Я не могу сейчас точно установить, когда именно я впервые встретилась с Кривицким. Не могу также сказать, к кому первому обратился сын Троцкого, Седов, за спасением Кривицкого - непосредственно ли к Дану или к Розенфельду. Знаю, во всяком случае, что он, Кривицкий, имел свидание с Розенфельдом и Грумбахом (Кривицкий хорошо говорил по-немецки и совсем не говорил по-французски, поэтому, я так теперь думаю, был привлечен Грумбах; возможно, что на этом свидании присутствовал и Дан). Во всяком случае, после этого свидания было решено, что некоторое время Кривицкий проживет у нас. Было решено в течение нескольких ближайших дней организовать, при помощи полиции, его охрану, дать ему возможность поехать куда-то около Тулона, чтобы вывезти его жену и сына, за жизнь которых он опасался. До этой поездки он должен был прожить у нас. В своей книге он после рассказал, как во время поездки его выследили, как пытались убить около Марселя и т. д. Все это подтверждал сопровождавший его агент полиции...
Для меня лично эта история началась с того, что Дан вызвал меня по телефону на службе (я работала тогда в «Этаме»[2]) и сказал, что ему необходимо немедленно увидеть меня, чтобы переговорить о важном деле, и просил прийти в какое-то кафе. Это все было так непохоже на обычную повадку Дана, который очень не любил звонить мне на службу, а не то что вызывать оттуда, что я, идя в кафе, была готова к самому худшему. Дана я нашла очень встревоженным, он скороговоркой сказал мне, что дело идет о том, что надо кого-то приютить у нас на несколько дней. У меня отлегло от сердца. Только-то! Почему нет? Конечно! Дан стал торопливо объяснять мне, что дело идет о советском человеке, невозвращенце, чекисте, которому угрожает большая опасность и т. д. Я немедленно согласилась: угрожает опасность — значит, надо помочь. Дан настойчиво повторял: «Но он бывший чекист»; мне казалось — человек под угрозой, надо помочь... Дан ушел с тем, что приведет его к нам, а я вечером увижу его.
Едва дождалась я окончания работы и полетела домой. Пока возилась с ключом, слышала, как Дан кому-то успокоительно сказал: «Это Лидия Осиповна». Когда вошла в квартиру, в передней рядом с Даном стоял небольшого роста человек, беспокойно меня оглядывавший, нервно и как-то нелепо подергивающий плечами... Как-то после Кривицкий рассказал мне, что в квартиру Дана он шел спокойно, но его очень смущало, что он не имеет никакого представления обо мне. Поэтому он решил внимательно ко мне присмотреться и в случае неблагоприятного впечатления немедленно покинуть квартиру, несмотря на огромный риск. Он посмотрел на меня, решил остаться. Сама того не зная, я выдержала какой-то экзамен.
Дан познакомил нас, я сказала несколько слов и тотчас же ушла на кухню хлопотать об обеде — просто мне хотелось на секунду остаться одной, чтобы разобраться во впечатлении; сказать правду, я не помню, каким он мне показался в тот первый раз, и я сохранила в памяти образ Вальтера совсем иного, не того, что я увидела тогда в нашей полутемной передней.
Я совершенно не помню сейчас, как прошел этот первый обед, что он говорил, помню только, что мы даже и вопросов не задавали, а только слушали его сбивчивые, торопливые рассказы, в которых он сам себя перебивал; но зато я хорошо помню вечер, который затем последовал. Дану надо было куда-то уйти, чуть ли не по делам того же Кривицкого. Я осталась с ним одна в квартире. Он сказал мне, что ему трудно заняться чем-нибудь, и спросил, не могу ли я провести вечер с ним. Конечно, я согласилась, да иначе и не представляла себе, как можно провести первый вечер при подобных обстоятельствах. Разговор не сразу завязался и не сразу наладился. Он спросил меня, что я о нем знаю, я должна была признаться, что ничего, что Дан еще не успел ничего толком рассказать. Кривицкий второпях рассказал уже известную теперь историю своего «ухода» от большевиков. Я хорошо помню, что он ни словом не упомянул тогда, что от него будто бы требовали, между прочим, «ликвидацию» /296/ жены Райсса Эльзы и что именно это заставило его решиться порвать свою связь с Советами... Насколько Кривицкий был в тот момент искренен или даже правдив, сейчас судить не могу.
Об убийстве Райсса он упоминал, сказал, что это дело, о котором до его выполнения он не знал ничего, на многое открыло ему глаза, то есть показало, что процесс вырождения диктатуры зашел так далеко, что он, коммунист и революционер, не может больше служить этому режиму.
После разных, довольно безразличных рассказов — говорил все больше он — он вдруг спросил меня: а как же вы не побоялись взять к себе в дом человека «из того лагеря»? Я еще не успела ему ответить, как он стал удивляться (и, пожалуй, как-то возмущаться!) нашему легкомыслию — такому человеку, как Дан, взять в свою квартиру человека из контрразведки... А если все его рассказы просто трюк, чтобы убить Дана, похитить и т. д. Сконфуженно я должна была признать, что такая мысль мне и в голову не приходила, что если бы большевикам пришла идея «ликвидировать» Дана, то они нашли бы для этого иные способы, от которых все равно нам не уберечься... Я понимаю теперь, что это звучало неубедительно, но нам действительно такая идея была совершенно чужда, и к такого рода объяснению я была совершенно не подготовлена... Разговаривать систематически в тот вечер было совершенно невозможно, он сбивался, перескакивал с одного предмета на другой, говорил о своем беспокойстве за судьбу семьи. «Они знают, что это для меня самое важное» — не раз повторял он, явно нервничал, два раза попросил меня сойти вниз посмотреть, «нет ли чего подозрительного», беспрестанно курил, иногда смотрел из окна на улицу - мы жили на первом этаже, — как-то прячась за занавески, вообще проявлял столько военной «хитрости», что я только диву давалась — какой-то совсем другой мир, к которому, казалось мне, нам никогда не привыкнуть.
Всю эту эпопею Кривицкий сам рассказал в своей книге, и повторять все это мне не стоит. Не рассказал он там только об одном разговоре, который был у нас в один из следующих вечеров, когда мы снова остались одни — Дан ушел, кажется, на какое-то собрание. Помню, Кривицкий нам решительно заявил, что оба мы не можем уходить из дому, оставив его одного, и мы это приняли; поэтому весь день, пока я была на работе, Дан /297/ сидел дома. Само собой разумеется, что мы устроились так, что к нам никто из товарищей в эти дни не приходил... В один из вечеров, когда мы сидели вдвоем, он снова вернулся к теме о «доверии», резко осуждая его, утверждая, что оно обычно граничит с безответственностью. Подчиняясь какой-то внутренней логике или, по крайней мере, ассоциации, он вдруг мне сказал: «Да, вот, например, мне раз случилось... Я усомнился в верности одного человека, моего агента, человека, который многое знал, многое держал в руках. Если мои сомнения были правильны, он из нужного человека превращался в опаснейшего, именно в силу своей значительности. Надо было выяснить, объясниться. Я жил тогда в Голландии, он - в Вене; я вызвал его на свидание, просил приехать в Зальцбург, думал в процессе свидания проверить свои подозрения, еще раз проконтролировать свои впечатления, его ответы... Он приехал, мы три раза уходили с ним в горы, в далекие прогулки, говорили. Из последней прогулки он не вернулся; я уехал из Зальцбурга один... Он слишком много знал...» Я обмерла. «Как же вы все-таки проверили его? Как убедились?» Оказывается, ничего не проверил, да как такие вещи и можно проверить? Ни в чем не убедился. Но раз сомнение зародилось, дело надо ликвидировать, он не за себя боялся, а за других, за «дело». Тот слишком много и многих знал, риск был слишком велик...
Я остолбенела. Он заметил это и, криво усмехнувшись, сказал: «Вот поэтому-то и у меня иное отношение, чем у вас, к тому, что и меня могут ликвидировать... Тут нет места морали. Безопасность и безопасность многих; тем хуже для того, кто ей угрожает!»
Много позже я вспомнила об этом разговоре... Я не верю в то, что его убили чекисты, агенты Сталина, я думаю, что его заставили покончить с собой. Он подчинился силе угроз, которые ему могли быть представлены; возможно, подчинился, даже не протестуя, а просто подчиняясь закону, которому все подчинены в «их» ремесле — кто угрожает безопасности многих, должен быть устранен.
Многим казалось странным, что большевики, столько лет оставлявшие его в покое, вдруг почему-то снова взялись за него. Случайно мне стало известно, что так просто «в покое» его все же не оставляли; к тому же за годы войны, после некоторого периода спокойной жизни, после опубликования своей книги, он как будто сошел со /298/ сцены. Но именно только «как будто»: лишь только началась война — он два раза ездил по приглашению Черчилля, раз в Англию, раз в Канаду, и давал английской контрразведке разные сведения о немецких агентах, проживающих в Англии. Он сам рассказал нам об этом, когда посетил нас в Нью-Йорке в декабре 1940 года, мне кажется, в первые рождественские дни. После этого не прошло и трех недель, как он был найден мертвым в отеле в Вашингтоне.
Во время этого свидания, которое было мучительно, Кривицкий сказал нам, что он давал сведения только об агентах, работавших на Германию. Было ли это так, сказать трудно. Во всяком случае, большевики имели все основания беспокоиться и по своим законам (по законам «их ремесла») могли счесть необходимым без особой проверки, во имя безопасности многих — устранить одного...
Это единственное в Нью-Йорке свидание с Вальтером я запомнила очень хорошо. Он пришел к нам без предупреждения, совершенно неожиданно; встретились мы очень сердечно, хотя у нас и было против него кое-что, но все же мы ему очень обрадовались. Дан, однако, счел необходимым выложить ему все, что у него было на душе. Первое, что он ему сказал, это — что его книга, которую мы получили еще в Париже, так сильно расходится во многом с его парижскими рассказами (впрочем, я тогда же писала ему об этом, но ответа не получила; у нас даже, кажется, не было уверенности, что письмо дошло до него). Многое, что в его рассказах было предположительно, в книге преподносилось как определенно бывшие факты. Так, например, по его рассказам выходило, что он в Испании во время гражданской войны сам не был, а в книге он рассказывает чуть ли не как очевидец о разных событиях, там происходивших. Нам он говорил, что ничего положительного о похищении сына Абрамовича[3] не знает, хотя и предполагал по всему, что его могли «ликвидировать» по той или иной причине только агенты ГПУ, и только удивлялся, как молодой Рейн мог совершить такую неосторожность, как поехать в Испанию, «где наши хозяйничали, как дома». Не знал он или, по крайней мере, не рассказывал ничего положительного и о похищении генерала Миллера, в книгах же /299/ он трактует об этих событиях как человек, бывший в курсе, и т. д. Кому мы должны верить - Вальтеру, как он был в Париже, или Кривицкому в его нью-йоркской книге, спрашивал его Дан. Удовлетворительного ответа бедный Кривицкий дать не мог, обещая «после» все объяснить. Это «после» никогда не наступило, мы больше не видали его.
В это наше свидание он снова вернулся к вопросу о доверчивости демократий, о вреде такой доверчивости. В ответ на его рассказы о свиданиях с Черчиллем и об его «информации» (тут он сказал, что не разоблачил ни одного подпольщика, а только указал на людей, которые, как он знал, работали на Германию; насколько это соответствовало действительности, судить не могу, оставляю это на его совести). Дан не без упрека напомнил ему, что он, Кривицкий, уезжая в Америку, предполагал уйти в частную жизнь и что это было в какой-то мере предпосылкой в разговорах Дана с Блюмом, который должен был просить у Буллита[4] визу в Америку для Кривицкого. Блюм хлопотал о праве убежища для уважаемого человека. Вот именно в этот момент Кривицкий снова заговорил о преступной «доверчивости», могущей иметь самые пагубные последствия, и при этом не без запальчивости назвал имена некоторых журналистов, которые, правда, без особых конкретных обязательств, получали в свое время «у него» деньги для своих газет или для себя лично, и некоторых общественных политических деятелей, которые уже прямо «служили ему» не по убеждению, а за деньги. В свое время в Париже он как-то отмечал, что его агенты чаще служили не за деньги, а по убеждению, из-за симпатии к Советской России, к русской революции. Тогда он нам никого не назвал. (Имена, сообщенные им в нью-йоркское свидание, я передала доверенному лицу[5].)
Прощание было тягостное, но все же мы должны были еще встретиться, на чем особенно настаивал Кривицкий. Говоря о своих дальнейших планах, он говорил, что собирается купить автомобиль, небольшую ферму недалеко /300/ от Нью-Йорка, что так будет лучше для сына и т. д., приглашал к себе. Уже тогда он жил под фамилией Томас. В то свидание он отнюдь не произвел на нас впечатления человека, который знал, что для него все кончено. Скорее наоборот. Поэтому известие об его «самоубийстве» было для нас такой большой неожиданностью.
Много позже мне как-то пришлось разговориться с Д. Н. Шубом[6] о Кривицком. И Шуб рассказал мне следующее: однажды к нему в редакцию «Форвертса» не то позвонил, не то пришел какой-то американец, который сообщил, что с пароходом из Европы приехал некий Кривицкий, бывший советский деятель, который не собирается возвращаться в Советский Союз, что визу ему выхлопотал Блюм, что он, Кривицкий, был в контакте с Даном, который и свел его с Блюмом, что он по прибытии был задержан иммиграционными властями и в настоящее время находится на Эллис Айленде[7]. Смысл этого сообщения был тот, что Шуб должен был предпринять какие-то шаги для освобождения Кривицкого. Шуб не рассказал мне подробностей, как ему удалось этого добиться, но во всяком случае он поехал на Эллис Айленд, и Кривицкого с семьей освободили, уж не знаю, на поруки ли Шубу или как-нибудь иначе, но только Шуб сказал мне, что он взял всю семью к себе в «Си Гэйт», где он тогда проживал. Возвращаясь домой после работы в «Форвертсе», он имел большие возможности беседовать с Кривицким, о многом его расспрашивать, многое от него слышать. Он рассказал мне только об одном эпизоде. Раз, гуляя по пляжу, Кривицкий вдруг остановился и, внимательно всматриваясь в лицо Шуба, без всякой связи с предыдущим спросил:
«Вы думаете, я многих людей убивал? Сам, своими руками? Нет, я никого сам не убивал, я хоть и числился по ГПУ, но работал в другом отделе, политическими делами не занимался».
По словам Шуба, он был совершенно растерян, не знал, что ответить, — так необычен был такой вопрос в нашем кругу... Конечно, он заверил Кривицкого, что ему и в голову не приходило... считать, сколько и т. д. Тягостная это была сцена.../301/
Этот рассказ Шуба вызвал у меня воспоминание о рассказе о «прогулке» в горах Зальцбурга, с которой собеседник Кривицкого не вернулся. Я думаю, что в Париже Кривицкий был ближе к истине, но что заставило его без всякого понуждения Шуба обратиться к этой теме? Какие ему одному известные ассоциации, душевные движения вынудили его к этому?..
Еще одну драматическую подробность из знакомства с Кривицким Шуб рассказал мне. Как-то раз, когда Кривицкий уже не жил у Шуба, он пришел к нему и сказал, что деньги у него на исходе. (Кстати, о деньгах: порывая с Советами, Кривицкий имел на руках большие деньги. Он уверил Дана, хотя тот и не задавал ему таких вопросов, что он передал все бывшие у него на руках суммы какому-то лицу своей организации, оставив себе только 20000 франков-сумму по тем временам значительную, но не поражающую — по курсу того времени это было, вероятно, около 800 долларов.)
Кривицкий сказал, что он хотел бы поместить в «Форвертсе» две-три статьи, чтобы заработать немного денег. До тех пор Кривицкий поместил только три статьи в «Социалистическом вестнике», за которые, конечно, ничего не получил.
Шуб отсоветовал ему помещать свои статьи в «Форвертсе», где он мог бы заработать сравнительно очень немного, что вообще не разрешило бы его проблемы — как жить. Он сказал Вальтеру, что если он уж решается выступить в печати, то надо идти в большую прессу, где он сможет заработать очень много и таким образом обеспечить себя на сравнительно долгий срок. Он обещал ему свести с подходящим человеком, который и поможет поместить статьи в большой прессе и переведет их на английский. Кривицкий предложение принял, и Шуб свел его с Юджином Лайонсом, с которым Кривицкий начал работать для «Сатердей ивнинг пост», кажется. За эти статьи Кривицкий получил, кажется, 30 000 долларов, которые он должен был разделить с Лайонсом, если не ошибаюсь, пополам.
Через некоторое время Кривицкий, очень встревоженный, позвонил Шубу в «Форвертс» и сказал, что ему необходимо встретиться с ним, что он получил оттиски своих статей, что возмущен, что готов разорвать все соглашение, что он не может дать своей подписи под таким текстом, что он никогда не называл себя «генералом», да никогда им и не был, а статьи помечены именно так /302/ и т. д. Шуб старался его успокоить, и они решили немедленно встретиться в кафетерии на 42-й улице.
Отправившись на 42-ю улицу в кафетерий, Шуб нашел Кривицкого еще более взволнованным, с совершенно искаженным от волнения лицом; лишь только он увидал Шуба, он сказал ему, что они должны немедленно перейти в другое место, так как здесь его уже поджидали «три агента Сталина», и указал Шубу на трех человек, сидевших за столиком недалеко от Кривицкого. Шуб взволновался (для меня так и остается неясным, чем можно было объяснить их присутствие там — было ли это случайностью, или они следили за Кривицким и выследили его, или даже слушали его телефонные разговоры), стал присматриваться в указанном Вальтером направлении и действительно увидал трех человек, один из которых, по характеристике Шуба, производил впечатление «латыша» — крупный, с низким лбом, тупого вида. Двое других не производили отталкивающего впечатления, да Шуб был слишком взволнован, чтобы начать присматриваться: Кривицкий торопил его уходить из кафетерия. Они встали и пошли по узкому проходу к кассе, «латыш» и его спутники встали тоже; «латыш», подойдя к Кривицкому вплотную, негромко сказал ему: «А ты здесь, брат? Я и не знал. Что делаешь?» На что, к ужасу Шуба, он услышал спокойную реплику Кривицкого: «А ты приехал убить меня?» «Латыш» стал торопливо успокаивать Кривицкого и попросил выйти «поговорить». Все одновременно вышли из кафетерия, причем Шуб, по его словам, был ни жив ни мертв. На улице двое сопровождавших «латыша» спросили Шуба: «Это твой человек?» — на что он, совершенно растерявшийся, ничего не понимающий, почему-то ответил: «Да». Тогда они отошли в сторону, а Шуб приблизился к Кривицкому и «латышу». Последний в это время говорил Вальтеру: «Я читал твои статьи в »Социалистическом вестнике«. Что же ты еще собираешься писать?» Кривицкий, не отвечая на вопрос, сказал: «А ты не боишься, что я сообщу о тебе и ты, как агент Сталина, угодишь в тюрьму?» Эта угроза, видимо, не произвела на «латыша» никакого впечатления. Он беззаботно ответил: «Нашел чем пугать! Шесть месяцев тюрьмы, невидаль, подумаешь!» Кривицкий дернул Шуба и увлек за собой...
После этого Кривицкий переменил квартиру, кажется, на время уехал куда-то; по-видимому, никаких последствий этот инцидент не имел, но он показывает, что /303/ большевики не теряли Кривицкого из виду и в Америке. По-видимому, его книга не показалась им столь опасной, чтобы приняться за него вплотную, но его деятельность во время войны, сношения с английской разведкой, о размерах которой (которых) они, конечно, не могли знать, видимо, заставили их решить покончить с ним. Во имя безопасности многих.
Американское следствие — думаю, внимательное и беспристрастное — с очень большой степенью достоверности выяснило, что убийства, в прямом смысле этого слова по крайней мере, не было. Было самоубийство, с запиской, несомненно, написанной рукой Кривицкого, запиской, странно редактированной, где одновременно говорилось и о бледности сына, и о необходимости очень заботиться о нем, с одной стороны, и о «грехе» его, Кривицкого, жизни, с другой. Такая записка могла быть написана под диктовку или, еще вероятнее, под приставленным к виску револьвером...
Как могли вынудить большевики Кривицкого к самоубийству? Какими угрозами?
Если они грозили убить или похитить его сына и жену — самое для него страшное, — то он должен был бы понимать, хорошо зная все их повадки и обычаи, что его самоубийство ничего не устраняет, так как обещаниям большевиков оставить после его смерти в покое его семью он все равно не поверил бы; он, во всяком случае, попытался бы бороться, обратился бы к помощи полиции и т. д. и в этом случае все же имел бы какой-то шанс на успех. Но он и не пробовал бороться и «покончил» с собой. Почему? Эту тайну он унес с собой. Я допускаю, что угрозы, быть может, были другого характера — не обещали ли большевики перейти в своеобразное наступление: разоблачить Кривицкого, рассказав о нем все то, что он скрыл от американских и прочих властей, рассказать об эпизодах, вроде Зальцбурга (а кто знает, сколько их было; недаром Кривицкий, без всякого внешнего давления, возвращался к этой стороне своей жизни, к этому «греху», к этому закону их «ремесла»); никакие власти правового государства, где имеется общественное мнение, не могли бы пройти мимо таких разоблачений, не могли бы закрыть глаза на них; впереди маячил более или менее громкий процесс, тюрьма, может быть, пожизненная, то есть такое «наследство», от которого он хотел бы при всех условиях уберечь сына. Это единственное объяснение, которое я могу дать этому «самоубийству».
Или его просто охватила усталость, и он не нашел в себе сил, чтобы бороться против натиска? Но это так мало похоже на вечно динамического Вальтера[8]...
Из архива Л.0. Дан. Амстердам, 1987. С. 115-124