъяснять, что в Москве — «наше самое дорогое посольство. Криппс у нас — единственный пригодный для занятия этого поста левый политик, который катается в деньгах, как сыр в масле». В свете их последующего соперничества Черчилль оправдывал назначение тем, что «в должной мере не понимал, что советские коммунисты ненавидят крайне левых политиков даже больше, чем консерваторов и либералов»[39].
Миссия Криппса могла оказаться успешной лишь в случае полного пересмотра политики кабинета и выработки новой. Криппс с головой ушел в «создание мира, который должен родиться после войны». Он предвидел восхождение Советского Союза и Соединенных Штатов как великих держав и низведение Англии до роли «аванпоста» в Европе[40]. Криппс считал, что единственная возможность оторвать Россию от Германии заключалась в гарантии дружбы и сотрудничества в послевоенной реконструкции, а не в позволении русским вытащить Англию из ужасной ямы, после чего она может покинуть их и даже присоединиться к окружающим их врагам[41]. Однако Черчилль парировал все попытки обсуждать военные вопросы на заседании кабинета. У Черчилля не было новых, смелых идей относительно послевоенного переустройства Европы. Не следует поддаваться упрощенному представлению о целях войны, содержащихся в его мемуарах, и считать таковыми уничтожение нацизма и возвращение к довоенному статус-кво. За этим скрывалась его изначальная империалистическая идеология и возможность, благодаря войне, восстановить пошатнувшиеся позиции Англии на мировой арене.
Даже операция «Барбаросса» рассматривалась, в основном, с точки зрения временного избавления Англии от угрозы вторжения. Война немцев на Востоке даст Англии, по мнению Черчилля, передышку, которая позволит ей проводить свою стратегическую линию на Ближнем Востоке. Действительно, отказ от союза с СССР в 1939 году вынудил Англию к поиску других союзников. В то время как Чемберлен вынашивал иллюзии разгрома Германии с помощью Италии и Испании и эффективного экономического бойкота, Черчилль усиленно выискивал альтернативных союзников в Юго-Восточной Европе и особенно в регионе Ближнего Востока. Было бы наивно полагать, что навязчивая идея организации этого фронта проистекала из чисто стратегических соображений.
В отличие от Черчилля Криппс рассматривал войну в качестве катализатора социальных и политических перемен внутри страны. Он часто высказывался против политики британского правительства, которая «на данный момент двигалась в заданном направлении: победить в войне, сосредоточив на этом все усилия». Он пренебрежительно отзывался о Черчилле, считая, что он живет «в эпоху до 1941 года и отчаянно пытается там остаться, ошибочно полагая, что можно оглядываться назад, постоянно удерживая в одном положении предохранительный клапан!!»[42] Коренные политические расхождения между Криппсом и Черчиллем, сглаженные в мемуарах Черчилля очень важны для понимания событий, связанных как с вторжением немцев, так и с образованием «великого союза».
Пропагандируя свои идеи, Криппс был не одинок. Его политический авторитет возрос не после возвращения в Англию в 1942 году, когда общественное мнение связывало его имя с героическим сопротивлением Красной Армии, как это хотел представить Черчилль, а ранее — во время миссии в Москву. Предложения Криппса о послевоенном переустройстве создало основу для совместных усилий не только политиков из либеральной партии, но и мощной, набирающей силу группы «прогрессивных консерваторов». Сэр Уолтер Монктон, ставший впоследствии министром обороны, подстегнул конфронтацию Криппса с Черчиллем, дав Криппсу политический совет:
«Боюсь, что слишком длительное пребывание в таком неудобном положении может повредить вашим перспективам повести несколько позднее за собой всех нас. Дело в том, что у Уинстона нет настоящего наследника, ему нет альтернативы. Сейчас я убежден в том, что Эрни Бевин не годится для этой роли. Антони (Идеи) мыслит слишком традиционно, чтобы стать великим лидером, у других также не хватает нужного склада ума и характера... Я обсуждал перспективы выдвижения вас в лидеры с самыми разными людьми, от Нэнси Астор до тех, кто выше и ниже ее по занимаемому положению. Я понял, что такая возможность всех их привлекает»[43].
И действительно, когда Криппс в начале июня 1941 года был отозван в Англию для консультаций, «Таймс» в Передовой статье выступила за использование его «исключительных способностей поближе к дому ... повышая качество представительства лейбористской партии в высших органах власти страны».
Назначение Криппса, хотя и инициированное русскими, явилось для обанкротившегося правительства последней попыткой предотвратить образование советско-германского блока после полного разгрома Франции. Создалась необычная ситуация, когда Криппс, деятель левого меньшинства парламента, будучи откровенным противником политики своего правительства, оказался на исключительно важном посту британского посла в единственной крупной европейской державе, которая сохраняла свою независимость.
Падение Франции и назначение Криппса не изменили, а, казалось, наоборот укрепили господствующую политическую линию. Правда, на какой-то момент потеря союзников на континенте подстегнула Англию пойти на сближение с Россией. Однако предпринятые шаги оказались слишком неадекватными и запоздалыми. Форин оффис практически противился назначению Криппса, по-прежнему представлявшего в парламенте воинствующее левое крыло, утверждая, что любой «настоящий герцог» был бы лучше принят в Москве. В середине июля Орм Сарджент, занимавшийся «идеологическими» вопросами помощник заместителя министра иностранных дел, выступил с важным меморандумом, в котором опроверг бытовавшие тогда суждения, что Германия и Россия неизбежно передерутся между собой. Россия сможет оказывать решающее влияние на ход событий только в том случае, если она непосредственно вступит в войну на стороне Англии:
«Что касается весьма решительного шага — начала превентивной войны против Германии на данном этапе, то Сталин скорее всего не решится на это из страха перед немецкой военной мощью, не желая затевать войну с великой державой, что, в основном из-за внутриполитических причин, уже давно является основополагающим принципом советской внешней политики, а также учитывая, что Германия вряд ли выйдет из войны с Великобританией без всяких потерь и скорее всего воздержится от вторжения в Советский Союз в этом году, особенно если Советское правительство окажется достаточно сговорчивым».
Чтобы воспрепятствовать триумфальному шествию Гитлера, Сталину лучше всего «продолжить сотрудничать с ним и поддерживать хорошие отношения». Этот реалистический и глубокий анализ был затем извращен детерминистским и заидеологизированным отношением к России. Всякая попытка вбить клин между Сталиным и Гитлером считалась напрасной тратой времени, так как «ни один из диктаторов не посмеет отвернуться, опасаясь, что другой вонзит ему топор в спину». Поскольку и Сталин, и Гитлер считали Британскую империю «заклятым врагом», легко было предположить, что «их аппетиты приходят во время еды». Поэтому в Форин оффис господствовала точка зрения, согласно которой советско-германские отношения перерастут в союз. Так что бесполезно пытаться оторвать Россию от Германии. В конце концов диктаторы «перессорятся из-за добычи, но это произойдет, видимо, лишь по окончании войны, так что не стоит учитывать возможность ссоры при оценке трудностей и опасностей, с которыми Германия может столкнуться в ближайшем будущем». В отсутствие четкой политической линии этот меморандум, высоко оцененный Галифаксом, был представлен Черчиллю и различным разведывательным ведомствам и постепенно превратился в основополагающую линию в отношениях с Москвой[44].
Оценка, данная Майским незначительным переменам в политике Англии, в общем соответствовала действительности. Он считал, что даже если Черчилль станет диктатором, внешняя политика фактически останется в руках Галифакса, имя которого в глазах русских ассоциировалось с Мюнхеном. Повторяя знаменитое предостережение Сталина, сделанное им в марте 1939 года о том, что русские не намереваются «таскать для других из огня каштаны», Майский указал, что хотя русские не хотели бы победы Германии, «они не собираются воевать с ней ради Англии»[45].
В ходе войны на Западе русские выступали с новыми дипломатическими инициативами, чтобы поддержать решимость союзников к сопротивлению. Новый посол Франции Эрик Лабон встретил в Москве исключительно теплый прием. Здесь надеялись, что назначения Лабона и Криппса свидетельствуют о решимости Англии воевать и сводят на нет угрозу России со стороны Германии[46]. Хотя контакты с Западом стали более продуманными и взвешенными, они, тем не менее, не были единственным направлением советской дипломатии. Как отмечал Криппс, Сталин «пытается участвовать в двух играх ... поручая одну Молотову, а другую Вышинскому! (заместителю министра иностранных дел)»[47]. Однако одержанные Германией победы все более затрудняли русским ведение двойной политики. В августе 1940 года они предложили Англии заключить пакт о ненападении, подобный пакту Риббентропа-Молотова. Встречные предложения Криппса были отвергнуты месяц спустя не потому, что Сталин предвидел, что переговоры Молотова в Берлине «укрепят связи между СССР и нацистской Германией», а из-за непосредственной угрозы, которую представляли для России немецкие действия на Балканах[48].
Итак, русские стояли перед дилеммой, которая становилась все более острой по мере ускорения Германией подготовки к вторжению. Открытый зондаж мог вызвать возмездие со стороны Германии. С другой стороны, было немыслимо отказаться от столь трудно налаживаемых контактов с Западом, тем более, что опасность англо-германского примирения угрожающе вырисовывалась на небосклоне.