В душе каждого венгра гнездится доля энтузиазма Чомы Кёрёши [1]: жажда знаний, неотделимая от страсти к приключениям, беспокойство оторванного от дома сына, который пробивается сквозь дебри библиотек и дремучих лесов, чтобы набрести на след утерянных родителей. Кого оставлял равнодушным и в какой-то мере не подталкивал к подражанию заразительный пример исследователей от Юлиана [2] до Вамбери [3], которые кто на манер Стенли или Шампольона, кто вроде проклятого королевича из народных сказок устремлялись на поиски исконной, обширной семьи? Сиротливый народ в центре Европы, не мы ли больше всех прочих европейских народов стремимся к своим отеческим истокам?
Предки мадьяр! Слова, которые загадочным образом уцелели в чумах вдоль Енисея и вполне естественно могли бы прозвучать и в Большом соборе Дебрецена; возгласы, какие раздавались над топкими берегами Оби в день прощания, когда небольшой отряд всадников двинулся на запад... отзвук их еще слышится нам из дальней дали в полторы тысячи лет! Иначе чем объяснить, что, узнав о предстоящей поездке в Москву, наряду с русским словарем я тотчас раздобыл учебник остяцкого языка? Воспроизведя в памяти впечатления школьных лет, я с улыбкой констатировал; мое волнение перед дорогой сродни тому давнему ребяческому возбуждению, которое охватывало меня, когда мы с домашними на телеге отправлялись в соседний уезд проведать дядюшек и тетушек. Вот и теперь не сказать, что я еду на чужбину — сидело во мне подспудное чувство. И сразу же по прибытии в Москву я стал интересоваться родственниками.
Остяков, к сожалению, повидать не удалось, со времени нашей разлуки они успели переселиться подальше, на расстояние вдвое больше того, какое я уже преодолел по дороге сюда. Зато, утешили меня, вотяки находятся поблизости, между Волгой и Уралом, в двух сутках езды на поезде. Можно повидать и марийцев, которые, кстати сказать, восстали против того, чтобы по всему свету их по-прежнему называли черемисами — насмешливым прозвищем, каким наградили их русские; точно так же и зыряне вернули себе исконное название коми. Родичи эти обретаются по соседству, в каких-то четырех сотнях километров от Нижнего Новгорода.
Мордвинов же при желании можно увидеть и в Москве; по официальным данным, их здесь более четырех тысяч, и занимают они целый район где-то на окраине города. Я сразу же отправился на поиски.
Выловить родственников среди четырехмиллионного московского населения оказалось делом нелегким. Заблудиться в дебрях администрации проще, чем в дремучем лесу. Вместе с моим случайным сопровождающим, очень милым человеком, в ком я встретил отзывчивую душу филолога, мы преодолели километры, взбираясь с этажа на этаж, обращаясь от одного учреждения к другому. Целыми вечерами, запоздно обходили мы клуб за клубом на окраинах города и попутно познакомились с разными прочими экзотическими народами и народностями: якутами, узбеками, чувашами, юкагирами и чукчами; последних вообще насчитывается всего лишь двенадцать тысяч, и кстати, они тоже наши родственники, хотя и дальние. Наконец, нам удалось узнать, где живут мордвины — в районе Марьиной Рощи.
Мы блуждали до самого вечера, пока в конце концов не очутились так далеко от центра, что район этот даже не обозначен на большой карте Москвы. Трамваи дальше не ходили, и мы двинулись пешком по темной окраине, где нет ни водопровода, ни канализации; о достижениях прогресса свидетельствует лишь электричество, недавно проведенное в старые, одноэтажные деревянные дома. Первое время мы шли по широкому проспекту, в середине которого года два назад насадили аллею. Справа и слева, на скамейках среди молодого кустарника в сумерках сидели влюбленные парочки — на протяжении километров шести. Но вот проспект кончился, и начались неблагоустроенные места. Здесь даже тротуаров не было, мы то и дело проваливались в рытвины. От порога домов к канавам по обеим сторонам улицы тонкой струйкой устремлялись сточные воды, но сами дома вроде бы казались опрятнее и ухоженнее. Горящие внутри лампочки освещали тюлевые занавески на окнах. Судя по всему, мы уже попали на территорию, где жила мордва; в ответ на наши вопросы, где находится клуб, нас гоняли туда-сюда, пока мы окончательно не заблудились в хаотическом беспорядке переулков. Растерянно напрягал я глаза в темноте, почти такой же непроглядной, как и наше происхождение.
Вот тут-то и довелось мне испытать потрясение, которое живо напомнило мне епископа Геллерта [4], когда тот вдруг услышал пение работника на мельнице. Неловко говорить о пережитом чувстве, поскольку я чураюсь пафоса и растроганности, неизбежно сопутствующих великим моментам жизни. И все же должен признаться, что меня захлестнули смятение и теплая волна радости, когда слуха моего коснулась вроде бы знакомая мелодия, доносящаяся с соседней улицы.
Одновременно заиграли три-четыре щипковых инструмента; в отрывисто-четком ритме все отчетливее пробивался какой-то знакомый рефрен. Я не ошибся. Эту мелодию я знал, но, как видно, позабыл. Она живо напомнила мне пять-шесть венгерских народных песен, похожая на каждую их них; и только казалось, вот, вот он, в точности венгерский народный напев, как вдруг, через несколько тактов, неожиданным поворотом мелодия переходит в другую, столь же знакомую. Чисто, отчетливо, словно в родных шомодьских краях, я различаю мотив этих двух строчек:
Три яичка снесла перепелочка
Пере-пере-перепелочка...
Может, я ослышался? Ведь песню эту даже не назовешь народной, текст ее, если я правильно помню, написал Чоконаи. Однако, отметая прочь все мои сомнения, мелодия торжествующе продолжается, и на нее естественно ложатся привычные слова:
Куст мой розовый пригожий, Розу мне отдай...
Сцена настолько неправдоподобна, что невольно вызывает смех.
— Неловко говорить, — смущенно обращаюсь я к своему спутнику, — но я почти уверен, что эту песню исполняют в мордовском клубе.
— Вполне возможно, — отвечает он, прислушавшись. — В подобных клубах обычно проводят репетиции музыкальные и драматические кружки самодеятельности. Во всяком случае, давайте заглянем туда.
Так мы отыскали мордвинов.
Когда мы вошли в клуб, мне вновь пришлось призвать на помощь все мое самообладание. История словно бы решила поиздеваться надо мной за то, что я с придирчивостью сверх необходимого подхожу к вопросам языкового и расового родства и нашей пресловутой азиатской ментальности.
В глубине просторного зала находилось сценическое возвышение, где возле рояля действительно шла репетиция — играли на инструментах вроде цитры. В углу кучкой стояли несколько юношей и девушек, у двери крутились ребятишки, мы едва не споткнулись, налетев на них; на одном из столов была разостлана толстая белая шаль, на которой спал голый младенец. В ответ на наше приветствие к нам подошли два молодых человека — один к одному уроженцы комитата Бараня, — и от изумления я лишился дара речи. Позади них, не скрывая любопытства, таращился на нас знакомый сторож с виноградников Озоры. Помнится, первой мыслью моей было недоумение: чего это он воззрился так, будто своих не узнает? Может, я его чем обидел?
Мой спутник объяснил по-русски, что нас сюда привело. Теперь уже кольцо вокруг меня стало плотнее, даже музыканты спрыгнули со сцены. С минуту все молча разглядывали меня. Я тоже молчал, изучая их лица, и то, что представало взгляду, казалось мне наваждением. Хватит дурачиться, так и подмывало меня сказать, пора переходить на венгерский!
Дошел черед и до этого. Руководитель решил навести порядок и призвал беглецов на сцену. Его короткий возглас резко разорвал тишину зала. «Jyarkaj!» — послышалось мне.
— Что значит «дяркай»? — поинтересовался я у коренастенькой, с жесткими, торчащими волосами девушки, которая стояла ко мне ближе всех.
— Jarkaj? (созвучно венгерскому глаголу "ходить") Идти. Идите, значит, — пояснила она по-русски.
К залу примыкала комната поменьше, где находилась «культ-комиссия»; туда мы и прошли, чтобы не мешать репетиции. Вдоль стен выстроились книжные стеллажи, посреди большого круглого стола при электрическом свете поблескивали клавиши пишущей машинки. Мы расселись вокруг стола, словно дома, в семье. Лишь теперь я чувствую, до какой степени устал, проведя весь день на ногах, и поудобнее устраиваюсь на стуле.
— Вы издалека? — спрашивают меня.
— Из Венгрии.
Лишь одна голова вскидывается при этом сообщении, остальным слово «Венгрия» не говорит ровным счетом ничего.
— Разве вы не знаете, что мы родственники?
Вроде бы слышали звон... Ну да, о финнах они что-то знают, а кто-то из присутствующих слыхал и про остяков.
— Да-да, мы с вами в родстве. Совестно об этом забывать!
Им и вправду совестно; две юные девушки лет шестнадцати-семнадцати, вспыхнув, переглядываются. Председатель культ-комиссии, молодой человек лет двадцати двух, смущенно отворачивается. Разговор до сих пор шел на русском, в котором мои родственники также не очень сильны.
— Ver (кровь), — говорю я по-венгерски. — Знаете такое слово?
- Ver!
Они смотрят друг на друга, лица их проясняются. По другую сторону стола кое-кто приподнимается, чтобы лучше разглядеть меня.
— Viz!(вода) Как вы это произносите?
— Ved! — отвечают сразу трое.
- Vid! — добавляет смуглолицый паренек, которого на первый взгляд я счел своим давним школьным товарищем.
— Vid, ved — невелика разница. У нас ved тоже сохранилось в слове vedel. (хлебать, лакать) Вот мы какие бережливые!
Теперь уже все вокруг улыбаются. Я показываю на свои глаза.
— Selmj! (глаз) — хором кричат мне. Девчушка лет десяти, ничего не поняв из нашей игры словами, сперва удивленно таращится на меня, затем разражается смехом и что-то кричит мне по-мордовски.
— Haz! (дом) — продолжаю я. — Hazam! (мой дом)
— Chadom!
— Что-то шепелявите вы, братцы! Vaj? (масло) - Vaj!
— Az eg? A menny? (небо, небеса)
— Menyil!
— Kez? (рука)
-Ked!
С чего бы это все мы вдруг так повеселели? Лица раскраснелись, глаза горят. Официальности как не бывало, мы вскакиваем из-за стола и смеясь ощупываем друг друга. Радостно роемся в памяти и с гордостью извлекаем то, что сохранилось из наших общих сокровищ.
— Hal? (рыба)
— Kal!
— Nyil! (стрела)
— Nyel!
— Что у тебя есть, чем ты пишешь? Tollad? (твоя ручка)
— Tolgam! (моя ручка)
— А у них? Как будет «их ручка»?
— Toldamik!
— Ты какой-то худющий, sovany, верно?
— Sovanye, sovanye!
— И плоский, lapos?
— Laps!
Слова порхают в воздухе, чирикая и воркуя, стремятся друг к другу, как влюбленные пташки. Стоит мне запустить какое-либо словцо, как они тут же выпускают встречное. Мы перекликаемся с расстояния более чем в тысячу лет, стараясь передать один другому частицу испытываемой нами радости.
— Как вы могли так испортить наш язык?! — обращаются ко мне сразу двое. — Ведь вы исказили его!
Что правда, то правда, язык мы действительно малость подпортили. Но ведь не сказать, чтобы и у вас он сохранился нетронутым. По-моему, это не беда. Главное, что и вы, и мы уцелели.
— Кстати, как поживаете?
— Спасибо, все в порядке, — отвечают они уже по-русски. — Живем, работаем, рождаем детей.
— Сохранили вы хоть какую-то память о тех временах, когда у нас был один общий язык, единая праматерь, одинаковый образ мыслей, который сближает крепче, нежели кровное родство?
Тщетны все мои расспросы, удовлетворительных ответов я так и не получаю.
— Ну а как с народными сказками? — интересуюсь я. — Может, там остались какие-нибудь следы нашего давнего братства?
Нет, на этот счет им тоже ничего не известно. Наконец один из парнишек вспоминает, что дома, в Пензе, он слышал такое предание:
«В былые времена мордовский народ был большим и могучим. Тогда мордвины еще не умели возделывать землю, да и топоры использовали не для резьбы по дереву. Свободно кочевали повсюду, так как все-то им хотелось знать, а умный человек только тому верит, что видит собственными глазами. И вот возобладали они над всеми другими народами, одолели русских и даже Киев взяли. Но на этом не успокоились, а дальше пошли: по берегу воды обогнули всю землю и снова очутились там, откуда в путь отправлялись. Потому-то мордвины такие умные-разумные, даже умнее русских».
— Правда, что ли, вы такие умные?
Мой спутник утвердительно кивает. Действительно, мордва народ замечательный, умный, находчивый, чистоплотный, вся нация, можно сказать, единая плотницкая артель. Вот уже которое столетие мордвины строят лучшие на всю Россию деревянные дома.
— Сколько вас всего в общей сложности?
— Мордва подразделяется на два племени: мокша и эрзя. Говорят они на разных языках, но друг друга понимают. В общем и целом их три миллиона, — отвечает Василий Романович Харитонов, молодой библиотекарь. У него русское имя, поскольку при царизме всем давали русские имена.
Кстати, все, кто присутствует здесь, сплошь молодые. Во главе клуба, больницы, школы стоят молодые руководители — сейчас принято, как теперь говорят, «выдвигать молодежь».
— До войны только девять процентов мордовского населения умели читать-писать, теперь же грамотных девяносто два процента; после революции в Мордовии появились своя газета, литературные журналы и, конечно, целая писательская гвардия, главным образом поэты и драматурги. В этом году пять тысяч мордвин поступили в различные вузы страны, в одной только Москве учится тысяча мордовских студентов.
Мне показывают книги — целую стопку сборников рассказов и стихов, школьных учебников и переводные произведения. Здесь же я вижу и полную грамматику мордовского языка, изданную в этом году.
Хорошо бы прихватить с собой несколько книг — показать дома... В ответ мне готовы подобрать хоть целую библиотечку. В расчете на отечественных филологов я отбираю учебники грамматики и сборники стихов, а сам исподтишка разглядываю круглолицых, русоволосых юношей и девушек, которых без труда могу себе представить в каком-нибудь селе Шаркёза.
Из соседнего зала доносятся звуки цитры и хоровое пение. Репетируют мордовские народные песни, и я вновь ловлю себя на том, что мысленно переношусь в Задунайский край. Разудалую свадебную песню сменяет плач, мелодия которого мне настолько знакома, что я едва удерживаюсь, чтобы не подхватить ее. Затем снова идет плясовая песня. Я не слишком разбираюсь в музыке, но сразу схватываю ритм: нет, это не русское, а в основе своей иное. Мелодия, хотя и живая, но монотонная, постоянно возвращающаяся к основной теме, как и в наших народных песнях. Я начинаю отбивать ногой ритм, когда хор вдруг переходит на марш Буденного...
Репетиция окончена, к нам присоединяются певцы во главе с председателем комиссии по пропаганде; этот кое-что знает о Венгрии.
Мы снова рассаживаемся вокруг стола. Пение продолжается — на сей раз уже совместное, и это еще больше сближает нас. Я чувствую себя как дома, да и они, судя по всему, приняли меня в свой круг: обняв друг друга за плечи, мы поем о птичьей стае, которая, подобно осенним листьям, срывается с насиженных мест...
В паузе между двумя песнями я успеваю задать интересующие меня вопросы.
— Как у вас живется старикам?
— Вполне сносно. Зимой они мастерят всякие деревянные поделки, летом ковыряются в земле. Вся земля в Мордовии коллективизирована.
— Какие виды на урожай?
— Из дома пишут, что не самые лучшие. О прошлом годе почти в каждом колхозе на трудодень выходило по десять кило ржи и пшеницы, а в этом году будет меньше, килограммов по девять.
— А сколько трудодней зарабатывают за год?
— Двести, а то и триста.
Родственники снова заводят песню. Затем один из молодых людей вдруг обращается ко мне с вопросом:
— Ну а вам как живется в Европе?
Пересказать им, сколько всего выпало на нашу долю с тех пор, как мы от них оторвались?
— Когда как, браток. В данный момент — довольно плохо.
— Ничего, будет лучше.
— Надо надеяться.
И мы снова затягиваем песню.
На другой день с самого утра льет проливной дождь, и я решаю никуда не ходить, посвятив все время совершенствованию моих знаний русского. К сожалению, со мной не произошло того, на что я, потакая собственной лености, уповал и дома, и по дороге сюда: гений языка не обязательно осеняет вас на месте, подобно тому, как созревает от солнечного света вино. Самым быстрым способом выучить язык по-прежнему остается тот, когда в одиночестве, со словарем в руках расхаживаешь взад-вперед и к единственной естественной, из крови и плоти состоящей «tehen» подставляешь призрачно тощую vache и Kuh, а вслед за ней — неосязаемую «карову». Работа продвигается легко, почти на каждой странице (от asztal — «стол» до zsir — «жир») я нахожу три-четыре слова, которые вызывают у меня восторг при первом же прочтении: ну наконец хоть какой-то прок от долгих странствий, смешений с другими народами и тех жестоких испытаний, какие выпали на долю наших предков. Занятие мое не лишено развлекательности. Мне попадаются слова, которые, помимо того, что точнее любых исторических фактов вскрывают дух и прошлое чужого народа, неожиданно побуждают меня к смеху. При виде «парикмахерской» я тотчас смекаю, что слово это пришло сюда из двух стран: к французскому парику приделан немецкий глагол.
Вдруг раздается звонок телефона: библиотекарь-мордвин Василий Харитонов. Вчера вечером я попросил его о помощи в дальнейших поисках родственников. Неужели в нем тоже пробудилось чувство семейственности? Во всяком случае, он отыскал уже троих заблудших сынов: одного вогула и двух зырян, они сейчас находятся рядом с ним, на третьем этаже Академии Востока. К ним же присоединился и один якут, но, к сожалению, неизвестно, сродни он нам или нет. Так вот, нельзя ли и якута этого прихватить на нашу семейную сходку? Тогда они через полчаса могут быть у меня.
Я перерываю вверх дном свои чемоданы. Среди кусков мыла для бритья обнаруживается полбатона салями, а на самом дне чемодана — тщательно упакованный рогалик в несъедобном виде. Нет ли чего-нибудь еще? Порывшись, нахожу две плитки шоколада, правда, раскрошившегося. Не без суеты и волнения раскладываю все это на столе, чтобы попотчевать братьев гостинцами из дому.
В коридоре слышен топот ног. Первым входит худенький темноволосый паренек, на пороге еще раз стряхивает с сапог дождевую влагу, мокрые руки вытирает о свою густющую шевелюру и, слегка шепелявя, представляется по-французски. Это и есть якут.
Откуда он знает французский? Собственно, он потому и пришел, что может поговорить со мной. Неохотно, с отступлениями и паузами, он рассказывает историю своей жизни, а я слушаю с возрастающим изумлением.
Мой собеседник принадлежал к кочевому племени, которое обычно раз в году разбивало стойбище на окраине какого-нибудь города, где меняли меха и шкуры на ножи, иголки, карманные зеркальца и цветные почтовые открытки. И вот однажды, в 1920 году, у города их встретили русские солдаты и без лишних слов отобрали все оленьи шкуры. Возникла короткая стычка, и полплемени полегло мертвыми. Оставшиеся в живых бежали, и торжественная клятва отомстить обидчикам скоро превратила их в форменную разбойничью банду. Они нападали на русские поселения; что могли унести с собой — брали, чего не могли унести, то, как говорится, предавали огню и мечу.
О том, что русский русскому рознь и существуют на свете красные и белые, мстители узнали лишь тогда, когда после очередной схватки всех их взяли в плен. По всей видимости, им грозил расстрел, но прежде было проведено расследование, чтобы дознаться; по чьему наущению нападали они на русских. И тут почти сразу же выяснилось, что обидчики якутов были царскими приспешниками, и если уж речь идет об отмщении, то следует бороться именно с белогвардейцами. Бывшие разбойники получили не только помилование, но и оружие, а на прощание им вручили большой портрет Маркса и красное знамя.
— Остальное нетрудно домыслить. Мы воевали на стороне красных. Обращались с нами очень хорошо, снабжали всем необходимым, а под конец даже дали нам четырех политкомиссаров. Они-то и привезли меня в 22-м году впервые в Москву, так как к тому времени я уже командовал ротой. Тогда я и научился грамоте.
— А как же ты освоил французский?
Через сколько столетий мы перескочили в одночасье? Сейчас мы с этим якутским парнем беседуем так, словно в компании парижских студентов.
— Можешь себе представить, каким рисовался в моем воображении Запад, о котором я все даще слышал: этакий рай земной, да и только. Путевые очерки, а впоследствии технические и философские исследования я глотал с такой жадностью, как ребенок — сказки. Затем я выучил французский и в какой-то степени овладел немецким.
Я с подозрением поглядываю в сторону зырянина и вогула: какие сюрпризы припасли эти мои посетители? Они сидят, положив руки на колени и уставясь взглядом в одну точку — ни дать ни взять деревянные языческие идолы, слушают французскую речь, не понимая ни единого слова. Нет, отсюда мне опасность не угрожает, у этих парней нет за плечами подобных житейских историй. Обычные студенты, через пять дней они уедут домой, в междуречье Печоры и Оби. Окончен курс обучения, где они проходили одновременно теорию прибавочной стоимости, агрономию и основы правописания. Сидят, вплотную прижавшись друг к дружке, словно сироты на чужбине. Их темные глаза взирают на мир недоверчиво и в то же время с ребяческой открытостью.
Я предлагаю им угоститься скромной домашней снедью; робко переглядываясь, они с трудом дают себя уговорить, а затем послушно, кусочек за кусочком, уничтожают все мои припасы.
Самый юный из гостей, едва успев утереть рот, разворачивает сверток, который все это время держал на коленях.
— Это тебе, — звучат его первые слова с тех пор, как он переступил порог моей комнаты.
Я получаю в подарок фотографии и сборник вогульских песен. Со словами благодарности я, в свою очередь, протягиваю ему холщовую сумочку, сшитую моей женой из ткани с шаркёзской вышивкой. В этой сумочке я хранил свои письменные принадлежности.
Гость приходит в смущение и всячески протестует:
— Мы же не в обмен принесли. Просто до нас дошел слух, будто ты интересуешься жизнью нашего народа, и на фотографиях ты сам увидишь, как мы живем.
— Да ведь и я не взамен даю, а на память. Взглянешь иной раз и подумаешь: вон какие художества мастерит маленький народ далеко на юге. Народ не чужой вам, а, напротив, поддерживающий с вами родство.
— Верно, — кивает он, пряча вышитую сумочку в карман. — Нам рассказывали в школе, что вы говорите почти на таком же языке, как и мы.
И вновь начинается захватывающий эксперимент со словами, которые на сей раз падают в колодец туманного прошлого уже трех языков, дабы откликнуться, отозваться эхом. На пробу я произношу названия домашних животных — вдруг да родственники опознают их по звучанию: lo, lud, eb, затем nyuszt, lepke (лошадь, гусь, собака, куница, бабочка.). Вогул тотчас хватает добычу, и после каждого удачного совпадения лицо его озаряется радостью: lu! hint! emp! nyohsz! lepk! Затем я созываю родню, членов семьи: сына, жену, меньшого брата, свекра, зятя и невестку, перечисляю лесные и полевые растения — все, что вспоминается из школьных учебников. Теперь и зырянин подключается к игре, обоим доставляет удовольствие рыться в сказочном прошлом. Они ищут связь не только между мною и ими, но и промеж себя. И то сказать: живут в северных частях Урала друг подле друга вогулы, зыряне и остяки на территории, равной Германии, и ничего не знают друг о друге.
«Вы уж держитесь вместе там, на чужбине» — так и подмывает меня сказать, но кто из нас в большей степени на чужбине?
Я разглядываю фотографии: семья за трапезой, кладовая со съестными припасами, шеренга солдат-вогулов, ученики первой зырянской средней школы, украшенные резьбой деревянные столбы, врытые в землю. Мне они почему-то напоминают прообразы реформатских надгробий.
— Это надгробные памятники, что ли?
— Да, такие мы ставим над могилами. Видишь, на одном из надгробий лента: это значит, что там похоронена женщина с длинными волосами.
— Примерно под таким же покоится и мой дед в Дунайском краю. Видать, в смерти мы ближе друг другу, если не забыли, как обихаживают могилы.
— Кстати, о фотографиях, — говорит гость постарше и вытаскивает из внутреннего кармана холщовый мешочек для бумаг. — Я тоже хочу показать тебе один снимок. Взгляни, какая тебе больше нравится?
На снимке изображены две женщины. Мне нравятся обе одинаково.
Разговор переходит на сугубо семейные темы.
— Чем занимается твой отец?
— Он умер.
— А мать?
— Мать тоже умерла.
— Ты женат?
— Нет. Но скоро женюсь.
— А сам ты кто будешь? — вдруг обращается ко мне зырянин, тот, что помоложе.
Я пытаюсь объяснить в нескольких словах, и под конец выясняется, что я и стихи пишу.
— Значит, ты поэт?
— Да.
— Пролетарский поэт?
Пока я обдумываю — не ответ, а сам вопрос, тот, что постарше, вдруг резко бросает:
— Нет!
— Ай-яй-яй! С чего ты это взял?
Собеседник слегка смущается.
— Как — с чего взял? Мы сидим у тебя уже целый час, а ты ни о чем другом и не говоришь, кроме как о языке, да о словах, да о родстве народов. Эстет — вот кто ты такой!
— Неужели тебя не интересует наше родство?
— Конечно, интересует, но я признаю только одно разделение всех людей на свете.
Я догадываюсь, что у него на уме. Да-да, с одной стороны, пролетарии, к числу которых отношусь и я сам, а по другую сторону баррикады — буржуи.
— Ты хоть когда-нибудь видел живого буржуя?
— Не видел и видеть не хочу!
Его приятель спасает положение:
— Да не препирайтесь вы, как брат с братом! — говорит он. И чуть погодя добавляет: — Такая поговорка бытует среди коми. Позволь мне взамен этнографических данных подарить тебе хотя бы это.
Смех снова сближает нас.
— Не затем я ехал сюда, чтобы вы меня грызли заживо, медведи вы этакие! — говорю я, обращая разговор в шутку.
Мы уславливаемся еще об одной встрече. Меня обещают свести с неким мордовским художником и русской журналисткой Любовью Воронцовой, которая хорошо знакома с жизнью зырян. Да и в Нижний Новгород мне непременно следует прокатиться. Затем мы обмениваемся рукопожатиями, и я провожаю гостей в коридор. Как раз в эту минуту напротив двери останавливается лифт.
— Поехали на лифте, — предлагает зырянин, тот, что помоложе. Они входят в кабину и проваливаются как сквозь землю.