Официальное правительство, т.е. исполнительная власть, управляющая страной на основании законов, очерчивающих ее права и полномочия, является центральным элементом любой современной государственной системы, т.е. системы, живущей уже в условиях капитализма как у себя дома, так и в окружающем мире, включая и поздний абсолютизм. Значение официального правительства состоит в том, что именно его деятельность прежде всего отражает дееспособность режима, степень его соответствия интересам и задачам не только страны в целом, но и собственного класса, позволяет обнаружить и объяснить природу тех закономерностей, которые обусловливают перерождение режима, и, что наиболее трудно и важно, вскрыть не только причины, но и механизм его старения и разрушения. Именно этой цели и служит настоящая глава.
Прежде чем приступить к анализу тех принципиальных изменений, которые произошли в составе и деятельности царского правительства в исследуемый период, необходимо в качестве исходной предпосылки указать на принципиальное отличие абсолютистского правительства от правительства буржуазного. Оно состоит в том, что источником полномочий и власти абсолютистского правительства является не парламент, а единоличный носитель верховной власти, в данном случае царь. Это обстоятельство в огромной мере влияет на характер, стиль, состав и конечный результат деятельности абсолютистского правительства, и это все время надо иметь в виду.
Первая и главная особенность этого факта состоит в том, что официальное правительство имеет генетическое родство с неофициальным, т. е. с камарильей. В то же время оно отличается от камарильи, причем не столько составом, сколько задачами, прежде всего обязанностью выполнять общественно необходимые функции И обеспечивать поступательное развитие страны. Это отличие порождает главное противоречие между официальным правительством и камарильей, которое можно определить так: первое ответственно, второе безответственно.
Охарактеризовав камарилью «как общественную плесень и ржавчину», а ее представителей как «мастодонтов и ихтиозавров», В. И. Ленин писал: «Мастодонты и ихтиозавры обыкновенно выбиваются из всех сил, чтобы, пользуясь своим придворным всемогуществом, захватить в свое полное и безраздельное владение и официальное правительство — кабинет министров. Обыкновенно в значительной своей части кабинет и состоит из их ставленников. Однако сплошь и рядом большинство кабинета по своему составу не вполне соответствует требованиям камарильи. Конкуренцию допотопному хищнику, хищнику крепостнической эпохи, составляет в данном случае хищник эпохи первоначального накопления, — тоже грубый, жадный, паразитический, но с некоторым культурным лоском и — главное — с желанием также ухватить добрый кусок казенного пирога в виде гарантий, субсидий, концессий, покровительственных тарифов и т.д. Этот слой землевладельческой и промышленной буржуазии, типичной для эпохи первоначального накопления, находит себе выражение в октябризме и примыкающих к нему течениях» [1].
Таким образом, кабинет министров, несмотря на черты, роднящие его с камарильей, отличается от нее прежде всего и главным образом тем, что должен, помимо паразитарных интересов господствующего класса, обеспечивать и интересы буржуазии, хотя бы в самой грубой, хищнической, октябристской форме, т. е. обеспечивать буржуазное развитие страны по прусскому образцу, притом не только в экономической области, но и в сфере политики и управления. Практически это означало необходимость сотрудничества с Думой не только на охранительной, но и на либерально-реформистской основе. Степень же и результаты второго сотрудничества (помимо комплекса объективных причин, прежде всего политической обстановки в стране и соотношения классовых сил в системе трех лагерей) в субъективном плане определялись исходом борьбы между камарильей и официальным правительством.
В рассматриваемый период указанный конфликт свелся по причинам, выясненным выше, к противостоянию официального правительства части камарильи, руководимой Распутиным, которая получила название «темных сил», при известной оппозиции и сочувствии официальному правительству другой части камарильи, которая настаивала на необходимости сотрудничества с Думой и «обществом». Таким образом, всегда сложная и неоднозначная ситуация противостояния камарильи кабинету министров приобрела характер классической простоты и ясности.
Спрашивается, почему исполнительная власть, а не камарилья, такая же полуфеодальная по происхождению и конечной цели, берет на себя задачу способствовать буржуазному развитию страны, не останавливаясь даже перед трениями и конфликтами с той же камарильей, с которой она связана тысячами нитей и родственных интересов? Потому, именно, что она официальная власть, т. е. власть, так или иначе отвечающая за состояние страны в целом.
Жизнеспособность любого государства определяется его способностью улавливать перемены, происходящие не только в своей социально-экономической и политической жизни, но и во всем мире, приспосабливаться к этим переменам и даже способстовать им. В противном случае государство обречено на гибель.
Монархия в этом отношении весьма живуча. «Монархия вообще не единообразное и неизменное, а очень гибкое и способное приспособляться к различным классовым отношениям господства, учреждение», — указывал В. И. Ленин [2]. Это значит, что феодальная по происхождению политическая надстройка могла, об разно говоря, не только пересесть со своей феодальной экономической основы на буржуазную, но и приспособиться к чисто буржуазным политическим институтам. Выше В. И. Ленин отмечал, что «могут быть и бывали исторические условия, когда монархия оказывалась в состоянии, уживаться с серьезными демократическими реформами вроде, например, всеобщего избирательного права» [3]. Иначе говоря, монархия способна в порядке выживания подвести под себя иную, в принципе чуждую ей, буржуазную социально-экономическую и политическую основу (парламент). Классическим примером такой трансформации является Германия. Русская монархия также доказала принципиальную возможность подобной пересадки, совершив известные два шага в сторону превращения в буржуазную монархию в 1861 и 1906 гг.
Но реализация этой способности, помимо объективных факторов, играющих в конечном счете главную роль, зависит также от действий официального правительства, и прежде всего от того, какая сторона его двойственной природы — реакционная или реалистичная — возобладает, когда режим ходом вещей окажется перед альтернативой — либо крайняя реакция, т. е. подчинение воле камарильи, либо следующие шаги вперед по направлению к буржуазной монархии, т. е. конфронтация с той же камарильей, не останавливающаяся перед конфликтом и с верховной властью. Таким образом, механизм взаимодействия камарильи и официального правительства является ключевым в проблеме выживания или, наоборот, разрушения абсолютистского режима, определяющим моментом в его конечной судьбе.
Сказанным определяется задача настоящей главы: путем конкретного, детального анализа взаимоотношений верховной власти и официального правительства, камарильи и бюрократии выявить некоторые общие признаки разложения царизма в исследуемый период, уточнить само это явление, наметить хотя бы в грубом приближении его параметры и механизмы.
Основным назначением правительства современного буржуазного государства, к числу которых принадлежала, несмотря на все отличия, и царская Россия, является, как уже говорилось, обеспечение интересов господствующего класса (или классов), а также самого государства, обладающего относительной самостоятельностью и имеющего свои собственные интересы, не обязательно полностью совпадающие с интересами последнего. Но, помимо этой задачи, правительство выполняет, как известно, и определенные общественно необходимые функции; оно вынуждено управлять страной и держать в подчинении массы не только и даже не столько прямым принуждением, сколько косвенными методами, демонстрируя «надклассовость» государства и власти, заинтересованность в обеспечении интересов всех классов и групп населения, выступая как носитель того, что именуется в буржуазных государствах порядком и законностью.
Справиться со взятой на себя общенародной ролью власть может при одном непременном условии: если она пользуется в глазах народа известным авторитетом (включая и те классы, которые либо уже осознали себя врагом этой власти, либо являются ее потенциальными противниками).
Чем же обеспечивается этот авторитет? Двумя основными факторами: компетентностью и определенным морально-политическим уровнем правительства, ниже которого оно не может опускаться без риска потери этого авторитета. Речь идет о «респектабельности», «ореоле» власти, необходимости не только внушать страх нижестоящим агентам и обывательской массе, но и служить источником самоутверждения самой власти — условие, также совершенно необходимое, чтобы эта власть могла успешно управлять.
Из этого отнюдь не следует, что указанная власть, по крайней мере до тех пор, пока она справляется со своими функциями, представляет собой эталон честности и непогрешимости. Наоборот, неотъемлемой и типичной стороной всех буржуазных государств с момента возникновения и до наших дней являются коррупция, бесчестность, грубые просчеты и другие аналогичные явления, сопровождаемые бесчисленными разоблачениями и скандалами. Царизм в этом отношении не только не составлял исключения, но и являлся в силу своего полуазиатского характера выдающимся примером грубого, жестокого и бездарного управления огромной страной. И тем не менее тезис об определенном минимуме респектабельности, необходимом для нормального функционирования власти, остается в силе, и все эти разоблачения также служат доказательством справедливости данной посылки, поскольку они вызваны именно нарушением указанного минимума. Иными словами, можно допустить, что министр финансов способен использовать свое служебное положение для личного обогащения игрой на бирже, но представляется невозможным, чтобы он прямо запускал руку в казенный сундук. Кстати сказать, все царские министры финансов были в этом отношении безупречны. Легко представить себе, ибо это соответствовало действительности, любого царского министра внутренних дел, грубо попирающего на каждом шагу царские же законы, но исключалось назначение на этот пост человека, имеющего репутацию уголовника. Так же примерно обстоит дело и с компетентностью власти, и прежде всего его главного звена — правительства.
Спрашивается, где же проходит граница между приемлемым и неприемлемым уровнем власти, какого, скажем, царского министра или Совет министров в целом можно считать соответствующим или несоответствующим указанному минимуму, не является ли этот минимум чем-то не поддающимся определению или, более того, продуктом чистой спекуляции, если иметь в виду общие генетические характеристики министров: защиту самодержавия, полуазиатские приемы управления, местничество, интриги, а главное — то, что все они никого не представляли, являлись чиновниками, назначенными царем и ответственными только перед ним, были верноподданными царя и не более того?
Ответ, на наш взгляд, заключается в том, является ли данное правительство идейным в том смысле, что интересы государства (разумеется, в его понимании, которое в действительности сводит эти интересы прежде всего к общим интересам господствующего класса) для него являются главными и в конечном итоге оказываются выше и важнее в сравнении с личными и групповыми интересами. В благополучные с точки зрения режима периоды эти начала — корыстное и идейное — мирно сосуществуют и практически не отделимы друг от друга. Но в острокритических ситуациях приходится делать выбор, и именно годы острых политических кризисов дают ясный ответ на вопрос, чем и кем является власть.
Изучаемый период как раз и является временем, когда царское правительство (а с ним вместе и весь государственный аппарат) полностью утратило государственное начало; на правительственной ниве подвизались, сменяя и пожирая друг друга, откровенные проходимцы и жулики, а немногие еще уцелевшие или вновь пришедшие «добропорядочные» министры не оказывали на политику сколько-нибудь значительного влияния. Причины, ход и последствия этого превращения и являются предметом нашего исследования.
«Министерская забастовка»
Ухудшение качественно го состава Совета министров как целенаправленная линия началось еще до войны. Первым министром, назначенным по указанию Распутина, исходившего в своих рекомендациях исключительно из принципа личного доверия, был обер-прокурор святейшего синода В. К. Саблер, получивший этот пост в 1911 г. Одиозность Саблера была такова, что он стал персоной non grata даже для части правых депутатов Думы, не говоря уже о либералах.
Во время бюджетных прений весной 1914 г. Милюков процитировал письмо известного соратника Распутина иеромонаха Илиодора, рассорившегося к этому времени со «старцем» и ставшего его злейшим врагом. В письме говорилось: «Саблер и Даманский (товарищ обер-прокурора. — А. А.) — ставленники Гришки. Гришка говорил, что Саблер поклонился ему, Гришке, в ноги за то, что он сделал его обер-прокурором» [4]. «Историк должен будет отметить тот факт, — писал Шавельский,— что в эпоху В.К. Саблера св. синод главным образом занимался наградными и бракоразводными делами». Из Саблера, по его мнению, вышел бы хороший поэт, рассказчик, «еще лучший анекдотист-рассказчик». «Не то шутник, не то — искатель приключений» — вот кем представлялся обер-прокурор святейшего синода [5]. Само собой разумеется, что Саблер находился в числе тех министров в составе правительства, которые настаивали и проводили наиболее реакционный политический курс.
«Личным» министром царя был и военный министр В.А. Сухомлинов, назначенный на этот пост еще в марте 1909 г. Его основные качества — некомпетентность и безответственность — обернулись для него впоследствии судебным процессом с обвинением в бездействии и превышении власти, служебных подлогах и государственной измене. Он имел прозвище «генерал Отлетаев», потому что все время разъезжал по стране [6]. Делалось это с единственной целью — получать командировочные и прочие полагающиеся на министерские поездки деньги, с тем чтобы покрывать неумеренные траты своей супруги.
Несмотря на такие неминистерские качества, Сухомлинов, как указывает тот же Шавельский, «пользовался у царя исключительным влиянием» [7]. Секрет его успеха заключался в подчеркивании именно личного служения, основанного на преданности, а не на системе взглядов. В этом контексте становится понятным на первый взгляд странное замечание Сазонова о том, что Сухомлинов был непопулярен в Думе «не за свои политические убеждения, которых у него не было, а вследствие его необычайного легкомыслия и полного отсутствия качеств, нужных военному министру в пору опасных внешних осложнений» [8]. Сухомлинов категорически отказывался выступать в Думе, мотивируя свое нежелание тем, что «государь этого не желает» [9]. Иными словами, в своей деятельности он исходил не из интересов дела, а из политических симпатий и антипатий царя. Учитывая нелюбовь последнего к длинным докладам, Сухомлинов «облегчал» их сплетнями и анекдотами, по части которых был великий мастер.
Военный министр не хотел, однако, ограничиваться славой веселого рассказчика: он жаждал литературного успеха. Еще в 90-х годах генерал выступил с серией брошюр под псевдонимом Остап Бондаренко. В 1916 г., оказавшись не у дел, снова под тем же псевдонимом выпустил несколько брошюр. Именно он был автором печально знаменитой статьи в «Биржевке», где доказывалось, что русская армия готова к войне «вплоть до последней пуговицы последнего солдата» [10].
Сухомлинов импонировал не только Николаю II, но и его супруге. Уже после отставки министра она писала царю: «Вчера видела Поливанова (преемника Сухомлинова. — А.А.). Он мне, откровенно говоря, никогда не нравился... Я предпочитала Сухомлинова. Хотя этот и умнее, но сомневаюсь, так же ли он предан» [11]. Забегая вперед, отметим, что это противопоставление (или предпочтение) личной преданности уму стало главной отправной точкой политики царской четы и Распутина в годы войны и имело принципиальное значение. Как записал в своем дневнике 29 апреля 1915 г. (т.е. незадолго до отставки Сухомлинова) великий князь Андрей Владимирович, заключая беседу с ним, «государь сказал, что он глубоко верит Сухомлинову, что это, безусловно, честный и порядочный человек». На вопрос князя, известно ли царю, что против военного министра «ведется страшная кабала (в смысле кампания. — А. Л.)», последовал ответ: «Знаю и слишком хорошо, но в обиду его не дам и скорее сам восстану за него, но его не тронут» [12].
Важным этапом в эволюции царизма по пути отказа от министров традиционного типа (в смысле соответствия определенному уровню государственной ответственности и респектабельности) была замена в 1912 г. министра внутренних дел А.А. Макарова В.А. Маклаковым. Значение этого шага состояло в том, что именно Министерству внутренних дел, а не Совету министров принадлежала решающая роль в определении курса внутренней политики. Еще до этого царь намеревался сделать министром, внутренних дел нижегородского губернатора А.Н. Хвостова (личность, в своем роде легендарно-отрицательную), о котором подробно пойдет речь в связи с его Назначением и деятельностью в качестве министра внутренних дел в 1915 г. Но в 1911 и 1912 гг. это назначение не состоялось из-за решительного протеста председателя Совета министров В.Н. Коковцова, указывавшего царю на одиозность и полную профессиональную непригодность Хвостова. На этот раз царь уступил, но, когда всплыла кандидатура Маклакова, премьер потерпел полное поражение. От его доводов о полной некомпетентности Маклакова царь просто отмахнулся [13]. В выдвижении Маклакова сыграл значительную роль князь Мещерский, а также другие крайние правые силы. Но важно подчеркнуть, что новый министр был прежде всего личной кандидатурой Николая II. На допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Маклаков подчеркивал, и это соответствовало действительности, что свой пост он получил «ввиду исключительного, большого доверия к себе» царя [14]. Чем же было обусловлено это доверие? Маклаков демонстрировал себя человеком крайне правого толка. Но приписывать его назначение главным образом или исключительно этому обстоятельству было бы неверно хотя бы потому, что других министров, кроме правых, в составе Совета министров (особенно когда речь идет о министре внутренних дел) не было и быть не могло. Тот же Макаров, которого сменил Маклаков, был человеком крайних правых взглядов. Оба они, став членами Государственного совета, находились в одной крайней правой группе, бессменным лидером которой до самой смерти являлся П.Н. Дурново. Суть дела состояла не в том, что Маклаков был крайний правый, а в том, что он был правым в самом примитивном, и, если так можно выразиться, некомпетентном варианте. Именно примитивность политического мышления Маклакова сделала его личной кандидатурой царя. Последний увидел и почувствовал в нем человека, близкого себе по духу и уровню. Дилетантизм и полное отсутствие государственных способностей стали тем аттестатом, который обеспечил Маклакову один из самых высших правительственных постов.
Родной брат В.А. Маклакова прозвал нового министра «государственным младенцем» (вариант — «государственный шалун»). Депутат IV Думы В.В. Лашкевич, уже в эмиграции вспоминая былое, писал: «А вот лицом хорошенькая горничная, да и по внутреннему своему содержанию не выше, министр внутренних дел Маклаков» [15]. Эти оценки исходили из либерального лагеря. Но и коллеги Маклакова не питали иллюзий на его счет.
Политический единомышленник и софракционер Маклакова по Государственному совету П.П. Кобылинский, отвечая на вопрос о впечатлении, которое произвел на него новый министр внутренних дел, сказал: «...по формуляру ему 40 лет, по внешнему виду не более 30, а когда раскроет рот — не более пяти». В отличие от автора этой характеристики многолетний чиновник Министерства внутренних дел Н.П. Харламов, относившийся к Маклакову с симпатией и считавший его умным, обаятельным и симпатичным человеком, вынужден был все же признать, что, будучи «человеком правых, строго консервативных воззрений», Маклаков тем не менее «не был человеком серьезным», государственным деятелем, к нему недоброжелательно относились даже его товарищи по кабинету [16]. Харламов объяснял такое отношение завистью к головокружительной карьере [17], но на самом деле министров просто раздражали глупость и дилетантизм их молодого коллеги.
А.Н. Наумов, сменивший Кривощеина на посту министра земледелия, считал Маклакова «вертлявым, говорливым субъектом» [18]. Преемник Маклакова на посту министра внутренних дел Н. Б. Щербатов, отвечая на вопрос о том, какого он мнения о своем предшественнике, сослался на ответ, который он дал на тот же вопрос одному из министров сразу по назначении Маклакова. «...Есть предприятия, — заявил он, — откоторых можно ждать 100—120% удачи; есть и такое предприятие, которое может дать, заведомо можно сказать, 99% неудачи. Таким я считаю назначение на пост министра внутренних дел Маклакова» [19]. Один из вице-директоров и директоров департамента полиции, К.Д. Кафафов, вспоминал о Маклакове весьма иронически: «Что касается Маклакова, то это был министр-лирик, у него не было никаких резолюций, кроме «неужели», «когда же», «доколе это будет», «неужели нельзя принять меры» и т. д.» [20] Небезызвестный князь Андроников, подчеркивавший на допросе, что Маклаков лично к нему хорошо относился, характеризовал его компетентность следующим образом: «Я думаю, ему было решительно все равно, какую бумагу ему подсунут... Ему было все равно: кричать петухом или в чехарду играть в Царском!» [21] Сам Маклаков признавал: «Моё слабое место — юридические вопросы» [22]. Его показания в Чрезвычайной следственной комиссии производят самое жалкое впечатление [23].
Замена Коковцова на посту председателя Совета министров И.Л. Горемыкиным 30 января 1914 г. — последнее назначение того же рода, которое успел сделать царь до начала войны. Горемыкин, бюрократ с 50-летним стажем, успевший уже до этого побывать и министром внутренних дел, и председателем Совета министров, был ярым реакционером и именно этому обязан своим вторичным назначением на пост главы правительства. В 1914 г. ему исполнилось 75 лет. Как и Маклаков, он был кандидатурой князя Мещерского.
Тем не менее Горемыкин все же отличался от своего молодого коллеги не только возрастом, но и навыками полувековой бюрократической школы, которая еще блюла те «государственные» подход и респектабельность, о которых говорилось выше. Следует также отметить непричастность Распутина к назначению Горемыкина [24]. Однако указанная реакционность и вдобавок некоторые личные качества (презрение ко всякого рода общественности, упрямство и ограниченность, помноженные на старческое безразличие, искушенность по части учета придворных интриг и течений и т.д.) легко превратили Горемыкина из официального премьера в личного слугу царя, что позже и произошло. Характеризуя много лет спустя Горемыкина, который по поводу своего назначения говорил, что напоминает «старую енотовую шубу, которая давно уложена в сундук и засыпана нафталином», и потому недоумевал, зачем он понадобился [25], известный кадетский правовед и публицист писал: «Русская бюрократия выносила наверх людей двух основных типов. Одни выплывали потому, что умели плавать, другие — в силу легкости захваченного ими в плавание груза. Все их внимание было устремлено наверх, к лицу монарха, и не с тем, чтобы вести его к поставленным ими государственным целям, а с тем, чтобы в минуту, когда бывшие у власти люди более крупного калибра начинали его утомлять своей величиной, он вспоминал о них и инстинктивно чувствовал в них людей более сговорчивых и менее утомительных, ибо легковесных и гибких. У людей этого второго типа был служебный формуляр вместо служебной биографии, видимая политическая роль вместо политических убеждений, чутье обстановки вместо знания государственного дела. Таков был и Горемыкин». Он был «неглупым человеком... весьма себе на уме и по-своему умелым». Но «деловой его багаж состоял только из навыков и рутины петербургской казенной службы с добавлением недюжинной подвижности и очень тонкого чутья» [26] .
Вот это-то тонкое чутье и давало возможность Горемыкину до определенного момента балансировать между официальным правительством и камарильей, быть противником Думы и в то же время противником замысла Маклакова, одобренного царем, превратить фактически Думу из законодательной в законосовещательную [27]. К этому надо добавить то большое влияние, которое оказывал на Горемыкина Кривошеин. По мнению того же Нольде (и это было общее мнение всей тогдашней помещичье-буржуазной «общественности»), Кривошеин являлся «единственным по-настоящему крупным человеком в первом Совете министров военного времени». Кривошеин был как бы «теневым премьером», особенно когда речь касалась больших политических вопросов, и эта его роль длилась вплоть до лета 1915 г., когда между ним и Горемыкиным произошел разрыв, обусловленный как раз окончательным переходом последнего в лагерь царско-распутинской клики.
Общий смысл охарактеризованных назначений состоял в умалении роли официального правительства, перенесении акцента на личную царскую власть. «В ближайшем кругу государя, — писал по этому поводу Коковцов, — значение правительства как-то стушевалось и все резче и рельефнее выступал личный характер управления государем». В окружении царя все более утверждалась мысль о том, что, чем «дальше держать этот неприятный аппарат (правительство и Думу. — А.А.) от государя», тем лучше: не будет напоминаний о необходимости приспосабливаться к новым условиям, «уменьшающим былой престиж и затемняющим ореол «царя Московского», управляющего Россией как своей вотчиною» [28].
Эта тенденция — следствие неудачи третьеиюньского курса, имевшего цель решить объективные задачи революции сверху, в союзе и при помощи Думы. Официальное правительство должно было осуществлять этот курс. Провал третьеиюньской политики усиливал в «верхах» стремление превратить Совет министров в прежний бесправный Комитет министров, с одной стороны, умалить и без того ничтожную роль Думы — с другой. Главное обвинение, которое было выдвинуто Мещерским и другими реакционерами, как раз и состояло в том, что Дума вмешивается во все дела управления, «не щадит и самого трона всевозможными намеками», расшатывая тем самым верховную власть; премьер также не принял никаких мер к «обузданию» печати — одним словом, показал «слабость власти» [29]. В связи с этим именно отношение к Думе министров и кандидатов на министерские посты становилось тем пробным камнем, который определял их судьбу, их пригодность с точки зрения царя и камарильи [30].
Война приостановила этот процесс обезличивания и выхолащивания Совета министров. Более того, был даже сделан шаг в обратном направлении, правда на очень короткое время. Причиной послужили военные поражения весны — лета 1915 г., приведшие царя и «верхи» в состояние настоящей деморализации и паники. Вскрывшаяся в полной мере неподготовленность царизма к войне, осложненная разрухой и дороговизной, которые к тому времени уже сильно дали о себе знать, вызвали крайнее раздражение не только в народе, но и в широких помещичье-буржуазных кругах. Страх перед полной политической изоляцией в условиях острого внутреннего военного кризиса заставил царя пожертвовать министрами, которые так импонировали ему своей неприязнью к Думе, и тем самым продемонстрировать изменение курса в сторону «общественности». Один за другим были уволены четыре самых одиозных с точки зрения Думы министра: Саблер, Маклаков, Сухомлинов и И.Г. Щегловитов. Сухомлинов получил отставку 13 июня, остальные — 5 и 6 июля 1915 г. Из всей четверки только один Щегловитов не был личным министром царя в описанном выше смысле, а являлся убежденным реакционером, тем большим, что начало своей карьеры ознаменовал либеральным сотрудничеством в либеральном еженедельнике «Право». Он был, по выражению Сазонова, «душой и мозгом» реакции [31], одним из самых умных, опытных и образованных царских министров. Будучи апологетом монархизма (а не данного монарха), Щегловитов отличался и линией поведения в отношении царя, его окружения, своих коллег по кабинету и Государственному совету. Щегловитова в своих воспоминаниях подчеркивает, что ее муж никогда не имел близких друзей, был замкнут, рассчитывал только на себя, во время докладов царю никогда не затрагивал «вневедомственных» тем «и никогда мнений и суждений Ивана Григорьевича (по другим вопросам. — А. А.) государь не спрашивал» [32].
Показательно, что даже этой меры независимости — нежелания делать карьеру при помощи анекдотов и «прыжка влюбленной пантеры» (коронного номера, исполнявшегося в кругу царской семьи Маклаковым) — было достаточно, чтобы не только не пользоваться расположением царской четы, но даже быть ей антипатичным, несмотря на деловые качества и крайние убеждения, о которых царь хорошо знал [33]. Если с Саблером, Сухомлиновым и Маклаковым царь расставался против своей воли, то своего многолетнего министра юстиции (с 1906 г.) увольнял без видимого сожаления.
Следует подчеркнуть, что непосредственным толчком, приведшим к переменам в составе Совета министров, были московские события в мае 1915 г. Они выразились в так называемом «немецком погроме», когда в течение нескольких дней громились торговые и другие заведения с немецкими фамилиями на вывесках. Многочисленные свидетельства очевидцев не оставляют сомнения в том, что погром был организован московскими властями, в первую очередь градоначальником Адриановым, при одобрении и благословении его непосредственного начальника — московского генерал-губернатора князя Юсупова (отца Юсупова — убийцы Распутина). Даже известный нам Харламов, посланный департаментом полиции в Москву для расследования, вынужден был признать, что погром возник благодаря прямому подстрекательству (которое он стыдливо именует «попустительством») Адрианова.
У князя Юсупова, отмечал он, любимая тема — «немецкое засилье». Когда начался погром, Адрианов докладывал: манифестации толпы мирные и патриотические. Когда же акция была в полном разгаре, градоначальник по-прежнему твердил: толпа «хорошая, веселая, патриотически настроенная». Более того, он лично возглавил шествие. «Поведение Адрианова и, главное, шествие его во главе погромщиков, — писал по этому поводу Харламов, — вселяли не только в толпу погромщиков, но и во все московское население... полное убеждение, что Адрианов погромы разрешил. На многих местах погрома Адрианова встречали криками «ура». Погромщики прямо говорили тем немногим полицейским, которые на свой страх и риск пытались предотвратить разгром того или иного магазина: «Нам Адрианов разрешил, так уж вы не лезьте»» [34].
Смысл этой традиционной полицейской провокации совершенно очевиден: выпустить пар — направить накопленное недовольство масс в другое русло. Однако на этот раз не только цензовая «общественность», но и правительство отдавали себе ясный отчет в опасных для режима последствиях московских событий. Уже тогда очевидцы указывали на ряд факторов, свидетельствовавших о том, что подлинные истоки недовольства, вылившегося из-за их темноты и неорганизованности в инспирированную властями стихийную вспышку, — в самом режиме и что в любую минуту это недовольство могло быть направлено по другому, истинному адресу.
События в Москве, писал генерал-квартирмейстер ставки верховного главнокомандующего Ю.М. Данилов, могли случиться «лишь в обстановке крайнего раздражения внутренним положением в стране». Именно это раздражение дало толчок течению в Совете министров, возглавляемому Кривошеиным и Сазоновым, смысл которого сводился к признанию необходимости опереться на общественные силы, т. е. на Думу и земско-городские союзы, чтобы «открыть клапан сверху, дабы уже чувствовавшийся революционный вихрь не взорвал всей государственной машины изнутри. Верховный главнокомандующий горячо сочувствовал этому движению, и в ставке были очень обрадованы известию о подробном и настойчивом докладе императору Николаю II мнения названной группы министров, сделанном А.В. Кривошеиным». Точка зрения названной группы была поддержана Николаем Николаевичем, заявившем об этом царю, как только тот спустя несколько дней после московских событий прибыл в ставку [35].
Шавельский полностью подтверждает это свидетельство. «Не подлежит никакому сомнению, что все три министра (Сухомлинов, Маклаков и Щегловитов. — А.А.) падали под натиском на государя со стороны великого князя и при большом содействии князя В.Н. Орлова» [36]. В ставке их увольнение «восторженно приветствовалось». «За вечерним чаем, — вторит ему Спиридович, — в нашем вагоне-столовой уже положительно говорили о новом курсе «на общественность», который принимается по настоянию великого князя, а посредником примирения правительства с общественностью является вызванный в ставку умный и хитрый Кривошеин» [37]. В письме от 12 июня 1915 г. Николай II писал жене, что он назначает Поливанова военным министром по рекомендации Николая Николаевича [38].
Однако Родзянко считал, что решающую роль в отставке четырех министров сыграл его доклад, сделанный царю в ставке «Государь был очень взволнован, бледен, руки его дрожали». «Обрисовав положение на фронте и в стране, — писал далее Родзянко,— я просил государя удалить Маклакова, Саблера, Щегловитова и Сухомлинова. Вскоре после доклада был уволен Маклаков, затем Сухомлинов» [39]. То же еамое писал Родзянко и в другом месте. На этот раз царь «внял» голосу Думы — уволил пять (?) министров, наиболее к ней враждебных, «и призваны были к власти наиболее популярные государственные деятели и после сформирования кабинета была созвана Государственная дума в августе месяце 1915 года» [40].
Зная, с одной стороны, хвастовство Родзянко, презрительное отношение к нему царя — с. другой, не говоря уже о приведенных свидетельствах, в данном случае весьма авторитетных, можно считать, что Родзянко свою роль явно преувеличил. Об этом свидетельствуют и допущенные неточности: Сухомлинова уволили раньше Маклакова; уволили четырех, а не пять министров; Дума была созвана в июле, а не в августе.
Смысл перемен в составе правительства заключался, конечно, в стремлении успокоить и привлечь на свою сторону Думу и помещичье-буржуазную «общественность». «Таким образом, — писал Поливанов, — все перемены в личном составе Совета министров, возникшие под давлением общественного мнения в июне, в течение истекшего месячного периода были закончены, и правительство могло явиться перед Государственной думой, созыв которой решено было приурочить к 19 июля — годовщине со дня объявления войны — в составе, из которого были удалены такие раздражающие элементы, как Маклаков, Сухомлинов, Саблер и Щегловитов» [41].
На этот раз царь, пользуясь выражением Родзянко, действительно «внял», причем настолько, что пошел против воли царицы и Распутина, особенно при назначении Самарина, согласившегося занять предложенный ему пост только при условии удаления «старца». Сработал, если можно выразиться, «государственный рефлекс», подавив на этот раз рефлекс «вотчинный». Но сработал слабо, очень ненадолго и, самое главное, в последний раз.
Прежде всего обращает на себя внимание мизерность уступки, сделанной Думе: она целиком исчерпывалась назначением новых четырех министров. Никакими обещаниями реформ и т.п. произведенные перемены не сопровождались. А главное — был оставлен на своем посту Горемыкин — такая же, если не больше, неприемлемая персона для Думы, как и уволенные министры. В ставке, писал Данилов, вначале предусматривались «более решительные перемены в составе правительства», а именно: уход Горемыкина и замена его Кривошеиным или Сазоновым. Но царь не пожелал расстаться с «милым стариком» [42].
Кроме того, все вновь назначенные министры не только были далеки от либерализма, но являлись людьми весьма правыми, в том числе и любимец Думы Поливанов [43]. Самарин был одним из самых авторитетных деятелей Совета объединенного дворянства, человеком крайних правых убеждений. А.А. Хвостов, ставший преемником Щегловитова, также крайний реакционер, к тому же был очень близок к Горемыкину. Наконец, новый министр внутренних дел князь Щербатов, богатый помещик [44], — один из активных деятелей Совета объединенного дворянства, до своего назначения возглавлявший главное управление государственного коннозаводства. В немалой степени его назначение было обусловлено тем, что брат Щербатова был одним из адъютантов Николая Николаевича [45]. В правых кругах, писал по этому поводу Шавельский, думали, что увольняются министры «правые» и назначаются «левые». Но это было сущая чепуха. Все они были правые [46].
Не могли новые министры похвастать и сколько-нибудь серьезными государственными талантами, особенно Хвостов и Щербатов [47]. Единственное, что их отличало от предшественников, — это идея о том, что в сложившейся серьезной обстановке нельзя вести политику пренебрежения Думой и «общественностью», наоборот, надо искать с ними общий язык. Иначе говоря, расхождение было только в тактике: и Дума и «общественность» были им так же мало симпатичны, как и уволенным министрам.
Даже во время знаменитых секретных заседаний Совета министров в июле—августе 1915 г., т.е. тогда, когда разгорелся острый конфликт между большинством кабинета, требовавшим сотрудничества с Думой, помещичье-буржуазными общественными организациями и Горемыкиным, отстаивавшим прежний курс, эти антипатии к «народному представительству» и его лидерам сохранились в полной мере.
На заседании 4 августа главный инициатор сближения с Думой Кривошеин в резких тонах говорил о непозволительных наскоках Думы на правительство, злоупотреблении «потрясающими» речами и запросами и т. д.[48] На заседании 11 августа в связи с приходом Родзянко, потребовавшим в повышенном тоне от вышедшего к нему Горемыкина оказать давление на царя, чтобы тот отказался от решения возглавить армию, премьер, передав своим коллегам содержание беседы, закончил рассказ фразой: «...не стоит тратить времени на таких полупомешанных, как г-н Родзянко». Министры тут же заговорили о стремлении Думы «захватным порядком» присвоить неположенную ей роль, а Кривошеин резюмировал общее мнение: «Если некоторые политические деятели не желают правильно понять проявляемую правительством мягкость и пользуются ею для агитационных целей, то надо поговорить с ними на другом языке».
На заседании 16 августа, после того как Поливанов сообщил, что царь явится на открытие Особого совещания по обороне в орденах и, следовательно, министры также должны быть в полном параде, последовали весьма характерные комментарии. «Что-то больно много чести всем сгоняемым туда разношерстным господам», — заявил Хвостов. «Надо быть готовым, — язвительно подхватил Харитонов, — что уже по бывшим примерам выборные люди прибудут в косоворотках и спинжаках. Так либеральнее. Мы будем сиять звездами, а они своими добродетелями». Эстафету принял Кривошеин: «Дума забывается, обращает себя чуть ли не в учредительное собрание». «Посадить бы этих господ в Совет министров, — вновь взял слово Харитонов — Посмотрели бы они, на какой сковороде эти самые министры ежечасно поджариваются.Вероятно, у многих быстро отпали бы мечты о соблазнительных портфелях». «Да, надо показать когти», — заключил Щербатов [49]. «Соблазнительные портфели». В этих словах - ключ к пониманию главного мотива неприязни официального правительства к Думе. Это была не непримиримая вражда классовых антиподов, а соперничество политических конкурентов. Как показывают факты, соперничество такого рода тем ожесточеннее по форме, чем ближе друг к другу в классовом отношении борющиеся стороны. Внешняя ожесточенность борьбы между кадетами и октябристами, как указывал В.И. Ленин, как раз и объяснялась в первую очередь их классовым родством. Во вражде министров к заправилам Думы, ВПК, Земского и Городского союзов наблюдалось то же самое. Именно поэтому на заседании Совета министров 9 августа в числе прочего «беседа коснулась личности А.И. Гучкова, его авантюристической натуры, непомерного честолюбия, способности на любые средства для достижения цели, ненависти к современному режиму и к государю императору Николаю II». Хвостов даже заявил: «этого господина» «считают способным в случае чего встать во главе батальона и отправиться в Царское Село» [50]. Последнее замечание было уже вполне в духе «бочек сороковых» из бессмертной грибоедовской комедии.
Нa заседании 2 сентября министры заговорили о Г.Е. Львове, председателе Всероссийского земского союза. «Сей князь фактически чуть ли не председателем какого-то особого правительства делается, — с раздражением отмечал Кривошеин. — На фронте только о нем и говорят, он спаситель положения, он снабжает армию, кормит голодных, лечит больных, устраивает парикмахерские для солдат — словом, является каким-то вездесущим Мюр и Мерелизом... Безответственные распорядители ответственными делами и казенными деньгами недопустимы» [51].
Конкурентный мотив особенно наглядно проявлялся в том удовольствии, с каким министры подчеркивали при случае некомпетентность думских заправил в государственных делах, т.е. несостоятельность их претензий на «портфели». Когда, например, на заседании 19 августа возник вопрос о необходимости пригласить в комитет финансов общественных деятелей для решения щекотливого вопроса о вывозе золота за границу, были поданы две характерные реплики. «В число сведущих лиц, — заметил Харитонов, — попадет, несомненно, и Шингарев с его по меньшей мере своеобразной оценкой финансово-экономических вопросов». Шингарев был главным кадетским оратором по финансовым и бюджетным вопросам в III и IV Думах. Кривошеин ответил: «Приходится мириться и с присутствием Шингарева. Человечество требует прежде всего не знаний, а вывески» [52].
Другая сторона, Дума, точно чувствовала эту ситуацию. Товарищ председателя в III и IV Думах князь В.М. Волконский, ставший затем товарищем министра внутренних дел, выразил ее в словах: «По моему мнению, против Государственной думы была (со стороны правительства. — А. А.) какая-то затаённая обида: «Ах, что-то у нас отняли»» [53].
Тем не менее большинство Совета министров пошло на открытый конфликт с Горемыкиным, неизменно настаивавшим на негативном отношении к «народному представительству». Более того, конфликт с премьером вылился в конечном итоге в конфликт с царем, закончившийся полным поражением кабинета и повлекший за собой для царизма в целом далеко идущие последствия.
Чтобы понять причину этой немыслимой ни в какие другие времена оппозиции царских министров своему монарху, следует все время иметь в виду ту тревогу и крайнюю растерянность, которую испытывало правительство летом 1915 г. и которую так хорошо передал Яхонтов. Первое секретное заседание Совета министров, запротоколированное им, началось словами Поливанова: «Считаю своим гражданским и служебным долгом заявить Совету министров, что отечество в опасности». Далее следовал рассказ о бездарности и растерянности ставки, раздражении в стране, признаках революционизирования не только в тылу, но и на фронте. Реакцию министров и свою собственную на этот рассказ Яхонтов передает следующим образом: «Всех охватило какое-то возбуждение. Шли не прения в Совете министров, а беспорядочный перекрестный разговор взволнованных, захваченных за живое русских людей. Век не забуду этого дня переживаний. Неужели все пропало!.. За все время войны не было такого тяжелого заседания. Настроение больше, чем подавленное. Разошлись словно в воду опущенные...» Заседание 24 июля автор начинает тем же рефреном: «Настроение в Совете министров подавленное. Чувствуется какая-то растерянность. Отношения между отдельными членами и к председателю приобретают нервный характер» [54]
Ситуация еще более осложнилась, когда на заседании 6 августа Поливанов сообщил о намерении царя взять на себя верховное командование. Это сообщение военный министр предварил словами: «Как ни ужасно то. что происходит на фронте, есть еще одно гораздо более страшное событие, которое угрожает России». Он добавил, что нарушает тайну: царь сообщил ему о своем наме-рении по секрету. «Это сообщение военного министра вызвало в Совете сильнейшее волнение. Все заговорили сразу, и поднялся такой перекрестный разговор, что невозможно было уловить отдельные выступления. Видно было, до какой степени большинство потрясено услышанной новостью, которая явилась последним оглушительным ударом среди переживаемых военных несчастий и внутренних осложнений» [55]
Мнение большинства выразил Кривошеин. «Ставятся ребром судьбы России и всего мира,— заявил он.— Надо протестовать, умолять, настаивать, просить — словом, использовать все доступные нам способы, чтобы удержать его величество от бесповоротного шага. Мы должны объяснить, что ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар монархической идее, в которой и сила, и вся будущность России... Я понимаю тех, — в отчаянии воскликнул министр — кто говорит, что можно потерять равновесие душевное, нужно иметь особенные нервы, чтобы выдерживать все происходящее. Россия переживала гораздо более тяжелые эпохи, но никогда не была такой, когда все делается к тому, чтобы еще усложнить и запутать и без того безысходное положение» [56].
Такое же ошеломляющее впечатление произвело известие о смене верховного командования и на ставку. «Неожиданность, потрясающая сенсационность сообщения совсем ошеломили меня, — писал Шавельский, — у меня буквально руки опустились... зловещим представилось мне это событие. При том мракобесии, которое, опутав жизнь царской семьи начинало все больше и сильнее расстраивать жизнь Народного организма, великий князь казался нам единственной здоровой клеткой... В него верили и на него надеялись. Теперь же его выводят из строя в самый разгар борьбы» [57].
Дума и помещичье-буржуазная оппозиция были потрясены не меньше. Выше уже говорилось о приезде Родзянко на заседание Совета министров. Председатель Думы потребовал от Горемыкина, чтобы правительство добилось отказа царя от принятого им решения, так как в противном случае армия может положить оружие, неминуем взрыв негодования. На ответ премьера, что правительство в советах не нуждается, Родзянко воскликнул: «Я начинаю верить тем, кто говорит, что у России нет правительства» [58].
Московская городская дума приняла 5 августа постановление, которое стимулировало, несомненно, известие о смене верховного командования. В постановлении наряду с требованием образовать министерство, облеченное доверием страны, и просьбой дать высочайшую аудиенцию представителям московского городского самоуправления, на первом месте фигурировало ясно демонстративное приветствие Николаю Николаевичу как верховному главнокомандующему.
Возникает, естественно, вопрос, почему решение царя вызвало такое крайне отрицательное отношение со стороны верхних классов, включая и большинство кабинета? Этот вопрос тем более уместен, что и правительство, и «общественность» все время жаловались на то, что назначение Николая Николаевича верховным главнокомандующим, приведшее к разделению власти на военную и гражданскую, создало страшный хаос в управлении. Даже в самый разгар прений в Совете министров по поводу принятого царем решения Кривошеин и Харитонов вынуждены были признать, что оно влечет за собой и плюсы — удаление Янушкевича (который, по всеобщему мнению, считался одним из главных виновников военных неудач), а главное — объединение военной и гражданской власти в одних руках [59].
Тот же Кривошеин отрицательную реакцию на решение царя мотивировал двумя взаимно связанными доводами: народ давно, еще со времен Ходынки и русско-японской войны, считает царя неудачником. Популярность, же великого князя Николая Николаевича, напротив, еще крепка, с его именем связывают все надежды на конечную победу. Щербатов к этому присовокупил: решение будет истолковано как результат влияния Распутина. Харитонов пошел еще дальше, заявив: окружение великого князя в ставке может склонить его «на какие-нибудь решительные шаги». Поливанов в ответ на это пожал плечами, а Кривошеин выразил полнейшую уверенность в лояльности великого князя [60].
Отрицательную реакцию большинства министров на решение царя Щербатов объяснял (в своих показаниях Чрезвычайной следственной комиссии), во-первых, полным отсутствием у Николая каких-либо военных способностей, а во-вторых, тем, что пребывание царя в ставке (а не в столице) «технически делало невозможным правильное управление страной»: возникнет «безалаберщина» (министры начнут порознь ездить в ставку и нарушится регулярность заседаний кабинета, удлинятся сроки принятия решений и т. д.) [61]. Те же соображения привел и Поливанов [62].
Но совершенно очевидно, что, если бы дело заключалось только в этих причинах, реакция не была бы столь болезненной и острой. Тот же Поливанов, отметив, что царь понимал только «декоративную сторону» военного дела, признал, что и Николай Николаевич был не подготовлен к своему посту [63]. Главная причина состояла в другом: в страхе, что с переменой командования в ставке восторжествует распутинское влияние. В цитированных словах Шавельского эта мысль уже присутствует. Щербатов вынужден был добавить: министры «отдавали себе отчет, что оставление императрицы здесь (одной, без царя. — А.А.) могло грозить стремлением в той или иной форме, если не регентствовать, то близко к этому, что во всех отношениях было крайне опасно» [64]. В этом отдавали себе отчет и Дума, и помещичье-буржуазные оппозиционные круги, и даже большая часть правых.
У министров была еще дополнительная причина недовольства принятым царем решением, которую Яхонтов охарактеризовал следующим образом: общее настроение министров — как такое решение приняли без них? «Значит, к Совету нет доверия» [65]. После первых неудачных попыток переубедить царя Щербатов, выражая мнение большинства, резюмировал: положение правительства в такой ситуации становится «трудным и щекотливым» [66]. Доверия к правительству нет не только в Думе, но и «у того, кто является источником правительственной власти». «По-видимому, — заключал Яхонтов, — в Совете министров назревает внутренний кризис. Большинство обижено принятием решения о перемене командования... помимо участия Совета... Иван Логгинович (Горемыкин. — А.А.) тверд в своей позиции, что сейчас не время протестовать» [67].
Обладай министры марксистским представлением о ходе событий в стране, они бы расценили данный факт как часть общего процесса прогрессирующего падения роли официального правительства, процесса, ускоренного войной и разложением царизма. Но поскольку они не обладали подобным представлением, то усмотрели в решении царя лишь стечение нескольких несчастливых субъективных обстоятельств, одним из которых была реакционность их председателя. С большим жаром накинулись они на своего Ивана Логгиновича, обвиняя его, что он вопреки воле большинства кабинета поддерживает стремление царя стать верховным главнокомандующим.
Однако позиция Горемыкина в этом вопросе была не такой однозначной, как можно подумать с первого взгляда. Более того, он сыграл едва ли не решающую роль в том, что царь не стал верховным главнокомандующим с первых же дней войны. Как свидетельствует Сухомлинов, царь на заседании Совета министров, проходившем под его председательством, «предполагал стать во главе армии», хотел дать правительству некоторые полномочия на время его отсутствия из столицы. На это «старик премьер-министр, чуть ли не со слезами на глазах, просил государя не покидать столицу ввиду политических условий, создавшихся в стране, и той опасности, которая угрожает государству, — отсутствие главы его из столицы в критическое для России время. Речь эта была трогательна и, видимо, произвела на государя большое впечатление». К этой речи «горячо присоединился» Кривошеий, их поддержал Щегловитов, сославшись на Прутский поход Петра I, а «после него решительно все остальные члены заседания в том же смысле», включая и самого Сухомлинова. В результате царь отказался от своего намерения [68]
Несомненно, Горемыкин, отговаривая царя, руководствовался теми же тайными опасениями насчет царицы и Распутина, как и остальные министры. Об этом свидетельствует и его первоначальная позиция во время знаменитых секретных заседаний Совета министров, о которых поведал Яхонтов. На первом же заседании 16 июля, на котором Поливанов сделал свой ошеломляющий доклад о беспомощности и бездарности ставки, Горемыкин призвал своих возбужденных коллег «с особой осторожностью» говорить царю о ставке, ибо против Николая Николаевича со стороны Александры Федоровны нарастает раздражение, чреватое серьезными последствиями. «Огонь разгорается, опасно подливать в него масло». Доклад о сегодняшних суждениях (чего требовали министры) и будет «именно таким огнем». Его надо отложить. Это заявление возымело действие, и вопрос был перенесен на следующее заседание [69].
На последующих заседаниях Горемыкин категорически возражал против всяких попыток Совета министров отговорить царя от принятого им решения. В результате конфликт между большинством Совета и премьером, протекавший до этого в более или менее скрытой форме, вылился наружу.
Главной причиной раздора стал вопрос о правительственном курсе в отношении Думы и либеральной «общественности». Большинство министров высказались за сотрудничество с Думой, меньшинство во главе с Горемыкиным — против. «Сравнительно либеральные министры», позже писал по этому поводу Милюков, сделали «попытку повернуть политику правительства на путь примирения со страной. К несчастью, их заявления о необходимости перемены правительственного курса совпали с их представлениями государю о необходимости отказаться от его намерения принять лично командование над беспорядочно отступавшими войсками. А в этом вопросе, решенном под влиянием Распутина и царицы, переменить его решение было невозможно» — всякие попытки в этом направлении вызывали со стороны Николая II только раздражение [70].
Подчеркнутые нами слова, как и отрывок в целом, говорят о том, что Милюков считал одновременность обеих попыток случайной, простым совпадением во времени, и не будь этого совпадения или окажись министры - «либералы» более тактически гибкими, глядишь, «несчастья» бы не произошло — их попытка примирения увенчалась бы успехом.
В действительности связь этих двух вопросов была не случайной, а органической — это фактически один вопрос. Нам уже известны мотивы, которые обусловили позицию Распутина и царицы в вопросе о смене верховного командования. Главным, решающим как раз и было соображение о необходимости пресечь «либеральное» влияние ставки — реакция на назначение министров, сторонников сотрудничества с Думой и «общественностью». Еще 16 июня царица писала Николаю II: в августе собирается Дума, «а наш Друг тебя несколько раз просил сделать это как можно позднее... они будут вмешиваться и обсуждать дела, которые их не касаются» [71]. Спустя неделю требование повторяется: «Дорогой мой, я слыхала, что этот мерзкий Родзянко с другими ходил к Горемыкину просить, чтобы немедленно созвали Думу. О, прошу тебя, не позволяй, это не их дело!.. Эти твари пытаются играть роль и вмешиваться в дела, которых не смеют касаться!» [72]
Дума тем не менее была созвана, и не в августе, а раньше, 19 июля, и тогда императрица с «Другом» поняли, что надо приступить к решительным действиям. Царь был вызван в Царское Село, а уже спустя две недели Поливанов сделал сообщение о смене главнокомандующего.
Заседания Совета министров, запротоколированные Яхонтовым, служат прекрасной иллюстрацией и доказательством органической слитности вопросов о «примирении со страной» и о смене командования. Оба они обсуждались в неразрывной связи. Когда Горемыкин сообщил Совету, что доклад Поливанова об отрицательном отношении Совета министров к намерению царя взять на себя командование армией не возымел действия, министры заговорили о том, что положение правительства становится «трудным и щекотливым», а Сазонов выразил эту мысль более точно: «Правительство висит в воздухе, не имея опоры ни снизу, ни сверху». Именно в этой связи зашла речь о Гучкове и его амбициях (превращает якобы свой Военно-промышленный комитет в какое-то второе правительство), на что последовала эффектная реплика Харитонова: «Оно и понятно, ибо у страны нет доверия к нынешнему правительству. Армия и население надеются не на нас, а на Государственную думу и военно-промышленные комитеты» [73]. Заявление не соответствовало действительности, но настроение большинства кабинета отражало полностью.
По мере обострения вопроса о верховном командовании обострялся вопрос и об отношении к Думе. На заседании 19 августа Щербатов доложил об известной акции Московской городской думы с требованием правительства, «облеченного доверием страны», послать демонстративное приветствие Николаю Николаевичу с признанием его заслуг и просьбой о высочайшей аудиенции делегации московского городского самоуправления. Прения по этому поводу, свидетельствует автор протоколов, «носили исключительно горячий, даже резкий характер». Горемыкин заявил, что всем «им надо дать хороший отпор». Его поддержал Щербатов. Когда же Харитонов указал на щекотливость положения: «москвичи говорят под флагом верноподданнических чувств», Горемыкин несколько изменил свою позицию: «Самое простое не отвечать всем этим болтунам и не обращать на них внимания».
В ответ Поливанов заявил, что он решительно не согласен с «упрощенным решением вопроса величайшей политической важности». Раз москвичи заявили о доверии к Николаю Николаевичу, надо просить царя отложить отъезд в ставку. «А засим, — прибавил он, — что такого недозволенного или революционного можно усмотреть в резолюции? Правительство, опирающееся на доверие населения, — ведь это нормальный государственный порядок». Его поддержал Сазонов. Резолюция Московской городской думы — повод для того, чтобы отложить вопрос о командовании, заявил он. Челнокова же царь должен принять. Самарин также связал резолюцию Думы с вопросом о командовании, подчеркнул ее умеренность и высказался за принятие депутации. В том же духе выступил и Харитонов.
Наиболее законченно и решительно настроение большинства кабинета выразил Кривошеин. Он согласен, что депутацию Москвы надо принять, но вопрос должен быть поставлен шире: как быть дальше? Правительству «надо или реагировать с силой и верой в свое могущество, возможность достижения успеха, или же вступить открыто на путь завоевания для власти морального доверия. По моему глубокому убеждению, мы ни к тому, ни к другому не способны». Отсюда следует: надо обо всем сказать царю, «который не сознает окружающей обстановки и не дает себе отчета, в каком положении находится его правительство и, следовательно, все дело государственного управления». Сложившиеся условия допускают только два решения: либо военная диктатура, либо «примирение с общественностью».
Данный кабинет «общественным ожиданиям не отвечает и должен уступить место другому, которому страна могла бы поверить». Медлить и держаться середины нельзя. В такой обстановке смена командования является пагубным шагом. «Не время рисковать, отталкивать от себя огромное большинство. Надо просить его величество собрать нас и умолять его отказаться от смещения великого князя, коренным образом изменив в то же время характер внутренней политики. Я долго колебался раньше, прежде чем окончательно прийти к такому выводу, но сейчас каждый день равен году и обстановка меняется с головокружительной быстротой». Поскольку дело со сменой командования зашло слишком далеко и отказ царя от принятого решения уже невозможен, надо пойти на компромисс: царь будет верховным главнокомандующим, а Николай Николаевич останется его помощником. Этот вопрос главный, остальное мелочь. Но тут надо стоять твердо: «не только просить, но и требовать». В случае же отказа «заявить ему, что мы не в состоянии больше служить ему по совести».
Предложение Кривошеина полностью поддержали Шаховской, Поливанов и Сазонов. Было постановлено ходатайствовать перед царем о необходимости провести заседание Совета министров под его председательством со следующей повесткой: 1) о верховном командовании, 2) эвакуация Петрограда и 3) о будущей внутренней политике, «т.е., — разъяснял этот пункт Яхонтов, — политика твердая или же политика, идущая навстречу общественным пожеланиям». Горемыкин заявил, что он не возражает, хотя, как и раньше, уверен в бесполезности этого шага. Заодно он снова предостерег от похвал в адрес великого князя [74].
Заседание состоялось на другой день, 20 августа. На таких заседаниях ни управляющий делами Совета министров, ни его помощник не присутствуют Поэтому Яхонтов узнал о том, что там происходило, со слов Горемыкина сказанных И. Н. Ладыженскому: «Вчера ясно обнаружилось, что государь император остается правым, а в Совете министров происходит быстрый сдвиг влево, вниз по течению».
На следующий день, 21 августа, Совет министров собрался в обычном составе, чтобы обсудить, что делать дальше, в частности окончательно решить вопрос об ответе Московской городской думе. Хвостов предложил вопрос о будущем правительстве не затрагивать, поскольку, «как все помнят», царь отложил его до доклада Совета министров относительно правительственной программы и выделения тех вопросов, которые вызываются сменой командования. На это Поливанов возразил, что «обстоятельства складываются настолько угрожающе, что ответ Москве должен быть исчерпывающим». Его поддержали Григорович, заметивший, что «в критической обстановке нельзя играть в прятки», и Самарин.
Последовала пренебрежительная реплика Горемыкина, и повод к ожесточенной схватке был дан. Тот же Григорович заявил, что раз «вчерашние уговоры» на царя не подействовали, то кабинет должен сделать еще одну попытку, представив «письменный доклад с изложением нашего мнения о перемене командования, об опасности для династии и т.д.». Сазонов одобрил это предложение в самых решительных выражениях. «Т.е., говоря просто, — отреагировал на это Горемыкин,— вы хотите предъявить своему царю ультиматум». На что оскорбленный Сазонов парировал: «У нас в России не бывает ультиматумов. Нам доступны только верноподданнические чувства».
Щербатов нашел мысль морского министра «безусловно правильной» и предложил в письменном докладе объяснить, что «правительство, которое не имеет за собой ни доверия носителя верховной власти, ни армии, ни городов, ни земств, ни дворян, ни купцов, ни рабочих, не может не только работать, но и даже существовать. Это очевидный абсурд». Когда Шаховской предупредил, что очень важна редакция доклада, чтобы не навести царя на мысль о «забастовке» министров, ибо именно это слово он употребил во вчерашнем заседании, это привело к новой стычке. На замечание Сазонова, что Харитонов составит журнал заседания как надо, Горемыкин ответил, что, пока он председатель Совета министров, он составления такого журнала не допустит. На заявление Сазонова, что в таком случае большинство Совета оставляет за собой свободу рук, последовал ответ, что это их частное дело.
Тогда Самарин потребовал откровенности. Он, Горемыкин, не сочувствует намерению большинства Совета отговорить царя. Вчера в присутствии царя он сказал, что ходатайства, подобные московскому, ставят цель создать оппозицию уходу великого князя, имеющую скрытые цели. Но то же самое делают и министры, следовательно, они тоже оппозиция и тоже со скрытыми целями. В ответ Горемыкин снова напомнил, что с первых дней войны был против того, чтобы царь стал во главе войск. Но теперь, когда царем принято безоговорочное решение, «та агитация, которая идет вокруг этого вопроса и связывает с требованием министерства общественного доверия, т. е. с ограничением царской власти, является не чем иным, как стремлением левых кругов использовать имя великого князя для дискредитирования государя императора».
На возражение Самарина и Щербатова, что вся Московская дума — не только «левые» (т. е. кадеты), но и правые вплоть до Шмакова (крайнего реакционера) — проголосовала за доверие великому князю, Горемыкин твердил свое: в идеальность побуждений москвичей он не верит, и весь шум вокруг Николая Николаевича «есть не что иное, как политический выпад против царя». Не помог и довод Сазонова, что «и левые и кадеты за свои шкуры дрожат. Они боятся революционного взрыва и невозможности продолжать войну. Они боятся, что смена командования вызовет этот взрыв», а также ответное замечание Самарина, что «протестуют все, до большинства членов Совета министров включительно», и нельзя поэтому обвинять всю Россию в том, в чем обвиняет Московскую думу глава правительства. Горемыкин продолжал стоять на своем.
«Очевидно, — заявил Сазонов, — что мы с Вами говорим на разных языках. У большинства из нас вчера, после заседания в Царском Селе, создалось тяжелое впечатление о значительном разделе между нами и Вами. Я считаю необходимым заявить об этом откровенно. Мы радикально расходимся в оценке современного положения и средств борьбы с надвигающейся грозой». В ответ Горемыкин «усердно попросил» доложить царю о непригодности его, Горемыкина, как председателя Совета министров. Тогда Щербатов поставил вопрос о непригодности всего правительства: «Мы все вместе непригодны для управления Россией при слагающейся обстановке... И я, и многие сочлены по Совету министров определенно сознают, что невозможно работать, когда течения свыше заведомо противоречат требованиям времени. Нужна либо диктатура, либо примирительная политика. Ни для того, ни для другого я по крайней мере абсолютно не считаю себя пригодным. Ваша обязанность сказать государю, что для спасения государства от величайших бедствий надо вступать на путь направо или налево». Между двух стульев сидеть нельзя.
Дальнейшая перепалка обратила спорящие стороны к коренным для них принципам. Царь — помазанник божий, говорил Горемыкин, «он олицетворяет собой Россию». Его воля проявилась, и верноподданные исполняют ее, невзирая ни на какие последствия. «А там дальше воля божья. Так я думаю и в таком сознании умру». Но, возразил Щербатов, «ни один военачальник, ни один корабль не пустят императора в заведомую опасность». «А если он, верховный вождь, укажет?» — возразил на это премьер. Ему ответил Поливанов: «Капитан корабля все-таки не пустит, хотя бы пришлось применить силу».
Но силы этой как раз и не было. «К сожалению, — констатировал Сазонов, — мы не имеем ни полномочий, ни возможностей капитана корабля». Поэтому остается одно средство - попытаться еще раз «убедить».
В связи с этим речь пошла о том, как надо относиться к Царской воле. Для царских министров это был вопрос вопросов. Для большинства членов Совета министров, подытожил Харитонов, вопрос решается следующим образом: если воля царя не вредна для России, ей надо подчиняться, если же вредна, — уйти. «Мы служим не только царю, но и России». Точка зрения Горемыкина была иной: для него царь и Россия — неразделимые понятия. «Русскому царю, — возразил на это Самарин, — нужна служба сознательных людей, а не рабское исполнение приказаний». Если развивать мысль Горемыкина, подхватил Сазонов, «то неизбежно заключение, что слова царя столь же священны, как слова Евангелия. Не забывайте, что популярность царя и его авторитет в глазах народных масс значительно поколеблены. Трудно при современных настроениях доказать совпадение воли России и царя. Видно как раз обратное явление». Горемыкин был хорош тем, что оставался последовательным. «В моем понимании существа русской монархии, — заявил он в ответ, — воля царя должна исполняться как заветы Евангелия».
Единственный министр, который полностью поддерживал Горемыкина, — А. А. Хвостов. На его взгляд, политика уступок в военное время недопустима. «Призывы, исходящие от Гучкова, левых партий Государственной думы... явно рассчитаны на государственный переворот. В условиях войны такой переворот неизбежно повлечет за собой полное расстройство государственного управления и гибель отечества. Поэтому я буду бороться против них до последнего издыхания». Выход, возразил Сазонов, — в создании кабинета, в котором не было бы лиц, заведомо не доверяющих законодательным учреждениям и который был бы «способен бороться с пагубными для России течениями не только снизу, но и свыше» [75].
Последний тур борьбы между большинством Совета министров и Горемыкиным связан с вопросом о прекращении заседаний Думы и отношением к только что образовавшемуся «Прогрессивному блоку». В отрицательной оценке работы Думы и, следовательно, в требовании прекращения сессии как можно скорее расхождений не было. На заседании 24 августа Кривошеин первым поставил вопрос о необходимости скорейшего роспуска, мотивируя тем, что «заседания без законодательных материалов превращают Государственную думу в митинг... а ее кафедру в трибуну для противоправительственной деятельности». Его тут же поддержали не только Шаховской и, конечно, Горемыкин, но и Поливанов.
Предметом спора стал вопрос о форме роспуска. Кривошеин предложил распустить Думу до 1 сентября (к этому времени ведомства должны были внести в Думу свои законопроекты и тем самым дать ей повод требовать продолжения сессии, но «обставить по-хорошему»). Горемыкин же, наоборот, предлагал с Думой не считаться и не церемониться. На замечание Игнатьева: не исключено, что Дума откажется подчиниться указу о роспуске, премьер решительно парировал: «Это будет прямым сопротивлением верховной власти», и тогда «придется не переговоры вести, а действовать». Щербатов считал, что на прямое неподчинение думцы не решатся, потому что «огромное большинство их трусы и каждый за свою шкуру дрожит».
Но он же и другие высказали опасение другого рода: роспуск Думы может стать причиной ответных беспорядков. Повод к подобному обсуждению подал верный оруженосец Горемыкина. Милюков хвастает, заявил Хвостов, что в день смены командования он нажмет кнопку — и беспорядки возникнут по всей России. Милюков, отреагировал на это Горемыкин, может нести какие угодно вздор и чепуху, но он, Горемыкин, этим угрозам не верит. На возражение Самарина: «Большинство из нас думает иначе» — премьер еще более резко возразил, что обсуждать вопрос о запугиваниях Милюкова и К° он считает недопустимым. На это Щербатов заявил: сведения насчет возможных беспорядков исходят не только от Милюкова, но и от охранки и жандармерии. Они сообщают, что напряженная цропаганда идет в лазаретах и гарнизонах. Ежедневно в Министерство внутренних дел поступают донесения о том, что через два-три дня после роспуска Думы неминуем взрыв повсеместных беспорядков. В результате обсуждения было решено вопрос о перерыве думских занятий отложить до рассмотрения программы образующегося «Прогрессивного блока» [76].
Видимо, информация Щербатова произвела впечатление, потому что заседание 26 августа, посвященное тому же вопросу, началось с заявления Сазонова о том, что роспуск Думы вызовет, «несомненно», беспорядки и среди рабочих. Поэтому необходимо все тщательно взвесить, «Быть может, придется признать, что митингующая Дума — меньшее зло, чем рабочие беспорядки в отсутствие Думы». Прежде чем принять решение, надо переговорить с блоком и попытаться сговориться: в программе много такого, против чего нет возражений. Отвергать блок с порога — ошибка, ибо рабочие кварталы «осложняют внутреннее положение, без того почти безнадежное». Ему вторил Григорович: по его сведениям, беспорядки неизбежны — «настроение рабочих очень скверное».
Горемыкин отверг как совершенно несостоятельную идею о связи Думы с рабочим движением. «Ставить рабочее движение в связь с роспуском Думы неправильно, — заявил он.— Оно шло и будет идти независимо от бытия Государственной думы». Если Дума не будет распущена — это еще не гарантия от рабочих выступлений. «Будем мы с блоком или без него, для рабочего движения это безразлично. С этим движением можно справиться другими средствами и до сих пор Министерство внутренних дел справлялось».
Слова «будем мы с блоком или без него» вновь переместили центр тяжести полемики к главному предмету спора, но уже по другой формуле: надо ли договариваться с блоком или это недопустимо? Горемыкин объявил «Прогрессивный блок» незаконной организацией. В ответ Сазонов заявил, что игнорирование блока — «опасная и огромная политическая ошибка. Правительство не может висеть в безвоздушном пространстве и опираться на одну полицию». Блок «по существу умеренный», и его надо поддержать. Горемыкин стоял на своем: «Блок создан для захвата власти, он все равно развалится, и все его участники между собой переругаются». «Его плохо скрытая цель — ограничение царской власти. Против этого я буду бороться до последних сил».
После того как в поддержку Сазонова выступили Щербатов, Харитонов и Поливанов, Горемыкин, хотя и очень неохотно, согласился, прежде чем решать вопрос о роспуске Думы, обсудить программу блока. Итог обсуждения показал, как отметил Сазонов, что «пять шестых программы блока могут быть включены в программу правительства» без всякого ущерба для царской власти. «Если только обставить все прилично и дать лазейку, — продолжал Сазонов развивать свою мысль, — то кадеты первые пойдут на соглашение. Милюков — величайший буржуй и больше всего боится социальной революции». Хотя Горемыкин вновь подтвердил свою позицию, единогласно было решено: осуществить скорейший роспуск Думы и провести беседу с руководителями блока. Делегатами для переговоров Горемыкин назначил Харитонова, Хвостова, Щербатова и Шаховского [77].
Заседание 28 августа началось с отчета Харитонова о беседе с руководителями блока, состоявшейся накануне.. Горемыкин c порога заявил, что, несмотря на его самые благоприятные впечатления об умеренности блока, «разойдется ли Дума тихо или скандально, безразлично». Снова он повторил, что рабочее движение не связано с роспуском, и он уверен, что все обойдется благополучно, страхи преувеличены. На возражение Сазонова: напряженность и озлобленность, царящие в Думе, «могут вызвать серьезные конфликты...», последовала презрительная фраза: «Это все равно пустяки. Никого, кроме газет, Дума не интересует и всем надоела своей болтовней». Ответ привел главного оппонента премьера в бешенство: «А я категорически утверждаю, что мой вопрос не все равно и не пустяки (курсив наш. — А. А), — на высокой ноте заявил Сазонов. — Пока я состою в Совете министров, я буду повторять, что без добрых отношений с законодательными учреждениями никакое правительство, как бы оно ни было самонадеянно, не может управлять страной и что такое настроение депутатов влияет на общественную психологию». Горемыкин, однако, был настроен весьма решительно: «Вопросы на обсуждение Совета министров ставлю я». Вопрос о прекращении занятий Думы исчерпан, «дальнейшие прения излишни». В результате голосования все высказались за роспуск. Казалось, вопрос действительно исчерпан, но дискуссия вспыхнула с новой силой.
Дров в костер подбросил Кривошеин, снова выдвинув главный вопрос — о министерстве доверия. В конце концов, как всем понятно, заявил он, разногласия между Думой и властью «сводятся к вопросу не программы, а людей, которым вверяется власть». Поэтому дело не в том, в какой день распустить Думу, «а в постановке принципиального вопроса об отношении его императорского величества к правительству настоящего состава и к требованиям страны об исполнительной власти, облеченной общественным доверием... Без разрешения этого кардинального вопроса мы все равно с места не сдвинемся». Лично он, Кривошеин, высказывается за кабинет, пользующийся доверием страны. Как обычно, он тут же был поддержан Сазоновым, Игнатьевым, Щербатовым, а также Шаховским.
Горемыкин пошел на обострение. «Значит, — заявил он, — признается необходимым поставить царю ультиматум — отставка Совета министров и новое правительство». Это был запрещенный прием, притом пущенный в ход вторично, и Сазонов снова взорвался: «Его императорскому величеству мы не ставим и не собирались ставить ультиматума. Мы не крамольники, а такие же верноподданные своего царя, как и ваше высокопревосходительство. Я очень прошу не упоминать таких слов в наших суждениях». Пришлось Горемыкину сказать, что он берет свои слова обратно. Тем не менее он повторил, что ответственность за роспуск Думы берет на себя без колебаний, «но навязывать государю императору личностей, ему неугодных», не считает для себя возможным. «Может быть, мои взгляды и архаичны, но мне поздно нх менять». Опоздавший Самарин предложил смягченную редакцию обращения к царю: представить ему программу и одновременно заявить, что в кабинете нет единства, а потому нужно другое правительство. Если эта идея будет одобрена, то указать желательное лицо на пост председателя Совета министров. Роспуск же Думы взять на себя.
«В итоге Совет министров, — писал Яхонтов, — склонился к точке зрения А. В. Кривошеина с поправкой А. Д. Самарина, т. е. осуществить роспуск Государственной думы в ближайшем времени (по-хорошему сговорившись с президиумом и лидерами о проведении еще незаконченных правительственных законопроектов, обусловленных потребностями военного времени) и представить его величеству ходатайство о смене затем Совета министров». Горемыкин обещал доложить царю все, как было [78].
В день отъезда в ставку Горемыкин сказал Яхонтову, что, пока жив, он будет «бороться за неприкосновенность царской власти». Сперва надо довести войну до конца, а потом уже заниматься реформами. Вернулся Горемыкин из ставки 1 сентября с указом распустить Думу на осенние вакации не позже 3 сентября. Министрам было приказано оставаться на своих местах. Когда позволит обстановка на фронте, царь вызовет правительство к себе и все разберет.
К началу заседания (2 сентября) министры, свидетельствует далее Яхонтов, по-видимому, уже были осведомлены о результатах поездки, что явно отразилось на их настроениях и суждениях. «Кризис вскрылся, нервность страшная. Много приходилось мне видеть Совет министров в неофицальной обстановке, но ничего подобного никогда в заседаниях не происходило. Особенно волновался С. Д. Сазонов... Когда И. Л. Горемыкин, закрыв заседание, выходил из зала, министр иностранных дел заявил: «Я не хочу с этим безумцем прощаться и подавать ему руку». В передней Сазонов истерически воскликнул: «Он сумасшедший, этот старик»». Поливанов держал себя в отношении председателя «совершенно неприлично». У Кривошеина вид «безнадежно грустный и встревоженный». В таком же состоянии — Игнатьев и Харитонов.
В прениях снова всплыл рабочий вопрос. Стоило Горемыкину повторить свой излюбленный тезис: «Все это одно только запугивание, ничего не будет», Щербатов, не скрывая раздражения, воскликнул: «У департамента полиции далеко не столь успокоительные сведения, как у вашего высокопревосходительства. Показания агентуры единогласно сводятся к тому, что рабочее движение должно развиться в угрожающих размерах для государственной безопасности». Его поддержал полный отчаяния Сазонов: «Куда же нас и всю Россию ведут!»
Горемыкин оставался непробиваемым. Все высказанное в Совете министров он доложил царю. «Весь вопрос о том, как Вы докладывали государю наши мнения»,— заметил Поливанов. И тут же получил ответ: «Так, как следовало» Заговорил Кривошеин. «Все наши сегодняшние суждения, - обратился он к Горемыкину, — с полной очевидностью обнаруживают, что за последнее время между Вами, Иван Логгинович, и большинством Совета министров разница в оценке положений и во взглядах на направление политики еще более углубилась... простите мне один вопрос: как Вы решаетесь действовать, когда представители исполнительной власти убеждены в необходимости иных средств, когда весь правительственный механизм: в Ваших руках оппозиционен, когда и внешние и внутренние события становятся с каждым днем все более грозными?»
Горемыкин стоял на своем: «Свой долг перед государем императором я исполню до конца, с каким бы противодействием и несочувствиями мне ни пришлось сталкиваться. Я все доложил его величеству и просил заменить меня более современным деятелем. Но высочайшее повеление последовало, а оно в моем понимании закон. Что будет дальше? Государь император сказал, что он приедет лично и все разберет». Отверг премьер и предложение Поливанова смягчить роспуск Думы, выступив с благожелательным правительственным заявлением. «Бесплодно и несвоевременно... Вопрос исчерпан. Высочайшее повеление не может быть критикуемым в Совете министров. Объявляю заседание закрытым» [79]. Горемыкин встал и вышел из зала. На этом закончились секретные заседания Совета министров.
Трудно найти другой документ, который давал бы столь наглядное представление об описываемых событиях, создавая ощущение почти полного физического присутствия, как записки Яхонтова. Это редкое по убедительности свидетельство, помогающее понять причины вырождения правительственного механизма, обусловленность и неизбежность последовавших за августовско-сентябрьским кризисом явлений, воплотившихся в знаменитой «министерской чехарде».
Даже протокольная форма записей вводит нас в атмосферу большой тревоги, драматизма переживаний. И тем не менее основное впечатление, которое оставляют записки,— это мысль о поразительно малом калибре как самих дискуссий, так и ее участников, мысль о том, что мы имеем дело не с высокой трагедией, а с трагикомедией. Бросается в глаза огромное несоответствие масштабов происходивших в стране событий и уровней министров, пытавшихся их оценить, придать им нужное с их точки зрения течение. Это несоответствие было так велико, что в какой-то мере осознавалось, как отмечено выше, даже самими участниками дискуссий.
Несостоятельность исполнительной власти не была ни случайной, ни преходящей. Она обусловливалась природой царизма, конечным итогом его развития. Иначе невозможно понять и объяснить полное бессилие центральной власти, обладавшей вековой традицией управления, легкость и полноту победы, одержанной над этой властью распутным проходимцем и резонерствующей истеричкой. Записки Яхонтова убеждают нас в этом в полной мере.
Ахиллесова пята Совета министров в целом, министров в отдельности заключалась в том, что единственным источником их власти и полномочий был царь. Министры являлись, как сами признавали и чем гордились, всего-навсего слугами царя, его верноподданными. Когда царская власть была сильна, эта исходная позиция оказывалась достаточной для управления страной. Но в условиях разложения царизма, гигантски ускорявшегося в описываемый период, официальное правительство оказалось изолированным от всех и вся, даже от собственного класса. Как мы видели, эту пустоту вокруг себя министры полностью осознавали. Никого не представляя, царские министры могли только «просить» и «умолять» носителя верховной власти внять их советам. Да и их психология верноподданных не позволяла им поступать иначе. Недаром Сазонов так оскорблялся упреком, что они, царские министры, могут говорить со своим царем вне рамок верноподданничества, ставить ему «ультиматум» и пр.
Даже та оппозиция, которую большинство министров учинили царю в августе—сентябре 1915 г., включая и коллективное письмо с просьбой оставить верховным главнокомандующим Николая Николаевича, было с верноподданнической точки зрения незаконным, на что справедливо указывал взбунтовавшимся коллегам Горемыкин. Министры пытались выйти из создавшегося противоречия между долгом верноподданного и долгом гражданским со ссылкой на то, что они служат не только царю, но и России. Но позиция верноподданничества, базирующегося на тезисе о божественной природе царской власти, делала такое противопоставление неправомерным, на что им опять-таки указывал премьер. Когда он говорил, что Россия и царь в его представлении одно и то же, он был только последователен, а если эта последовательность была абсурдна, то это абсурдность самодержавия, а не его слуги.
Слова Поливанова «отечество в опасности», ставшие отправной точкой разгоревшейся борьбы внутри Совета министров, — это призыв набата, а царские министры в грозный для страны час могли говорить лишь языком слуг и чиновников.
Недалеко ушли от своего премьера министры и как государственные деятели. Косный рутинер, лишенный политического воображения, Горемыкин не верил в возможность революции, считая, что в конечно счете все обойдется. Его любимой присказкой, были слова: «Все пустяки». Он презирал народ, а главный принцип обращения с ним выразил в своем любимом тезисе,что народ не понимает и не может понять существа политики, а воспринимает только ее внешнюю сторону. 24 июля 1915 г., например, на заседании Совета министров он не только охотно согласился на пожелание Думы о создании комиссий по рас следованию и отысканию виновников недостаточного снабжения армии боеприпасами и снаряжением, послужившего причиной осенне-летнего отступления, но и высказался за придание такой комиссии возможно более представительного характера, включив в нее членов Думы и Государственного совета: «Декорация -вещь полезная. Для толпы она важнее существа» [80].
Сазонов, Поливанов, Щербатов и другие министры насчет возможности революции были настроены, как мы видели, coвершенно иначе. Вся их оппозиция была не чем иным, как производным от страха перед ее неминуемостью, если ход вещей не изменится [81]. Но уровень их политического мышления был ничуть не выше, чем у их председателя, о чем свидетельствует их представление о министерстве доверия как гаранте от революции.
Более того. В оценке, так сказать, ближней перспективы Горемыкин оказался более дальновидным, чем его потерявшие голову коллеги. Он был абсолютно прав, когда утверждал, что рабочее движение совершенно не связано с Думой и будет идти своим чередом по воле, как он говорил, «рабочих вожаков» независимо от того, будет ли Дума заседать или отправится на вакации. Он был прав и тогда, когда утверждал, что Дума не интересует народ. Никаких ужасных последствий, которых так боялись министры, не произошло и в результате смены командования. Наоборот, именно после того, как царь возглавил армию, дела ее пошли на поправку и в чисто военном отношении, и по части снабжения. Царь, естественно, к этому не имел ни малейшего отношения, но факт тем не менее оставался фактом: отставка Николая Николаевича так же мало взволновала народ и солдатскую массу, как и роспуск Думы 3 сентября [82].
Объективный результат оппозиции министров был обратным, по сравнению с ожидавшимся: поскольку все нарисованные ими ужасы не произошли, царь утвердился в своем прежнем курсе, его страхи и сомнения рассеялись, тем самым решилась собственная участь оппозиционеров. Иными словами, оппозиция ускорила новую и последнюю фазу в трансформации официального правительства — фазу распада полуабсолютистской «государственности». Мелкотравчатость породила еще большую мелкотравчатость.
Нольде считал, и это было общее мнение, что единственным крупным человеком в правительстве был Кривошеин, обладавший недюжинным умом и широтой кругозора. Остальной состав Совета министров, по мнению Нольде, «был необыкновенно пестр: в нем рядом сидели чиновники и нечиновники, люди умные и совсем неумные, люди серьезные и совсем несерьезные, люди с темпераментом и люди без всякого темперамента» [83].
Несомненно, Кривошеин был умным человеком, и его коллеги «знали и чувствовали его калибр», но что он был крупным человеком, государственным деятелем действительно большого калибра, это сомнительно. Отличительной чертой Кривошеина как политика было стремление действовать за кулисами. В 1914 г., после отставки Коковцова, Кривошеин, если бы захотел (таково было всеобщее мнение), мог без всякого труда сменить его на посту премьера. Однако он предпочел, чтобы таковым стал Горемыкин, поскольку имел на него тогда большое влияние. Иными словами, предпочитал быть «теневым» премьером, а не подлинным. Нольде считал это «каким-то своеобразным недостатком боевого темперамента», мирившим его с «положением во втором ряду». Но это поведение мало характерно для государственного деятеля действительно большого масштаба. Что же касается расчетов Кривошеина на то, что он будет держать Горемыкина в руках, то нам уже известно, чем они окончились.
Тем не менее поражение Кривошеина и его единомышленников, означавшее конец Совета министров образца 1915 г., имело принципиальное значение. Этот Совет министров, в оценке того же Нольде, «был последним правительством старого порядка, заслуживавшим этого имени. С тех пор сквозь облака мистики императрицы наверх стали пробираться подлинные проходимцы и жулики, а все те, кто хранил в себе государственную традицию, осуждены были на безнадежные попытки спасать последние остатки русского государственного управления» [84]. В целом эта оценка верна. Это было действительно последнее правительство с точки зрения минимума компетентности, морального уровня, государственной ответственности. «С приездом государя в Могилев, — писал по этому поводу Сазонов, — совпала печальная пора нашего правительственного разложения и тех невероятных назначений на высшие государственные посты, которые... дискредитировали монархическое начало в глазах русского народа и привели к падению династии, которой Россия была обязана своим величием и силой» [85]. На правительственную авансцену вышли фигуры, являвшие готовые объекты для исследования криминалистам, психиатрам, комедиографам.
«Министерская чехарда»
Последняя запись, сделанная Яхонтовым, гласит: «16 сентября 1915 года состоялось в царской ставке заседание Совета министров в высочайшем присутствии. У меня со слов И. Л. Горемыкина написано: «Все получили нахлобучку от государя императора за августовское письмо и за поведение во время августовского кризиса»» [86].
Письмо, о котором идет речь, было написано 21 августа, т. е. на другой день после заседания Совета министров в Царском Селе, и подписано восемью министрами: Харитоновым, Кривошеиным, Сазоновым, Барком, Щербатовым, Самариным, Игнатьевым и Шаховским [87]. Автором его, по-видимому, являлся Самарин.
В письме вновь повторялась просьба оставить на своем посту Николая Николаевича и указывалось на «коренное разномыслие» между подписавшими и председателем Совета министров, недопустимое во всякое время, а «в настоящие дни гибельное. Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и родине» [88].
15 сентября по приказанию царя, переданному Горемыкиным, министры выехали в ставку. Горемыкин уехал днем раньше. Министры, как показывал Поливанов, были поражены не только тем, что Их никто не встретил, но в особенности тем, что даже не были известно, когда их примут. Экипажей не подали, завтракали в грязном вокзальном буфете. «Обстановка была не-приятная». Добравшись до места, министры узнали, что их не хотят пригласить обедать. Только позже по настоянию Фредерикса их все-таки позвали к столу. Заседание состоялось перед обедом. Оно началось с резкого выговора царя, который «совершенно не понимает, как министры, зная, что его воля о принятии командования непреклонна», тем не менее «позволили себе» написать это письмо. Затем последовал ряд длинных речей, в которых министры указывали «на необходимость держаться в контакте с общественностью... а Горемыкин... отвечал, что это чепуха, что министр не понимает, что говорит, или что это не отвечает делу, потому что это в воле его величества». Закончилось заседание словами царя: «Так как мы ни до чего договориться не можем, то я приеду в Царское Село и этот вопрос разрублю».
По оценке Поливанова, заседание было «историческим» — «дало окончательный толчок мысли монарха идти в сторону от страны. Заседание окончательно укрепило Горемыкина». Через несколько дней царь действительно приехал в свою резиденцию. Началось «последовательное увольнение министров, прогрессивно взиравших на события в государстве». Сперва увольняли по два в неделю, потом по одному, положение Горемыкина все более крепло, «и для нас не было тайной, что он ездил в Царское Село получать указания от Александры Федоровны» [89].
В целом верный рассказ Поливанова нуждается, однако, в уточнениях. Сразу, а именно 26 сентября было уволено только два министра — Самарин и Щербатов. Спустя ровно месяц уволили Кривошеина. Четвертым министром, которому дали отставку в том же, 1915 г., был министр путей сообщения С. В. Рухлов, но его увольнение не стоит ни в какой связи с письмом и оппозицией министров: Рухлов, как и Хвостов, — крайний реакционер, поддерживавший Горемыкина; отставка его была вынужденной — транспорт находился в критическом состоянии, а министр оказался полностью неспособным руководить им. Что же касается остальных министров, то их судьба сложилась следующим образом: Харитонов умер в 1916 г. на своем посту государственного контролера, Шаховской, Барк и Григорович оставались министрами вплоть до Февральской революции. Игнатьев был уволен незадолго до нее — в конце декабря 1916 г. Остальные два министра — Сазонов и Поливанов — лишились своих постов — первый в июле, второй в марте 1916 г. Не так просто обстояло дело и с Горемыкиным, как считал Поливанов.
Тем не менее, повторяем, его основной вывод — после 16 сентября «оппозиционный» Совет министров был фактически ликвидирован и заменен совершенно иным — верный. Увольнение Сазонова задержалось потому, что за него горой стояли «союзники», и с ходу царь на его отставку не решился. Поливанов был еще нужен, поскольку под его руководством разрабатывались и осуществлялись меры по ликвидации нехватки военного снабжения. Как только эта задача была решена, Поливанова уволили. «Оппозиция» Григоровича оказалась настолько умеренной и гибкой, что не внушала опасений даже Александре Федоровне. Что же касается Шаховского и Барка, то это были ставленники Распутина и их подписи под письмом были им великодушно прощены. Игнатьев же — явный «оппозиционер» — оставался на своем посту благодаря личной симпатии к нему царя, которой, однако, до конца не хватило.
Из переписки царской четы видно, что решение «разогнать» министров созрело у них значительно раньше 16 сентября. В этом их активно поддерживал и Горемыкин. 28 августа царица сообщала царю о том, что «старик» рекомендует в министры внутренних дел Нейдгарта. «И я тоже полагаю, — добавляла она, — что он был бы не плох». «Щербатов — ничтожество», — читаем мы в письме от 3 сентября. Хорошо бы от него скорей отделаться. «Вот тебе, дружок, список имен... которые могли быть кандидатами на место Самарина... Он должен быть уволен»,— писала царица в ставку 7 сентября. Спустя два дня Александра Федоровна снова возмущается Самариным и Щербатовым и заключает: «Разгони всех, назначь Горемыкину новых министров, и бог благословит тебя и их работу».
Супруг полностью разделял настроение своей жены. «Поведение некоторых министров,— вторил он ей в письме от 9 сентября,— продолжает изумлять меня! После всего, что я им говорил на знаменитом вечернем заседании (20 августа. — А. А.), я полагал, что они поняли меня... Что ж, тем хуже для них!» Спустя два дня он пишет: «Я, пожалуй, найду возможность слетать в Царское Село. (Ведь тут столько дела — эти смены министров и укрепление позиции старика».
«Старик» очень наседал на императрицу в отношении Сазонова. «Сазонов, — писала она 6 сентября явно со слов Горемыкина, — больше всех кричит, волнует всех... это ведь неслыханная вещь... Я это называю забастовкой министров». На другой день — тот же мотив: Сазонов стал «совершенно невозможным: потерял голову, волнуется и кричит на Горемыкина». Примерно также императрица и Горемыкин реагировали на поведение Кривошеина. В этом же письме она, советуя поскорее убрать Самарина и Кривошеина, поясняла: «Последний сильно не нравится старику, он виляет — и левый и правый — и возбужден невыразимо».
В том же духе царица продолжала писать и дальше, пока неполучила письмо от Николая II от 17 сентября, в котором он сообщал: «Вчерашнее заседание (Совета министров, — А. А.) ясна показало мне, что некоторые из министров не желают работать со старым Горемыкиным, несмотря на мое строгое слово, обращенное к ним, поэтому по моем возвращении должны произойти перемены» [90] И действительно, Самарин и Щербатой были уволены ровно через неделю после возвращения царя в Царское Село.
В отношении Горемыкина царская чета пребывала некоторое время в состоянии растерянности, не зная как поступить — оставить на своем посту или заменить другим человеком. Поначалу Александра Федоровна склонялась к мысли об отставке. Кого взять вместо Горемыкина? — вопрошала она в письме от 24 августа. Он не может оставаться, потому что против него и министры, и Дума. В то же время царица не допускала мысли, чтобы отставка Горемыкина выглядела как уступка Думе и «обществу». «Только не сменяй старика сейчас, — писала она 29 августа,— позже можешь, когда тебе только заблагорассудится. Горемыкин, а также Андроников и Хвостов (А. Н.) согласны с тем, что это значило бы играть им в руку». «Намерен ли держать его (Горемыкина. — А. А.) самого?» — спрашивала она снова 7 сентября. Но уже на другой день царица ставила вопрос несколько иначе: «Великолепно было бы выгнать некоторых из них (министров. — А. А.) и оставить старика... обдумай это, пожалуйста». Царь тоже колебался. «Трудно уволить его, не выбрав кого-нибудь на его место, — телеграфировал он жене 8 сентября. — Не может ли старик дать тебе список для выбора, а ты перешлешь его мне?»
Мысль о необходимости отставки «старика» в то время, как мы видим, преобладала, но окончательного решения принято не было. «Все желают твердого правительства, — отвечала Александра Федоровна мужу на его телеграмму спустя два дня, — так что росле ухода старика выгони остальных н назначь решительных людей». В то же время Николай II пишет ей 11 сентября: «Ведь тут столько дела!.. Старый Фред(ерикс) отлично это понимает и уговаривает меня держаться Горемыкина, что очень мило с его стороны».
Дело, как водится, решил Распутин, возвратившись из родного Покровского. Сначала, правда, он тоже испытывал известные колебания. «Наш Друг велел мне ждать со стариком, пока Он не увидит дяди Хвостова — какое впечатление тот на него произведет, — сообщает царица в ставку 10 ноября. — Ему очень жалко милого старика, говорит, что он такой праведник. Но Он боится, что Дума его ошикает, и тогда ты будешь в ужасном положении». Дядя Хвостова — это известный нам А. А. Хвостов, которого Распутин хотел посмотреть с точки зрения его пригодности как кандидата на место Горемыкина. «В городе опять ужасно ворчат на милого старого Горемыкина. Прямо отчаяние! — пишет царица на другой день. — Завтра Григорий повидает старого Хвостова, а затем вечером я Его увижу. Он хочет рассказать мне о своем впечатлении — будет ли он достойным преемником Горемыкину».
Впечатление оказалось плохим (А. А. Хвостов крайне отрицательно относился к Распутину и не скрывал этого). «Ну, вчера я видалась с нашим Другом от 5,5 до 7 часов у Ани, — сообщает царица 13 ноября. — Он не допускает и мысли, чтобы старика уволили... Он находит, что лучше подождать. По-божьему ее следовало бы его увольнять» [91]. Вопрос, как говорится, был исчерпан.
Помимо негативного отношения к «старику» Думы и помещичье-буржуазной общественности, у царской четы была еще одна причина думать о преемнике Горемыкину — последний упорно не соглашался на кандидатуру А. п. Хвостова в качестве министра внутренних дел, хотя на ней настаивали упомянутый выше в письме Александры Федоровны князь Андроников и Распутин. Кроме того, сам Горемыкин по старости лет тяготился своим положением и без видимого сожаления готов был уйти со своего поста. В силу этого вопрос о его дальнейшем премьерстве фактически был лишь отодвинут; как оказалось, очень ненадолго.
Отставка Горемыкина, последовавшая в январе 1916 г., не была, так сказать, обычной, текущей отставкой. Она знаменовала собой окончательное оформление нового и последнего периода в жизни официального правительства, который, однако, наступил раньше — как следствие первых трех увольнений в сентябре — октябре 1915 г. На смену прежним классическим бюрократам пришли и заняли ключевые позиции в правительстве министры, которых цитированный нами Нольде, несмотря на всю свою академическую сдержанность, вынужден был характеризовать как «подлинных проходимцев и жуликов». И это действительно реальный факт.
Период «министерской чехарды» делится как бы на три подпериода, связанные с назначением и деятельностью определенных министров, каждый из которых накладывал свой отпечаток на деятельность Совета министров в целом, привносил свой стиль, оставлял свой след в процессе и формах разложения царизма. Первым таким министром-проходимцем — и, пожалуй, самым колоритным — стал министр внутренних дел А. Н. Хвостов, назначенный сразу же после увольнения Щербатова.
Соловей-разбойник и Степан Петрович
Характеризуя А. Н. Хвостова, товарищ министра внутренних дел при Столыпине, а затем государственный секретарь С. Е. Крыжановский писал: «Это был человек очень неглупый, талантливый и ловкий, но какой-то неистовый, почти первобытный по инстинктам и вдобавок совершенно аморальный, способный ради личных выгод и целей на какие угодно поступки». Обладал внешностью гориллы или антропоида. В бытность свою губернатором получил прозвище Соловей-разбойник [92]. Посвист этого одиннадцатипудового «соловья», раздававшийся в Вологодской и Нижегородской губерниях с 1906 по 1912 г., был так громок и выразителен, что уже тогда его имя стало нарицательным как символ крайней одиозности и низкопробности. Когда на заседании) Совета министров совместно с губернаторами, специально посвященном подготовке избирательной кампании в IV Думу (которая стала олицетворением самого разнузданного произвола и беззакония), нижегородский губернатор изложил свои рекомендации, ответом ему было неловкое молчание [93].
Позже, в. 1916 г., уже после отставки с поста министра внутренних дел, Хвостов в связи с неудавшейся попыткой убрать Распутина говорил про себя: «Вы знаете меня: я человек без сдерживающих центров. Я люблю эту игру, и для меня было бы все равно, что рюмку водки выпить, что арестовать Распутина и выслать его на родину» [94]. Еще более красочно этот, по выражению того же Гессена, «уродливо толстый, с милым лицом и горящими глазами» [95] субъект рекомендовал себя Спиридовичу: «Я есть человек без задерживающих центров. Мне ведь решительно все равно, ехать ли с Гришкой в публичный дом или с буфера под поезд сбросить». Даже прошедший огонь и воду жандармский генерал был потрясен: «Я не верил ни своим глазам, ни своим ушам. Казалось, что этот упитанный, розовый, с задорными веселыми глазами толстяк был не министр, а какой-то бандит с большой дороги» [96]. Что же касается деловых качеств «веселого толстяка», то тот же Спиридович указывал (и это полностью соответствовало действительности), что «Хвостов был невежда и в политике, и в полиции» [97].
Тем не менее идея сделать Хвостова министром внутренних дел возникла при дворе еще в 1911 г. Незадолго до убийства Столыпина к Хвостову в Нижний Новгород приехал Распутин, чтобы составить о нем мнение как о преемнике Столыпина. Но, как потом рассказывал сам Хвостов, он совершил ошибку, не приняв Распутина всерьез. В результате «старец» обиделся и дал о нем не совсем благоприятный отзыв [98]. Назначение не состоялось, и Хвостов со свойственным ему авантюризмом решил строить свою дальнейшую карьеру на иной базе: в 1912 г. он баллотировался и прошел в Думу от землевладельческой курии по Орловской губернии, где у него было имение. В IV Думе он стал лидером фракции крайних правых, но в своей депутатской деятельности ничем себя не проявил и по сравнению со своими шумными соратниками — Марковым, Пуришкевичем и др. — выглядел весьма бледно.
Во время войны для него стало очевидно, что ключи к власти вручаются не в Таврическом дворце, а в Царскосельском и не царем, а известной троицей. Он начал действовать. На этом пути судьба свела его с С. П. Белецким. Знаменитый Степан Петрович был таким же беспардонным карьеристом и проходимцем, как и Хвостов, но другого типа и другого происхождения. Белецкий был из мещан. Свою служебную карьеру по окончании Киевского университета он начал с весьма скромной должности письмоводителя в канцелярии киевского генерал-губернатора. Проявив недюжинную работоспособность и такую же угодливость, он стал довольно быстро подыматься по ступеням служебной лестницы. Основное впечатление, которое вынес о Белецком следователь Чрезвычайной следственной комиссии С. А. Коренев, состояло в том, что этот «плотный, бородатый, высокого роста» человек проявлял усердие при исполнении всякого рода щекотливых поручений [99].
Знавший близко Белецкого по совместной службе в департаменте полиции (которую тот начал в середине 1909 г. в качестве вице-директора) Харламов писал, что решающим моментом в карьере Белецкого стало знакомство со Столыпиным в бытность последнего ковенским губернским предводителем дворянства и особенно с его супругой Ольгой Борисовной, урожденной Нейдгарт, весьма падкой на лесть дамой. Став вице-директором, Белецкий продолжал исполнять «все многочисленные поручения по семейным делам Ольги Борисовны». Любезность, уступчивость, ловкость были основными чертами его характера. «Белецкий, — замечал Харламов, — был неизменно всегда и со всеми до приторности любезен и вряд ли с кем-либо и когда-либо был правдив». Всегда в хлопотах и постоянной суетне. «Доступность и простота в обращении были его любимыми коньками». Свои письма подписывал неизменно «Ваш покорнейший», а иногда и «усерднейший слуга». Был щедр на раздачи из пресловутого «секретного фонда» департамента полиции, оделяя некоторых по личной инициативе. Белецкий был человеком «несомненно хороших способностей и еще большего трудолюбия». Но эти качества, как «и свою недюжинную энергию», он, «к сожалению», направлял не на интересы дела, «сколько на устройство своего служебного благополучия, а также и на создание себе популярности (в «верхах». — А. А.), причем как в том, так и в другом направлении преуспевал немало» [100]. Способностей государственного деятеля у него, однако, не было никаких. По мнению Харламова, Белецкий был «совсем... ничтожный в государственном смысле человек» [101].
В 1912 г. Белецкий уже директор департамента полиции: Но тут у него происходит непредвиденная осечка, виновником которой был назначенный в начале 1913 г. товарищем министра внутренних дел В. Н. Джунковский. Ознакомившись с деятельностью своего подопечного и убедившись в его денежной и служебной нечистоплотности, доходившей до присвоения казенных денег и прямого обмана непосредственного начальника, злоупотребления провокацией и прочими незаконными действиями, Джунковский потребовал от Маклакова удаления Белецкого. Сделать это было трудно, потому что, как свидетельствовал Джунковский, у Белецкого были большие связи и «какие-то темные поддержки» [102]. В конце концов от него удалось избавиться, сделав сенатором.
Белецкий отплатил своему бывшему шефу в лучших провокаторских традициях. Сразу же по возвращении в Министерство внутренних дел уже в должности, которую до этого занимал Джунковский, он инспирировал выпуск брошюры-памфлета за подписью некоего Тихменева, в которой, по словам самого Белецкого, «ярко подчеркивалось не только либеральное направление ген. Джунковского, но и сочувствие освободительному движению» начиная с 1905 г. [103] (что было, разумеется, абсолютной ложью). Не требуется объяснять, что для царского генерала и чиновника это были самые тяжелые обвинения.
К 1915 г. Белецкий становится уже совершенно аморальным субъектом. В семейной жизни это был «примерный муж... добрый, религиозный и скромный в домашнем обиходе человек». За пределами семьи — устроитель «афинских вечеров» [104]. «Разжиревший, с одутловатым посиневшим лицом, заплывшими глазами и сиплым голосом, он (Белецкий) производил впечатление нравственно опустившегося, спившегося человека». Попойки, кутежи с балетными «звездочками» стали его образом жизни. Любой ценой стремится он заполучить пост министра внутренних дел [105].
Таков второй член будущего дуумвирата. Но был еще один участник его создания — пресловутый князь М. М. Андроников. В отличие от Хвостова и Белецкого князь никогда нигде не служил (лишь причислен к Министерству внутренних дел, что давало право на ношение вицмундира и получение чинов). Андроников был частным лицом без определенных занятий и, более того, человеком, не имевшим каких-либо постоянных источников существования. Тем не менее жил он на «широкую ногу», был вхож в самые высокие «сферы» вплоть до Царского Села. Министры, сановники, придворные не только не избегали знакомства с Андрониковым, но, наоборот, всячески стремились быть с ним в дружбе. И этому нисколько не мешала исключительно скандальная репутация князя, о которой все высокопоставленные знакомые были отлично осведомлены. Все знали, что Андроников — величайший интриган и опасный сплетник с порочной личной жизнью (свою спальню князь разделил на две половины: в первой была молельня, во второй он предавался утехам с молодыми людьми — офицерами и штатскими), но это ничуть не мешало ему состоять в большой дружбе с премьер-министром Горемыкиным.
Сам князь называл себя «адъютантом господа бога», «человеком в полном смысле», «гражданином, желающим как можно больше принести пользы своему отечеству» [106]. Даже революция не убавила в нем наглости. На допросе в Чрезвычайной следственной комиссии на прямой вопрос, кто он, чем конкретно занимался, Андроников без тени смущения заявил: «Человек в настоящем смысле этого слова, но интересующийся всеми вопросами государственной жизни, близко принимающий все и желающий принести как можно больше пользы!» [107]
В чем же таился секрет успеха проходимца «в настоящем смысле этого слова», этого «маленького, полненького, чистенького, с круглым розовым лицом и острыми всегда смеющимися глазками, с тоненьким голоском» [108] человека?. Ответ поразительный: двери министерств и департаментов распахивались перед Андрониковым именно потому, что он был темной личностью. Иначе говоря, если бы князь был паче чаяния, обыкновенным бездельником, каких много, а не проходимцем высшей марки, его бы и за версту не подпускали к министерским квартирам и великокняжеским дворцам» куда он был запросто вхож.
По определению Сухомлинова, который вначале был дружен с Андрониковым, а потом рассорился, что стоило ему многих неприятностей, «тайна его (Андроникова. — А. А.) положения обусловливалась тем фактом, что отдельные министры пользовались его услугами, чтобы быть осведомленными относительно их .коллег и о том, что делается в других министерствах» [109]. В числе этих министров Сухомлинов называет Витте, Фредерикса, Горемыкина, Григоровича, Макарова, Штюрмера, Коковцова. Таким же путем князь проникал и к иерархам церкви. Андроников также «увивался» за дворцовым комендантом Воейковым, «завладел» великим князем Константином Константиновичем и его сестрой — королевой греческой. Затем он близко сошелся с Распутиным и добился аудиенции у императрицы. После смерти Мещерского Андроников решил издавать собственный журнал, подобный. «Гражданину», под который ему удалось выудить несколько десятков тысяч рублей у Горемыкина. От своих клиентов он получал гонорары за ходатайства по их делам в министерствах и учреждениях, а кроме того, пристрастился ко всякого рода аферам и вымогал деньги от людей, попадавших в его паутину [110].
Главным оружием Андроникова было владение информацией. Но министры, так охотно пользовавшиеся ею, были озабочены тем, чтобы самим не стать объектом сплетни способного на все и вся информатора. Основным Побудительным мотивом «дружбы» сановников с Андрониковым был страх. «И его принимали,— писал по этому поводу жандармский генерал,— хотя за глаза и ругали, ибо все отлично знали, что нет той гадости, мерзости, сплетни и клеветы, которыми бы он ни стал засыпать человека, пошедшего на него войной» [111].
Чины поменьше, показывал Белецкий, — директора департаментов и др., «считаясь с его (Андроникова. — А. А.) влиянием у министров... поддерживали с ним лучшие отношения и старались исполнить его просьбы, предпочитая его иметь лучше своим хорошим знакомым, чем сильным и опасным врагом» [112].
Итак, министры боялись проходимца, боялись андрониковских сплетен потому, что они никого не представляли, их судьба целиком зависела от отношения к ним тех или иных лиц, скажем Распутина или царицы, а при таком условии сплетня становилась могущественным орудием ниспровержения и могла оборвать карьеру любому сановнику, тем более что царь охотно верил сплетням и никогда не давал себе труда проверить, насколько полученная им информация о том или ином министре соответствует действительности. В ситуации «министерской чехарды» вес и влияние Андроникова должны были расти в геометрической прогрессии. Андроников был, безусловно, тонким психологом, отлично изучившим (и презиравшим) свою высокую клиентуру. Свое же орудие воздействия на них он довел до высокой степени совершенства. Сбору информации о всех нужных ему людях он придал большой размах, настоящую организацию. Следователь Чрезвычайной следственной комиссии В. И. Руднев, занимавшийся деятельностью «темных сил», к которым был причислен и Андроников, писал позже, что из квартиры князя он вывез «на двух автомобилях колоссальный архив. При этом надо отдать должную справедливость кн. Андроникову в том, что канцелярская часть была поставлена у него безукоризненно. Все делопроизводство его разбивалось по полкам на определенные министерства, которые, в свою очередь, распределялись на департаменты; дела были вложены в обложки с соответствующими надписями, подшитыми, занумерованными, и свидетельствовали о тщательном наблюдении кн. Андроникова за их движением» [113].
Тот же Спиридович, сам знавший немало, удостоверял: Андроников «знал все, кроме революционного подполья». Здесь, по собственному признанию князя, он уступал Манасевичу-Мануйлову [114], другому проходимцу родственного типа.
Совершенно очевидно, что «адъютант господа бога» в своей деятельности руководствовался исключительно личными, притом грубо земными, интересами. Но в том-то и состояла логика вещей изучаемого периода, что Андроников неизбежно при этом вовлекался в политику. В силу специфики избранного князем бизнеса и образа жизни, весьма сомнительных с точки зрения уголовного законодательства, он хотя бы из соображений безопасности должен был стремиться иметь «своего» министра внутренних дел, «своего».директора департамента полиции и т. д. Осуществлять это ему удавалось потому, что и Распутин, и верховная царская власть в своей политике руководствовались такими же личными интересами: «свой» министр внутренних дел, «свой» директор департамента полиции и т. д. В этом ключ к объяснению появления на политической авансцене и в поле зрения царской четы, помимо Андроникова, таких фигур, как Манасевич-Мануйлов, Манус, Рубинштейн и им подобные. Царизм на последнем этапе своего существования вошел в прямой союз с уголовниками и жуликами. Власть опустилась до андрониковых и стала властью андрониковых.
Факт этот имеет принципиальное значение. В частности, он доказывает абсолютную неправомерность противопоставления политики как таковой и министерских назначений, противопоставления, при помощи которого апологеты царизма из правоэмигрантского лагеря пытались доказать, что Распутин не играл никакой политической роли [115]. В том-то и заключалась вся суть, вся особенность тогдашнего политическрго момента, что борьба между царизмом и Думой велась именно вокруг лиц и в связи с лицами, за или против назначения того или иного премьера или министра внутренних дел, что на деле и означало борьбу за реакционный или либеральный политический курс.
Личный подход двора и Андроникова к министерским назначениям породил и одинаковость критериев при выборе того или иного кандидата, среди которых бесчестность, карьеризм и политическая ничтожность в конечном итоге были решающими, ибо в противном случае министр не мог быть «своим». Этим и объясняется та поразительная легкость, с какой Андроников нашел дорогу сперва к сердцу «Ани», а затем и ее августейшей покровительницы.
На допросе Андроников пытался уверить комиссию, что он привел Хвостова к Вырубовой «случайно», по ее инициативе и уже после того, когда царем было решено сделать Хвостова преемником Щербатова [116]. Однако переписка царской четы полностью опровергает эту версию: до появления Андроникова в Царском Селе императрица и Горемыкин примеривали на пост министра внутренних дел совсем других людей, в частности упомянутого Нейдгарта.
Впервые имя Хвостова в качестве возможного кандидата на пост министра внутренних дел императрица упоминает в письме от 3 сентября, причем наряду с тем же Нейдгартом. Из. ее последующих писем видно, что эта кандидатура была подсказана ей именно Андрониковым. Андроников, писала она 7 сентября, «продолжает восхвалять Хвостова и убеждает в этом Горемыкина... Андрон(иков) говорит, что петроградские забастовки вызваны огромными промахами Щербатова».
С того момента императрица пишет только о Хвостове. С каждым письмом ее восторги нарастают. На другой день она посылает царю речь Хвостова в Думе со следующим комментарием: «Она исполнена ума, честности и энергии. Видно, что этот человек жаждет быть тебе полезным». «Я уверена, — пишет Александра Федоровна спустя два дня, — что он подходящий человек для теперешнего момента, так как никого не боится и предан тебе». «Прошу тебя, назначь Хвостова на его (Щербатова. — А. А.) место, — читаем мы в письме от 11 сентября. — Он очень желает меня видеть, считает, что я одна могу спасти положение, пока ты в отсутствии (сказал это Андр.), хочет поговорить со мной по душе и высказать мне все свои мысли. Он очень энергичен, никого не боится и всецело предан тебе, что самое важное в нынешнее время... Он не такой трус и тряпка, как Щербатов». «Пожалуйста, помни о Хвостове», — долбит царица в ту же точку в письме от 15 сентября.
Все это еще при заочном знакомстве, со слов Вырубовой, при сопротивлении Горемыкина, настаивавшего на своем кандидате — Крыжановском, в отсутствие Распутина, находившегося в то время в Покровском. Хвостов и Андроников отлично понимали, что решающее слово будет принадлежать не премьеру, а «старцу» и, конечно, не ошиблись, «Теперь, когда и Григорий советует взять Хвостова, — пишет царица 17 сентября, — я чувствую, что это правильно». Крыжановский, по его мнению, очень дурной человек. Дальше она описывала свою встречу с Хвостовым, от которого была в полном восторге: «Ну вот я больше часу говорила с Хвостовым и полна наилучших впечатлений.. И пришла к заключению, что работа с таким человеком будет удовольствием». Изложив подробно содержание беседы, она снова повторяет: «Правда, дружок, он, по-моему, самый подходящий... он видит и думает, как мы...»
Но этого царице показалось мало. В тот же день она пишет второе письмо, в котором Хвостов — главная тема. Хвостов «не позволит никому нас затронуть», он опытен и молод, хорошо знает крестьян, имеет свои взгляды на печать и т. д.
Реакция царя была быстрой и решительной. «Только что получил твое последнее письмо от 17-го, в котором ты говоришь о Хорошем впечатлении, произведенном на тебя молодым Хвостовым, — пишет он 18 сентября. — Я уверен был в этом, зная его по прошлому, когда он был губернатором в Вологде, а позднее в Нижнем. И чтобы не терять времени, Я немедленно повидаю его в тот день, как приеду, в 6 часов». Через два дня царь возвращается в Царское, а спустя пять дней Хвостов назначается министром внутренних дел.
С Белецким все было проще и быстрее, потому что его уже непосредственно рекомендовал Распутин. «Он (Распутин. — А. Л.), — пишет царица в ставку 20 сентября, — ужасно страдает oт клеветы и подлых сплетен, которые печатаются о нем». Хвостов и Белецкий — вот люди, которые смогут положить этому конец. «Белецкий мне понравился, — сообщает она 10 октября. — Вот тоже энергичный человек!» [117]
Спиридович, непосредственно наблюдавший крупную игру, затеянную тремя проходимцами, характеризовал ее следующим образом: «Впервые за мою службу три ловких политических интригана подошли к царице Александре Федоровне не как к императрице, а как к простой честолюбивой женщине, падкой на лесть и не чуждой послушать сплетни. Подошли смело, отбросив всякие придворные этикеты, и ловко обошли ее, использовав в полной мере ее скромную по уму, но очень ревнивую к своему положению подругу А. А. Вырубову. То, что нам, служившим около величеств, до своей смелости и цинизму не могло прийти в голову, то было проделано артистически тремя друзьями: Хвостовым, Белецким и Андрониковым» [118].
Письма царицы, в которых она излагает свою беседу с Хвостовым, полностью подтверждают это наблюдение. Хвостов ловко, хотя и грубо, играл на ненавистных царице именах, особенно на имени Гучкова, дав понять, что сам он именно тот человек, который может с ним справиться, хаял Поливанова и Кривошеина, говорил о подготовке выборов в V Думу и т. д., т. е. спекулировал на симпатиях и антипатиях царицы, в полной мере эксплуатируя ее самоуверенность и ограниченность. В качестве главного орудия шла в ход грубая лесть. Андроников сказал «Ане», сообщает царица, что «Хвостов остался очень доволен этим разговором, и много других любезностей, которые я не стану повторять» [119].
Тот же Спиридович очень точно уловил, так сказать, принципиальную новизну, происшедшую в характере правительственной власти после того, как возглавили главное ведомство Хвостов и Белецкий. «Теперь, с приездом Распутина, случилось то, чего еще не случалось на верхах русской бюрократии. Хвостов и Белецкий цинично откровенно вошли с Распутиным в совершенно определенные договорные отношения о совместной работе... Впервые два члена правительства как бы фактически, официозно признали Распутина и его влияние» [120].
Как возникли и чем кончились эти договорные отношения и «совместная работа», мы узнаем прежде всего из показаний Белецкого. В его версии события развивались следующим образом. Осенью 1915 г., когда Белецкий вернулся в Петроград, к нему позвонил Андроников, который «имел громадное значение», с просьбой зайти. При свидании он сообщил Белецкому, что за время его отсутствия он «близко сошелся с Распутиным, проник через него в особое доверие к А. А. Вырубовой» и что предстоят большие перемены в составе кабинета, которые открывают хорошие перспективы и перед ним, Белецким, поскольку почву для этого Андроников уже достаточно подготовил. Взамен Андроников поставил условие «действовать с ним солидарно».
Под «строгим секретом» он сообщил Белецкому, что еще летом им выставлена кандидатура Хвостова на пост министра внутренних дел, для чего он «сблизил» последнего с Воейковым и Вырубовой, что Хвостов был уже принят государыней, произвел на нее «самое лучшее впечатление», и теперь готовится почва для приема его царем. Успех дела обеспечен, все делается «очень тонко», даже в тайне от Горемыкина, имеющего своего кандидата — Крыжановского.
На другой день на квартире Андроникова в присутствии епископа Варнавы (ставленника Распутина) состоялось свидание Белецкого с Хвостовым, положившее начало ряду дальнейших ежедневных свиданий, тесно их сблизивших. Затем состоялась их совместная поездка к Вырубовой и Воейкову. Все это убедило Белецкого, что Андроников говорил правду. Этот же Андроников, «пользуясь своим сильным... влиянием» на Горемыкина, уговорил последнего не препятствовать назначению Хвостова, уверяя премьера, что новый министр будет его слушаться, а в случае чего он может воздействовать на него через А. А. Хвостова. Относительно Белецкого у Горемыкина никаких возражений не было [121]
После того как Хвостов и Белецкий получили свои посты, для них главной проблемой стал Распутин. С одной стороны, они должны были продолжать сохранять с ним самые тесные и дружеские отношения, ибо немилость «старца» означала конец карьеры и наоборот. С другой — надо было эти отношения тщательно скрывать во избежание полной политической и моральной компрометации перед Думой и помещичье-буржуазной «общественностью». Задача была трудная, и, несмотря на все ухищрения и маневры, решить ее друзьям не удалось.
План взаимоотношений с Распутиным был выработан троицей еще до приезда Распутина из Покровского. Непосредственные сношения с Распутиным (чтобы охранить «официальное положение и семейную жизнь» министра внутренних дел и его товарища) возьмет на себя Андроников. Князь должен был представлять им для «исполнения» просьбы «старца» и принимать просителей, имевших дела по Министерству внутренних дел и обращавшихся к Распутину, чтобы избежать их появления с письмами Распутина в приемных. Чтобы избавить «старца» от необходимости брать с просителей деньги, Андроников должен выдавать ему 1,5 тыс, руб. в месяц (разумеется, казенных, из сумм департамента поли ции), но не сразу, а частями, для того чтобы иметь «более частые с ним свидания на предмет влияния на него».
Из этого отнюдь не следовало, что Хвостов и Белецкий отказались от личных встреч с Распутиным. Наоборот, такие встречи были предусмотрены. Согласно плану, эти совещания должны были происходить на квартире у Андроникова «путем приглашения Распутина на обеды в самом тесном кружке своих лиц, чтобы, не стесняясь, иметь возможность влиять на Распутина по тем вопросам, по коим нужно было А. Н. Хвостову подготовить благоприятную почву наверху». Одновременно Андроников предложил к услугам Хвостова «для проведения его начинаний и поддержки его» свою газету «Голос Руси», которую он наметил к изданию с нового, 1916 г. По примеру «Гражданина» этот орган должен был «вести главным образом кампанию против тех членов кабинета, сановников и других лиц, кои ему или кому-нибудь из близких к нему лиц были по тем или другим соображениям или лично неприятны, или неудобны в политической игре».
Но, как признал Белецкий, Распутин сразу перечеркнул весь этот план. Он сразу отбросил конспирацию и начал отправлять своих просителей непосредственно к Хвостову и Белецкому, звонить им по телефону не только на службу, но и на квартиру. Все эти письма и звонки принимались дежурными курьерами, ординарцами и секретарями, и Хвостова это «в особенности волновало» [122]. Как признал Белецкий, троица явно недооценила ум, хитрость и подозрительность Распутина. Нет сомнения, что Распутин намеренно афишировал свою близость к Хвостову, чтобы, во-первых, связать с собой, а во-вторых, проверить таким путем его надежность и преданность.
В план срочно пришлось вносить коррективы, которые, однако, мало что изменили. Тогда у Хвостова возникла идея отправить Распутина по монастырям в сопровождении двух монахов — игумена Мартемиана, давнего знакомого Хвостова по Вологде, и архимандрита Августина (совершенно отпетых негодяев). Даже на Белецкого и Андроникова эти субъекты «произвели кошмарное впечатление». Главной задачей Мартемиана было спаивание «старца» во время поездки [123]. Поэтому Хвостов дал указание Белецкому на поездку денег не жалеть, с чем последний охотно согласился. Одновременно было выдано 10 тыс. руб. и Андроникову за все хлопоты с обедами и пр. Мартемиан оговорил свое согласие возведением его в сан архимандрита, что и было обещано.
Распутин сделал вид, что согласен на поездку, получил на дорожные расходы 5 тыс. руб., но выдвинул условие: он хочет «у себя в губернии» иметь своего губернатора, а именно Ордовского-Танеевского, управляющего пермской казенной палатой. Как только эта просьба была исполнена, Распутин тут же заявил, что он никуда не поедет, и друзья поняли, что проиграли. С большим трудом Хвостову и Белецкому удалось на время погасить «начало недоверия», а затем и «отчуждение» Распутина и Вырубовой к ним, которые возникли, как считал Белецкий, именно в связи с проектировавшейся поездкой [124]
Однако взамен появились осложнения с другим членом компании — Андрониковым, который начал предъявлять к оплате векселя, выданные ему Хвостовым. Андроников требовал, чтобы кандидаты на центральные посты в Министерстве внутренних дел обязательно согласовывались с ним. На этой почве возник конфликт, когда при двух назначениях Хвостов поступил вопреки настойчивым просьбам князя. Узнав об этом, Андроников заявил, что Хвостов и Белецкий нарушают заключенный между ними «контракт» и пригрозил, что он «расшифрует» все их планы Распутину, Вырубовой и Воейкову. Хвостов сильно встревожился. Князь был компенсирован другими назначениями, но черная кошка уже пробежала между друзьями.
Провал плана удаления Распутина из Петрограда и боязнь закулисных влияний Андроникова заставили Хвостова и Белецкого задуматься на тем, как закрепить свое влияние на Распутина непосредственно, без услуг князя, а последнего постепенно и незаметно лишить доверия у Вырубовой. Здесь им повезло. Распутин обнаружил, что Андроников обманывает его при денежных расчетах в связи с реализацией тех или иных ходатайств, и заявил друзьям, что им лучше встретиться в другом месте. Была нанята для свиданий специальная квартира, а при встрече Вырубова спросила у Белецкого, правда ли, что Андроников — «такой плохой человек». Спустя некоторое время Вырубова сказала Белецкому, что она и Распутин Андроникову «совершенно не доверяют». В результате свидания Хвостова и Белецкого с князем стали реже, а с Распутиным у них «установилась прочная, вне князя связь» [125].
Логика развития отношений между членами шайки всегда одинакова — в конце ссора и вражда. Настал черед сцепиться в отчаянной схватке и самим Аяксам — Хвостову и Белецкому. После того как Хвостов был утвержден министром (вначале его назначили управляющим министерством) и получил Анну I степени, он решил в отношении Распутина действовать иначе. Сначала намеками, а затем все более прямо он стал вести с Белецким разговоры о вреде Распутина, о том, что теперь «старец» им не только не нужен, «но даже опасен». Если их связь с Распутиным станет известна, это сделает положение Хвостова в семье, обществе и Думе совершенно невозможным, а устранение Распутина «очистит атмосферу», принесет удовлетворение обществу, «умиротворит» Думу и т. д. Короче говоря, Хвостов предложил своему напарнику организовать убийство «старца», уверяя, что «при умелой организации этого дела» их положение в глазах «августейших особ» и Вырубовой не пошатнется.
Белецкий немедленно сообщил об этом замысле Комиссарову, своему другу и советчику, в обязанность которого входили охрана и информация о деятельности Распутина. Матерый. жан дармский волк [126] уже при первом свидании с Хвостовым понял, что имеет дело с проходимцем, потому отказал ему даже во внешней почтительности. Удивленному Белецкому генерал пояснил, что, «зная близко» многих министров внутренних дел, он в Хвостове «не мог почувствовать» такового. И теперь Комиссаров доказал своему старшему коллеге, что Хвостов по отношению к нему «не искренен», ведет двойную игру и убийство Распутина, будь оно осуществлено, свалит на него, Белецкого. Кроме того, Хвостов «чужд конспиративности», т. е. болтун, что совершенно противопоказано для подобной операции. В результате было решено обмануть Хвостова: оба на словах соглашаются с его замыслом, а на деле саботируют убийство путем критики всех предлагаемых конкретных его планов.
Началась серия взаимных обманов, инсценировок и т. п. совершенно уголовного пошиба, описание которых у Белецкого заняло много десятков страниц. Хвостов очень нажимал, в частности предлагал Комиссарову 200 тыс. руб., разумеется казенных. Один из планов, предложенных Хвостовым, состоял в том, чтоб послать Распутину ящик отравленной мадеры якобы от имени банкира Рубинштейна, которого потом и обвинить в убийстве.
Последняя часть этой многосерийной уголовной хроники свершалась уже после назначения Штюрмера председателем Совета министров. Это назначение окончательно убедило Хвостова, что его игра с Распутиным проиграна, и он решил форсировать события. Последний эпизод, связанный с попыткой убить Распутина, получил название «дела Ржевского». Благодаря взаимным разоблачениям Хвостова и Белецкого он попал в печать и вызвал громкий скандал, закончившийся их обоюдной отставкой.
В немногих словах эта длинная и сложная история выглядит следующим образом. Хвостов в тайне от Белецкого послал к бежавшему в Норвегию злейшему врагу Распутина, Илиодору, некоего Ржевского, темную личность, с поручением уговорить бывшего иеромонаха, уже пытавшегося однажды убить «старца», взять на себя организацию убийства Распутина.
Белецкий, которому стало известно об этой миссии, опасаясь козней своего шефа, арестовал Ржевского. Показания последнего были таковы, что Хвостов пошел ва-банк: добился назначения Белецкого иркутским генерал-губернатором. В ответ Белецкий в тайне от Хвостова организовал свидание с митрополитом Питиримом, Штюрмером и Распутиным и рассказал им про замыслы Хвостова в отношении «старца», предупредив, что теперь, когда он, Белецкий, вынужден будет уехать, Хвостов «так или иначе покончит с Распутиным». Затем Белецкий встретился с Вырубовой и повторил свой рассказ. В свою очередь, Хвостов, еще не зная, что он предан, стал добиваться свидания с Вырубовой и Распутиным, чтобы изложить им свою версию дела Ржевского, но безуспешно. Тогда, чтобы запугать их, он прибегнул к обыскам у некоторых близких к Распутину лиц, арестовав его секретаря Симановича (карточного шулера и ростовщика), угрожая арестовать и самого Распутина. Но это уже был шаг отчаяния. «А. Н. Хвостов понял, что его игра проиграна». Министром внутренних дел стал Штюрмер. Но и Белецкий не уехал в Иркутск. Причиной стала беседа с редактором «Биржевых ведомостей» Гакебушем о деле Ржевского, которую Гакебуш опубликовал, нарушив слово держать рассказ в тайне. Возникший скандал окончился отставкой Белецкого с рекомендацией на некоторое время уехать из Петрограда.
«Дамы» — императрица и Вырубова, а также «Друг» были потрясены историей с Хвостовым. «Пока Хвостов у власти и имеет деньги и полицию в своих руках, — писала в панике царица Николаю II в марте 1916 г., — я серьезно беспокоюсь за Григория и Аню».
Потрясение усугублялось сознанием, что в глазах царя поставлена под удар непогрешимость «старца» в качестве мудреца и советчика, ибо именно он рекомендовал Хвостова на пост министра внутренних дел [127].
Казалось бы, что после всего случившегося Хвостов должен стать одной из самых ненавистных для двора фигур. Однако ничуть не бывало. Когда первый гнев прошел, царица и Распутин стали сожалеть о нем как о большой потере. Распутину «грустно, что такой способный человек, как Xвостов, окончательно сбился c правого пути», — писала Александра Федоровна в ставку 6 марта [128]. Более того, как сообщил Шавельскому ктитор Федоровского собора полковник Ломан, близко наблюдавший царскую чету, царица однажды сказала своему супругу: «Если бы Хвостов пришел к нам и выразил желание примириться, я рада была бы простить его» [129]. В свою очередь, Николай II фактически также сожалел, что лишился Хвостова. 5 марта (т. е. за день до письма царицы) он сообщал жене: «Хвостов написал длинное послание, говорит о своей преданности и т. д., не понимает причины (увольнения. — А. А.) и просит принять его. Я переслал это Штюрмеру с надписью, что я никогда не сомневался в его преданности, но приму его позднее, если он своим хорошим поведением и тактом заслужит, чтоб его приняли. Проклятая вся эта история» [130]
Как же объяснить этот загадочный феномен? Ответ в следующем: не только царица и Распутин, но и царь, когда назначали Хвостова министром, знали, с кем они имеют дело. Более того, именно это обстоятельство и решило вопрос в пользу Хвостова. В своих показаниях А. А. Хвостов сообщил, что, когда царь спросил его мнение о племяннике как кандидате в министры внутренних дел, он дал самую отрицательную характеристику: «Я высказал свое совершенно отрицательное мнение. Сказал, что этот человек безусловно несведущ в этом деле... Что никакой пользы я от этого не ожидаю, а в иных отношениях ожидаю даже вред». И далее он пояснил: Хвостов интриган, будет добиваться поста председателя Совета министров, и вся его служебная деятельность «будет посвящена не делу, а чуждым делу соображениям». Царь во время этой беседы был на высоте: «Государь очень благодарил меня за откровенные мнения» [131].
В своей «Записке о верховной власти» Протопопов рассказывает: люди, имевшие доступ ко двору, делились на «своих» и «не своих» [132]. Хвостов был «свой». Белецкий специально подчеркивал, что назначение Хвостова состоялось тогда, когда у царской четы и в особенности Распутина «окончательно» созрела мысль о необходимости в сложившихся условиях «иметь... только своих людей, в личной преданности которых они не могли сомневаться» [133]. Хвостов и считался таким лично преданным. Он был «своим» в том смысле, что стоял на тех же позициях, что и его августейшие покровители. Иными словами, аморальность и беспринципность являлись тем пропуском и свидетельством благонадежности, которые открывали доступ к тесной группе «своих». Здесь действовал принцип шайки, принцип мафии [134].
Дядя как в воду глядел, когда предсказывал, чем будет заниматься племянник, став министром. В союзе с митрополитом и Распутиным он, по словам Комиссарова, стал «валить» Горе-мыкина, чтобы занять его место [135]. Об этом же свидетельствует и Белецкий [136]. За время своего управления министерством, показал тот же Белецкий, Хвостов «старался как в центральное ведомство, так и на видные места по министерству в провинции проводить своих родственников и близких своих знакомых», а в Орловской, Тульской и Вологодской губерниях он в интересах своего будущего избрания в Думу не только всю администрацию, но и судебное и духовное ведомства заполнил своими ставленниками [137].
Но этого ему показалось мало, и он решил, следуя примеру своих августейших покровителей и Распутина, заполнить «своими» и Совет министров. Так, в частности, на должность обер-прокурора святейшего синода он провел своего свойственника А. Н. Волжина, хотя понимал, что тот для нее «не подготовлен» [138]. Другого свойственника, графа В. С. Татищева, решил сделать министром финансов, для чего начал интригу против Барка с целью свалить его.
Белецкому он объяснил, что в лице министра финансов хочет «иметь человека, обязанного ему своим назначением», для того чтобы тот «не стеснял его в отпусках денежных ассигнований на департамент полиции, прессу (т.е. ее подкуп. — А. А.)... и на предстоящую избирательную в Государственную думу кампанию» [139]. Но Хвостов явно просчитался, недооценив противника. Барк имел сильные придворные связи, был в хороших отношениях с Горемыкиным, Андрониковым. Пост свой он получил благодаря князю Мещерскому. Хвостов потерпел поражение.
Надо ли говорить, что никакими государственными делами как таковыми Хвостов не занимался, да и не мог заниматься. Специалистом по части полиции считался Белецкий, но и он, по собственному признанию, занятый интригами, забросил служебные дела. Только для политического отдела ввиду его особой важности он «урывал» время, а на остальные отделы времени уже не хватало [140].
Итак, тройка, начавшая «чехарду», застряла на промежуточном финише и вышла из игры. Хвостов не стал председателем Совета министров, Белецкий — министром внутренних дел, как мечталось. Андроников впал в немилость при дворе и даже был выслан из Петрограда. Эстафету подхватила другая компания, не менее славная.
Футляр-премьер
«Опыт князя Андроникова, сумевшего провести в министры Алексея Хвостова, — писал хорошо осведомленный современник, — подал Мануйлову мысль провести Штюрмера в премьеры... Переговорив со Штюрмером и обсудив все дело, Мануйлов принялся за дело». Он убедил Распутина, Вырубову и митрополита Питирима, что Штюрмер — тот человек, который нужен: «сумеет поладить и с Государственной думой и в то же время будет держать твердый правительственный курс», «Сам Мануйлов, — добавлял в скобках автор, — в это не верил». «Дело» пошло по накатанной колее. Началось деликатное давление на царицу. Затем Питирим поехал в ставку убеждать царя. Мануйлов мечтал в связи с назначением Штюрмера получить пост директора департамента полиции. Стремление Хвостова стать премьером, по его мнению, было нереальным: у Распутина он вызывает смех, «толстый», провинциален, несерьезен и легкомыслен. Отношения Распутина и Хвостова, считал он, несомненно, кончатся большим скандалом. «Сведения Мануйлова, — заключал рассказ Спиридович, — были верны, но только он преувеличивал свою роль» [141].
На допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Манасевич-Мануйлов, наоборот, стремился по понятным причинам приуменьшить свое участие в продвижении Штюрмера в премьеры. По его словам, когда он приехал к Питириму с ответным визитом (первый визит нанес митрополит), то от него узнал, что кандидатура Штюрмера уже выдвинута и обсуждается при дворе. Только после этого Мануйлов поехал к Штюрмеру й возобновил старое знакомство, начатое еще во времена Плеве, когда Мануйлов состоял при нем чиновником особых поручений, а Штюрмер занимал пост директора департамента общих дел Министерства внутренних дел [142]. Но вряд ли эта версия соответствует действительности. Питирим еще был новым человеком в Петрограде, мало кого знал и в стремлении обзавестись «своим» председателем Совета министров неизбежно должен был обращаться за информацией и советами к людям, подобным Мануйлову. Так что рассказ последнего Спиридовичу более соответствует истине, хотя, несомненно, велся он с целью поднять свои акции в глазах собеседника. В данном случае можно считать соответствующим истине утверждение Хвостова, что «не Штюрмер создал Мануйлова, а Мануйлов создал Штюрмера... взял(!) через Гришку того, кого нужно было, председателем Совета министров» [143]
Следует, однако, подчеркнуть, что и на этот раз, как и в истории с назначением Хвостова, царю был предложен кандидат, которого он не только знал, но и ценил. Сам Штюрмер на допросе показал, что после смерти Плеве царь имел в виду именно его сделать министром внутренних дел. Однако назначение не состоялось из-за того, что пришлось остановиться на другом кандидате — Святополке Мирском. Штюрмер же в порядке компенсации был назначен членом Государственного совета, что по тогдашним меркам было совершенно исключительным явлением: таковыми становились лишь бывшие министры, даже товарищи министров не удостаивались такой чести. В дальнейшем, по мнению Штюрмера, ему тоже не повезло: по ряду причин предпочтение отдавалось то Столыпину, то Маклакову, а он так и оставался вне министерского поста [144].
Этот ответ был дан Штюрмером на вопрос председателя, почему Николай II не вспоминал о нем вплоть до января 1916 г. На самом деле царь вспомнил о Штюрмере за три года до этого, в 1913 г., решив назначить его московским городским головой. Только отчаянное сопротивление В. Н. Коковцова, тогдашнего премьер-министра, заставило Николая II, выразившего свое крайнее Недовольство позицией премьера, отказаться от своего намерения. Коковцов аргументировал свое несогласие одиозностью Штюрмера, угрозой открытого конфликта в случае его назначения между буржуазной Москвой и центральной властью [145].
На этот раз все шло в очень хорошем темпе. 4 января 1916 г. имя Штюрмера впервые упоминается в письме царицы («Милый, подумал ли ты серьезно о Штюрмере?»), а 17 января он уже был назначен премьером. Из переписки видно, как развивались события. 5 января Николай II сообщал супруге: «Не перестаю думать о преемнике старику (Горемыкину. — А. А.). В поезде я спросил у толстого Хвостова его мнение о Штюрмере. Он его хвалит, но (!) думает, что он тоже слишком стар и голова его уже не так свежа, как раньше». Но царица думала на этот счет иначе. «У него голова вполне свежа. Видишь ли, у Хвостова есть некоторая надежда получить это место, но он слишком молод», — писала она 7 января.
Из дальнейшего видно, что кандидатура Штюрмера была уже обстоятельно обсуждена с Распутиным. «Только не разрешай ему менять фамилию (Штюрмер хотел избавиться от своей немецкой фамилии, взяв фамилию жены, урожденной Паниной. — А. Л.)», — требовала императрица, потому, что «Друг», как царь помнит, считает, что смена фамилии принесет только вред. Штюрмер хорош еще и потому, что «он высоко ставит Григория, что очень важно».
Но царь продолжал колебаться. Того же 7 января он делится с женой своими сомнениями: «Я продолжаю ломать себе голову над вопросом о преемнике старику, если Штюрмер действительно недостаточно молод (68 лет. — А. А.) или современен». Для императрицы же сомнений не существовало, раз «Друг» был за. «Наш Друг сказал о Штюрмере: «не менять его фамилии и взять его хоть на время, так как он, несомненно, очень верный человек и будет держать в руках остальных (министров. — А. А.). Пусть возмущается кто угодно, это неизбежно при каждом назначении»». Это было написано 9 января. В тот же день царь попросил во избежание толков и предположений Штюрмера в ставку не посылать (как того хотели императрица и «Друг»). «Я хочу, — пояснял он, — чтобы его назначение, если оно состоится, грянуло как гром. Поэтому приму его, как только вернусь».
Так и было сделано — царь приехал и «гром грянул». По возвращении в ставку Николай II писал 28 января: «Что же касается других вопросов, то я на этот раз уезжаю гораздо спокойнее, потому что имею безграничное доверие к Штюрмеру» [146].
Что же представляла собой новая троица, возникшая на горизонте большой политики? Наиболее яркой фигурой являлся, несомненно, И. Ф. Манасевич-Мануйлов, один из самых крупных и талантливых аферистов своего времени. В 1915 г. ему было 46 лет. Родился Манасевич в бедной еврейской семье. Отец его за подделку акцизных бандеролей по приговору суда был сослан в Сибирь на поселение. Там его старшего сына усыновил богатый сибирский купец Мануйлов, оставивший ему в наследство 100 тыс. руб., которые, однако, Иван мог получить лишь по достижении 35-летнего возраста. В 80-х годах Мануйлов приехал в Петербург и, занимая деньги у ростовщиков под будущее наследство, стал вести широкий образ жизни. Завязал близкие отношения с редактором «Гражданина» князем Мещерским и директором департамента духовных дел иностранных исповеданий А. И. Мосоловым. С 1890 г. начал сотрудничать в газете «Новое время» и одновременно в Петербургском охранном отделении. В 1899 г. Мануйлов был назначен агентом департамента духовных дел в Рим. Одновременно по поручению департамента полиции вел с 1901 г. наблюдение за русскими революционными группами за границей. В 1902—1903 гг. находился в Париже, куда был послан по приказанию Плеве для информации и подкупа иностранной прессы. Во время русско-японской войны занимался контрразведкой за границей. Добыл часть японского дипломатического шифра, чертежи орудий и т. д.
В 1905 г. Мануйлов создал и возглавил особый отдел при департаменте полиции, в задачу которого входили наблюдение за иностранными шпионами и добыча шифров иностранных государств. Вскоре, однако, Мануйлов по приказанию нового товарища министра внутренних дел А. Ф. Трепова был освобожден от своих обязанностей, а затем командирован в распоряжение председатели Совета министров С. Ю. Витте, потому что, во-первых, слишком дорого брал за свои сообщения, во-вторых, часто сообщаемые им сведения были несерьезны, и, в-третьих, он не доплачивал своим сотрудникам. В начале 1906 г. Витте командировал его в Париж для переговоров с Гапоном. В сентябре 1906 г. Мануйлов был уволен в отставку и стал подвизаться на журналистском поприще в газетах «Новое время» и «Вечернее время» (псевдоним «Маска»). Одновременно занялся проведением частных дел в разных министерствах, вымогая у своих клиентов крупные денежные суммы. В связи с этим было начато предварительное следствие, которое, однако, по настоянию Министерства внутренних дел, опасавшегося нежелательных разоблачений, было прекращено. В 1908 г. Мануйлов был объявлен несостоятельным должником. К описываемому моменту он, оставаясь сотрудником двух названных газет, являлся одновременно информатором Белецкого, когда тот был товарищем министра внутренних дел, и осведомителем следственной комиссии генерала Батюшина, в задачу котррой входило расследование злоупотреблений в тылу. Был тесно связан с банкиром Д. Л. Рубинштейном, известным «Митькой», и, как уже говорилось, с Распутиным и Питиримом [147].
Биография, как видим, достаточно красочная и говорит сама за себя. Недаром Столыпин при увольнении Мануйлова из министерства на докладе о нем наложил резолюцию: «Пора сократить этого мерзавца» [148]. «Мерзавец» был уволен, но прежнюю свою деятельность не прекратил и не сократил. В 1915—1916 гг. она достигает своего апогея.
Далеко не однозначной личностью был и митрополит Питирим. Сын рижского протоиерея, в миру Павел Окнов, он по пострижении в монахи начал свою духовную карьеру, которая шла ни шатко ни валко, с переменным успехом. Положение резко изменилось после сближения с Распутиным. «Старец» нуждался не только в «своем» министре внутренних дел, но и в «своем» митрополите, причем непременно петроградском и ладожском, поскольку именно петроградский владыка считался первым церковным иерархом, председательствовавшим в синоде. В результате в ноябре 1915 г. митрополит Владимир, убежденный противник Распутина, был перемещен на киевскую кафедру, а его место занял открытый распутинский ставленник, назначенный сперва экзархом Грузии, а затем митрополитом по прямому указанию «старца». Утверждение Хвостова о том, что «Питирим был явление служебное у Распутина, не он влиял на Распутина, а Распутин на него» [149], соответствовало действительности.
По свидетельству Наумова, в бытность его самарским губернским предводителем дворянства, когда «Самара имела несчастье иметь Питирима своим архиепископом», на собрании дворянских предводителей и депутатов губернии было решено его бойкотировать. Поводом послужила телеграмма Питирима Распутину с выражением сердечных соболезнований и мольбой о выздоровлении по случаю покушения, произведенного на «старца» в апреле 1914 г. одной из бывших его поклонниц, Хионией Гусевой. В Петрограде во время службы в соборе Наумов демонстративно не подходил под благословение «владыки». Питирим жаловался вместе с Распутиным на Наумова в Царском Селе [150].
Сам по себе Питирим был весьма ограниченным человеком. По мнению Мануйлова, вряд ли способным написать самостоятельно серьезный доклад или записку [151]. При нем неотлучно находился некий Осипенко, считавшийся секретарем митрополита, но на деле являвшимся его фактотумом. Хвостов со знанием дела утверждал, что «не Питирим создал Осипенко, а Осипенко создал Питирима!» [152]. Чтобы как-то замаскировать слишком бросавшиеся в глаза странно близкие отношения главного сановника церкви и безвестного субъекта, Питирим выдавал Осипенко за своего воспитанника. Однако молва приписывала этой паре иные отношения, весьма предосудительного свойства.
«Секретарь» митрополита был обыкновенным проходимцем и взяточником. Он и Мануйлов, как истые авгуры, сразу поняли друг друга и не только нашли общий язык, но и вместе кутили [153].
Совершенно очевидно, что Питирим должен был стать и действительно стал человеком, очень близким к царской чете. Пойди к Питириму, советовал Распутин Андроникову, «он очень хороший человек... Он наш...» [154]. «Из всех лиц в составе правящего класса (в смысле группы. — А. А.)... прошедших через Распутина, — свидетельствовал Белецкий, — никто не пользовался таким постоянным и неизменным доверием как у государя и государыни, так и у Вырубовой, как владыка» [155]. К. его мнениям по государственным и церковным вопросам, а также к оценкам и отзывам о тех или иных людях «высокие особы» весьма прислушивались. Поездки Питирима во дворец конспирировались.
Третий член компании — Штюрмер также был весьма примечательной фигурой. До того как Штюрмер стал директором департамента общих дел Министерства внутренних дел, он был губернатором в Новгородской и Ярославской губерниях, а до того в течение 15 лет служил в Министерстве двора, где заведовал церемониальной частью — единственная область, в которой он действительно знал толк. Церемониал был. его подлинным призванием, стихией, предметом горделивых воспоминаний [156]. К государственной деятельности он не годился совершенно [157]. Даже в свои лучшие годы отличался крайней ограниченностью и отсутствием всяких способностей к административной работе. Но определенная ловкость, хитрость и беспринципность, а также знание придворной среды и связи с лихвой компенсировали эти минусы, которые с точки зрения двора, в описываемый период стала котироваться как плюсы, высшее доказательство благонадежности.
Царь отметил Штюрмера еще с того времени, когда тот был ярославским губернатором. На докладе Сипягина, объезжавшего, Ярославскую губернию, Николай II наложил следующую резолюцию: «Желаю, чтобы другие губернаторы так же ясно понимали давали себе отчет, так же исполняли поручения, мною возлагаемые, как Штюрмер» [158]. С гордостью сообщая об этой резолюции следственной комиссии, Штюрмер скромно умолчал о том, кому он в действительности был обязан столь лестной оценкой.
Именно в Ярославле Штюрмер обзавелся человеком, которые за него думал, писал, говорил, создавая своему шефу славу умного и делового губернатора. Этим человеком стал И. Я. Гурлянд, приват-доцент Демидовского юридического лицея в Ярославле. Как говорили в чиновничьем мире, показывал Мануй лов, «Штюрмер был в интимных отношениях с мадам Гурлянд, и это, так сказать, их сблизило» [159]. Когда Штюрмер перебрался в Петербург, Гурлянд, естественно, последовал за ним и получим должность чиновника особых поручений при Министерстве внутренних дел. В связи с этим шеф Штюрмера Плеве часто говорил «Гурлянд — это мыслительный аппарат Штюрмера» [160]
Несмотря на отсутствие своего собственного «мыслительного аппарата», а вернее, благодаря этому Штюрмер отличался безграничным честолюбием. Он жаждал власти, причем любой. Об этом свидетельствует хотя бы его согласие в 1912 г. стать московским городским головой, что для члена Государственного совета, по тогдашним представлениям, было абсолютно недопустимо [161]. Когда Белецкий предупредил Горемыкина, что его отставка решена и вместо него назначается Штюрмер, Горемыкин не поверил и уверял, что дальше поста обер-прокурора желания Штюрмера не идут [162].
В годы войны Штюрмер подвел под свои тайные притязания фундаментальную базу, создав у себя политический салон, разумеется, самого правого направления, который, как свидетельствовал Белецкий, с течением времени «начал приобретать значительное влияние» [163]. Число участников салона росло. В него входили члены Государственного совета А. С. Стишинский, А. Л. Ширинский-Шихматов, В. Ф. Дейтрих, А. А. Макаров, Кобылинский, В. И. Гурко, князь Н. Б. Щербатов, А. А. Бобринский, сенаторы Римский-Корсаков, А. Б. Нейдгардт, Судейкин, М. М. Бородкин, сам Белецкий, председатель Совета объединенного дворянства А. П. Струков, члены Думы Г. Г. Замысловский и Ф. Н. Чихачев и ряд других. Кроме того, на собрания приглашались приезжавшие из провинции губернаторы, предводители дворянства, «владыки» и т. п.
Выносившиеся на собраниях постановления передавались затем «в форме пожеланий» через особо выбираемых депутатов «из видных представителей кружка» Горемыкину, а также другим министрам. Через Штюрмера «пожелания» передавались также министру двора Фредериксу, который доводил их до сведения императора. «Значение политического салона Б. В. Штюрмера, — резюмировал в связи с этим Белецкий, — не могло, конечно, не выдвинуть его имя как политического деятеля, стоявшего на страже охраны монархических устоев, и его деятельность не могла не вызвать внимания к нему со стороны высоких сфер» [164]. Но, признавал он, всех этих и других усилий Штюрмера добиться власти все же было недостаточно, и вопрос о его включении в состав кабинета продолжал оставаться открытым до тех пор, пока в это дело не вмешался Распутин [165]. «Старец» — вот кто решал дело. Лишь после того как была создана цепочка Мануйлов — Питирим — Распутин, Штюрмер 17 января 1916 г. возглавил Совет министров.
О том, что представлял он собой в качестве главы правительства, можно судить по оценкам нескольких его здравомыслящих коллег. На министра иностранных дел Н. Н. Покровского Штюрмер производил впечатление человека не только ограниченного, но находившегося в состоянии старческого маразма. Штюрмер уже не мог ничего сформулировать. Чтобы высказать свое мнение, самые простые вещи он должен был предварительно записать на бумаге. «В Совете министров он не выступал». Возможно, говорил Покровский, это была «большая ловкость с его стороны», но вряд ли по своему «умственному настроению, степени интеллигентности... он был способен направлять что-нибудь». Когда речь шла о более или менее серьезных вопросах, Штюрмер «сидел как истукан... Он производил впечатление истукана и больше ничего» [166].
«Назначение Штюрмера... было ошеломляющим, видимо, для всех и лично для меня событием», — показывал Наумов. Это «какой-то ходячий церемониал... какой-то футляр» [167]. В своих воспоминаниях Наумов писал: 19 января 1916 г. «докатился невероятный слух о назначении на место Горемыкина... Штюрмера. Мы были так ошеломлены показавшейся нам (министрам — А. А.) совершенно несуразной новостью, что отмахнулись от нее как от какого-то страшного кошмара и разошлись по домам, будучи уверены в полнейшей вздорности распущенного досужими озорниками «дикого» слуха». Когда же на другой день появился указ о назначении, «ужас и отчаяние завладели всем моим существом. Должен сознаться, что при этом назначении у меня впервые возник настоящий жуткий страх за целость российского престола и за спокойствие страны» [168]. В качестве председателя Штюрмер производил «впечатление напыщенного манекена». Как уверял Волконский, он был настоящим рамоликом, ничего не удерживавшим в голове.
Примерно так же реагировал и Поливанов. Назначение Штюрмера, свидетельствовал он, «было в высшей степени неожиданно... явствовало, что тут начало конца» [169].
Тем не менее «истукану» показалось мало быть только премьером, он захотел еще стать министром внутренних дел. Для этой цели он вместе с Мануйловым ловко использовал «дело Ржевского», свалив при его помощи Хвостова, и занял место последнего. Но, разумеется, решающее слово и здесь было за Распутиным [170].
В коварстве, лживости и бесчестии Штюрмер нисколько не уступал последнему: «Я считал его всегда человеком фальшивым, двуличным, не особенно умным, хитрым, не верил ни одному его слову», — характеризовал Штюрмера его коллега по кабинету А. А. Хвостов [171] В качестве примера он ссылался на историю с пятимиллионным кредитом.
Это одна из первых акций Штюрмера в качестве председателя Совета министров, которая, кстати, была предпринята совместно с Хвостовым. На заседании Совета министров членам кабинета было предложено подписать уже готовый журнал, согласно которому сумма в 5 млн руб. ассигновалась в полное и бесконтрольное распоряжение министра внутренних дел. На недоуменные вопросы министров, откуда берется эта сумма, на какие нужды предназначается, почему проводится в нарушение закона, без санкций Думы и Государственного совета, и изымается из ведения государственного контролера, Штюрмер твердил одно: ассигнование сделано по «высочайшему повелению», журнал, предложенный к подписи, доложен уже царю, и он приказал подписать его. Нажим был настолько грубый и бесцеремонный, что вызвал протесты со стороны нескольких министров, и во избежание скандала Штюрмеру и Хвостову пришлось от этих 5 млн отказаться. Как позже выяснилось, деньги предполагалось взять из военного фонда (о чем Поливанов не имел никакого понятия). Предназначались они для организации широкого подкупа печати и подготовки новых выборов в Думу [172].
Штюрмер показал себя способным на прямые уголовные преступления. Со слов банкира Рубинштейна Протопопов сообщил следственной комиссии, что Штюрмер намеревался провести члена Государственного совета Охотникова в министры финансов или земледелия за взятку в 1 млн руб. [173] Как установили следователи Чрезвычайной следственной комиссии, Штюрмер при переезде в Петербург не погнушался вывезти часть не принадлежавшего ему имущества из губернаторского дома в Ярославле.
Став министром внутренних дел, Штюрмер скоро обнаружил, что совершил промах. Главной и неразрешимой внутренней проблемой стал продовольственный вопрос, который царь (да и сам Штюрмер) считал необходимым передать из Министерства земледелия в Министерство внутренних дел. Штюрмер сообразил, что на этом поприще лавров ему не снискать, и поспешил посадить на свое место министра юстиции А. А. Хвостова, несмотря на протесты последнего. Сам же решил, что ему лучше стать министром иностранных дел, что и было сделано. На вопрос председателя Чрезвычайной следственной комиссии, почему Штюрмер решил возглавить другое министерство, последовал совершенно поразительный ответ: Министерство внутренних дел было тяжелым министерством, а иностранных — легким. «У нас (?) легкими министерствами,— пояснял Штюрмер,—считались Министерство иностранных дел и святейший синод». На недоуменный вопрос председателя, как учреждение, ведающее внешней политикой великой державы, может считаться легким, Штюрмер мог только пролепетать: «Мне трудно сказать это... Мне трудно сказать» [174].
Даже Распутин, как показывал Мануйлов, «рвал и метал», Когда узнал, что Штюрмер втайне от него и царицы поехал в ставку и добился своего перевода в министры иностранных дел. Распутин в гневе стучал кулаком по столу и кричал: «Этот старикашка совсем с ума сошел. Идти в министры иностранных дел, когда ни черта в них не понимает, и мамаша кричала... Как он может браться за это дело и, кроме того, еще с немецкой фамилией!» [175]
История развития взаимоотношений между Штюрмером, Распутиным и Мануйловым до удивления похожа на историю развития взаимоотношений предшествующей троицы — Хвостова, Распутина, Андроникова. Вначале, как и положено, Штюрмер обещал во всем слушаться Распутина (и Питирима) и выполнять все его просьбы. Было, как и у Хвостова, целование руки Распутина в знак благодарности и преданности и тайные свидания на разных квартирах (у некоей Лерма, любовницы Мануйлова, артистки частного театра, коменданта Петропавловской крепости Никитина, ставленника Распутина, Питирима) [176]. Затем взаимные подозрения и недоверие, потом порча отношений и, наконец, грандиозный скандал, аналогичный «делу Ржевского», скандал, в центре которого на этот раз оказался Манасевич-Мануйлов.
Недоверие началось с того, что «старикашка» стал уклоняться от данных Распутину обещаний, ошибочно посчитав, как и в свое время Хвостов, что его позиции у царя настолько окрепли, что он может теперь обойтись без «старца». Но Распутин был на этот счет другого мнения. «Смотри, чтобы я от тебя не отошел, тогда тебе крышка», — кричал он на Штюрмера на одном из свиданий. По той же причине испортились отношения Штюрмера с Питиримом. Затем, естественно, «образовался... холод между дамской половиной (царицей и Вырубовой. — А. А.) и Штюрмером» [177].
Неизвестно, как бы дальше развивалась эта грызня, если бы не подоспело дело Мануйлова, заставившее спорящих вновь сплотиться и действовать заодно. Дело Мануйлова состояло в следующем. В августе 1916 г. товарищ директора Московского соединенного банка И. С. Хвостов обратился с жалобой к директору департамента полиции Климовичу, в которой говорилось, что Мануйлов шантажирует банк, требуя 25 тыс. руб. за то, чтобы деятельность банка не была обследована комиссией генерала Батюшина. По совету Климовича (находившегося во враждебных отношениях со Штюрмером, причем не в последнюю очередь из-за Мануйлова, который по распоряжению премьера получал из сумм департамента полиции почти министерский оклад в 18 тыс. руб. в год) [178] Хвостов передал Мануйлову требуемую сумму, предварительно записав номера выданных кредитных билетов. С этими деньгами Мануйлов и был арестован [179].
Этот арест вызвал настоящий шок у всей честной компании. Царица, Вырубова, Распутин, Питирим и Штюрмер предприняли все, чтобы не довести дело до суда, отлично понимая (да и сам Манасевич сразу дал это понять), что в противном случае их ждут скандальнейшие разоблачения. В категорической форме Штюрмер потребовал от министра внутренних дел А. А. Хвостова увольнения Климовича. Отказ стоил Хвостову министерского поста. Штюрмер, пояснял он позже, «приобрел больших союзников и союзниц сбоку, которые и могли подействовать на государя в смысле необходимости моего удаления» [180]. По той же причине были уволены и два директора департамента полиции — Климович и Степанов.
Оказалось, однако, что увольнения одного министра недостаточно. Пришлось уволить еще и министра юстиции Макарова, отказавшегося, в свою очередь, прекратить дело Мануйлова (а также и Сухомлинова). Получив два соответствующих «высочайших повеления», изложенных в «высочайшей телеграмме», Макаров по делу Мануйлова написал специальную «всеподданнейшую записку», в которой просил не приводить в исполнение высочайшего повеления о Манасевиче до его, министра, личного доклада царю. Ответа на эту записку, показывал на допросе Макаров, он не получил, а по приезде царя из ставки «был уволен, так и не получив ответа» [181]. Вместо него министром юстиции был назначен прямой ставленник Распутина М. А. Добровольский.
Крайне неохотно, упираясь и виляя, Штюрмер на допросе был вынужден признать, что о прекращении дела Мануйлова «хлопотали» Распутин, Вырубова и царица [182]. Заступился за Мануйлова и «владыка» [183].
Распутин, как показывал Мануйлов, прямо сказал ему: «Дело твое нельзя рассматривать, потому что начнется страшный шум в печати; я сказал царице, и она написала сама министру юстиции письмо». А когда это не помогло, то царица (об этом тоже сообщил Мануйлову Распутин) послала телеграмму царю о том что «дела не будет» [184].
Только после смерти Распутина новый министр юстиции yговорил императора дать согласие судить Манасевича. Суд состоялся 13—18 февраля 1917 г. Петроградский окружной суд признал Мануйлова виновным в мошенничестве и приговорил к полутора годам тюремного заключения. К сентябрю 1916 г. у Мануйлова на текущем счету в «Лионском кредите» имелось 260 тыс. руб., в Русско-Азиатском банке на онкольном счету — 150 тыс. руб. при долге в 198 тыс. руб. Дома было обнаружено 33 тыс. руб. наличными и на 25 тыс. руб. векселей. Все эти деньги Манасевич «заработал» в конце 1915 — начале 1916 г. [185]
Карьера Штюрмера кончилась после знаменитой речи Милюкова в Думе 1 ноября 1916 г. 10 ноября он был уволен, и его место занял А. Ф. Трепов. 6 января 1917 г. экс-премьер обратился с письмом к царю, в котором писал: «Теперь на меня обрушился новый удар, и такой, который меня сразил. Я исключен на 1917 г. из списка присутствующих членов Государственного совета». На этом основании группа ярославских дворян собирается возбудить вопрос об исключении его, Штюрмера, из списка ярославского дворянства, «и того же можно ожидать в Твери». Поэтому он просит перевести его в действительные члены Совета. Вакансии есть: умер Ермолов и отставлен Голубев. На этом письме Николай II наложил резолюцию, обращенную к председателю Государственного совета Щегловитову: «Я его приму на днях; постарайтесь его поуспокоить».
Но Штюрмер никак не мог успокоиться. 29 января он обращается к царю с новым письмом, но со старой просьбой: «Ваше императорское величество! Если Ваше благоволение к моей службе осталось неизменным, примите благосклонно мое всеподданнейшее ходатайство о назначении меня (в Государственный совет. — А. А.) на место барона Корфа» [186].
За неделю до революции этот злобный и жалкий рамолик был озабочен только своими делами — настоящий рекордсмен бесчестия и ничтожности [187].
Про-то-Попка знает, про-то-Попка ведает
Рефрен широко ходившего мятлевского стихотворения о А. Д. Протопопове не только свидетельствовал о презрении современников к последнему царскому министру внутренних дел, но удивительно верно передавал главную суть этой «государственной» личности. В отличие от описанных выше двух импозантных предшественников у Протопопова было другое амплуа.
Какой-то причудливый симбиоз грандиозного Хлестакова и коварного, беспринципного иезуита [188], слабовольного, трусливого болтуна и целеустремленного интригана, мягкого, податливого влияниям человека и оголтелого карьериста, удерживающего свои позиции любыми средствами. Последнее превалировало. Непомерное тщеславие маленького человека — вот, пожалуй, та формула, которая полнее всего выражает сущность Протопопова.
Вначале он собирался, видимо, сделать военную карьеру. После кадетского корпуса окончил Николаевское кавалерийское училище и в 1885 г. в возрасте 19 лет стал корнетом лейб-гвардейского конногренадерского полка, одного из самых привилегированных гвардейских полков. Однако военная служба почему-то не пошла, и был избран другой путь. В молодости, как уверял Протопопов, он был вынужден давать уроки по 50 коп. за урок. Однако, если и существовал такой период в его жизни, он длился недолго. В Корсунском уезде Симбирской губернии он унаследовал от своего дяди генерала Н. Д. Селиверстова, бывшего в свое время командиром корпуса жандармов, крупное имение с суконной фабрикой. Это наследство и послужило трамплином к дальнейшей карьере Протопопова.
С 1905 г. Протопопов становится членом Корсунского уездного и Симбирского губернских земств. В 1912 г. избирается корсунским уездным предводителем дворянства, а в феврале 1916 г. — губернским (Симбирской губернии). В 1907 г. его избирают от той же губернии в III думу, а в 1912 г. — в IV. В Думе Протопопов вошел во фракцию октябристов и после ее раскола во фракцию земцев-октябристов. В 1914 г. он становится товарищем председателя Государственной думы.
Война превратила суконную мануфактуру Протопопова из заведения, ранее находившегося (как и имение) под административной опекой, в весьма прибыльное предприятие, сделавшее ее владельца миллионером [189] и, кроме того, обеспечившее ему видные позиции в промышленно-финансовом мире. Суконные фабриканты, металлозаводчики, банки, учитывая положение, занимаемое Протопоповым в Думе, активную защиту им интересов крупной буржуазии в думской комиссии по рабочему вопросу при обсуждении страховых законопроектов, его широкие связи в петербургском чиновничьем мире и придворных кругах, высокую коммуникабельность, внешний лоск, знание языков и пр., избрали его в 1916 г. председателем Совета съездов металлургической промышленности и Суконного комитета, а также кандидатом в председатели Совета съездов промышленности и торговли [190].
Все и вся знавший Белецкий утверждал, что до своего избрания в Думу Протопопов у себя в уезде и губернии «состоял в рядах консервативных кругов местного дворянства» и вел «настойчивую борьбу» с рабочим движением на собственной фабрике. В октябриста Протопопов перекрасился из политического расчета, но в какой-то мере промахнулся. В наказание за это «отступничество» с ним проделали следующую «воспитательную» операцию: как предводителя дворянства произвели в чин действительного статского советника, но без пожалования в звание камергера, как это обычно делалось, что автоматически лишало его придворного звания камер-юнкера.
Урок пошел впрок, и Протопопов стал делать все, чтобы заслужить расположение «верхов» и правительства. Так, например, он оказал сильную поддержку Сухомлинову при обсуждении в Думе нового устава по воинской повинности. Военный министр высоко оценил его услуги и доложил о них царю, в результате чего Протопопов был высочайше пожалован золотым портсигаром с бриллиантовым вензелем Николая II — случай беспрецедентный в отношениях между двором и Думой. «С этого времени, — свидетельствовал Белецкий, — Протопопов всецело перешел на сторону правительства». В частности, он начал систематически помогать при проведении соответствующих законопроектов не только Сухомлинову, но и Шаховскому и особенно генералу Шуваеву, возглавлявшему интендантство, взяв на себя посреднические функции между ним и суконным синдикатом [191].
Более того, Протопопов сделался прямым агентом правительства. Белецкий его так прямо и называл. Через Протопопова он узнавал, что говорилось в думском совете старейшин, в кругу близких Родзянко депутатов и «в интимном кружке думских деятелей», и он, Белецкий, не преминул «указать Анне Александровне, какую помощь оказывает Протопопов». «Помощь», помимо осведомления, заключалась еще и в том, что Протопопов «воздействовал... и наводил» Родзянко на то, что тот «должен говорить и чего не должен, удерживал его и т. д. В это время, — заключал Белецкий, — он (Протопопов. — А. А.) мне давал очень много» [192].
Как свидетельствовал Муратов, когда Протопопов, как обычно «ласковый, услужливый, рассыпавшийся, что называется, мелким бесом», появлялся в Английском клубе, то «он в нашей среде (т. е. в крайне правой среде. — А. А.), смотревший более чем в профиль на думскую болтовню, совершенно сбрасывал с себя свой левооктябристский костюм и имел вид человека, извинявшегося за свой волчий вой в волчьей стае. Он приносил в клуб разные детали думских выступлений и прений, инцидентов, скандалов и характеристик думских вояк в такой окраске, которая могла прийтись по вкусу нашим чинам» [193] .
Когда собственная фракция не послала Протопопова в Особое совещание по обороне, куда ему очень хотелось попасть, он был так «обижен», что вознамерился из нее «куда-нибудь выйти», и не вышел только потому, что не знал, куда: «В «центр» неудобно, налево нельзя, так как там оппозиция, а он не оппозиция» [194]. Еще в 1913 г. он сказал брату, что не откалывается от «земцев-октябристов» только потому, что «гонится за белыми штанами» [195].
Одноцветные «белые штаны» преломлялись в сознании Протопопова ярким спектром самых разных постов, которые ему хотелось бы занять. Поначалу его претензии были сравнительно скромными. Летом 1914 г. ему, например, «очень хотелось» осенью попасть в президиум Думы. Может быть, «даже в председатели Думы!» [196] Но, судя по восклицательному знаку, это была скорее мечта, чем конкретное намерение. Еще до этого, весной, когда возникли предположения и слухи, что Маклакова на посту министра внутренних дел сменит влиятельный член Думы князь В. М. Волконский, с которым Протопопов в ту пору находился в дружеских отношениях, он «хотел сделаться только директором канцелярии министра». «Вот какое скромное желание» было у Протопопова, подчеркивал Белецкий. Стремления Протопопова «как-нибудь вступить в ряды правительства», указывал он еще раз, вначале «были не так честолюбивы» [197].
В своем стремлении во что бы то ни стало добыть «белые штаны» Протопопов не останавливался перед соображениями достоинства и престижа. Даже родной брат глубоко презирал его за это. «Мелкий, дрянненький человек... — писал брат в своем дневнике. — Целый днями таскается по высокопоставленным лицам Сам сейчас проговорился, что утром «исполнял поручения» военного министра... Это товарищ председателя Гос. думы...» В другой раз Протопопов умудрился за один день побывать сразу у трех министров — Шаховского, Кривошеина и Барка. Брату он сказал, что первые два обещали ему пост) товарища министра. Кроме того, уже по другой линии предложили место вице-директора «одного банка» с жалованьем в 50 тыс. руб. с перспективой через три года стать директором с окладом в 100 тыс. руб. в год. На поверку все оказалось ложью. Когда Протопопов прямо сказал Кривошеину: «Как я жалею, что не специализировался по земледелию», «испуганный» министр поспешил ответить: «Зачем же: у Вас ведь есть специальность — торговля». Банк также оказался блефом. «Что-то есть ненормальное в этим глупостях», — резюмировал автор дневника [198].
Однако, несмотря на все хлопоты, 1914 и 1915 годы не принесли Протопопову сколько-нибудь ощутимых результатов. Положение начало меняться с лета 1916 г. по возвращении из-за границы. В феврале 1916 г. Протопопов в качестве товарища председателя Думы возглавил совместную «парламентскую» делегацию Думы и Государственного совета для поездки к «союзникам».
Как это ни странно, но в какой-то мере помог Протопопову не кто иной, как Сазонов. Когда Протопопов рассказал ему о своей известной встрече в Стокгольме с Варбургом, Сазонов счел нужным, чтобы царь о ней узнал из первоисточника, и устроил Протопопову «высочайшую аудиенцию». Встреча состоялась 19 июня в ставке [199]. Царь, как показал Протопопов, был с ним «очень ласков». Это соответствует действительности. «Вчера,— писал Николай II 20 июня, — я видел человека, который мне очень понравился. — Протопопов — товарищ председателя Гос. думы. Он ездил за границу с другими членами Думы и рассказал мне много интересного» [200]. Тем не менее никаких конкретных планов у царя в отношении Протопопова не возникло [201]. Никаких ответных эмоций это сообщение не вызвало и у царицы.
Более того, когда Распутин (а следовательно, и Александра Федоровна) окончательно решил, что Протопопова надо сделать министром внутренних дел, царь даже пытался оказать некоторое сопротивление, правда недолгое. Наступление началось 7 сентября. Сообщив, что Штюрмер хочет посадить министром внутренних дел харьковского губернатора Оболенского, царица писала: «Но Григорий убедительно просит назначить на этот пост Протопопова. Уже по крайней мере 4 года, как он знает и любит нашего Друга, а это многое говорит в пользу человека» [202]. Спустя три дня царь отвечает: «Мне кажется, что этот Протопопов — хороший человек, но у него много дел с заводами и т. п. Родзянко уже давно предлагал его на должность министра торговли вместо Шаховского. Я должен обдумать этот вопрос, так как он застигает меня совершенно врасплох». Царь даже решается на выпад, намекая на скандал с Хвостовым. «Мнения нашего Друга о людях,— писал он далее,— бывают иногда очень странными, как ты сама знаешь, поэтому нужно быть осторожным, особенно при назначениях на высокие должности» [203]
Но осторожности хватило только на пять дней. 10 сентября царица настаивает: «Протопопов, как говорит Григорий, подходящий человек», а 14 сентября она уже изъявляет свой восторг но поводу состоявшегося назначения: «Да благословит господь выбор тобою Протопопова! Наш Друг говорит, что ты этим избранием совершил акт величайшей мудрости» [204].
Следует отметить, что самому Распутину понадобилось по меньшей мере три года, чтобы совершить свой очередной «мудрый акт». Как показывал Протопопов, Распутин еще в 1914 г. обещал ему, что, он будет министром [205], но дальше слов не шел. Лишь летом 1916 г. под влиянием П. А. Бадмаева и П. Г. Курлова «старец» решил наконец вывести Протопопова из «резерва» и дать ему министерский пост. Вначале он, по-видимому, также склонялся к мысли, что его подопечный должен стать министром торговли и промышленности, но затем передумал, потому что это было сопряжено с увольнением Шаховского, которого он с полным основанием считал своим ставленником [206]. В результате возникла идея о Министерстве внутренних дел и даже обсуждался вариант о премьерстве.
Знакомство Протопопова с Бадмаевым и Курловым было весьма давним. У первого он лечился на протяжении 27 лет, со вторым вместе служил в конногренадерском полку, был на «ты» и называл его «дорогим Павликом».
Бадмаев был довольно колоритной фигурой на обширном фоне авантюристов, подвизавшихся на петербурских околоправительственных подмостках. Бурят, родившийся в богатой скотоводческой семье в Восточной Сибири, молодым человеком приехал учиться в столицу, окончил Петербургский университет (восточный факультет) и, приняв православие, стал заниматься тибетской медициной, познания в которой унаследовал от старшего брата, и пробовать свои силы в дальневосточной политике. Ему даже удалось заинтересовать своим проектом мирного присоединения к России Тибета и Монголии Александра III и Витте и получить на его осуществление 2 млн руб. Когда же спустя несколько лет он попросил еще 2 млн руб., проект (в форме торгового дома П. А. Бадмаев и Ко) был ликвидирован. В 1908—1909, 1911 и 1916 гг. он пытался осуществить еще несколько грандиозных проектов в Забайкалье и Монголии (добыча золота в Забайкалье, железнодорожное строительство в Монголии), но все это оказалось блефом. В 1911—1912 гг. Бадмаев поддерживал саратовского епископа Гермогена и иеромонаха Илиодора в их борьбе с Распутиным. Однако рыбак рыбака видит издалека: Бадмаев и Распутин сблизились между собой в 1916 г.
На этом основании и памятуя о деятельности Бадмаева в годы царствования Александра III, современники приписывали «тибетскому врачевателю» большое влияние на Царское Село. Эта точка зрения отражена и в советской исторической литературе. Однако она не соответствует действительности. В описываемое время тибетский доктор, хотя и был широко известен в высших кругах, никакой политической роли не играл. Слухи о близости Бадмаева ко двору распускал прежде всего сам Бадмаев, чтобы преувеличить свое значение в глазах клиентов. Руднев позже писал, что «следствие показало полное несоответствие этих слухов с действительностью». Связи Бадмаева с руководящими политическими деятелями, подчеркивал Руднев, имели место только в предшествующее царствование [207]. Правда, он не оставлял надежды вернуть утраченную роль. С этой целью сочинял брошюры и записки, которые адресовал царской чете, их детям, Вырубовой и т. п. В них он излагал свои политические концепции. В личном архиве Бадмаева сохранились некоторые из его сочинений, написанные хотя и русскими словами, но абсолютно не по-русски. Они свидетельствуют в основном о графомании, а не о политике. Даже Протопопов считал, что у Бадмаева был «политическии хаос» в голове [208].
Другой персонаж, причастный к назначению Протопопова, Курлов, сделал в основном административно-полицейскую карьеру, хотя начинал после окончания военно-юридической академии с прокурорских должностей. Весь служебный путь Курлова изобилует поступками, превратившими его в крайне одиозную фигуру даже среди собратьев, что в конечном итоге отрицательно сказалось на его карьере.(Будучи в 1905 г. минским губернатором, проявил себя настоящим карателем и вызвал такую ненависть, что в начале 1906 г. в него была брошена бомба. Поведение Курлова было настолько скандальным, что его пришлось отрешить от должности и назначить специальное расследование о его действиях при подавлении в Минске революционных выступлений.
Тогда Курлов отделался легким испугом и снова стал продвигаться по служебной лестнице. В 1907 г. он вице-директор и и. о. директора департамента полиции, затем начальник главного тюремного управления. В 1909 г. становится товарищем министра внутренних дел при Столыпине и командиром корпуса жандармов. Полицейская карьера оборвалась в сентябре 1911 г. в связи с убийством Столыпина. Курлов был уволен в отставку с назначением сенатского расследования. В широких думских и помещичье-буржуазных кругах господствовало мнение, что Курлов прямо причастен к убийству своего шефа и, следует сказать, что оно имело под собой достаточно серьезные основания [209]. По высочайшему повелению дело было прекращено, но Курлов оказался в довольно плачевном положении — без денег и без должности.
Война открыла снова некоторые перспективы, но Курлов опять довольно быстро сорвался. В октябре 1914 г. он был командирован в Ригу с правами генерал-губернатора, но уже в августе 1915 г. за очередное злоупотребление отставлен, и по его делу назначили расследование. Снова Курлов оказался на мели, больной и без средств. Его пригрел Бадмаев. Он поселил Курлова на своей даче-санатории, содержал и лечил за свой счет.
Курлов являл собой тип абсолютно аморального и циничного человека. Его везде подводила страсть к неумеренной трате денег, ради которых он и пускался во все тяжкие, не останавливаясь ни перед какими злоупотреблениями по службе. Еще будучи молодым, залез в крупные долги. Спустив родовое имение, растратил приданое жены, единственной дочери ярославского купца-миллионера Вахрушева. «Он всегда старался показаться богатым человеком, не стесняющимся в средствах», — свидетельствовал Муратов [210]. Все это сделало имя Курлова почти нарицательным. Он стал неприемлем не только в либерально-буржуазных и думских кругах, но даже и в кругах чиновничьей и военной бюрократии.
Естественно, что в такой ситуации и Курлов и Бадмаев пришли к выводу, что им было бы совсем не худо обзавестись «собственным» министром внутренних дел. Тонко чувствуя обстановку и досконально изучив своего друга и клиента, они остановили свой выбор на Протопопове.
В последний раз Протопопов очутился в санатории Бадмаева в качестве пациента осенью 1914 г. Он страдал какими-то сильными нервными расстройствами «с припадками страха и отчаяния», граничащими с сумасшествием. Во всяком случае, его жена однажды «просила Бехтерева выдать свидетельство о необходимости опеки над Александром Дмитриевичем». Бехтерев отказал, но сам факт показателен. «С осени я вожусь с этим рамоликом,— негодовал по этому поводу брат, — который пишет духовную в пользу жены — свиньи, которая норовит его засадить в дом сумасшедших... Она просила Бехтерева... и Александр Дмитриевич это знает» [211]. Болезнь Протопопова, по-видимому, была следствием сифилиса [212].
Как видно из дневника С. Д. Протопопова, именно тогда окончательно сложился «тройственный союз» — Протопопов, Бадмаев, Курлов [213]. Вся троица отлично понимала, что решающим звеном является Распутин, и по возвращении Протопопова из-за границы провела интенсивную серию тайных совещаний друзей со «старцем» на Поклонной горе, где находилась дача Бадмаева. Протопопову такие свидания были не в диковинку. Он уже и раньше, будучи товарищем председателя Думы, встречался подобным образом с Распутиным на квартире некоего Книрши (по профессии альфонса), где происходили «большие пиры и пьянства» [214].
Когда дело было сделано и назначение Протопопова состоялось, его брат резюмировал это событие следующим образом: «Александр Дмитриевич, добравшийся до поста министра внутренних дел, сделал это при помощи Гр. Распутина, Курлова, Бадмаева, Бордукова, Вырубовой и т. д. ... Младенец, похищенный чертями. И в их власти. Сам по душе добрый и честный Александр Дмитриевич в руках этих чертей» [215]. Спустя месяц, когда Протопопов был уже «задействован» как министр, его брат снова записывает: «Младенец во власти чертей; Гаккебуш пишет ему ответы в газеты [216], Гурлянд его инспирирует, Курлов начиняет, Павлушка (по-видимому, тот же Курлов. — А. А.) оберегает, Бадмаев доит и т. д.» [217].
Автор дневника явно односторонне изображал положение своего высокопоставленного брата. Тот отнюдь не был жертвой, а являлся полноправным членом шайки, таким же коварным и способным на любой предательский шаг по отношению к своим партнерам, если этого потребуют его интересы. Куда более проницательный Распутин, по свидетельству Мануйлова, говорил о Протопопове: «Честь его тянется как подвязка... Он из того же мешка (из Думы. — А. А.) вышел, а пошел против, значит, может пойти и против царицы в конце концов». Не верил Распутин и Бадмаеву: «Этот китаец за грош продаст» [218]. Друзья дружили по законам мафии: поддерживали друг друга, следили друг за другом, подозревали друг друга.
Но в главном все же Протопопов обманул Распутина. Дело в том, что одним из важных соображений, которым руководствовались Распутин и царская чета при назначении Протопопова, была уверенность, что новый министр внутренних дел как человек, разбирающийся в торговле и банковском деле, поможет разрешить самую критическую проблему момента — продовольственный вопрос. Протопопов и назначался с таким условием, что продовольственное дело перейдет из Министерства земледелия в Министерство внутренних дел. При первой же аудиенций после назначения царь, как рассказывал сам Протопопов, сказал ему: «Ну делайте, что надо — спасайте положение», т. е. не допускайте беспорядков на почве продовольственной нужды [219]. Сам Протопопов горячо настаивал на том, чтобы продовольственное дело перешло в его руки, объясняя, что у него есть великолепный план его успешного решения. На допросе Протопопов подтвердил рассказанное брату. «При первом моем разговоре с государем он мне поставил вопрос так: «Самое важное — продовольствие». Вообще все надежды по продовольствию возлагались на меня — что я это устрою. Действительно, мне казалось, что я это сделаю,непременно устрою» [220]
Как истый Хлестаков, Протопопов вначале ужасно хорохорился. Когда Совет министров, не желая излишне обострять отношения с Думой, высказавшейся категорически против передачи продовольственного дела в Министерство внутренних дел, и уже получив достаточное представление о деловых возможностях его главы, также восемью голосами против шести высказались против передачи, Протопопов поспешил с жалобой к Распутину. Под диктовку последнего министр написал телеграмму на имя царя, которая начиналась словами: «Все вместе ласково беседуем». Дальше говорилось: «Дай скорее Калинину власть, ему мешают, он накормит народ, все будет хорошо...» [221] Калинин — полуконспиративная кличка, которую дал Распутин Протопопову и которой стали также широко пользоваться при телефонных разговорах и переписке царская чета и Вырубова.
Телеграмма была отправлена в ставку, царь утвердил мнение меньшинства Совета министров, но в последний момент Протопопов испугался и под всякими предлогами стал отказываться и в конце концов отказался, несмотря на крайнее недовольство Распутина и царской четы. «Вспоминая теперь свое намерение взяться за продовольственное дело, я должен признаться, — писал он в своих показаниях, — что недостаточно обдумал это дело и ознакомился с ним» [222].
«Недостаточно обдумывал» Протопопов любое другое дело, которое так или иначе попадало в его поле зрения. Все, кто соприкасался с ним на деловой почве, в один голос констатировали полную неспособность Протопопова к какой-либо продуктивной и тем более систематической деятельности [223]. Одним из таких людей был известный нам Харламов, оставивший отличное описание и характеристику своего, последнего шефа.
Назначение Протопопова, писал он, «произвело ошеломляющее впечатление». Все знали его как «очень милого, приятного человека, но никто не подозревал в нем государственных способностей». Харламов встречался с Протопоповым не только в служебном кабинете, но и на завтраках у знаменитого генерала Богдановича, хозяина одного из самых реакционных салонов, и всегда «отличительной чертой была чрезвычайная любезность... доходившая иногда до приторности». «...Очень суетлив как в движениях, так и в своих разговорах». Словоохотливость Протопопова была так велика, что «разговор с ним редко носил характер диалога». Подчас он высказывал неглупые мысли, «но в общем все, что он говорил, было весьма сумбурно и производило общее впечатление... какого-то недержания речи... Особенно охотно Протопопов говорил на политические темы, причем с необычайной легкостью разрешал самые сложные государственные вопросы».
Став министром, он обнаружил «совершенное неумение распоряжаться своим временем». Если, скажем, директор департамента вызывался им для доклада на 11—12 часов, то попадал к нему не раньше 6—7, а иногда и в 9 часов вечера. Был очень доступен. Всякий чуть ли не с улицы мог получить аудиенцию и слушать его в течение нескольких часов. У него было огромное количество приятелей в самых различных кругах, со всеми был на дружеской ноге и большей частью на «ты».
Во время первой официальной встречи Харламова с Протопоповым, происходившей в служебном кабинете министра, последний встретил его как лучшего друга, расцеловал и начал говорить на самые разнообразные темы, да так, что слово вставить было невозможно. Тут был и продовольственный вопрос, и критика министров, и нападки на членов Думы и Государственного совета. Своих противников он обвинял «в политическом легкомыслии и недостаточной государственной зрелости». Единственно, о чем не было разговора,— это о департаменте духовных дел инославных вероисповеданий, т. е. о том предмете, ради которого и был вызван Харламов как директор этого департамента. Единственное, что было сказано Протопоповым в этой связи,— это заявление, что ему стоило большого труда уговорить царя назначить Харламова на этот пост. «Не сомневаюсь», замечал по этому поводу Харламов, что это был плод досужей фантазии министра, так как царь, вернее всего, и не слыхивал о его фамилии. «Впрочем, Александр Дмитриевич, как я в этом потом неоднократно убеждался, частенько уклонялся от истины», сам веря в собственные небылицы. В целом же Протопопов производил впечатление человека с пошатнувшейся психикой. «Суетливости и нервной торопливости не было предела». Вскакивание с места, бегание, истерические выкрики — все это была настоящая пытка для собеседника. Но, заключал автор воспоминаний, на его взгляд, прогрессивным параличом Протопопов все-таки болен не был (о том, что он сифилитик, знали все) [224].
Даже Александра Федоровна, которая была в восторге от Протопопова, выразила сочувствие мужу, когда он сообщил ей о первом докладе нового министра. «Как ты, верно, устал после двухчасового доклада (Протопопова. — А. А.), — писала она 29 сентября 1916 г., — он сыплет словами как заведенная машина» [225]. У Покровского в связи с одним из выступлений Протопопова в Совете министров (о расстановке политических сил в стране) «возникло сомнение в состоянии его умственных способностей» [226]. Даже последний премьер, князь Н. Д. Голицын, старый человек и почти рамолик, пришел к заключению, что Протопопов «совершенно не в курсе дела» вверенного ему министерства, что он «попросту не знает дела» [227]. Наконец, сам Протопопов вынужден был признать, что был «неопытный в громадном деле» и потому допускал ошибки и «бездействие власти», а министерство управлялось людьми, «стоящими во главе отдельных его частей» [228], т.е. фактически не управлялось.
И вот этот человек сделался главным объектом борьбы между Думой и «общественностью», с одной стороны, двором вместе с Распутиным — с другой. Даже для Совета министров Протопопов стал совершенно неприемлем. Последние два премьера, выражая мнение большинства Совета, обусловливали свое согласие занять этот пост увольнением Протопопова. Более того, от него отвернулся даже Совет объединенного дворянства. Симбирское дворянство решило исключить его (предводителя дворянства) из своих рядов [229]. В ставке говорили: «У Протопопова... все есть: великолепное общественное положение, незапятнанная репутация (?), огромное богатство... недостает одного — виселицы, захотел ее добиться» [230].
Большинство кабинета считало необходимым избавиться от Протопопова, кроме всего прочего, в силу его крайней одиозности в глазах Думы и «общественности». В этом отношении Протопопов превзошел всех, включая и Штюрмера. Он стал грандиозной красной тряпкой, «эмблемой», как выразился Голицын [231].
Под общим нажимом в сложившейся после известных думских выступлений 1—3 ноября 1916 г. Милюкова, Шульгина и других обстановке даже царь понял: оставлять дальше Протопопова на его посту нельзя. 10 ноября 1916 г., сообщив Александре Федоровне, что нужны перемены, «которые крайне необходимо теперь провести», Николай II писал: «Мне жаль Протопопова — хороший честный человек, но он перескакивает с одной мысли на другую и не может решиться держаться определенного мнения. Я это с самого начала заметил. Говорят, что несколько лет тому назад он был не вполне нормален после известной (!) болезни (когда он обращался к Бадмаеву). Рискованно оставлять в руках такого человека Министерство внутренних дел в такие времена!» [232].
В ответ из Царского Села понеслись совершенно отчаянные вопли с требованием не трогать Протопопова: «Я тебя умоляю, не сменяй Протопопова теперь, он будет на месте... Только не Протопопова... Не допусти этого. Он не сумасшедший... Успокой меня, обещай, прости». Одновременно полетела телеграмма: «Умоляю оставить Калинина. Солнышко просит об этом. Подожди до встречи, не решай ничего». Послушный супруг в тот же день телеграфировал: «Подожду с назначением до свидания с тобой» [233].
Александра Федоровна продолжала пребывать в готовности номер один. «Трепов лжет, когда говорит, что Протопопов ничего не понимает в делах своего министерства, он прекрасно все знает», — писала она 12 ноября [234]. Это последнее письмо перед очередным приездом царя в Царское Село, где он пробыл с 26 ноября по 4 декабря. Но за это время, писал Спиридрвич, «окончательно окреп Протопопов, окончательно провалился Трепов, влияние же Распутина достигло своего апогея» [235]. Тем не менее после отъезда Николая II в ставку царица снова требует от своего супруга быть стойким и не поддаваться козням Родзянко и Трепова в отношении Протопопова. «Но Калинина оставь, оставь его, дорогой мой!.. Не поддавайся» (6 декабря). «Почему он (Трепов. — А. А.) ладит и старается работать с ним (Родзянко. — А. А.), лгуном, а не с Протопоповым который правдив?», — писала она неделю спустя [236].
Царь обещал «не поддаваться». «Я намерен (во время приема Трепова. — А. А.) быть твердым, резким и нелюбезным», — успокаивает он супругу в письме от 9 декабря. «Он (Трепов. — А. А.) был смущен и покорен и не затрагивал имени Протопопова, — сообщает он 13 декабря. — Вероятно, мое лицо было нелюбезно и жестко» [237].
За спиной царицы, как всегда, стоял Распутин. «Друг» боится визита Трепова в ставку, писала она в том же письме от 6 декабря: «подсунет своих кандидатов» [238]. Но и сам «Калинин» не сидел сложа руки, а повел весьма энергичную кампанию против Трепова. В частности, он сказал Вырубовой (а не царице), что Трепов «сговорился» с Родзянко распустить Думу с 17 декабря по 8 января 1917 г., тогда как «Друг» и он «умоляют» распустить ее не позже 14 декабря и притом по 1 или даже 14 февраля. Трепов «не смеет противиться твоему приказу, прикрикни на него»,— просит царица мужа [239].
Как свидетельствовал Белецкий, Протопопов «решил своего поста не покидать», несмотря на полученное Треповым согласие царя о его отставке и просьбы некоторых министров о том же. Протопопов показал Белецкому копию своего секретного личного письма к царю, в котором писал, что интрига, направленная на его уход, вызвана исключительно его стойкостью «в отстаивании прерогатив трона» и что он, Протопопов, будучи предан царю «не за страх, а за совесть», считает, что политика уступок Государственной думе приведет не к умиротворению, как рассчитывает Трепов, а к новым домогательствам с ее стороны и большим потрясением в стране. Протопопов сообщил Великому, что все свои надежды он возлагает на императрицу и Распутина [240].
В результате Трепов получил отставку. Потерпел полное фиаско убрать Протопопова из состава правительства и последний его глава — Голицын. Зная, что решает не царь, а императрица, он вначале обратился к ней. Мотивируя неосведомленностью Протопопова в делах вверенного ему ведомства и его полной неприемлемостью для Думы, Голицын заявил, что Протопопова нужно «сменить». Царице это «не понравилось». После этого Голицын «очень долго», приводя массу причин, доказывал то же самое царю, который уже был «предуведомлен» своей супругой и поэтому от прямого ответа уклонился: «скажу в следующий раз» [241].
В чем секрет такой «живучести» Протопопова? Протопопов был «свой» [242]. Когда Мосолов по поручению Трепова предложил Распутину компромисс — Протопопов останется министром, но не внутренних дел, а торговли и промышленности вместо Шаховского, тот возразил: зачем, он предан «папе». На возражение, что, кроме преданности, еще надо уметь делать дело, Распутин ответил: «Эх, да что дело... Дело — кто истинно любит папу... Вот Витя (Витте. — А. А.) умней всех, да не любит папу, его и нельзя» [243]. Если учесть, что Витте к тому времени уже умер, то можно понять — в устах Распутина его имя звучало нарицательно, как обобщение главного принципа.
Однако мало сказать, что Протопопов был «свой». Можно смело утверждать, что из всех министров Николая II на всем протяжении его царствования не было министра более «своего», чем этот. Он оказался самым «своим», оставив за флагом даже таких любимцев-министров, какими были Сухомлинов и Маклаков, не говоря уже о Горемькине и Штюрмере. Об этом свидетельствует, помимо других, и тот факт, что даже после смерти Распутина Протопопов не только уцелел на своем посту, но и еще больше укрепился. Одной из первых ответных мер царя на убийство Распутина было утверждение Протопопова министром внутренних дел (до этого он был управляющим министерством). Более того, Воейков писал, что Протопопов не только «пользовался громадным влиянием в Царском Селе, куда он приезжал почти через день, но и заменил Распутина». На вопрос, в силу каких свойств ему это удалось сделать, Воейков отвечал: «Это я не могу сказать, какая была психология в этом деле» [244].
«Психология», однако, понятна. Любовь Протопопова и «папы» (и тем более «мамы») была взаимной: это было в полном смысле родство душ, основанное на общей политической убогости, ничтожности, совпадении характеров. На допросах Протопопов, устно и письменно объясняя свой правый курс на посту министра, несколько раз ссылался на то, что он «полюбил государя», когда узнал его. «Кроме того, я стал любить государя», поэтому был против переворота, который нанесет «вред тому самому человеку, которого я стал любить» [245]. Что это говорилось всерьез, подтверждает дневник его брата. «Александр Дмиитриевич говорит, — записал он 26 октября 1916 г., — что особенно полюбил царя после назначения в Министерство внутренних дел» [246]. Царь, в свою очередь, «полюбил» своего министра, очень быстро обнаружив сходство характеров и политических взглядов. «Моя точка зрения очень совпадала с точкой зрения государя, — свидетельствовал Протопопов.— И вообще я должен сказать, что, быть может, именно на этом свойстве некоторой уклончивости характера, которая имеется у бывшего государя и у меня, быть может, на этом был тот контакт, который произошел» [247]. «Контакт» произошел сразу. «Принял нового министра, говорил с ним 2 часа, — сообщал царь жене 28 сентября 1916 г. — Произвел хорошее впечатление» [248]. «Государь принял Александра Дмитриевича очень хорошо, — записывал автор дневника 4 октября. — Обнял и поцеловал. Беседа длилась 2,5 часа», опоздали даже к обеду. Очень показательны некоторые темы, затронутые в беседе, свидетельствующие, что беседовали единомышленники. «Кадеты — главная опасность: умные и организованные. Гучков — Юань Шикай. И он дружен и в переписке со всеми фрондерами — Куропаткиным, Рузским, Кривошеиным и даже с Алексеевым» [249].
Главное, что объединяло царя и Протопопова, — это неверие, обусловленное политической слепотой, в революцию. Именно на этом убеждении была основана их общая точка зрения о недопустимости уступок «общественности» и Думе в их требовании «министерства доверия», о жесткой конфронтации как единственно верном ответе на эти требования. Царю было очень важно на фоне всеобщих предостережений о близости революции найти союзника в лице человека, которого он считал наиболее осведомленным на этот счет (поскольку вышел «оттуда» — из «левых», по представлению царя, кругов) и, кроме того, решительно заявлявшего бы, что он железной рукой подавит любые беспорядки, если они возникнут, не остановится перед разгоном Думы и т. д.
Как писал Харламов, «излюбленной темой» Протопопова была революция. «Он в нее не верил, и его чрезвычайно раздражали предостережения некоторых, правда немногих, окружавших его лиц». Протопопов «находил, что в России некому делать революцию, он верил в консервативные наклонности нашего крестьянина, по природе собственника, а интеллигенцию считал слишком жалкой, ничтожной, не имеющей корней в народе. Вместе с тем он не сомневался в преданности армии, не замечал ее сдвига влево, как, впрочем, не видел такого же сдвига и в крестьянстве... Протопопов не сомневался, что, опираясь на верные династии штыки, внешне образцовую петроградскую полицию, он силой оружия подавит первые же вспышки революции».
Точно так же думал и царь [250]. Находившийся в близких отношениях с Протопоповым А. А. Ознобишин, в свою очередь, свидетельствовал, что «на существующее положение и будущее Протопопов продолжал смотреть довольно уверенно, открытых революционных выступлений не предвидел, полагал, что некому выступать, ибо рабочие довольны (!), зарабатывая много денег, продовольствие имеется в избытке (!), а если бы и были произведены попытки уличных выступлений, то таковые были бы без труда подавлены» [251].
Говоря о революции, Протопопов «любил принимать грозный вид и действительно, как потом писали в газетах, кричал чуть ли не на всех перекрестках, что он «кровью зальет Россию». Это была одна из его любимых фраз, которой, надо сознаться, он чрезвычайно злоупотреблял», разговаривая с малознакомыми людьми, в переполненной приемной, за многолюдными завтраками и обедами. Неудивительно, что это разошлось по всей стране [252]. «Между тем, — пояснял автор, — все мало-мальски знавшие Протопопова никакой его кровожадности верить не могли. Подобно многим бесхарактерным людям, Протопопов пытался казаться человеком властным, сильным, даже жестоким, но все эти попытки производили впечатление какого-то неестественного и довольно-таки жалкого карабкания на совершенно не соответствовавшие его росту ходули. Выходило только смешно... если бы по существу не было так грустно» [253].
Однако все это было отнюдь не смешно. В том-то и состояла особенность рассматриваемого периода, что самые жестокие и крайние решения, максимальную реакционность демонстрировали именно такие ничтожные люди, как Протопопов, и именно в силу своей полной как личной, так и исторической несостоятельности. Это был отнюдь не парадокс, эта была закономерность. Чем ничтожнее и бездарнее становился царский строй, тем ничтожнее и бездарнее были его представители и тем охотнее эти последние выбирали самый крайний курс, ибо любой другой был просто несовместим с их пребыванием у власти и самой властью.
Как свидетельствовал Протопопов, начиная с декабря он сделался главной надеждой всех крайних правых групп и кружков. Само его утверждение в должности министра было в значительной мере результатом «лестных отзывов» о нем царю «многих видных правых деятелей». Само это утверждение и назначение председателем Совета министров Голицына означали дальнейшее поправление правительственного курса [254]. Протопопов, по словам Белецкого, вошел в тесный контакт с черносотенными главарями, инспирируя их на посылку «верноподданнических» телеграмм, которые «во многом помогли Протопопову в деле борьбы с Государственной думой при Трепове и Голицыне» [255].
Самый любимый и близкий царский министр стал самым ненавистным для Думы и «общественности», оставив позади даже Маклакова и Штюрмера. И дело здесь не только в том, что их бывший, как они думали, единомышленник и коллега, видный деятель «Прогрессивного блока», оказался ренегатом, перебежчиком. Заправилы блока чувствовали и понимали, что министр Протопопов и их собственное порождение, а не только царя и Распутина. Нет никакого сомнения в том, писал тот же Харламов, что «если бы Протопопов не попал в министры в сентябре 16-го го-да, то он оказался бы таковым в марте 17-го года в составе Временного правительства... Гг. Терещенки, Некрасовы, Львовы, Коноваловы, Третьяковы и многие другие, имена же их, ты господи, оказались не выше его» [256].
Сказано не в бровь, а в глаз. Действительно, можно с полной уверенностью утверждать, что, сложись судьба Протопопова иначе, он непременно сделался бы одной из главных фигур будущего Временного правительства. Как мы помним, и это тоже отмечал Харламов, царь впервые услышал о Протопопове не от Распутина, а от Родзянко. Заславский писал, что Протопопов был одним из кандидатов в премьеры будущего «ответственного министерства» [257].
Когда накануне своего назначения, о котором уже все знали, Протопопов явился в Думу, его там встретили отнюдь не враждебно: Милюков беседовал с ним «очень дружелюбно», Родзянко сперва изображал суровость, но потом «обмяк» [258]. «Некоторые члены Думы поздравляли меня, — показывал Протопопов, — поздравил и М. В. Родзянко» [259].
Более того, на конспиративных собраниях 5—9 октября 1916 г., проходивших на квартире Коновалова, т.е. почти месяц спустя после назначения Протопопова, участники этих собраний, как доносили секретные информаторы, считали это назначение «колоссальной победой общественности, о которой несколько месяцев тому назад трудно было мечтать». В частности, Коновалов, заявил: «Капитулируя перед обществом, власть сделала колоссальный, неожиданный скачок... Для власти эта капитуляция почти равносильна акту 17 октября. После министра-октябриста не так уж будет страшен министр-кадет. Быть может, через несколько месяцев мы будем иметь министерство Милюкова и Шингарева» [260]. Даже если сделать скидку на преувеличение, поскольку для «секретных информаторов» подобные преувеличения были весьма характерны, факт положительной реакции со стороны части либеральной «общественности» остается несомненным.
«Маленький Протопопов — большое недоразумение», — бросил крылатую фразу Гучков [261]. Но при этом «забыл», что в интервью с журналистами по поводу назначения Протопопова сам заявил: «У Протопопова хорошее общественное и политическое прошлое. Оно целая программа, которая обязывает» [262] Сказано достаточно определенно. Подлинная суть «большого недоразумения,» с Протопоповым состояла в том, что породила Протопопова Дума, та партия, которую возглавлял Гучков. Унтер-офицерская вдова сама себя высекла — вот глубинная причина ненависти Думы и «общественности» к своему недавнему соратнику.
Остальные. Стиль и уровень
Чтобы закончить очерк о «министерской чехарде», следует проследить за судьбой остальных министров. На допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Штюрмер, пытаясь доказать, что Распутин не имел никакого влияния на назначение министров, сослался на имена Н. Н. Покровского, А. А. Бобринского, А. А. Хвостова и А. А. Макарова. Все эти четыре министра, заявил он, были назначены во время его премьерства без всякого участия «старца» [263]. На этот раз в порядке исключения Штюрмер говорил правду. Действительно, назначение Покровского сперва государственным контролером (с 21 января по 30 ноября 1916 г.), а затем министром иностранных дел, Бобринского министром земледелия (с 21 июля по 14 ноября 1916 г.), Хвостова министром внутренних дел (с 7 июля по 16 сентября 1916 г., министром юстиции он был назначен при Горемыкине) и Макарова министром юстиции (с 7 июля по 19 декабря 1916 г.) произошло не только без участия Распутина, но и частью против его воли (Макаров).
Тем не менее при ближайшем рассмотрении довод Штюрмера оказывается несостоятельным. Уже говорилось, что Распутина интересовали не все министерские посты, а только ключевые (а также синод). К второстепенным, с его точки зрения, постам он относился сравнительно нейтрально, допуская здесь некоторую «относительную самостоятельность» самодержца. Против назначения Покровского, например, Распутин не только не возражал, но и полностью его одобрил. «Он (Распутин. — А. А.) очень рад, что ты назначил Покровского, — писала царица в ставку 15 сентября 1916 г. — Он находит, что это чрезвычайно мудрое назначение» [264].
Против Бобринского, одного из признанных столпов реакции, большого царедворца, подчеркнуто лояльного по отношению к «Другу» (в 1916 г. ему было 64 года), у Распутина просто не могло быть возражений. При дворе Бобринского ценили, однако, далеко не так, как, скажем, Маклакова и тем более Протопопова [265]. Во всяком случае, замена его А. А. Риттихом не вызвала никаких отрицательных эмоций ни у царицы, ни у «Друга». Как свидетельствовал Наумов, Бобринский «в серьезных деловых кругах» был мало авторитетен [266].
Подоплека же назначения Хвостова министром внутренних дел, была чисто распутинская, о чем Штюрмер, естественно, предпочитал не распространяться. Хвостов, как уже говорилось, был верным сателлитом Горемыкина, одним из самых правых министров в его кабинете, за что весьма ценился царем. Но он действительно не терпел Распутина и считал нужным, по его собственному Заявлению, подчеркивать отрицательное отношение к «старцу» [267]. По словам Андроникова, Хвостов был «очень почтенный человек, который не пускал к себе Распутина и не кланялся Вырубовой» [268].
До поры до времени эта «почтенность» царицу и Распутина не беспокоила. Но, дело изменилось коренным образом, как только выяснилось, что Хвостов вопреки их настояниям не соглашается прекратить «дело Сухомлинова». Это и решило его судьбу: «он надоел императрице», показывал тот же Андроников, «и нужно было его ликвидировать» [269]. Перемещение на пост министра внутренних дел и было формой такой «ликвидации»: «дело Сухомлинова» переходило к новому министру юстиции, а назначение на новый пост, как это все понимали, в том числе и сам Хвостов, носило заведомо временный, точнее, кратковременный характер. Узнав от Штюрмера о своем назначении министром внутренних дел, Хвостов, по его словам, очень рассердился по поводу того, что премьер преподнес ему «такую пакость», означающую на деле намерение «выжить» его из состава кабинета. Сам царь ему писал, что смотрит на это назначение «как на временное» [270]
Отставка с нового поста последовала, однако, быстрее, чем предполагали даже царь и Штюрмер, и причиной тому была снова «вина» Хвостова, давшего санкцию на арест Манасевича-Мануйлова. Когда он доложил премьеру, что арестован Мануйлов, «и арестован мертвой хваткой», Штюрмер «побледнел». «Я думаю главным образом это послужило поводом к моей отставке, — констатировал Хвостов, — потому что Манасевич-Мануйлов, кроме связи со Штюрмером, имел отношения с Распутиным» [271].
Макаров, сменивший Хвостова на посту министра юстиции, был действительно назначен вопреки желанию царицы и Распутина, питавших к нему давнюю и прочную антипатию. Вызвано это было тем, что в бытность свою министром внутренних дел Макаров собрал и представил царю материал, разоблачавший Распутина, с тем чтобы удалить его от двора. Это стоило Макарову поста и долгой опалы, которая фактически не прекратилась и в момент нового назначения. На этом назначении, как признавал сам Макаров, настоял перед царем Штюрмер [272].
Самое забавное здесь, что Штюрмер выдвигал своего кандидата в интересах Распутина и царицы. Дело в том, что он и Макаров находились в самых дружеских отношениях и были полными политическими единомышленниками. Макаров входил в ядро политического салона Штюрмера, в Государственном совете они сидели на одних скамьях. Вот на эти личные отношения и рассчитывал Штюрмер. Опираясь на них, он думал добиться от Макарова того, чего не смог добиться от Хвостова, — прекращения дела Сухомлинова; этого так жаждали Распутин и его августейшая покровительница.
Но Штюрмер ошибся. Хотя Макаров и был деятелем крайне правого направления, но его нравственные и государственные критерии были выше критериев Штюрмера. Макаров отказался к вящему удивлению и разочарованию своего патрона. Так же поступил Макаров с делом Манасевича-Мануйлова, тем самым предопределив вопрос о скорой отставке.
Что касается царицы и Распутина, они с самого начала были против какого-либо выдвижения Макарова. Особенно опасались они, что он снова может стать министром внутренних дел. «Наш Друг, — писала царица 29 марта 1916 г., — очень просит, чтобы ты не назначил Макарова министром внутренних дел... вспомни, как вел себя во время истории с Илиодором и Гермогеном (выступавшими с разоблачением Распутина, за что подверглись опале. — А. А.), кроме того, он никогда не вступался за меня, потому было бы большой ошибкой дать ему подобное назначение» [273].
Назначение Макарова министром юстиции было встречено царицей с нескрываемым огорчением. «Увы, назначен Макаров (опять человек, враждебно относящийся к твоей бедной старой женушке, а это не приносит счастья), — сообщала она в ставку 16 июля, — и я должна обезопасить... нашего Друга, а также Питирима», для чего на завтра вызван Штюрмер [274]. За день до убийства Распутина царица, ссылаясь на мнение «Друга», что Макаров опасен и якобы держит в своих руках Трепова, потребовала скорейшей замены его Добровольским [275].
Как свидетельствовал Белецкий, Распутин незадолго до смерти говорил ему, что он не успокоится до тех пор, пока не добьется прекращения дела Сухомлинова, и что императрица и он считают Макарова главным препятствием в осуществлении этой цели. Поэтому «по его настоянию Макаров будет сменен, и его должность займет М. А. Добровольский, которого он уже рекомендовал вниманию императрицы и государя» [276].
Чтобы покончить с утверждением Штюрмера о якобы непричастности Распутина к министерским назначениям, укажем еще на двух министров, которые действительно получили свои посты без санкции последнего. Одним из них был Д. С. Шуваев, сменивший! Поливанова и пробывший в должности военного министра с 17 марта 1916 по 1 января 1917 г., другим — А. Ф. Трепов, ставший преемником Штюрмера, а до этого занимавший пост министра путей сообщения, который он получил после отставки Рухлова.
Собственно против Шуваева как такового царица и «Друг» вначале настроены не были. Он их не устраивал только потому, что перебежал дорогу их собственному кандидату — М. А. Беляеву. Поэтому, когда царь 10 марта сообщил: «Наконец-то... нашел заместителя (в смысле преемника.— А. А.) для Поливанова — это Шуваев, которому я могу вполне доверять», царица на это известие отреагировала осторожно: «Я много думала о Шуваеве и сомневаюсь, способен ли он занимать такое место и сумеет ли выступать в Думе (так, как нужно с ее точки зрения.— А. А.) » [277]. Когда Николай II заверил ее в письме от 14 марта, что «добрый, старый Шуваев как раз подходящий человек на должность военного министра», так как «он честен, вполне предан, нисколько не боится Думы и знает все ошибки и недостатки этих комитетов» [278], Александра Федоровна (а следовательно, и «Друг») была более или менее успокоена.
Однако, когда выяснилось, что Шуваев отказывается выполнять просьбы императрицы как незаконные, а также принимать Распутина и уволил с должности помощника военного министра Беляева [279], позиция Александры Федоровны определилась твердо: Шуваева уволить, а на его место назначить Беляева. «Положительно я думаю, что Беляев был бы на месте, а Шуваев более пригоден для улажения продовольственного вопроса, так как он прекрасно поставил дела интендантства», — писала она 17 августа 1916 г. [280]
Следует отметить, что в данном случае царица, характеризуя Шуваева, была в общем права. Он действительно не годился на роль военного министра. Правда, Беляев подходил к этой роли еще меньше, но это уже был другой вопрос. До своего назначения на министерский пост Шуваев в течение ряда лет был главным интендантом военного министра, а с декабря 1915 г. главным полевым интендантом и действительно очень хорошо проявил себя в этом качестве. Более того, он оказался совершенно честным человеком, жившим исключительно на жалованье. На фоне возглавленного им ведомства, где коррупция порой принимала легендарные размеры, он поистине казался белой вороной.
Но к должности военного министра ни по образованию, ни по способностям Шуваев совершенно не годился. Как мы помним, его кандидатура была подсунута царю лейб-медиком Федоровым и Ниловым, которые руководствовались исключительно личной неприязнью к Поливанову. У всех в ставке, писал Шавельский, в том числе и у Алексеева, назначение Шуваева вызвало «искреннее изумление» [281]. Даже в кабинете Штюрмера это назначение «произвело на всех самое удручающее впечатление» [282].
Когда 15 марта Поливанова уволили, показывал Милюков, на его место был «назначен, к общему недоумению, еще один кандидат ниже уровня и ниже элементарного требования — Шуваев... Шуваев очень почтенный человек, его деятельность по интендантству всегда вызывала наше сочувствие... Но в качестве военного министра мне совершенно было ясно, что он совершенно не на месте. Человек слишком элементарных понятий и психологии и со слишком малым знанием. Его председательствование в особом совещании (по обороне.— А. А.) производило жалкое, смехотворное впечатление» [283].
Увольнение Шуваева последовало 3 января 1917 г., но, разумеется, не по тем соображениям, которые привел Милюков.
Что касается назначения Трепова вместо Штюрмера, то оно явилось следствием известной растерянности не только царя, но и царицы и Распутина, возникшей в связи с известными выступлениями в Думе в начале ноября 1916 г. Попытки спасти Штюрмера на посту премьера окончились безуспешно, и надо было срочно его заменить, причем таким человеком, который взял бы на себя задачу как-то поладить с Думой, не меняя при этом реакционного курса. Подходящего кандидата не оказалось, и царю пришлось остановить свой выбор на Трепове, пользовавшемся репутацией твердого человека и к тому же единомышленника Штюрмера в Государственном совете. Даже царица в какой-то мере понимала неизбежность этого назначения, которое, однако, и ею и царем мыслилось как сугубо временное. 7 ноября Александра Федоровна,, ссылаясь на мнение «Друга» и Протопопова, предлагала царю отправить Штюрмера в трехнедельный отпуск, а после того как Дума в декабре будет распущена, он сможет вернуться. На эти же три недели обязанности премьера придется возложить на Трепова, хотя она так и не может осилить своего нерасположения к нему [284]. Такое же нерасположение испытывал к Трепову и царь. Обстоятельства заставили изменить этот план. Буквально с первого же дня назначения Трепова главой правительства императрица повела против него самую ожесточенную кампанию, особенно когда узнала, что Трепов обусловил свое согласие на премьерство отставкой Протопопова и удалением Распутина.
«Трепов мне лично не нравится...— писала царица 10 ноября, еще не зная об условиях нового премьера,— и если он не будет доверять мне или нашему Другу, то, думается, возникнут большие затруднения» [285]. «Не подчиняйся такому человеку, как Трепов (которому ты не можешь доверять, которого ты не уважаешь)... Как Трепов и Родзянко ( со всеми злодеями) на одной стороне, так я, в свою очередь, стану против них (вместе с святым божьим Человеком) на другой. Не поддерживай их — держись нас»,— взывала царица к своему супругу 5 декабря, т. е. на другой день после его отъезда из Царского Села, куда его вызвали, чтобы отстоять Протопопова [286].
Атака велась безостановочно. «Он (Распутин.— А. А.) умоляет тебя быть твердым и властным и не уступать во всем Трепову. Ты знаешь гораздо больше, чем этот человек, и все-таки позволяешь ему руководить тобой. Почему не нашему Другу, который руководит при помощи бога?.. Он правильно ведет нас, а ты благосклонно внимаешь такому лживому человеку, как Трепов», — вот что прочитал царь в числе прочего, получив письмо царицы от 13 декабря [287]. «Трепов ведет себя теперь как изменник, и лукав, как кошка, — не верь ему», — писала царица на другой день [288].
Из этих писем видно, что дни Трепова-премьера были фактически сочтены уже спустя неделю после того, как он занял свой пост. В тот же день, 14 декабря, царь писал: «Противно иметь дело с человеком, которого не любишь и которому не доверяешь, как Трепов. Но раньше всего, — объяснял он супруге, — надо найти ему преемника, а потом вытолкать его — после того как он сделает грязную работу. Я подразумеваю — дать ему отставку, когда он закроет Думу. Пусть вся ответственность и все затруднения падут на его плечи, а не на плечи того, который займет его место» [289]. Трепов пробыл на своем посту ровно пять недель — с 19 ноября по 27 декабря 1916 г.
Как же сложилась судьба остальных министров, подвизавшихся в период «министерской чехарды»? Лишь два министра: морской — И. К. Григорович и финансов — П. Л. Барк, ставшие таковыми еще до войны (с 1911 и 1914 гг. соответственно), сумели пройти через все Сциллы и Харибды последнего трехлетия и пробыть на своих постах до последнего дня существования царизма. На наш взгляд, исключение из правила в основном было обусловлено двумя причинами: сравнительной «нейтральностью» этих министров по отношению к большой политике и, следовательно, меньшей заинтересованностью в них Распутина и царицы и, во-вторых, повышенными приспособительными, если так позволительно выразиться, свойствами обоих министров по сравнению с некоторыми другими их коллегами. Даже простодушный Шуваев, рассказывая на допросе о раскладе сил в Совете министров, честными и порядочными называл только Покровского и Игнатьева, а шедшие сразу за ними, согласно его моральной шкале, Григорович и Барк были людьми, о которых он «затруднялся сказать». Барк, по его словам, вел себя на заседаниях Совета министров «неопределенно, в зависимости от обстоятельств», а Григорович «и так и этак» [290]. Барк, кроме того, как уже отмечалось, был в большой чести у Распутина.
Сравнительно долго (с 9 января 1915 по 27 декабря 1916 г.), по меркам «чехарды», удерживался на своем посту министр народного просвещения граф П. Н. Игнатьев, причем он не только не был распутинцем, но, наоборот, имел прочный авторитет либерала в глазах Думы и «общественности». Это обстоятельство, с точки зрения клики, управлявшей страной, было абсолютным противопоказанием для пребывания на министерском посту, тем не менее факт оставался фактом — Игнатьев действительно проводил сравнительно либеральную политику по отношению к высшей и средней школе и был последовательным сторонником курса на лояльное сотрудничество правительства с Думой.
Феномен этот объясняется довольно просто. Во-первых, и здесь принималась в соображение второстепенность возглавлявшегося Игнатьевым ведомства по сравнению, скажем, с Министерством внутренних дел, а во-вторых, и это было главным в данном случае, секрет устойчивости Игнатьева объяснялся тем, что царь питал к нему личную симпатию как к бывшему однополчанину. Отвечая на вопрос о том, каковы корни того, что он уцелел на своем посту, несмотря на то что превратил Министерство просвещения в «оазис, на котором отдыхала русская общественная мысль», Игнатьев сослался на то, что «верховная власть» знала его еще 20 лет назад, когда он был солдатом в Преображенском полку, и питала к нему «большую нежность», и вообще у нее «была слабость к бывшим преображенцам».
Несколько раз Игнатьев просился в отставку, ссылаясь то на помехи, чинимые ему Советом министров, то на невозможность совместной работы со Штюрмером и т. д., но каждый раз получал отказ, причем царь, явно подделываясь под собеседника, пускал в ход такие фальшивые в его устах аргументы: «неужели Вам не жаль школы?», «Из окопов не бегут» и т. д.[291]
Затянувшееся пребывание Игнатьева на министерском посту было явным диссонансом на фоне политики, проводимой той же «верховной властью». Игнатьев давно раздражал царицу [292], да, по-видимому, и царя. Когда «нежность» иссякла, Игнатьев получил отставку в самой оскорбительной по тогдашним понятиям форме — без причисления куда-либо, без назначения и без рескрипта [293]. На его место был назначен И. К. Кульчицкий, снискавший себе славу крайнего реакционера именно на ниве просвещения еще в довоенные годы (вероятно, для того, чтобы по-настоящему «пожалеть школу»).
Около двух лет, с 6 марта 1915 г. и до конца режима, пробыл, на своем посту министр торговли и промышленности князь В. Н. Шаховской. Но тут все ясно: Шаховской, как и Барк, был распутинец. На заседаниях Совета министров, писал Наумов, князь держал себя «нервно и суетливо», а в служебных и законодательных кругах не пользовался никаким авторитетом [294]. Но все это не имело значения: он был «свой» и этим все сказано.
«Министерская чехарда» создавала и такие ситуации, когда министры, считавшие себя противниками Распутина, в действительности были назначены с его санкции. Таковыми являлись министр земледелия Наумов и обер-прокурор синода А. Н. Волжин, сменившие на этих постах соответственно Кривошеина и Самарина. Однако для обоих не являлось тайной, что их кандидатуры были предложены и проведены Хвостовым и Белецким, людьми, к которым по крайней мере Наумов относился отрицательно.
Белецкий в своих показаниях подробно писал о том, как и по каким соображениям он и Хвостов проводили указанную пару. В отношении Наумова существовали два соображения: респектабельность, приемлемость его кандидатуры для дворянства, раздраженного отставкой их лидера Самарина, и деловые качества - способность, как им казалось, если не разрешить, то по крайней мере смягчить продовольственный кризис. В пользу первого соображения говорили многолетнее пребывание Наумова на посту самарского губернского предводителя дворянства, избрание от самарского земства в Государственный совет, активная деятельность на дворянских съездах и т. д. В пользу второго — богатство, крупное помещичье хозяйство.
Волжина также избрали как фигуру, способную ослабить реакцию дворянства на увольнение Самарина и примирить его «с высокими сферами», поскольку, до того как стать директором департамента общих дел Министерства внутренних дел, с коего поста и пересел в кресло обер-прокурора синода, он был губернским предводителем дворянства, губернатором и богатым помещиком старинного дворянского рода [295]. Но, кроме того, Волжин являлся еще и свойственником Хвостова, что, с точки зрения последнего, служило не менее важным доводом в пользу его кандидатуры.
И Наумова и Волжина славная пара «проводила» испытанным способом — при помощи Андроникова и Вырубовой, которые должны были им обеспечить поддержку, вернее, согласие Распутина. Андроников «как тонкий человек, знающий высокие сферы», сразу оценил значение кандидатуры Наумова. Вырубову также удалось уговорить, объяснив ей, что, хотя Наумов «на сближение с Распутиным не пойдет... его преданность августейшим особам... сдержит от всяких резких выступлений против Распутина». После этого состоялось свидание троицы с Распутиным, и тот, уже будучи подготовлен своей самой верной поклонницей, дал согласие, заявив, что «его (Наумова. — А. А.) цари любят». Он даже согласился, что, если у него будет дело в земледельческом ведомстве, поддержать его просьбу у Наумова. Как потом оказалось, никаких дел у Распутина к Наумову не возникло.
Самое трудное было сделано, теперь оставалась задача уговорить Наумова. Когда последний «выразил ужас от возможности прохождения через посредство Распутина», ему объяснили, как обстоит дело, и он дал согласие [296].
Но даже Хвостов и Белецкий не знали, что у любивших Наумова «царей» (а следовательно, и Распутина) существовала еще своя тайная причина хотеть его назначения. Дело в том, что Наумов был членом образованной под давлением «общественности» Верховной следственной комиссии под председательством генерала Петрова по расследованию причин поражений русской армии весной—летом 1915 г., в которой он вместе с А. А. Бобринским занял резко антисухомлиновскую позицию. Прямо убрать его из комиссии было неудобно. И вот подвернулся удачный выход. Приняв Наумова в связи с его назначением, царь сказал ему, что ценит и приветствует его «как хозяина-практика и живого человека», но одновременно добавил, чтобы тот не забыл срочно подать доклад об освобождении от членства в комиссии. Чтобы сразу взяться за работу, объяснил Николай II свое требование [297].
Сходным образом и теми же людьми был проведен и Волжин; к этому делу подключили и ставленника Распутина епископа Варнаву. Волжин также просил, и ему было обещано «устроить так», чтобы избавить его не только от сближения, но и от знакомства с Распутиным. Но «на сближение» с Андрониковым он легко согласился. Хотя Хвостов и Белецкий, «конечно, понимали», что Волжин не годится на должность обер-прокурора, они решили, что в данном случае это значения не имеет [298].
Позже на допросе Наумов, рассказывая о том, как он непочтительно обошелся с Распутиным, который все-таки не утерпел и решил составить личное впечатление о новом министре, выразил удивление по поводу той реакции, которую произвел этот элементарный и само собой разумеющийся поступок на его коллег и бюрократические круги. «Все это представилось мне актом простым, естественным», а «я сделался каким-то героем» [299]. Один из министров сказал Наумову: «Я слышал, что Вы Распутина не впустили к себе в кабинет, я тоже его ненавижу, но тем не менее я должен был в этом отношении пойти на уступку» . Все думцы — отдельные лица и депутации — были в восторге от смелости Наумова и приветствовали его за этот шаг [300]. Однако противоречие «фактический ставленник Распутина — личный его противник» не могло в сложившихся условиях длиться сколько» нибудь долго. Разрешение его также могло быть только однозначным — отставка. И Наумов и Волжин пробыли недолго на своих постах: первый — несколько больше полугода (с ноября 1915 по 21 июля 1916 г.), второй — около года (с 30 сентября 1915 по 7 августа 1916 г.). Первый оказался неугодным еще и потому, что считал необходимым сотрудничество с Думой на какой-то минимальной основе и требовал отставки Штюрмера. Второй занял непримиримую позицию к Питириму и, кроме того, противился назначению на должность товарища обер-прокурора князя Н. Д. Жевахова.
Особенно непереносимой для царицы и ее «Друга» оказалась позиция Волжина. «Знаешь, Волжин упорно несносен и не хочет помогать Питириму... боится общественного мнения»,— негодовала Александра Федоровна в письме от 7 января. Волжин «совершенно неподходящий человек для занимаемого им поста... работает он исключительно с Владимиром] », — читаем мы в письме, отправленном спустя полгода, 25 июня 1916 г. [301]
Преемником Наумова, как уже указывалось, стал Бобринский (с 21 июля по 14 ноября 1916 г.), а последним министром земледелия был А. А. Риттих, с 1912 г. являвшийся товарищем главноуправляющего землеустройства и земледелия. Что же касается последнего обер-прокурора синода И. П. Раева, то его назначение свидетельствует, что царица и Распутин отныне твердо решили не подвергать этот пост ни малейшему риску. В том же письме, где бранится Волжин за компанию с митрополитом Владимиром, царица всячески хвалит Раева — «это прекрасный человек, близко знающий церковные дела с самого детства... Пожалуйста, не забудь поговорить о нем со Штюрмером».
В письме от 9 сентября царица снова хвалит Раева [302]. Поначалу, как показывал Мануйлов, Питирим и Распутин намеревались заменить Волжина Кульчицким, тем самым, который затем сменил Игнатьева, но по каким-то причинам эта кандидатура была оставлена, и Распутин рекомендовал другого своего ставленника — Раева, сына петроградского митрополита Палладия [303].
Раев был субъектом за 60 лет, носившим парик ярко-черного цвета. Так же были выкрашены его французские бородка и усы. Он ходил «с чуть ли не раскрашенными щеками, в лакированных ботинках...». Увидев его в ставке, великий князь Георгий Михайлович сказал царю: «Ну и рожу же ты выбрал в обер-прокуроры», на что царь, смеясь, ответил: «Да, здоровая образина!» [304] В Совете министров Раев полностью поддерживал Протопопова.
Весьма характерна история с назначением Жевахова. Уже 9 сентября 1915 г., т. е. вскоре после назначения Волжина, императрица писала царю: «Я сегодня придумала (!) помощника для нового обер-прокурора — кн. Живаха... очень лойялен... согласен ли ты?» . Как видим, царица еще не твердо знает фамилию своего кандидата и еще не видела его, но о главном — «лояльности» ей уже сказали. Спустя месяц, 10 октября, она уже делится с царем личным впечатлением: «Жеваха был прелестен... был бы хорошим помощником Волжину».[305]
Однако Волжин был на этот счет другого мнения. При помощи разных уловок ему удалось не допустить назначения «прелестного Жевахи», что вызвало крайнее раздражение его августейшей покровительницы. Волжину помогло то обстоятельство, что по штатам синода полагается только один товарищ обер-прокурора. Жевахова же хотели сделать вторым, а учреждение второй должности требовало санкции Государственной думы, поскольку оно было связано с бюджетным ассигнованием, на что рассчитывать не приходилось. Все попытки царицы обойти это препятствие и преодолеть саботаж Волжина не удались, и вопрос о «Жевахе» пришлось скрепя сердце отложить до того времени, когда непокорный Волжин будет заменен «своим» обер-прокурором. «Я думаю, — писала царица 14 августа 1916 г., за полтора месяца до назначения Раева, — что он (Раев. — А. А.) с Жеваховым в качестве помощника были бы истинным даром божьим для церкви» [306]. В сентябре практически одновременно с Раевым Жевахов был назначен, а закон был обойден при помощи слов «исполняющий дела» (товарища обер-прокурора).
Что же представлял собой этот «прелестный Жеваха», который так понравился Александре Федоровне? Вот как описывает его Шавельский: «Князек он был захудалый; университетский диплом не совсем гармонировал с его общим развитием; деловитостью он совсем не отличался. Внешний вид князя: несимпатичное лицо, сиплый голос, голова редькой — тоже был не в его пользу». Когда умер Питирим, повествует далее протопресвитер. находившийся при нем Жевахов обокрал покойника: взял двое или трое золотых часов и 18 тыc. руб николаевских денег, зашитых у Питирима в рясе. «И такие грязные субъекты, — восклицал автор, — попадали чуть ли не в кормчие российского церковного корабля!..» «О! Гнусная персона», — писал он в другом месте [307].
Но лучше всего Жевахова характеризует сам Жевахов. «Князек», по выражению Шавельского, ко всему прочему был весьма честолюбив и решил увековечить свое имя, издав в эмиграции обширные воспоминания. Эти мемуары — чудовищная смесь невежества, претенциозности и лживости.
Свои воспоминания Жевахов начинает с рассказа о том, как он ознакомился с докладом некоего полковника О., в котором тот сообщал, как к нему явился во сне святитель Иоасаф (которого Жевахов считал родоначальником рода Жеваховых) и объявил ему, что спасти страну могут две иконы: Владимир-ской божьей матери в Белгороде и Песчаный образ богоматери в с. Пески около г. Изюма. Эти иконы надо провезти по фронтам, и они покроют войска «своим омофором от нападений вражеских». Князь пробил все препятствия, в том числе и Ша-вельского, якобы заявившего, что некогда заниматься пустяками, разными снами, и лично привез обе иконы в ставку. Пока святыни находились там, утверждал Жевахов, были только победы, а когда увезли, началось отступление по всему фронту (иконы находились в ставке с 4 октября по 15 декабря 1915 г., т. е. тогда, когда фронт стабилизировался) [308]. «То, что другими относилось к области фантазии и мистицизма, — писал Жевахов, — то для меня являлось реальной действительностью. Участие в моем назначении св. Иоасафа казалось мне до того очевидным, что я не мог пройти мимо этого факта и заявил обер-прокурору Н. П. Раеву, что прежде вступления своего в должность считаю обязательным для себя поехать к святителю (речь идет о мощах св. Иоасафа. — А. А.) в Белгород за благословением» [309].
Среди «лучших людей», по мнению князя, едва ли не первый был Питирим. Но больше всего восторгов вызывала в нем Александра Федоровна. «Я видел, что только одна императрица отдает себе ясный отчет в том, что происходит в действительности, что ее проницательный ум и обостренное страданием чутье знают выходы из тупика и что императрица могла бы спасти Россию, если бы к ее голосу прислушивались и не отождествляли этого голоса с голосом Распутина». Опубликованная переписка царской четы подтвердила, что для такого отождествления нет никаких оснований. Кстати, царица, по утверждению автора, говорила «на превосходном русском языке без малейшего даже акцента иностранки» [310].
Ахиллесовой пятой в воспоминаниях Жевахова является, несомненно, Распутин, и не только потому, что даже Жевахов не мог полностью отрицать связь «старца» с царицей, но и потому, что в .его назначении Распутин принимал самое деятельное участие. Рассказывая подробно о всех перипетиях, связанных с назначением Жевахова, в которые и он внес свой вклад, Белецкий писал: «Назначение князя успокоило и Распутина, который знал о пожелании князя, относился к нему хорошо и в его прохождении в св. синод видел возможность иметь там своего человека» [311].
Жевахов, конечно, полностью отрицает какую-либо причастность «старца» к своему назначению, а роль последнего при дворе объясняет как часть заговора «интернационала». «Распутин, — с неподражаемым апломбом писал князь, — в момент своего появления в Петербурге, а может быть и раньше, попал в сети агентов интернационала, которые желали использовать полуграмотного мужика, имевшего славу праведника, для своих революционных целей» [312]. Вот так. Ни много ни мало.
Всех благоглупостей князя просто не перечислить. По его мнению, не только Дума являлась преступным скопищем революционеров, но и во всех министерствах было «уже 90 процентов революционеров, поддерживаемых Думой и прессой, бороться с которыми можно было только пулеметами» [313]. Не было границ и самодовольству князя. «Думские речи не производят на нас, стоящих у власти, ровно никакого впечатления», — писал он 3 декабря 1916 г. некоему А. В. Стороженко в Киев [314]. Чувства Шавельского легко понять, когда читаешь такие откровения.
Нам осталось кратко охарактеризовать последние три персонажа из пьесы под названием «Министерская чехарда», в которой однообразие интриги компенсировалось многообразием действующих лиц.
История с Макаровым встревожила Распутина, и он твердо решил заполучить «собственную юстицию», т. е. сделать министром юстиции своего прямого ставленника. Как свидетельствовал Мануйлов, Распутин в своем кругу «говорил, что нужно, чтобы министр юстиции был свой, что юстиция должна быть своя». Но у него не было под рукой готового кандидата, и тогда известный нам Симанович заявил, что у него имеется «подходящий на такое амплуа человек». Этим человеком являлся сенаторе М. А. Добровольский, который, по словам того же Симановича, «пойдет на что угодно, лишь бы быть у власти, так как его денежные дела очень запутаны».
Распутин поехал к Добровольскому знакомиться и составил о нем отрицательное впечатление: «Говорил, что у него глаза мошеннические... что это человек неважный». Но, помимо Симановича, на кандидатуре Добровольского настаивал другой близкий к «старцу» человек — банкир Д. Л. Рубинштейн, знаменитый «Митька», которому также позарез нужна была «своя юстиция», особенно после того, как его арестовала комиссия Батюшина. Распутину пришлось приложить немало усилий, чтобы добиться его освобождения, — царица должна была несколько раз просить об этом царя [315], — но и куш был соответствующий — Распутин получил от «Митьки» более 100 тыс. руб. Такого рода аргументы действовали на Распутина неотразимо, и Добровольскому было устроено тайное свидание с императрицей.
Все шло по накатанной колее, но вдруг возникли осложнения: царица получила сведения, что Добровольский, будучи в се нате, брал взятки. «И гроши брал, и много брал, сколько ни давали, все брал», — сокрушался Распутин. Он был до крайности расстроен: «подумайте, какого рода дело! Симанович-то привел в юстицию заурядного мошенника». Даже «старец» понимал, что такого человека нельзя назначать, а другого, запасного кандидата у него не было [316]. Тем не менее Добровольский был назначен, правда уже после смерти Распутина, 20 декабря 1916 г. (царице, как и ее «Другу», тоже нужна была «своя юстиция»).
В отличие от Добровольского М. А. Беляев являлся не случайным, а давним и прочным кандидатом Распутина, но и он стал военным министром только после смерти своего покровителя — с 3 января 1917 г. Это произошло только благодаря казусу с Шуваевым, не будь его, Беляев сразу бы занял мест» Поливанова. Последний был ненавидим не только царицей, но и ее супругом, и только крайняя необходимость заставила царскую чету смириться с мыслью о его назначении. Это означало, что, как только производство вооружения более или менее наладится, Поливанов будет отставлен. Сам Поливанов это очень хорошо понимал. За его спиной, писал он, не было поддержки императрицы и ее «Друга», «трудно поэтому было бы ожидать, чтобы должность военного министра могла быть мне предоставлена на продолжительное время, и действительно я был освобожден от нее в марте 1916 года, в ту пору, когда острота в недостаточности военного снабжения... была устранена» [317].
Обреченность Поливанова на министерском посту наглядно продемонстрирована в письмах царицы. «Ох, как мне хочется, чтобы ты избавился от Поливанова, который мало разнится от Гучкова», — писала она 9 января 1916 г. «Поливанову не надо давать никакого места — пусть он не беспокоит себя» — читаем мы в письме от 28 января. «Поливанов ведет себя просто как изменник», — негодует супруга в письме от 6 марта. «Он просто революционер под крылышком Гучкова», — неистовствует Александра Федоровна спустя шесть дней [318]. И т. д. и т. д.
Все это сопровождалось не менее горячими похвалами в честь кандидатов на место крамольного министра. Хорошо бы на место Поливанова, читаем в письме от 9 января, поставить «старого Иванова, если честный Беляев слишком слаб». 12 мар та Александра Федоровна снова настойчиво требует: «Тебе прежде всего необходим искренно преданный человек, и Беляев подходит, если Иванов слишком упрям». Что касается Шуваева, то он «менее джентльмен, чем Беляев» [319]. В понятие «джентльмен» императрица вкладывала смысл прямо противоположный общепринятому: в ее представлении «джентльменом был человек, готовый из-за личной преданности принести в жертву государственный интерес, пользу дела, пойти на беззаконие.
В августе кампания давления возобновилась: «Намерен ли ты назначить Беляева военным министром?» — не то спрашивала, не то приказывала царица в письме от 13 августа. С мнением царя о том, что Беляев — «человек чрезвычайно слабый, всегда уступает во всем и очень медленно работает», она решительно не соглашалась [320].
Что же представлял собой последний военный министр? Даже Шуваев был о нем весьма невысокого мнения. Беляев, показывал он, человек большой работоспособности, «но он самое большее столоначальник, это удивительно узкий человек» [321]. Такого же примерно мнения о Беляеве был и Поливанов, в прошлом его учитель по Академии генерального штаба [322].
На следователя Чрезвычайной следственной комиссии С. А. Коренева, занимавшегося делом Беляева, последний произвел самое удручающее впечатление: «...щуплый ... с пугливой походкой, весь съежившийся, растерянный... Вскакивает при каждом вопросе. Хватает за руку и шепчет: «Благодарю Вас, ведь мне бы только в отставку бы поскорее уволиться, да пенсию получить и довольно, только бы пенсию». Таков был этот вчерашний военный министр». «Форма и форма — вот главное. Содержание же, во-вторых», — писал Коренев, характеризуя стиль работы Беляева. Его жизненный катехизис — не касаться живого дела, «чернильная запятая». Но когда дело касалось услуг, «форма» забывалась. «Чтобы угодить царице», Беляев «по ее указанию» в нарушение закона перевел сына Распутина из Сибири в санитары в Петергоф. По ее же желанию распорядился не обыскивать на границе приезжающих в Россию австрийских сестер милосердия. По соглашению с Протопоповым приказал неподчиненной ему военной цензуре не пропускать в печать отчета о заседании кабинета министров по вопросу о Польше и т. п. [323]
Последний председатель Совета министров князь Н. Д. Голицын занял свой пост, как показывал Протопопов, «по выбору бывшей царицы» [324]. Это верно только в том смысле, что на сей раз ей пришлось решать вопрос о премьере самостоятельно, без помощи «Друга». Но это не значит, что за Голицыным никто не стоял. Он сам признавал, что его назначение «состоялось по ходатайству лиц, которые не пользовались ни уважением, ни доверием» [325]. Голицын имел в виду ту группу самых крайних правых членов Государственного совета, к которой он сам принадлежал. По-видимому, он причислял к ним и Протопопова. Воейков прямо утверждал, что Голицын был «рекомендован Протопоповым» [326].
Назначение Голицына означало дальнейшее усиление правого курса. «Назначение Голицына и мое утверждение (министром.— А. А.), — указывал Протопопов, — являются характерными признаками времени. Руководство политикой фактически перешло в еще более правый круг. Б ывший царь это понимал и сделал этот шаг сознательно» [327]. Эту оценку подтверждает и другой свидетель. «Что же касается последних назначений министров, — записал Андрей Владимирович в своем дневнике 29 декабря 1916 г., — то Ники сказал Саблину, что он пойдет против общественного мнения во что бы то ни стало и докажет этим твердую власть. Таким образом, он нарочно выбирает лиц, которых общественное мнение не любит и ненавидит» [328].
Вместе с тем выбор Голицына свидетельствовал о полном тупике, в который завела царизм «министерская чехарда», основанная на принципе «джентльменства» в истолковании Александры Федоровны. Даже сам Голицын, которого тот же Коренев характеризовал как «старого рамолика», «прихрамывающего, волочащего ноги подагрика, ничего не помнившего и ни-чего не знавшего» [329], знал и понимал, что он совершенно не подходит на предложенную роль. «Я поник головой, так был ошеломлен», - вспоминал он, когда царь сказал, что хочет сделать его председателем Совета министров, показывал Голицын. «Совершенно искренно и убежденно говорил я, что уже устарел (Голицыну было 66 лет — А. А.)... признаю совершенно неспособным». Голицын был уверен, что после такой автохарактеристикй царь откажется от своего решения, но спустя два дня получил указ о своем назначении [330]. Как свидетельствует Родзянко, на его вопрос Голицыну, зачем он согласился занять пост, абсолютно ему противопоказанный, последний ответил: «Я совершенно согласен с Вами. Если бы Вы слышали, что я наговорил сам о себе императору; я утверждаю, что если бы обо мне сказал все это кто-либо другой, то я вынужден был бы вызвать его на дуэль» [331]. Голицын был премьером ровно два месяца — с 27 декабря 1916 по 27 февраля 1917 г. Революция избавила старика от тяжкого бремени.
Последствия «министерской чехарды» для царизма были катастрофическими. Авторитет власти не только в народе, не толь-ко в господствующих классах, но и в самом государственном аппарате близко подошел к абсолютному нулю. «Если при Макарове кабинет министра (внутренних дел. — А. А.) потерял для меня всякий страх, при Маклакове — серьезность, то при Щербатове он сделался каким-то нелепым местом, куда нужно было только возить бумаги, чтобы получить подпись», — писал известный нам Муратов [332]. А ведь Щербатов подвизался еще в «дочехардовскую» эру. Да и сами министры не чувствовали себя таковыми, понимая, что они калифы на час. Новые министры, отмечал в своем дневнике Пуришкевич, не переезжают даже на казенные квартиры [333]. «В ведомствах, — писал Родзянко, — устраивались при назначении нового министра пари или нечто вроде тотализатора на срок пребывания данного лица у власти» [334]
Джунковский, который в свой дневник «тащил» все, что казалось ему интересным, записал ходивший в Петрограде по рукам «отчет о скачках», в котором под видом лошадей были выставлены все тогдашние претенденты на посты председателя Совета министров и министра внутренних дел. Вот характеристика некоторых «лошадей» из этого отчета: ««Толстяк» — густой караковый жеребец орловской породы от Губернатора и Думы. Камзол и рукава черные». Нетрудно догадаться, что речь здесь идет о Хвостове. «Подхалим» без аттестата (т. е. беспородный. — А. А.) от «Хама» и «Подлизы» — это Белецкий. Штюрмер «в отчете» характеризовался как «Первач» — рыжий жеребец завода Б. В. Щ. от «Серьезного» и «Правой». Цвета черные. В «отчете» перечисляются «Крыж» — Крыжановский — от «Бакалавры» и «Конституции», «Думский любимец» — князь Волконский — от «Дурака» и «Интриги» и др. [335] Муратов утверждал, что автором «бегов» [336] являлся он, но, скорей всего, это было коллективное творчество, так как сам Муратов также фигурировал в «бегах» [337].
Совершенно очевидно, что подобные меткие и злые характе ристики были реакцией не только на частую смену министров, но и на самих министров, оценкой их деловых и моральных качеств. Карабчевский, вспоминая эпоху Александра III, писал, что на всех государственных ступенях «les prochvostis» уже тогда «брали верх» [338]. Современники последнего царствования понимали, что прежние времена были просто идиллическими по сравнению с теперешними. «И в былые времена на эти посты (Министров. — А. А.), быть может, попадали люди не вполне безукоризненной честности, — писал по этому поводу другой мемуарист,— но всем известных мошенников раньше конца столетий мы на них не видели... Я мог бы привести еще много современных типов. Но довольно. А то воспоминания будут не воспоминаниями, а зоологическим садом, в котором отсутствуют только львы и орлы» [339]
Естественно, что «les prochvostis», ставшие хозяевами положения, наложили печать на работу всего правительственного аппарата, полностью определили его стиль и уровень. Можно с уверенностью утверждать, что начиная с «эры» Хвостова — Штюрмера Совет министров как единое целое практически перестал существовать. В нем образовалось некое полуконспиративное ядро — правительство в правительстве, которое и принимало все действительно важные решения в тайне от остальных министров, узнававших о них.
Как показывал Наумов, на квартире у Штюрмера происходили «тайные заседания» группы министров, обсуждавших вопросы борьбы с «гидрой» — Земским и Городским союзами. Ряд вопросов, которые вдруг возникали в Совете министров, говорил он в другом месте, «были для некоторых министров, в частности для меня, обычно полной неожиданностью. Мы совершенно не знали... как высшая политика фабрикуется». Только часть министров «была близка к первоисточнику высшей: политики» [340].
То же самое говорил и Покровский. «Во время председательствования Штюрмера, — указывал он, — Совет министров производил на меня такое впечатление, как будто он все более превращался в старый комитет министров, то есть в присутственное место для решения текущих дел... а политика ведется не в Совете министров, а где-то за пределами Совета министров», помимо него, лишь некоторыми его членами [341].
По свидетельству Игнатьева, «маленький» Совет министров начал функционировать еще при Горемыкине, но окончательно оформился при Штюрмере. Под предлогом необходимости координации деятельности министерств, связанных со снабжением армии, был создан под председательством главы кабинета «такой коллектив, который был сильнее Совета министров». Он фактически решал все вопросы, а остальных министров «совершенно отстранил». В Совет министров вносились только «бесспорные» вопросы, т. е. малозначащие [342].
Но если споры, паче чаяния, все же возникали, то журнал заседания, как показывал Покровский, фальсифицировался по указанию Штюрмера таким образом, что разногласия из него исчезли [343] «Там были большие стилисты», — замечал по этому поводу Наумов [344]. Надо дойти до крайней точки падения, чтобы начать культивировать такие методы. Даже Протопопов вынужден был признать, что Штюрмер был «председателем в Совете министров, но не председателем Совета министров», а сам Совет «был разбит на кусочки» [345].
Но и «малый совет», осуществлявший директивы царицы и Распутина, отнюдь не отличался сплоченностью. Участники клики все время интриговали и следили друг за другом. Дело дошло до того, что Мануйлов убедил Штюрмера в необходимости создать при председателе Совета министров «как бы особый сверхдепартамент полиции». Это учреждение, по словам Белецкого, мыслилось «как совершенно законспирированное» от всех высших правительственных лиц и установлений, «в том числе в особенности от департамента полиции», с большими средствами и огромной агентурой. В сферу его деятельности должно было попасть решительно все: положение внутри страны, внешняя политика, торговля и промышленность, печать русская и заграничная, министерства и законодательные палаты, настроения армии и флота, широко поставленный контршпионаж. Идея эта понравилась Распутину и «была близка к осуществлению Штюрмером», и только арест Мануйлова, а затем и отставка самого Штюрмера помешали ей осуществиться [346].
Не могло быть, конечно, и речи о единой согласованной правительственной программе. Штюрмер вообще считал принципиально недопустимым для правительства монархической страны следовать какой-то определенной программе. «Одна есть программа, — заявил он на допросе, — власть, которой каждый из нас в свое время присягал» [347]. Голицын тоже признал, что никакой програм-мы у него не было [348]. Протопопов на допросе лепетал о том, что в первую очередь он ставил своей задачей наладить «продовольственное дело» и дать «движение» еврейскому вопросу.
Идею о «еврейском равноправии» подсказал Протопопову его друг и советчик Курлов. Как истый жандарм, он был убежден, что революцию в России делают евреи, недовольные «чертой оседлости» и другими ограничениями, и если эти «стеснения», хотя бы частично ликвидировать, большинство их превратится в лояльных российских обывателей. Характерно, что другой высокопоставленный полицейский — Белецкий занимал в еврейском вопросе точно такую же позицию, как Протопопов и Курлов. В специальной записке на имя царя он призывал последнего в порядке «высочайшей милости» упразднить «запретительные нормы» в отношении евреев, мотивируя необходимость этого шага двумя соображениями: мера эта будет способствовать упрочению престижа царской власти и произведет хорошее впечатление в странах-кредиторах, особенно в Америке (где судьба займов во многом зависела от еврейских банкиров) [349].
В так называемой «предсмертной записке А. Д. Протопопова», опубликованной Петром Рыссом, экс-министр пытался изобразить дело таким образом, что у него была продуманная и цельная программа деятельности. Помимо продовольственного и еврейского вопросов, он еще называет законопроект о выборном духовенстве, разработанный в синоде по его инициативе в результате соглашения с Раевым и при поддержке Питирима. Согласно проекту, священники выбирались приходами» содержание они должны были получать от казны, плата за требы запрещалась [350].
Самым интересным с точки зрения характеристики государственных потенций Протопопова, а заодно и царской четы был его проект, изложенный в памятной записке на имя царя и направленный, по его словам, на то, чтобы «в известной мере развить существовавшую русскую конституцию». Надо полагать, этот проект представлялся Протопопову остроумным ходом, выбивающим из рук «Прогрессивного блока» его главное оружие — Министерство общественного доверия.
Проект состоял из трех основных пунктов: 1) Думе и Государственному совету предоставлялось право вносить запросы и голосовать не только по вопросу незакономерности действий тех или иных министров и главноуправляющих, но и по вопросу о нецелесообразности их действий; 2) в случае, если закрытым голосованием в две трети кворума Думы действия министра будут осуждены, следует вторичное голосование, предлагающее дать этому министру объяснение перед «особым Верховным судилищем», состоящим из сенаторов и членов Государственного совета и Думы, а также почетных опекунов, членов Военного совета или других лиц, назначенных по высочайшему повелению; 3) постановление «судилища» идет «на высочайшее благовоззрение».
Даже царь оценил всю прелесть этого «конституционного» перла, вышедшего из-под пера вчерашнего октябриста. Царю «понравилась моя мысль», писал Протопопов, потому что постановление «судилища» «еще не предрешало его (царя. — А. А.) резолюции». Согласно проекту, выбор у царя был достаточно широк: он мог направить дело к доследованию, оправдать обвиненного министра, ограничиться замечанием или выговором и, наконец, удалить. По мнению самого Протопопова, его проект был хорош тем, что «ставил право запросов законодательных учреждений весьма на реальную почву, не умаляя юридически права верховной власти». Царица, в свою очередь, «находила, что этот шаг возможный, хотя и серьезный». Царь поручил разработать проект двум сановникам-юристам, сказав, что «дело это спешное». Однако из-за «технических трудностей» (?) они это задание не выполнили [351].
В конечном итоге вся «позитивная» политика по отношению к стране и Думе свелась к приемам мелкой хитрости, ничего не значащих жестов и другим подобным ухищрениям. Прекрасное представление о характере такой политики дает один полицейский документ, составленный в недрах департамента полиции в конце 1915 г., с характерным заголовком: «Что делать?». Документ не подписан, но на нем явно лежит отпечаток личности тогдашнего главы ведомства Хвостова.
Ссылаясь на «крайне напряженное настроение всех кругов общества», автор записки проводит мысль о необходимости симулировать хорошее отношение, готовность пойти на реформы, на де ле не давая никаких реформ. Успокоение масс и Думы, уверял автор записки, «может быть достигнуто ценой очень незначительных уступок, осуществлением мер/которые явились бы, так сказать лишь намеком на реформы;... Цель этих уступок в мелочах именно громкое демонстрирование благожелательности правительства и, чем громче, чем широковещательнее будет это демонстрирований, тем надежнее и вернее результаты». Далее шли конкретные cоветы по различным аспектам политики. Так, например, рекомендовалось незамедлительно созвать Думу, поскольку дальнейшая отсрочка «таит в себе большую опасность», но одновременно ввести цензуру думских речей президиумом Думы, «строгое наблюдение за газетами», дающими отчет о заседаниях Думы, и т.д. Об амнистии «менее всего может быть речи в данный момент», так как она укрепила бы положение и силы левых партий, но если бы была освобождена, например, «бабушка русской революции» Брешко-Брешковская, это произвело бы «прекрасное впечатление». Аналогичные рекомендации давались по польскому и украинскому вопросам, в отношении,земских и городских союзов и т. д. [352]
Типичным примером подобной .политики была организация посещения царем Думы. Если верить Мануйлову, эту идею подал ему Бурцев, а сам Мануйлов взялся ее осуществить, уговорив Распутина. Последний, выслушав просьбу, «стал бегать по комнате, а потом говорит: «Ну, ладно, папа приедет в Думу, ты скажи этому старикашке (Штюрмеру)... чтобы он не артачился»».«Старикашка» не только не «артачился», но отнесся к идее «очень сочувственно», и через несколько дней царь посетил Думу [353]. Это посещение было единственным за все десять лет существования Думы.
К подобного же рода приемам,относится предложение Штюрмера царю внести Думу законопроект о так называемой областной реформе: Поражает абсолютная практическая неприемлемость этого проекта, не говоря уже о его крайней несвоевременности в условиях войны и разрухи. Предлагалось существующее губернское деление заменить делением на области, которых должно быть 15-18. Единственный аргумент, выдвинутый в пользу проекта, заключался в том, что областное деление суть исконное русское начало, тогда как деление на губернии искусственное, этим началам противоречащее. К этому надо добавить, что великолепная «русская идея» пришла в голову Штюрмеру (на самом деле Гурлянду) еще в бытность его ярославским губернатором. Памятная записка, озаглавленная «Областное начало внутреннего управления империи» и подписанная Штюрмером 7 июля 1916 г., начиналась именно с указания на то, что мысль об «областном» начале возникла в Ярославле еще в 1899 г. и разработана своих «главнейших частностях» уже в 1900 г. [354].
На этой записке царь наложил следующую резолюцию: «Разработать теперь же законопроект об областном управлениями внести на рассмотрение законодательных собраний ко времени осеннего созыва их» [355].
Когда А. А. Хвостов получил эту резолюцию, он, естественно, стал искать законопроект и материалы к нему, но не обнаружил их ни в Совете министров, ни в собственном Министерстве внутренних дел, ни даже в Ярославле. Наконец он «узнал от автора доклада (т. е. памятной записки на имя царя.— А. А.) Гурлянда, что никаких материалови, законопроектов не нужно, так как цель его была занять внимание Государственной думы и интересными (?!) разговорами отвлечь от других, более важных предметов». Вопрос не был внесен, в Думу, только потому, что Хвостов заявил, что он на «эту игру... не согласен», и добился у царя разрешения не исполнять его резолюции. Однако свое согласие царь обусловил требованием «все же заняться этим дедом» [356].
В конечном итоге все эти жалкие уловки оборачивались самообманом и прямым, сознательным обманом верховной власти, целью которого было уверить царскую чету, что хотя в стране положение сложное, но оно никакой серьезной опасности для режима не представляет. Примером подобного самообмана является приведенная история с проектом областной реформы, ибо совершенно очевидно, что Дума не поддалась бы на такой примитивный трюк, будь соответствующий законопроект внесен. Тот же Штюрмер уверял Наумова: у него такие хорошие отношения с Думой, что он не может назвать их «иначе как симфонией», что привело собеседника, знавшего истинное» отношение Думы к Штюрмеру, в совершеннейшую ярость [357]. Что же касается введения в заблуждение царскую чету, то здесь пальма первенства принадлежала Протопопову.
Так, например, незадолго до революции Протопопов представил на имя царицы доклад, который состоял в основном из выдержек и заявлений черносотенных организаций об обреченности революции (народ не допустит и расправится с революционерами). На вопрос в следственной комиссии, верил ли в это сам Протопопов, тот ответил отрицательно. На вопрос, зачем же тогда он послал такой доклад, ответ был дан следующий: «Хотел успокоить царицу и царя» [358]. Если к этому прибавить, что сам Протопопов инструктировал черносотенных главарей по, части присылки подобных телеграмм и писем, картина будет полной.
Не менее характерен другой пример, связанный с арестом рабочей группы при Центральном военно-промышленном комитете. Протопопов лично выпросил санкцию царя на этот арест, сказав ему, что он расценивает эту группу как «центральный» и, разумеется, революционный орган рабочих всей России, как «повторение организации Хрусталева-Носаря в 1905 году» (т. е. как Петроградский совет 1905 г.). За арест секции Протопопову в Царском Селе был «поставлен плюс» [359]. Но Белецкий как профессионал был уязвлен до глубины своей полицейской души таким дилетантством, выдаваемым за политическую дальновидность. «Я невольно покраснел и за Протопопова, и за департамент полиции», когда прочел официальное сообщение об аресте, где «простая ликвидация» выдавалась как борьба с вновь народившемся Советом рабочих депутатов. Арест свидетельствовал, по его мнению, о полном бессилии Протопопова перед действительными противниками существующего строя [360].
К сказанному следует добавить, что министры обманывали не только царя, но и друг друга и своих единомышленникой, руководствуясь соображениями местничества и соперничества. Тот же Протопопов, по его собственному признанию, утаил однажды важные сведения не только от царя, но и от военного министра председателя Совета министров, которым был обязан эти сведения сообщить. Царю он их не сообщил, потому что «не хотел передавать ему неприятное», военному министру — потому, что «не любил Шуваева», а Голицыну «не давал всех сведений», потому что «хотел быть более осведомленным, нежели он, при докладах царю» [361].
Штюрмер в бытность свою премьером также из карьерных соображений не передавал царю записки Римского-Корсакова, активного участника его салона и полного единомышленника, в которой крайние правые требовали дальнейшего ужесточения реакционного курса. Ее позже, незадолго до отставки Штюрмера, передал царю Голицын [362].
Надо ли доказывать, что «министерская чехарда» оказалась самым разрушительным образом на работе всех звеньев государственного аппарата, и до этого демонстрировавшего крайний бюрократизм, нерасторопность, неудержимую тягу к коррупции и другие подобные качества? Еще до «министерской чехарды» Кривошеий на одном из первых скрытных заседаний Совета министров жаловался на безделье чиновников, на то, что часто в департаменте не встретишь ни одной души в рабочее время. «Государство, — возмущался он, — находится на пороге, быть может, непоправимой катастрофы, и его служащие не имеют права предаваться ничегонеделанию». В результате было решено ограничить неприсутственные дни воскресеньями и двунадесятыми праздниками [363], но вряд ли сами министры надеялись на то, что эта мера что-нибудь изменит.
Климович на допросе говорил, что он за все время пребывания на посту директора департамента полиции не получил от своего министра ни одного руководящего указания. «В этом-то была вся горесть службы, — поясняй он, — что я тщетно просил Христом богом дать мне какие-нибудь общие директивы...» и не получал их [364]. Щербатов, в свою очередь, отрицательно характеризовал личный состав Министерства внутренних дел, который возник в результате неделовой системы подбора [365]. «Все как катилось по наклонной плоскости, так и продолжало катиться», — дал свою оценку ситуации в связи с «министерской чехардой» другой бывший министр внутренних дел, А. А. Хвостов [366]. Так обстояло дело в отношении ведомства, которое с точки зрения царизма являлось главным, особенно в обстановке развивавшегося и углублявшегося революционного кризиса.
В провинции, разумеется, было не лучше, тем более что, как писал Муратов, «была не. только министерская, но и вообще чиновничья чехарда» [367].
В связи с отставкой А. Н. Хвостова «Новое время» писало: «За истекшее полугодие с небольшим происходит уже двенадцатая смена на министерских постах вообще и третья в Министерстве внутренних дел». В течение года на 167 должностях генерал-губернаторов и вице-губернаторов состоялось 87 перемещений. «Целый звездный дождь сановников, падающих, перемещающихся и совершенно сходящих с бюрократического горизонта!» — восклицала газета. Это «зрелище внушает тревогу»: государственная служба превратилась в нечто вроде проходного двора и «утратила под собой твердую почву. Изолированная от народа бюрократия уже не может больше держать на своих плечах всю тяжесть правительственной власти» [368].
Спустя полгода та же газета с еще большей тревогой отмечала пагубность «министерской чехарды». Смена министров начиная с конца 1915 г., говорилось в статье «Болезнь власти», «превратилась в своего рода систему управления». Средний срок пребывания на посту министра юстиции — 4,5 месяца, внутренних дел — 3. «Беспрерывная смена министров — это, конечно, только внешний симптом внутренней болезни государственного организма... Все больше и больше разверзается пропасть между народом и бюрократической властью... Страна направляется по курсу без компаса и карты» [369].
То же писала и кадетская «Речь». «Можно себе представить его (чиновничества. — А. А.) отношение к своим обязанностям теперь, когда потеряно важнейшее преимущество государственной службы — устойчивость, когда каждый чувствует себя калифом на час», — говорилось в одной из передовых [370]. Раньше при встрече спрашивали: что нового? Теперь задают вопрос: кто уходит? — писал Л. Львов в статье «Положение дел» [371]. «Разруха управления», — делался вывод в еженедельном обзоре в связи с назначением Голицына, Добровольского и Кульчицкого [372].
Реакция «общественности» на «чехарду» и распутинщину довольно точно выразила следующая крылатая фраза, имевшая широкое хождение: «Прежде мы были боголепны и победоносны, а теперь хвастливы (от Хвостова. — А. А.), распутны и горемычны».
В свете изложенного возникает весьма существенный вопрос: неужели у царя так атрофировалась способность оценки обстановки, настолько была искажена ориентация, наконец, потеряны чувство опасности и инстинкт самосохранения, что он не отдавал себе отчета в происходящем, в грозящих последствиях «министерской чехарды»?
Вопрос этот тем более уместен, что, как было показано выше, не было недостатка в предостережениях о грозящей опасности приближения революции, исходивших из самых разных источников, начиная от великих князей и кончая британским послом, с мнением и оценками которых нельзя было не считаться хотя бы потому, что они диктовались собственными, кровными интерес сами. Кроме того, за спиной царя, каким бы ограниченным и слабовольным он ни был, стояло два десятка лет управления страной, неизбежно связанного с приобретением каких-то навыков государственного управления, хотя бы и минимальных, но все же достаточных, чтобы отличать критическую ситуацию от нормальной.
Какие-то проблески понимания время от времени появлялись. Это видно уже из цитированных нами писем царя, в которых он, например, необходимость отставки Протопопова и непригодность на пост военного министра Беляева обусловливал прежде всего отсутствием у них деловых качеств. 16 августа 1916 г. царь писал: «От всех этих перемен голова идет кругом, по-моему, они происходят слишком часто. Во всяком случае, это не очень хорошо для внутреннего состояния страны, потому что каждый новый человек вносит также перемены и в администрацию» [373]. Противоречие между принципом «джентльменства», по которому подбирались министры, и принципом компетентности, по которому следовало подбирать их во всякое время, а тем более во время войны, было настолько явным, что тревожило даже императрицу и «Друга», целиком озабоченных подыскиванием «джентльменов». В связи с этим царь предпринял даже несколько шагов, направленных на то, чтобы соединить оба принципа.
О первой такой попытке мы узнаем из воспоминаний С. Е. Крыжановского. В 20-х числах декабря 1916 г; около 12 часов ночи автору воспоминаний позвонил инженер Балинский с просьбой принять по срочному делу. Смысл дела состоял в следующем-. Он, Балинский, имеет поручение от статс-дамы Е. А. Нарышкиной, которая, в свою очередь, исполняет поручение царицы, пославшей ей телеграмму из ставки (и, следовательно, согласовавшей свою акцию с царем) с требованием организовать встречу Крыжановского с Распутиным, с тем чтобы последний сообщил ей свои впечатления о нем. В зависимости от него в ставке будут иметь суждение о перемене, состава правительства (т. е. о назначении Крыжановского председателем Совета министров). Когда, если верить Крыжановскому, он ответил отказом, ему было заявлено, что этот отказ в ставке предвидели, и поэтому он, Балинский, предлагает провести встречу у него в доме, причем Распутин только пройдет через комнату, где он будеть сидеть. Крыжановский отказался и от этого варианта, и с этим посланец уехал.
Через несколько дней к Крыжановскому несколько раз заезжал Питирим, но не заставал, и тогда он сам решил поехать ц митрополиту. «Митрополит сказал, что государь поручил ему переговорить со мной доверительно о следующем. Его величество озабочен приисканием подходящего лица на должность председателя Совета министров, которую он находит необходимым по об стоятельствам военного времени соединить непременно с должностью министра внутренних дел. Он имеет в виду несколько кандидатов, но, прежде чем решить, какому обратиться, желает заранее знать отношение их к некоторым вопросам, чтобы избе жать затем неприятных разговоров, так сильно, по словам митрополита, надоевших его величеству. Этими вопросами являются, продолжал владыка, отношение к Протопопову — раз и к «известному лицу» — два, т. е. к Распутину? — спросил я: — Да, и к Григорию Ефимовичу».
Далее состоялся следующий диалог. Крыжановский ответил, что Протопопова он считает «человеком совершенно ничтожным... не способным быть не только министром, но и делопроизводителем в любом министерстве. Он не более как пустое место». Сам по себе он «совершенно безвреден», но отношение к нему со стороны бывших думских друзей «делает пребывание его в среде правительства совершенно нежелательным».
В ответ на это митрополит «пояснил», что царь «сам сознает непригодность Протопопова как министрами» не считает возможным теперь же его уволить», так как это увольнение будет воспринято как капитуляция перед Родзянко и К°. Поэтому царь хочет отставку Протопопова с поста министра внутренних дел «несколько отсрочить» и сделать его министром иностранных дел. Крыжановский возразил, что такое решение совершенно невозможно, поскольку Даст новую пищу о сепаратном мире: Протопопов — болтун, его болтовня причинит величайшие осложнения. Поэтому он предпочел бы, если станет премьером, оставить Протопопова на некоторое время в теперешней его должности, но с правом самому избрать ему товарищей министра, которые и будут управлять министерством до его отставки. Что же касается Распутина, то это частное дело царской четы, но и здесь он, Крыжановский, настаивает На том, чтобы «старец» никуда не лез и не похвалялся, а на первых порах должен уехать из Петрограда. Но главное, что он требует, — это разрешить ему обезвредить круг проходимцев, эксплуатирующих Распутина, и, кроме того согласие царя на некоторые меры.
Меры эти сводились к следующему: 1) кроме военных министров и министра двора, право на всеподданнейшие доклады получает только премьер; доклады же министров делаются только в Совете министров и в крайнем случае лично царю, но все равно в присутствии главы правительства; 2) Петроград изымается из ведения военных властей и передается гражданской администрации; 3) наиболее надежные части гвардии возвращаются в столицу; 4) немедленно образуются специальные полицейские батальоны из отборных второсрочных солдат, свободных от посылки на фронт. Эти меры, добавлял автор, «как бы висели в воздухе».
Митрополит все эти условия записал, а через некоторое время уже сам Распутий через посредника просил Крыжановского о встрече, но снова получил отказ. Через несколько дней Питирим привез ответ, который фактически означал отказ, и на этом переговоры двора с Крыжановским были закончены. Когда он вскоре после убийства Распутина был с докладом у царя, последний об этих переговорах не обмолвился ни словом [374].
Крыжановский в бюрократических кругах столицы имел репутацию умного,, делового и твердого человека, крайне правого по своим убеждениям. Казалось бы, лучшей кандидатуры в столь ответственное для режима время нельзя было и желать. Тем не менее он не подошел, и именно потому, что был умен и деловит. Компетентность (и ее обеспечение определенными полномочиями и условиями) тут же, как мы видели, приходила в противоречие с устремлениями двора и Распутина, как бы скромен и умерен ни был в своих требованиях тот или иной толковый кандидат. На нем ставили крест и делали новую попытку.
Другая такая попытка была связана с Григоровичем. Как рассказывает адмирал Бубнов, мысль о том, чтобы сделать премьером морского министра родилась в морском штабе верховного главнокомандующего и была с радостью поддержана «всеми благомысленными людьми в ставке». Действовать стали через Саблина и начальника походной канцелярии Нарышкина. Они согласились довести возникшую идею до царя, который встретил ее «весьма благоприятно» [375].
О дальнейшем развитии событий мы узнаем из воспоминаний самого Григоровича. В ноябре 1916 г., когда он приехал в Могилев, адмирал Русин сообщил ему, что царь объявил о своем решении назначить его, Григоровича, председателем Совета министров, и общая просьба к нему — не отказываться. Григорович решил согласиться при условии немедленного удаления некоторых министров (иностранных дел, внутренних дел, торговли, путей сообщения, народного просвещения и юстиции). Однако за обедом царь ему ничего не сказал, кроме того, что примет с докладом. Во время доклада также ничего не было сказано, а на утро Григорович узнал, что председателем Совета министров назначен Трепов. «Какая произошла перемена и какая была причина,— меланхолически заключал Григорович,— осталось неизвестно, знаю только одно и со слов одного из членов Г. думы, что они все мечтали о моем назначении председателем Совета министров, зная в то же время, что я не потерплю некоторых министров и составил бы кабинет из деловых людей; ни о каком ответственном министерстве они не мечтали — им нужен был человек, к которому они питали доверие» [376]. Именно это намерение Григоровича и отношение к нему Думы и стали теми причинами, которые заставили царя в последнюю минуту дать отбой и остановить свой выбор на Трепове — последний по сравнению с Григоровичем запрашивал меньше, вернее, ничего не запрашивал. При всей нелюбви царской четы к Трепову он все же был предпочтительнее человека, который намеревался очистить кабинет от явных распутинцев и составить правительство из лиц, приемлемых для Думы [377]. Третьей «деловой» кандидатурой на пост председателя Совета министров был Щегловитов, причем о нем речь как о возможном премьере возникала в «высших кругах», т. е. у царицы и Распутина! дважды. С точки зрения последних, Щегловитов являлся самым подходящим кандидатом, поскольку представлял собой сочетание убежденного крайнего реакционера и действительно умного, образованного и делового человека, что в лагере реакции в то время было редкостью. Царь держался о нем самого высокого мнения. Как свидетельствовал Протопопов, царь, узнав от него, что он чаще всех советуется с Щегловитовым, сказал: «Это хорошо, он человек опытный и большой государственной мудрости» [378].
Помимо этого, у Щегловитова по сравнению с Крыжановским и Григоровичем было еще одно огромное преимущество — он нисколько не возражал против знакомства и сближения с Распутиным. Незадолго до отставки Горемыкина, когда участь последнего как премьера была уже фактически решена, но не был еще окончательно решен вопрос о преемнике, Распутин, кроме Штюрмера, подумал и о Щегловитове. Посредником выступил Белецкий, сообщив Щегловитову о желании Распутина с ним познакомиться, что, по его мнению, означало «рано или поздно призыв снова к власти». Щегловитов охотно согласился, попросив только, чтобы посещение его Распутиным осталось в тайне от Хвостова [379]. Сам Щегловитов объяснял на допросе согласие на эту встречу исключительно любопытством, но это, конечно, не так. Он вынужден был признать, что Распутин приехал к нему с совершенно конкретной целью — уговаривал «вернуться в прежнее положение», т. е. снова войти в состав правительства, на что якобы он, Щегловитов, отвечал отказом [380]. Председателем Совета министров стал, однако, Штюрмер: царица и «Друг» в конечном итоге предпочли деловому и умному Щегловитову человека с прямо противоположными качествами.
Но после отставки Штюрмера они снова вернулись к этому проекту. На этот раз в качестве посредника выступил известный правый журналист Сазонов, один из ближайших друзей Распутина. Он явился к Щегловитову и стал горячо уговаривать его стать премьером, прибавив к этому, что вопрос о его свидании с Распутиным — «это вопрос решенный». Свидание состоялось на квартире у Сазонова, и Распутин, по выражению Щегловитова, «точно помешанный», все время повторял: «Председателем, председателем!» Распутина горячо поддержал хозяин квартиры, уговаривая согласиться: «Вам нужно только добиться диктаторских полномочий»— и все будет в порядке, объяснял он [381].
И на этот раз Щегловитов не стал премьером — ему предпочли ненавистного, но зато менее умного Трепова. Щегловитов не стал премьером и после отставки Трепова. Максимум, на что пошла царская чета, - это сделала Щегловитова председателем Государственного совета, предоставить ему пост главы правительств» она так и не решилась.
Показательно, что все три перечисленные попытки (не считая первой попытки с Щегловитовым) были предприняты одновременно — в ноябре 1916 г., т. е. в один из самых напряженных и -острых для царизма моментов, связанных с известными речами думских лидеров и последовавшей за ними отставки Штюрмёра. Несмотря на критическую ситуацию, колебания были недолгими и поверхностными. «Джентльмены» по-прежнему продолжали управлять страной, пока их не по-джентльменски попросила вон Февральская революция.
Из всего изложенного следует, что увольнение министров-«забастовщиков»и «министерская чехарда» не являются обычной практикой избавления от неугодных министров, с одной стороны, и их частой сменой — с другой, а представляют собой факт принципиального порядка, качественный сдвиг в природе и характере официального правительства и царизма в целом, сдвиг, который принято обозначать термином «разложение». Какие же основные признаки и параметры разложения прослеживаются на базе приведенного материала, как можно их охарактеризовать, хотя бы в первом грубом приближении? На наш взгляд, его основные компоненты следующие.
1 Принцип государственного управления (под которым в данном случае понимается управление в наиболее общих интересах господствующего класса) заменяется управлением по принципу сосредоточения власти в руках узкой клики и в интересах клики, оторванной не только от народа, но и в значительной мере от своей собственной социальной опоры.
2 Процесс этот необратим. Доказательством служат хотя и два разных, но тем не менее бьющих в одну точку факта: а) со смертью Распутина власть «темных сил» не только не исчезла, но еще больше усилилась; процесс разрушения официального правительства продолжался теми же темпами и осуществлялся теми же методами; б) лозунг «министерства общественного доверия» был по существу не чем иным, как требованием возрождения прежнего официального правительства (независимость от «темных сил»), и провал этого требования указывал на невозможность его реализации обычным, «парламентским» путем.
3 Следующим элементом разложения, обусловленным двумя Первыми, является выход из строя всех механизмов обычных методов управления и реализации прерогатив власти. Отказ системы иерархии и соподчинения в центре и на местах, кризис всех институтов власти, результатом которых является утрата контроля и воздействия на ход вещей. Иными словами, дезорганизация и нестабильность всего правительственного аппарата.
4 Полный разрыв между властью и страной, включая и самые умеренные и даже консервативные социальные слои, которые обычных условиях служат верной опорой режиму. Стопроцентое, абсолютное недоверие к ее честности, компетентности, пригодности выполнять свои функции.
5 Потеря веры в дееспособность власти со стороны бюрократии и чиновничества, т. е. среди агентов власти. Вызревание в их среде настроения обреченности и пораженчества перед лицом надвигающейся революции, внутренняя готовность перейти на службу к новому хозяину — буржуазной власти, т. е. полная изоляция режима [382].
6 Лавинообразность процесса, его быстротечность и нарастание по экспоненте в завершающей стадии, что является доказательством давности болезни, ее непрерывного развития, завершающегося в конце бурной вспышкой, выглядящей на первый взгляд исторически необоснованной.
7 Невозможность преодоления ситуации мирным путем. Все дальнейшее решается расстановкой классовых сил в стране, исторической дееспособностью народа.