До сих пор мы касались событий в СССР с точки зрения их влияния на положение внутри страны, оставляя в стороне международные события и положение на международной арене. Однако естественно, что развитие событий в СССР следует рассматривать и во всемирном контексте соотношения сил на международной арене, дипломатии крупных держав, положения рабочего движения на Западе и революций на колониальном Востоке. Ибо все эти факторы оказывали почти постоянное воздействие на ход событий в СССР и, в свою очередь, испытывали на себе их влияние.
«...Русским большевикам, — говорил Ленин, — удалось пробить брешь в старом империализме...» В этом емком замечании — суть отношения первых большевиков к собственной роли и к положению в мире. Октябрьская революция не рассматривалась как явление чисто русское: то, что случалось в «самом слабом звене в цепи», очевидно, не считалось самостоятельным и самодостаточным явлением. Несмотря на прорыв в России, империализм — экспансионистский капитализм крупных промышленно-финансовых корпораций — оставался господствующей силой в мировой экономике и политике; рабочему классу еще предстояло разбить другие звенья цепи. Где, как и когда сделает он это — вот вопрос. Будут ли прорваны одно или несколько звеньев на Западе? Или найдется еще одно слабое звено на Востоке — в Китае или Индии? Каков бы ни был ответ, ясно, что в основе всего лежала концепция универсального характера революции, а также международного характера, масштабов и судьбы социализма.
Эта идея имела глубокие корни в классическом марксизме, причем это не был лишь идеологический постулат, но вывод, сделанный из всеобъемлющего анализа буржуазного общества. Конечно же, даже в 1789 году находились такие люди, как Кондорсе и Клутс или якобинцы-космополиты, которые мечтали о всеобщей «республике народов». Однако их мечты находились в противоречии с реальными возможностями и задачами времени. Революция могла лишь вытащить Францию из состояния феодальной и послефеодальной разобщенности и превратить в современное государство-нацию. Дальше этого она пойти не могла. Еще не существовало материальных условий для наднациональной организации общества. Лишь в XIX веке промышленный капитализм начал создавать эти условия. С помощью современной технологии и международного разделения труда он создал мировой рынок, а с ним и экономический потенциал мирового общества. Еще в 1847 году Маркс и Энгельс писали в «Манифесте Коммунистической партии»: «Крупная промышленность создала всемирный рынок... (который) вызвал колоссальное развитие торговли, мореплавания и средств сухопутного сообщения... Потребность в постоянно увеличивающемся сбыте продукции гонит буржуазию по всему земному шару... Буржуазия... сделала производство и потребление всех стран космополитическим. К великому огорчению реакционеров, она вырвала из-под ног промышленности национальную почву... На смену старой местной и национальной замкнутости и существованию за счет продуктов собственного производства приходит всесторонняя связь и всесторонняя зависимость наций друг от друга».
Социализм призван был продолжить начатое капитализмом. Основываясь на «всесторонней зависимости наций друг от друга», он организует их производительные силы в международном масштабе и дает возможность обществу соответствующим образом перестроить свой образ жизни. При капитализме стремление к международной интеграции развивалось неосознанно, вслепую, скачками, подобно многим другим противоречивым тенденциям; при империализме оно находит свое искаженное выражение в завоевании и экономическом угнетении слабых сильными. Социализм, используя возможности, открытые, но не реализованные капитализмом, сознательно создаст международное общество. Для Маркса, Энгельса и их ближайших друзей все это были элементарные идеи, почти трюизмы, на которые нет смысла тратить слова. Более чем через 40 лет после написания «Манифеста Коммунистической партии», в 1890 году, Энгельс писал в своем послании французским социалистам:
«Ваш великий соотечественник Сен-Симон был первым, кто предвидел, что союз трех великих западных наций — Франции, Англии, Германии — есть первое международное условие для политического и социального освобождения всей Европы. Я надеюсь еще увидеть, как этот союз — ядро будущего европейского союза, который навсегда покончит с войнами между правительствами и между народами, — будет осуществлен пролетариями трех наций».
Сколь медленно работает официальное мышление, видно из того, что лишь через три четверти века — и через 120 лет после появления «Манифеста Коммунистической партии» — наши государственные и общественные деятели дошли до подобной идеи и сделали робкую и осторожную попытку осуществить ее — или, может, спародировать? — в виде Общего рынка.
А последовательность, с какой классический марксизм выступал против любых претензий на национальную обособленность при социализме, явствует из слов, сказанных незадолго до смерти Энгельсом в письме известному французскому социалисту Полю Лафаргу, Энгельс предупреждал Лафарга против излишнего возвеличивания французского социализма и отведения ему высшей или исключительной роли.
«Но ни французам, — писал он, — ни немцам, ни англичанам, никому из них в отдельности, не будет принадлежать слава уничтожения капитализма; если Франция — может быть — подаст сигнал (к революции. — Авт.), то в Германии... будет решен исход борьбы, и все же еще ни Франция, ни Германия не обеспечат окончательной победы, пока Англия будет оставаться в руках буржуазии. Освобождение пролетариата может быть только международным делом. Если вы попытаетесь превратить это в дело одних французов, вы сделаете это невозможным. То, что руководство буржуазной революцией принадлежало исключительно Франции, — хотя это было неизбежно благодаря глупости и трусости других наций — привело, вы знаете куда? — к Наполеону, к завоеванию, к вторжению Священного союза. Желать, чтобы Франции в будущем была предназначена такая же роль, — значит хотеть извращения международного пролетарского движения, значит сделать Францию... посмешищем, ибо за пределами вашей страны смеются над этими претензиями».
Я привел все эти цитаты, столь характерные для классического марксизма, поскольку мне представляется, что они дают ключ к пониманию большевизма и взаимоотношений между русской революцией и миром. Большевики воспитывались в традициях, сущность которых выразил Энгельс, и даже после того, как «центр революции» передвинулся из Западной Европы в Россию, они по-прежнему считали установление социализма международным процессом, а не чисто русским «явлением». В их глазах собственная победа являлась прелюдией к всемирной или по крайней мере европейской социалистической революции. История показала, что их надежда на неминуемую всемирную революцию оказалась тщетной. Однако далеко не всегда ретроспективный взгляд на события помогает ясно увидеть в них то, что различают современники, чей взгляд, хотя отчасти и ошибочный, смело устремлен в будущее. Большевики начали с той посылки, что катастрофа 1914 года стала провозвестницей эпохи мировых войн и революций, эпохи упадка капитализма. Посылка была исторически правильна. Следующие десятилетия были действительно наполнены гигантской борьбой между революцией и контрреволюцией.
Революция 1918 года свергла империи Гогенцоллернов и Габсбургов и, хотя и на короткое время, создала Советы рабочих депутатов в Берлине, Вене, Мюнхене, Будапеште и Варшаве. И даже после поражения революций в Германии, Австрии, Венгрии и других странах капиталистическая система не обрела прежней стабильности. Ее потрясали кризисы, а мировая депрессия 1929 года поставила ее на грань распада. Сначала имущие классы сохранили свое господствующее положение, согласившись на экономические и политические реформы, за которые тщетно боролись поколения социалистов до свершения русской революции. Фашизм и нацизм выступили в качестве спасителей капитализма. Подъем революционного движения в колониях и китайская революция 1925—1927 годов придали кризису новый размах и глубину. В Европе, на которую пала тень «третьего рейха», Австрию и Испанию потрясали гражданские войны, а Франция стала ареной бурной классовой борьбы периода Народного фронта.
Все это показывает, насколько огромен был революционный потенциал десятилетий между двумя мировыми войнами. Вторая мировая война вновь продемонстрировала кризис и распад социальной системы. В оккупированной нацистами Европе народ боролся не только за национальную независимость: во многих оккупированных странах свирепствовала гражданская война. Революционные бои послевоенных лет во Франции, Италии и Греции стали уже достоянием истории. В Восточной Европе произошли изменения, вызванные революцией сверху. Со времен наполеоновских войн Европа не испытывала таких социальных потрясений.
Большевики очень хорошо понимали эпоху, в которую они вышли на авансцену мировой истории. Это была эпоха мировых войн и революций. Тот факт, что многие революции не удались или потерпели поражение, вовсе не ставит под сомнение посылку, на которой основывались большевики. Люди, вступившие в борьбу, не признают поражения, пока не началась сама битва, — ведь именно в сражении решается судьба борьбы. Ленин и его товарищи обычно сами не начинали битвы — чаще всего эти испытания силы навязывались им. Революционеры, возможно, подобно английским солдатам, считали, что важно выиграть последний бой, а во всех других надо быть готовыми и к поражениям.
Ленин и его последователи отстаивали универсальный характер революции и по другой причине. Они мало надеялись на построение социализма в одной России. Находясь в изоляции от передовых промышленных стран, опираясь лишь на собственные ресурсы, Россия не смогла бы преодолеть в конечном счете экономическую отсталость, низкий уровень цивилизации и слабость рабочего класса; она не смогла бы предотвратить подъем бюрократии. Все большевики — включая даже Сталина — надеялись на первых порах, что Россия войдет в состав европейского социалистического сообщества, во главе которого встанут Германия, Франция или Англия, которые помогут России подойти к социализму естественным и цивилизованным путем, без всяких жертв, насилия и социального неравенства, что было бы неизбежно при индустриализации в Советском Союзе в случае его изоляции. Еще в 1914 году Ленин выдвинул лозунг «Соединенных Штатов социалистической Европы», хотя позднее он высказывал сомнения, но не относительно самой идеи, а относительно того, правильно ли она будет понята; затем в 1918 году он заявил: «... История... родила к 1918 году две разрозненные половинки социализма... Германия и Россия воплотили в себе в 1918 году всего нагляднее материальное осуществление экономических, производственных, общественно-хозяйственных с одной стороны, и политических условий социализма, с другой стороны». Для достижения социализма обе половины должны соединиться. Если Энгельс убеждал Лафарга, что ни французам, ни немцам «не будет принадлежать слава уничтожения капитализма», то Ленин, в отличие от Лафарга, не питал на этот счет никаких иллюзий. Он и его товарищи знали, что освобождение рабочих может быть лишь результатом совместных усилий многих наций и что если государство-нация представляет собой слишком узкие рамки даже для современного капитализма, то социализм в таких рамках просто невозможен. Эта убежденность пронизывала образ мысли большевиков и их деятельность в течение всей ленинской эпохи. Затем, в середине 20-х годов, изоляция России стала совершенно очевидной, и Сталин с Бухариным выступили с идеей о построении социализма в одной стране. Большевики вынуждены были с горечью признать необходимость отныне продолжать путь в одиночку — в этом состояло рациональное зерно новой доктрины, которой увлеклись многие убежденные интернационалисты, причем ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев ничего не имели против нее.
Однако особое значение новой доктрины состояло в другом, а именно в том, что выбор был сделан в силу необходимости и что эта концепция противоречила концепции универсального характера революции. Когда Советский Союз оказался в изоляции, Сталин и Бухарин придумали лозунг для своего рода идеологического изоляционизма. Они провозгласили, что Россия без помощи и поддержки со стороны других наций не только должна продолжать путь к социализму, что было для большевиков самоочевидно, но и способна в одиночку построить полный социализм, то есть бесклассовое общество, свободное от эксплуатации человека человеком, что в лучшем случае было несбыточной мечтой. Фактически они заявили, что в условиях мира судьба нового советского общества совершенно не зависит от происходящего в остальных странах мира и что социализм может стать и станет национально обособленной, закрытой автаркией. Если перефразировать Энгельса, они сделали «освобождение пролетариата» чисто русским делом и этим сделали его невыполнимым. Практические последствия не замедлили сказаться. В течение более чем трех десятилетий «построение социализма в одной стране» стало официальным лозунгом и главным догматом сталинизма, который с почти религиозным рвением насаждался в партии и государстве. Любое сомнение в его правомерности объявлялось святотатством, за совершение которого бесчисленное множество членов партии и беспартийных подвергалось анафеме, тюремному заключению или предавалось смерти. До сих пор, хотя за прошедшее время более десятка стран вступили, как считается, на путь социализма, догмат о «построении социализма в одной стране» по-прежнему является неприкосновенным.
За идеей построения социализма в России скрывается молчаливое признание того, что перспективы революции на Западе исчезли навсегда. Это наверняка отражало мнение народа. После многих лет борьбы, голода, крушения надежд народ отчаянно устал и не верил уже привычным обещаниям о том, что международная революция, великая освободительная сила западного пролетариата, скоро придет ему на помощь. Новая теория ставила иную перспективу: народ заверяли, что даже если русская революция обречена на вечное одиночество, она выполнит свое обещание построить социализм и создать бесклассовое общество в границах страны. Это «утешительная теория», признал в беседе один из ее видных толкователей — Евгений Варга. Она обосновывала насилие, поскольку во имя построения социализма в одной стране народу было предложено отказаться от всех гражданских свобод и пойти на бесконечно тяжелые жертвы и лишения.
Руководство страны и бюрократия вообще имели, кроме того, свои собственные политические и государственные соображения. Мышление любого бюрократа привязано к государству-нации, формируется им и им ограничено. Большевистская бюрократия спустилась с высот героического периода революции на самое дно государства-нации, и в этом случае вел ее Сталин. Она страстно желала безопасности для себя и для своей России. Она стремилась сохранить национальный — и прежде всего международный — статус-кво и прийти к стабильному, постоянно действующему соглашению с великими капиталистическими державами. Она была уверена, что достижение этой цели лежит на пути своего рода идеологического изоляционизма и невмешательства Советского Союза в классовую борьбу и социальные конфликты в других странах. Провозгласив лозунг «построения социализма в одной стране», Сталин фактически сообщил буржуазному Западу, что он не имеет жизненной заинтересованности в победе социализма в других странах. И буржуазный Запад хорошо понял его, хотя и относился к нему с подозрением. В ходе великой борьбы между Сталиным и Троцким большинство государственных и общественных деятелей считали, что Западу выгоднее победа Сталина, поскольку он стоял за сдержанность и мирное сосуществование.
Однако сталинизму нелегко было отмежеваться от классовой борьбы и социальных конфликтов в других странах. На нем тяжелым грузом лежало революционное прошлое, от которого никак нельзя было откреститься. Штаб-квартира Коминтерна находилась в Москве, а Интернационал олицетворял ранее провозглашенную большевиками приверженность делу всемирной революции. Длительное время у Сталина не было возможности распустить Коминтерн — он решился на это лишь в 1943 году. До этого же он пытался приспособить его к выполнению своих целей. Он приручил его. Он превратил его в придаток своей дипломатии или, как однажды сказал Троцкий, превратил иностранные коммунистические партии из авангарда мировой революции в пацифистские аванпосты Советского Союза. Коммунистические партии фактически согласились содействовать дипломатическим и узконациональным интересам «первого государства рабочих» именно потому, что это было первое государство рабочих. Им не хватило мужества настоять на собственной независимости, хотя и пришлось поплатиться за это политическим достоинством. Таким образом, они оказались в двусмысленном и потому безнадежном положении: ведь Интернационал, действующий в интересах единственной страны, строящей социализм, являет собой вопиющее противоречие идее его создания.
Поиски Сталиным национальной безопасности в рамках международного статус-кво имели бы смысл, если бы статус-кво был в основе своей устойчивым. Однако это было не так. Десятилетия между двумя войнами были периодом социальной нестабильности и непрочного равновесия сил на международной арене. Отсутствие социальной стабильности особенно ярко проявилось после депрессии 1929 года. Военное и дипломатическое равновесие было особенно подорвано возрождением Германии после поражения в 1918 году и ее намерением разрушить систему, сложившуюся в результате Версальского договора. Россию не могли не затронуть эти события. Тем не менее Сталин, его дипломатия и подчиненный ему Коминтерн пытались оградить себя и даже предупредить эти события, сдержать или сгладить конфликты за пределами Советского Союза, в которые он мог оказаться вовлеченным. Великий беспощадный диктатор, мнимый мастер «реальной политики», подобно королю Кануту, приказывал волнам революции, контрреволюции и войны остановиться. Сталин имел огромную власть над мировым коммунистическим движением, власть, за которой стояли вся сила и престиж СССР, и его позиция и политика, естественно, во многом определили историю мира в роковую эпоху. Никто не может сказать, как бы выглядел сейчас Запад или мир вообще, если бы рабочее движение за пределами СССР выступало за собственные интересы, следовало собственным традициям и не позволило кому-либо (Сталину или кому-то еще) извне вмешиваться в ход и направленность своего собственного развития. Возможно, передовые нации Запада совершили бы ныне свою социалистическую революцию или были бы к ней значительно ближе, чем сегодня.
Не думаю, что поражение революции и социализма на Западе было столь неизбежно, как принято сейчас думать. Не думаю, что они были вызваны объективными обстоятельствами, то есть благоразумием, присущим западному обществу. По крайней мере некоторые из превратностей социализма были вызваны субъективными факторами, неблагоразумной политикой, проводимой людьми и партиями, которые должны были бы быть защитниками социализма. Предсказания марксистов, касающиеся классовой борьбы при капитализме, не так уж неверны, как может теперь показаться, если при этом учесть, что Маркс, Энгельс и Ленин не принимали в расчет возможности появления сталинизма и его международные последствия.
В качестве иллюстрации приведем один небезызвестный пример (а таких множество). В начале 30-х годов Москва абсолютно спокойно и равнодушно наблюдала за подъемом нацизма, что не может не вызвать удивления и даже недоумения. Ни Сталин, ни его советники, ни пропагандисты, по-видимому, совершенно не осознавали, что может произойти. Они не почувствовали, что нацистское движение набирает силу и обладает разрушительной динамикой. В 1929—1933 годах по их указанию компартия Германии совершила целый ряд ошибок, которые облегчили Гитлеру захват власти. Итак, был ли триумф Гитлера в 1933 году действительно неизбежен? Привели ли к этому объективные обстоятельства? Или рабочее движение Германии могло все же предотвратить его?
Прежде чем попытаться ответить на эти вопросы, следует обратить внимание на тот факт, что в 1933 году это движение уступило Гитлеру без борьбы. Это сделали обе партии: и социал-демократы, которые, имея в своих руках профсоюзы, собрали на выборах свыше 8 млн. голосов, и коммунисты, собравшие свыше 5 млн. голосов. Самыми решительными и воинственными были коммунисты. Поскольку они имели политический вес и влияние на более инертную массу социал-демократов, их поведение в момент кризиса имело огромное значение. Тем не менее коммунистическая партия намеренно и систематически приуменьшала нацистскую опасность и убеждала рабочих, что именно социал-демократы, или «социал-фашисты», а не нацисты являются главным противником, на котором необходимо «сосредоточить огонь». Лидеры обеих партий — и социал-демократов, и коммунистов — без каких-либо объективных причин отказались от мысли о совместных действиях против нацистов. Их капитуляция не была неизбежной. Не была неизбежной и легкая победа Гитлера в 1933 году. Ни Сталин, ни советская компартия не были заинтересованы в постоянном поощрении политики капитуляции. Их инертность и равнодушие при виде поднимающегося нацизма были лишь результатом изоляционистской политики сталинизма, желания не допустить вовлечения СССР в какой-либо крупный конфликт за пределами страны. Добиваясь безопасности в этом отношении, Сталин препятствовал любым действиям немецких коммунистов, которые могли бы привести к конфронтации, а возможно, и к гражданской войне между немецкими левыми и нацистами.
Стремясь к призрачной безопасности в рамках международного статус-кво, призрачной возможности построения социализма в одной стране, сталинизм содействовал поражению социализма во многих других странах и подверг СССР смертельной опасности. Задолго до 1933 года кое-кто из нас утверждал, что приход нацистов к власти приведет к мировой войне и вторжению на территорию СССР, что левые в Германии должны преградить дорогу Гитлеру к власти, что они имеют хорошие шансы преуспеть в этом и что, даже если бы их попытка не удалась, лучше было бы оказывать сопротивление, чем ждать, когда нацисты их уничтожат. В Москве нас заклеймили как паникеров, подстрекателей войны, врагов немецкого пролетариата и СССР.
Капитуляция 1933 года была самым сокрушительным поражением марксизма, которое еще более усугубилось последующими событиями и последующей политикой Сталина, поражением, от которого немецкое и европейское рабочее движение не оправилось до сих пор. Если бы немецкие левые, и в первую очередь коммунистическая партия, не поддались на уговоры и не капитулировали, если бы у них хватило разума бороться за свою жизнь, возможно, и не было бы «третьего рейха» и второй мировой войны. Советский Союз не потерял бы 20 млн. на полях сражений. Возможно, не задымили бы трубы газовых камер в Освенциме, оставившие черный след в истории нашей цивилизации. А Германия, возможно, стала бы государством рабочих.
Можно привести и другие примеры того, как сталинская одержимость идеей безопасности привела к катастрофическому отсутствию таковой и как идеологический изоляционизм неизменно углублял изоляцию Советского Союза, которая, естественно, понуждала советское правительство к еще большему изоляционизму. Дипломатия времен Сталина и даже послесталинского периода почти на каждом этапе оказывалась в заколдованном круге, как только государственные интересы накладывались на политику в какой-либо важный период в истории западного рабочего движения. Вспомним: Народный фронт во Франции, гражданская война в Испании, последствия советско-германского пакта в 1939—1941 годах. Во всех случаях не столько внутренняя сила западного капитализма, сколько национальная обособленность сталинской политики наносила удар за ударом по силам социализма на Западе; каждое из поражений западного рабочего движения было также и поражением Советского Союза.
Вторая мировая война и нацистское вторжение вывели Советский Союз из изоляции. И опять освобождение рабочих — и, конечно, освобождение Европы от господства нацистов — стало «событием международного значения». Войну вели не только армии великих держав. Ее вели и партизаны, и бойцы Сопротивления многих народов. Гражданская война с ее огромным социальным революционным потенциалом велась в рамках мировой войны. Однако сталинизм все еще цеплялся за безопасность, как он ее понимал, государственные соображения и священные национальные интересы. Сталинизм вел «отечественную войну», подобную войне 1812 года, а не европейскую гражданскую войну. Он не мог выйти на бой с нацизмом под лозунгом победы социализма во всем мире и всемирной революции. Сталин считал, что подобный призыв не вдохновит его армию на борьбу или что он сможет разложить армии противника, как это случилось в период интервенции. Более того, он внушал различным движениям Сопротивления в Европе, возглавляемым коммунистами, идею сражаться исключительно под лозунгом национального освобождения, а не социализма. Отчасти это объясняется его желанием сохранить «великий союз»; он правильно рассудил, что, если возникнет угроза перерастания войны в европейскую революцию, Черчилль и Рузвельт выйдут из союза. Отчасти же он сам боялся революционных потрясений, которые могут нарушить в самом Советском Союзе непрочное социально-политическое равновесие, на которое опиралась его самодержавная власть. Тем не менее логика войны оборачивалась против его изоляционистской идеологии. Ему пришлось направить свои армии в несколько иностранных государств, и, хотя эти армии по-прежнему маршировали под знаменами родины, это все-таки была Красная Армия, которую трудно было бы убедить в том, что победа, достигнутая столь дорогой ценой, закончится реставрацией капитализма во всех освобожденных ею от нацистской оккупации землях. Война создавала революционную ситуацию. Над тем, как сохранить контроль над ней и как выйти из нее с минимальными потерями, размышляли в Тегеране и Ялте собравшиеся там Сталин, Рузвельт и Черчилль. Проблемы своего союза они решили обычными дипломатическими методами и определили сферы своего влияния. Нет необходимости вдаваться здесь во все сложные конфликты, возникшие еще до окончания военных действий и возвестившие о начале «холодной войны». Достаточно сказать, что, хотя СССР, как никогда ранее, оказался вовлеченным в дела столь многих стран и Сталин должен был закрепить плоды победы, а именно главенствующее положение в Восточной Европе с помощью псевдореволюционных методов, сталинизм оставался верен своим узконациональным интересам. Революциям в Восточной Европе не суждено было стать «международным событием, вызванным совместными усилиями пролетариата многих стран». Они были навязаны сверху оккупационной державой и ее ставленниками. И так называемым странам народной демократии суждено было стать лишь передним краем обороны государства, где строится социализм в одной стране.
В Западной Европе в соответствии с договоренностями Ялты и Тегерана было восстановлено правление разбитой и дискредитированной буржуазии, и компартии помогали этому процессу, участвуя в послевоенных правительствах де Голля и Гаспари, в разоружении участников Сопротивления и в обуздании радикализма неуступчивого рабочего класса. Таким образом, революционный потенциал во всей Восточной Европе был приведен в действие, но направлен в другую сторону, в Западной Европе он был нейтрализован. Сталинизм стремился к созданию тупиковой ситуации в классовой борьбе, которая дала бы возможность дипломатам обеспечить «мирное сосуществование различных общественных систем». Сталин вновь пытался обеспечить национальную безопасность на основе международного статус-кво, то есть разделения зон влияния, установленных в Тегеране и Ялте. Однако дипломатия не смогла решить спорные вопросы, касающиеся конкретного разграничения зон; не смогла она справиться и с впервые возникшими проблемами наступавшего ядерного века. Итак, мир остался зябнуть на ветру «холодной войны», той своеобразной формы классовой борьбы, которую вели между собой великие державы. Снова вспомним предупреждение Энгельса: «То, что руководство буржуазной революцией принадлежало исключительно Франции... привело, вы знаете куда? — к Наполеону, к завоеванию, к вторжению Священного союза». Не раз тот факт, что руководство социалистической революцией принадлежало исключительно России, приводил примерно к таким же результатам.
Однако эпоха исключительного руководства России подходила к концу. Оказалось, что революционная ситуация, возникшая в результате войны, не везде была взята под контроль. Югославы поставили под сомнение ведущую роль СССР; открытый вызов бросила и победоносная китайская революция. Но даже огромный размах революции не повлиял на национальную обособленность и изоляционизм сталинской политики: все ее недостатки были унаследованы преемниками Сталина. Хотя концепция «построения социализма в одной стране» давно потеряла свою актуальность, порожденные ею общая направленность, образ мышления и политический стиль не претерпели изменений.
Необходимо теперь кратко остановиться еще на одном аспекте влияния Советского Союза на общественную и политическую жизнь Запада. В первые послереволюционные годы идеи Октябрьской революции встретили широкий отклик в рабочем движении Запада. Например, в 1920 году съезды французской и итальянской социалистических партий, а также съезд Независимой социал-демократической партии Германии, самой влиятельной тогда в этой стране, огромным большинством приняли решение войти в состав Коммунистического Интернационала. Даже в консервативной Англии докеры Лондона во главе с Эрнестом Бевином выразили свои симпатии новой России, отказавшись грузить военное снаряжение, предназначенное для польской армии, воевавшей против страны Советов. Казалось, вдохновленное русской революцией рабочее движение восстало ото сна, в который оно погрузилось в 1914 году. И вновь во время второй мировой войны Сталинградская битва вывела оккупированную нацистами Европу из состояния отчаяния и вдохнула в Сопротивление уверенность в победе и новую надежду на достижение социализма. Однако в целом на протяжении этих лет пример Советского Союза не стимулировал рабочее движение Запада, а препятствовал ему в достижении целей социализма.
Как это ни парадоксально, но основная причина этого кроется в том, что в глазах рабочих русская революция была первым серьезным историческим испытанием социализма. Они не сознавали всех тех трудностей, которые стояли перед Советским Союзом. Что бы ни говорили некоторые теоретики марксизма об этих трудностях, как бы убедительно ни доказывали они, что свободное и бесклассовое общество не может возникнуть в бедной, полуварварской стране, для массы наших рабочих все это были тонкости абстрактной теории. Для них теперь социализм в России был не теорией, а практикой. Ясно, что Советскому Союзу невыгодно было сеять излишние надежды. Советские лидеры, сознавая лежащую на них ответственность, должны были бы честно разъяснить положение дел; им следовало бы заявить, что великие достижения Советского Союза — лишь предварительные шаги на пути к социализму, а не собственно социализм. Тогда бы не создавалось ненужных иллюзий, на смену которым пришло горькое разочарование. Возможно, им удалось бы убедить рабочее движение Запада в том. что оно несет свою долю ответственности за изоляцию Советского Союза и испытываемые им трудности. Однако Сталин и его окружение, преисполненные национальной гордости и из соображений престижа, не пошли на это. Они предложили свою «утешительную доктрину», миф о построении социализма в одной стране рабочими не только России, но и всего мира.
В результате коммунисты и социалисты Запада оказались в роли простых наблюдателей. Поскольку русские заявляли, что они своими силами могут построить или даже построили социализм, рабочим на Западе оставалось лишь наблюдать. 30 лет сталинская пропаганда твердила о чудесах, которые творит социализм в СССР. Наиболее горячие головы, а также люди наивные верили ей. Большинство же рабочих на Западе сомневались, выжидали, у них складывалось отрицательное отношение. Сообщения о бедности, голоде и терроре давали скептикам новую пищу для размышлений. «Чистки» и культ Сталина, ревностно защищаемые коммунистическими партиями, вызывали отвращение. Затем множество американских, английских и французских солдат встретились с советскими союзниками в оккупированных Германии и Австрии и сделали свои выводы. Наконец, в 1956 году всеобщее потрясение вызвали разоблачения, сделанные Хрущевым. Миллионы рабочих Запада за эти годы пришли к выводу, что социализм ничего не дает, а революция ни к чему не приводит. Многие отошли от политической борьбы, а иные примирились с социальным статус-кво и жизнью, условия которой в результате послевоенных бумов и создания «государства всеобщего благоденствия» стали несколько более сносными. Интеллигенция, верившая в советский социализм, предала «поверженное божество». Миф о социализме в одной стране породил, таким образом, новый, еще более грандиозный миф — миф о несостоятельности социализма. Подобная двойная мистификация стала господствовать в политическом мышлении Запада и в значительной мере способствовала созданию той тупиковой ситуации в сфере идеологии, в которой сейчас, через 50 лет после революции 1917 года, пребывает мир.
Однако Запад вряд ли может с чистой совестью говорить об исторической закономерности подобного исхода. Ибо, с точки зрения русских, поведение Запада по отношению к России в течение всего этого времени было далеко не безупречным. Обратимся к фактам: грабительский Брест-Литовский мир, вооруженная интервенция союзников против Советской России, блокада, санитарный кордон, длительный экономический и дипломатический бойкот; вторжение Гитлера и ужасы нацистской оккупации, политика проволочек, с помощью которой союзники России оттягивали открытие второго фронта против Гитлера в то время, как русские войска проливали свою кровь на полях сражений; а после 1945 года — резкий поворот в отношении к СССР, ядерный шантаж и безудержная антикоммунистическая кампания в рамках «холодной войны». Впечатляющий перечень, не правда ли?
Кроме того, не кажется ли странным, что рабочий класс Запада и его партии предоставили такую большую свободу действий правительствам и господствующим кругам, которые несут ответственность за все перечисленные выше акции? Необходимо исследовать все возможные объективные обстоятельства, в силу которых в течение этих 50 лет социалисты Запада воздерживались от решительного вмешательства и не заставили Запад по-иному относиться к русской революции. Не следует также забывать об отрицательных последствиях того, что руководство социалистической революцией слишком долгое время принадлежало исключительно СССР. Однако, внимательно изучив все объективные обстоятельства и все необходимые сопутствующие факторы, какие же выводы можно сделать? Энгельс, говоривший о том, что руководство буржуазной революцией принадлежало исключительно Франции и это имело гибельные последствия, и, без сомнения, внимательно изучивший объективные обстоятельства той эпохи, изложил свою точку зрения в нескольких простых и полных глубокого смысла словах. Все это, сказал он, «было неизбежно благодаря глупости и трусости других наций». Неужели какой-нибудь новый Энгельс произнесет такой же приговор в отношении нашей эпохи?