А чего, спрашивается, следовало ожидать? Что увижу элегантных господ и изящных дам, будто в Париже? Судя по всему, именно этого я и ожидал, иначе вряд ли так удивился бы.
Коммунистическая партия в своей программе обещала уничтожить аристократию и буржуазию и установить господство пролетариата. Так стоит ли удивляться, что это обещание выполнено?
Зарубежный путешественник еще дома принимает к сведению факт, что в России господствует пролетариат, однако слово «господствовать» в подсознании наверняка связывается с господствующими классами, с господами, и воображение на миг отказывает, стоит лишь лицом к лицу столкнуться с пролетариатом. Понапрасну искать в этих людях привычные внешние приметы властителей: пышность, изысканность, утонченность жестов. Пролетарий, даже господствуя, остается пролетарием, то есть внешне выгладит приблизительно так же, как в любом заводском квартале Европы. Рабочая одежда, засаленная кепка, в пальцы въелась грязь, ладони, шершавые от пресловутых мозолей, коим даже на Западе слагают хвалебные гимны. Одним словом, пролетарий он и есть пролетарий! Москва производит впечатление города, куда нахлынули обитатели окраин. Нахлынули и затопили, похоже, пролетариат в Москве чувствует себя господином и держится соответственно этому. Весь город преобразил по своему образу, и подобию.
И все же, повторяю: явление это вопреки своей логике ошарашило меня. Потребовалось несколько минут, прежде чем я сумел переварить сей очевидный факт. И тут мое воззрение враз изменилось. Я осторожно двинулся по лестнице вниз. На миг бросил взгляд поверх серой колышущейся массы, откуда на меня шибануло запахом, знакомым с детства и одинаковым повсюду: так пахнет от людей физического труда. Затем я сделал еще шаг вниз и нырнул в этот запах. Людской поток тотчас подхватил меня.
Было полное впечатление, будто я шел по рабочим кварталам Будапешта. Время от времени волны потока сталкивали меня с кем-либо из встречных, тогда я, запинаясь, задавал свой вопрос или показывал бумажку с адресом. Меня влекло вдоль широкого проспекта, от уймы вывесок и надписей кириллицей рябило в глазах. Постепенно я стал различать цветовые пятна, составные части людской массы, игру волн в мощном потоке. Все прохожие были обуты сплошь в теннисные тапочки, словно стремились на какое-то соревнование. По проезжей части мчались наперегонки автомобили и битком набитые трамваи, к краям тротуара беспомощно, точно обломки кораблекрушения, сбивались выходцы из деревень. Попадались и нищие. Видел я и очередь: семнадцать человек стояли у газетного ларька в ожидании свежих выпусков. Видел мальчишек-подростков, они нараспев предлагали папиросы — как у нас, во время пролетарской диктатуры. Калек-инвалидов не видел, сколько ни высматривал. Видел военных в легких брезентовых сапогах, горланящих песни молодых рабочих в кузове грузовиков, женщин с младенцами на руках.
Почти все облачены в белые одежды — не в грязные, а именно в чисто-белые. Шляп никто не носит. Женщины предпочитают косынки и береты, мужчины — фуражки и кепки, но в большинстве своем люди ходят с непокрытой головой. Руки почти у каждого заняты портфелем, сумкой, свертком или связкой книг. Военные не носят при себе никакого оружия. Традиционных русских бород тоже почти не видно.
Постепенно начинаю различать и лица. Помимо русских, татарских, кавказских черт в большинстве своем они носят интернациональные приметы пролетарской принадлежности; усталый или, напротив, очень даже жесткий взгляд, глубокие морщины на лбу и у рта, где застревает не успевшая расплыться улыбка. Это старые люди, с души которых никому не стереть памяти о прежнем рабском труде, о бунтарстве, революции и тяготах гражданской войны. Всмотрись повнимательнее в глаза человека с которым говоришь, и по взгляду его сможешь определить, когда он «включился» в революционный процесс, который длится и поныне... Взгляд молодых — сколько их изучил я в поисках глубинного отсвета нового мира! — дерзкий, чуть ли не вызывающий, не лишенный некоего самодовольства и иронии, если устремлен на иностранца... Эти видят перед собой только будущее и упрямо смотрят только вперед, они впадают в энтузиазм, стоит спросить их о пути, сулящем все новые и новые повороты и достижения новых высот.
Ухабы и тупики, как видно, попросту в расчет не принимаются.
Свернув на Садово-Кудринскую, у одного из домов (непобеленный, из красного кирпича, он явно нуждался в текущем ремонте) я увидел молодого человека; сидя на скамье без спинки, он зубрил слова. Я останавливаюсь перед ним, но он даже не вскидывает головы. Закрыв глаза от усердия, он без конца повторяет — чтобы врезались в память — французские слова: «гайка», «рашпиль», «коррозия»... На мой вопрос, заданный по-французски, он удивленно и с готовностью вскакивает. Напряженно сведя брови, подыскивает слова и по кратком размышлении составляет безукоризненный ответ. Затем с облегчением улыбается, словно выдержал экзамен. Облегченно улыбаюсь и я. До этой точки пути я добрался лишь благодаря тому, что непрерывно следил за жестами, которыми услужливые прохожие сопровождали свои словоохотливые объяснения в ответ на мои кое-как, с запинкой произнесенные вопросы. Я брел пешком уже добрый час и из последовательного сокращения сопроводительных отсылок заключил, что приближаюсь к цели. Действительно, до улицы Воровского всего каких-то четверть часа ходу, подтверждает молодой человек — то ли студент, то ли рабочий, никак не могу определить по его одежде; надо идти прямо, пока не попаду на площадь, а там свернуть... влево?., вправо?., направо! — оттуда начинается улица Воровского.
Мне нужен дом писателей, поясняю я. Лицо моего провожатого озаряется широкой улыбкой. «Товарищ? Француский писатель и товарищ?» — вопрошает он с горящими глазами и оживленно жестикулирует, отчего не только походка его становится быстрее, но и в стихии французского языка он движется проворнее.
Приходится признаться, что я — венгр, всего лишь «венгерец».
Но для него все нации равны. Он искренне чтит и венгерский народ. А что, велик ли он, этот народ? Мой собеседник задумывается, после чего с торжеством выпаливает имя, при звуках которого и мое сердце полнится теплом: Петёфи...
И тут мы оба — не знаю почему — останавливаемся и, смеясь, хотя и не без некоторой растроганности, обмениваемся рукопожатиями. Это первый пункт, в котором мы сходимся безоговорочно.
Тем временем мы выходим на площадь Восстания, откуда берет начало улица Воровского. Дом писателей я найду без труда, даже не глядя на нумерацию. Двор с цветником, в глубине двора — старинная дворянская усадьба, крашенная в желтый цвет; там некогда жила Наташа Ростова, героиня «Войны и мира»; большинство московских сцен романа происходило именно в той усадьбе.
Мы прощаемся. Мой любезный провожатый с акробатической легкостью произносит свое имя — шедевр мелодичного скопления согласных и мягкости звучания, однако даже после троекратного повторения я оказываюсь бессилен его запомнить.
Я пересекаю старинный двор, где когда-то предавались мечтам Наташа Ростова и Соня, а сейчас играют в теннис девушки и молодые мужчины; Вход в усадьбу — чуть ли не из подвального помещения. У гардероба пожилая дама, облаченная в потертое кожаное пальто и белые спортивные туфли, направляет меня в кабинет Юдина, председателя союза.
— Где найти этот кабинет? — интересуюсь я.
— Ступайте наверх, — говорит она и исчезает.
Узкий коридор, по обеим сторонам в комнатушках за дощатыми перегородками стрекочут пишущие машинки, которым задают работу всевозможные жанры — поэзия, трагедия, роман. Поэты, драматурги, критики и романисты снуют взад-вперед и дискутируют меж собой на русском, украинском, татарском, грузинском, а те, к кому я впопыхах обращаюсь, — и вовсе на башкирском.
Запуганный бюрократией, здесь я впервые почувствовал, что заблудился.
Ангелом-спасителем, вызволившим меня из этого кошмарного коридора и наконец-то направившим мою судьбу на верную стезю, стала секретарша Юдина Лидия Ивановна — милая, чуть полноватая, курносенькая, с удивленно распахнутыми глазами. Здесь самое время произнести в ее адрес слова благодарности которые я на своем доморощенном русском тщетно пытался сказать.
Лидия Ивановна, словно бы в нее переселилась душа Наташи Ростовой, с материнским чутьем русских женщин, свойственным бабушкам, равно как и юным девушкам, — сколько раз я мог убедиться впоследствии в этом — уже по тому, как я представился, поняла, что я хочу есть. Дальнейший обмен мнениями протекал в том же русле.
Я объяснил — не ушам, но ее большим голубым глазам, — откуда я прибыл. Она велела принести бутерброды с ветчиной.
Сюда явился прямо с вокзала, сказал я. Лидия Ивановна с улыбкой кивнула и тот час распорядилась подать и икру.
— К кому мне обратиться? — спросил я. — Где я буду жить? В ответ на это был подан чай.
И наконец, появился Юдин. Лет тридцати пяти крепыш славянского типа, глава философской школы, названной его именем. Спутал, что ли, он меня с кем-то — до сих пор гадаю. Направился ко мне с распростертыми объятиями и, улыбаясь, расцеловал в губы. Для начала это было все, что он сумел мне сообщить.
После ряда телефонных звонков вскоре появились Фадеев, Литкиц, а затем Тарасов-Родионов. Началась беседа, в которой по-прежнему основная роль была отведена широким улыбкам, взаимным похлопываниям по плечу и ободряющим подмигиваниям. Никто из них не говорил ни на каких языках, кроме русского, а посему в обмене мнениями без труда могли принять участие и оба вышеупомянутых башкира, поэт Марат Муслин и прозаик Амир Чанашов; наш и без того нескудный лексикон они обогатили внезапными взрывами громкого смеха, который вдруг столь же неожиданно обрывался, и башкиры молча ждали ответа.
Наконец вошел, слегка прихрамывая, один из руководителей иностранной комиссии, с которым у нас нашелся и общий язык.
В Россию я приехал в качестве гостя на съезд советских писателей и сейчас впервые узнал, что срок съезда перенесен и он состоится лишь через два месяца.
— Что же мне до тех пор делать?
— Посмотреть страну.
Я признался, что мысль эта меня привлекает, но как ее осуществить. Ведь я слышал, будто бы иностранцев обычно водят за ручку, пока окончательно не заведут в тупик; слыхал я и о том, что за иностранцами следят. Эти свои соображения я тотчас и выложил.
Слова мои, распространяясь на разных языках подобно подожженному фитилю, вызвали взрывы оглушительного хохота. Теперь в кабинете присутствовали еще и татары.
— В стране более ста тысяч иностранцев. За каждым следить — глаз не хватит.
Столько-то глаз уж как-нибудь да найдется.
Меня успокоили: я могу ходить, куда хочу, и жить, где пожелаю. Связываться с «Интуристом» они и сами не рекомендуют, это учреждение и создавали-то для каких-нибудь престарелых англичанок, которым взбрело в голову тратить здесь свои деньги.
Для меня раздобыли машину, и за десять минут мы проделали путь, который совсем недавно занял у меня больше часа. Странно, однако же из окна автомобиля улица производила гораздо менее благоприятное впечатление, чем раньше, когда я тоже был частью толпы. На вокзале я в два счета получил свой багаж, от прежней толкучки и следа не осталось. Я полюбопытствовал о причине: «Во время прибытия поездов всегда большое скопление народа», — объяснили мне.
В гостинице я принял ванну и лег в постель. Из полусна меня вырвал стоявший на тумбочке телефон: Андре Мальро, которого возвестили о моем приезде. Однажды мы уже встречались в Париже, а сейчас условились встретиться назавтра, в полдень, на Красной площади.