— Вот уже два года, как я оставил работу в поле. Я понял, что в Калифорнии царит настоящий феодализм, и с ним пора покончить. Надо изменить жизнь сельскохозяйственных рабочих и показать этим огромным монополиям, что они еще не самые главные в мире. Сейчас мне тридцать четыре. Я агитирую людей вступать в профсоюз сельскохозяйственных рабочих США.
Его руки в мозолях, ногти на больших пальцах изуродованы. «Когда собираешь латук, с больших пальцев сходят ногти, ведь они все время задевают за край ящика. Руки распухают. А темп замедлить нельзя — десятник видит, что ты отстал от других на несколько ящиков, так что лучше уж не останавливаться. Но люди помогают друг другу. Если тебе сегодня совсем худо, тебе поможет тот, у кого дело спорится. Всем, кому туго приходится, хочешь, не хочешь — надо держаться вместе, будь у них кожа черная, желтая или белая».
— Мать рассказывала, что я родился прямо в поле, на мешке из рогожи, потому что у нее не было денег пойти в больницу. Когда я был маленьким, мы все время переезжали то из Калифорнии в Аризону, то из Аризоны в Калифорнию. То, что я видел, определило мою жизнь. Помню, как мы всей семьей собирали морковь и лук. Мы буквально вырывали из земли средства к существованию. Я видел, как родители плакали от отчаянья, хотя работала вся наша семья. Взрослым тогда платили по шестьдесят два с половиной цента в час. В год это выходило по тысяче пятьсот, ну от силы — две тысячи долларов [1].
Еще кое-что добавлял к семейному доходу детский труд. В те годы фермеры проводили традиционную неделю под девизом «Собери свой урожай». В страдную пору они брали из школы детей сезонных рабочих, чтобы те помогали в поле взрослым. А когда ребенок возвращался в школу, ему давали маленькую золотую звездочку, вроде бы за исполнение гражданского долга.
Мы собирали все: латук, морковь, лук, огурцы, цветную капусту, помидоры — ну, просто на любой салат. Апельсины, лимоны, арбузы — всего не перечислишь. Месяца четыре мы проводили в Салипасе, оттуда ехали работать в Импириал-Вэлли, потом — на сбор цитрусовых. Это был замкнутый круг — мы все время торопились к новому сезону уборки.
После смерти отца мать, закончив работу, обычно шла в свою палатку, а я в другую, для нас, детей. Бывало, мы все перессоримся и бежим в палатку к маме и видим, что она плачет. Когда я ее спрашивал, почему она плачет, она ничего не отвечала, говорила только, что скоро все изменится к лучшему. Матери крепко досталось от жизни, но она никогда не утрачивала чувства собственного достоинства. А лучшие времена, про которые она говорила, так для нее и не наступили.
Одно время, когда нам очень нужны были деньги, мать устроилась работать вечером в ресторане. Я ей помогал. Фермеры, которые туда заходили, отпускали грязные шуточки и приставали к ней. Я, понятно, за нее заступался, но мать говорила, чтоб я не связывался, что она сама может с ними справиться. А они ее до слез доводили своими приставаниями.
Моя мать была очень гордой женщиной. Она нас всех одна вырастила и поставила на ноги, и помощи ни у кого не просила. И всегда мать старалась укрепить нашу семью. Вот говорят, что семья, которая вместе молится,— это крепкая семья. А я считаю, что крепкая семья — это та, где все вместе работают. Из-за трудностей, которые они делят. Моя мать не очень-то грамотно говорила по-английски, да и по-испански тоже. Она была совсем необразованная, но она знала несколько молитв и заставила нас их выучить. Я тут вот что скажу. Как поглядишь, что делается в стране, да и во всем мире, так просто бы сровнял все церкви с землей. Я что-то ни разу не видел, чтобы священник вышел с нами в поле, чтоб он старался помочь людям. Может, теперь они это и делают. Но церковь обычно только берет, а не дает. Однажды нас попросили в церкви принести овощи для благотворительного базара. Мы принесли, но купить их могли только богатые, одни они неплохо провели время...
В школу я ходил босиком. Белые ребята насмехались над нами. Они смеялись над маисовыми лепешками, которые мы приносили на завтрак. У них-то завтрак бы в специальных аккуратных коробочках и холодное молоко в термосе, а у нас — только сухие маисовые лепешки. Над нами не просто смеялись, нас всегда задирали. Мой старший брат заступался за нас всех и частенько являлся домой с подбитым глазом.
Хуже всего, когда приходилось жить на пособие, — до чего же это унижает достоинство человека! Нам выдавали консервы с этикеткой: «Собственность государства. Продаже и обмену не подлежит». А ведь совсем по-другому себя чувствуешь, если можешь сам, на свои деньги купить такие же консервы.
Я хотел стать в школе своим. Было это в шестом классе. К 4 июля решили поставить патриотическую пьесу и пробовали ребят на разные роли. Я хотел, чтобы мне дали роль Линкольна, и назубок выучил Геттисбергскую речь. Я учил ее, пока работал в поле. Из всех ребят я один не читал роль по книжке, я ее наизусть знал. А роль отдали дочке фермера. Она тоже читала по книжке, но сказали, что у нее дикция лучше. Я очень расстроился. В восьмом классе я ушел из школы.
Если со мной кто заговаривал о политике или о гражданских правах, я делал вид, что не слышу. Это так унизительно, когда не можешь выразить свои мысли. В школе от нас требовали, чтобы мы говорили по-английски, а это стоило нам огромных трудов. Я то и дело ввязывался в драки из-за того, что говорил по-испански, а ребята не понимали. Меня наказывали — оставляли в школе после уроков за то, что я не хотел говорить по-английски.
Мы возили с собой свои собственные палатки. У большинства рабочих не было палаток, и они жили в тех, которые компания заранее ставила для них на полях. У нас, ребят, была своя палатка, старенькая правда, но зато своя собственная. Белые смеялись над нами. «Смотрите, ряженые едут»,— говорили они. Одежда у нас всегда была грязная. А как могло быть иначе, если мы все время колесили по пыльным проселочным дорогам? Ну и старались держаться подальше от города.
Я не любил ездить в город, потому что это всегда сулило одни неприятности. Мы обычно заходили в маленькие лавчонки, хотя с нас там сдирали дороже. А в хороших магазинах над нами смеялись, на нас показывали пальцем. Чтобы купить необходимое, мы ездили в город примерно раз в две недели. Всегда старались держаться вместе, боялись ходить поодиночке. (Смеется.) Мы подшучивали над своей бедностью. Кто-нибудь скажет: «Вот разбогатею, женюсь на белой, чтобы меня приняли в их общество». А другой парень отвечает ему: «А я, как разбогатею, женюсь на мексиканке и пойду в это твое общество посмотреть, как тебя повесят за то, что ты женился на белой». Вся наша жизнь сосредоточивалась вокруг работы на полях.
Я начал работать в поле, когда мне было восемь лет. Помощи от меня тогда было мало, но даже это имело значение для семьи. Всякий раз, когда я отставал, родители швыряли в меня морковкой. А я мечтал: вот стать бы миллионером, скупить все эти ранчо и отдать их людям. Я представлял себе, что маме не приходится больше ездить с места на место, а живет она все время в одном и том же доме и все соседи очень ее любят. А меня тут — хлоп морковкой по спине. Ну, уж какие тогда мечты. А потом поработаешь и снова начинаешь что-нибудь придумывать.
Мы выходили в поле рано, около четырех утра, и работали до шести. Потом — скорей домой, чтобы переодеться в чистое и бежать в школу, потому что боялись опоздать. Бежали во всю прыть и в класс входили совсем выдохшиеся. В одиннадцать мы уже клевали носом. Учителя посылали домой записки, жаловались маме, что мы невнимательны на уроках. Единственный предмет, по которому я успевал, была грамматика. Мы часто не выполняли домашних заданий, потому что работали. А учителям этого было не понять — ну, и мне иногда здорово влетало.
Занятия в школе кончались около четырех. Опять мы бежали домой, переодевались и работали до семи, а то и до половины восьмого. Это в будни, а в субботу и воскресенье мы оставались в поле с четырех тридцати утра и до семи тридцати вечера. Вот когда мы действительно зарабатывали деньги. Мы все работали.
Я подносил матери ящики, чтобы она складывала туда морковь. Я выдергивал морковь из земли, а она сортировала ее по величине. Я приносил ей попить. А когда мы собирали помидоры, ящики были очень тяжелые, фунтов тридцать каждый. Эти ящики должны быть очень крепкими, чтобы не разбиться, когда их швыряют на грузовик.
Но самое трудное — это пропалывать и окучивать овощи, особенно если у мотыги короткая ручка. Поле длиной около полумили. Целый день не разгибаешь спины. А уж когда земля попадется твердая, так приходишь домой — а все руки в волдырях и спину страшно ломит. Иногда мне даже не до еды было, так уставал. Валился на постель и засыпал как убитый. А тут опять вставай — и в поле.
Помню, как мы приехали из Аризоны в Калифорнию на сбор моркови. В поле было очень холодно и ветрено, а у нас в палатке на четверых ребят — одно ветхое одеяльце. Мы промерзли до костей. Тогда я утащил у хозяина два новехоньких одеяла. Как только мы ими укрылись, нам сразу стало так хорошо и уютно. Но меня кто-то заметил. На следующее утро хозяин сказал матери, что он нас выгонит, если мы не отдадим ему одеяла, и чтоб они были совсем чистые. И вот моя мать, младший братишка и я пошли на реку, нарезали веток с кустов, разожгли костер и согрели воду. Мать тщательно выстирала одеяла, высушила их, прогладила и отдала назад хозяину. А нам задала хорошую взбучку.
Вспоминается мне один рабочий лагерь, он был в ведении городских властей. Построили его для немецких военнопленных, а потом селили там семейных рабочих. Вокруг лагеря была колючая проволока. Не вернешься в лагерь до десяти вечера — пиши пропало, раньше четырех утра туда не попадешь. Мы не знали этих правил, никто нам о них не сказал. Мы поехали в гости к родственникам и вернулись около половины одиннадцатого. Нас не впустили, и нам пришлось спать прямо в машине за забором. Попали мы в лагерь только утром, перекусили на скорую руку и пошли в поле работать [2].
Хозяин специально селил семьи раздельно, в расчете, что они будут ссориться. У него было не то три, не то четыре рабочих лагеря, и он старался натравить людей из разных лагерей друг на друга. Лучшие участки для работы он давал самым быстрым. Так, внося в работу дух конкуренции, он выжимал из нас все, что только было можно.
Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я стал десятником. У меня под началом были брасеро — рабочие из Мексики. Их привозили работать на сезон и отправляли обратно в Мексику, когда сезон заканчивался. Я должен был следить, чтобы они хорошо работали, и подгонять их — я представлял интересы компании. Моим родителям нужны были деньги, и я хотел, чтобы они гордились мной. Десятник — это все-таки уже что-то. Каким же я был тогда наивным! Хотя я и подгонял рабочих, их заботы были мне близки и понятны. Они не умели писать, и я писал за них письма. И ездил с ними в город, чтобы помочь им купить одежду не в лавках компании. Мне платили тогда доллар десять центов в час. Зарплата сезонного рабочего к этому времени поднялась до восьмидесяти двух с половиной центов в час. Но даже брасеро зарабатывали больше, чем я, потому что работали сдельно. Я попросил прибавки. Хозяин сказал: «Не нравится тебе здесь — так можешь поискать другое место». Я ушел от него и поступил в морскую пехоту.
Мне тогда было семнадцать. В голове у меня был полный сумбур. Я хотел стать образцовым гражданином, полноправным членом общества и гордился своей формой. Я был несовершеннолетним, и моя мать сперва не хотела давать свое согласие, а потом рассудила, что мне нужно думать о будущем и что в армии у меня есть шанс получить образование.
Я очень для этого постарался. Мне удалось сдать экзамен для поступления на государственную гражданскую службу, и я был счастлив — ведь почти все остальные были ребята, закончившие колледж. В группе из шестидесяти человек было только три чикано. Я получил должность надзирателя в тюрьме штата, но уволился после восьми месяцев работы, потому что то, с чем мне пришлось столкнуться, было непереносимо. От меня требовали, чтобы я дубинкой усмирял заключенных, главным образом чикано и черных. А я не мог этого делать. Меня называли сопляком, начали ко мне придираться. Я ушел, но не из-за того, что боялся, а просто не хотел озвереть, как другие. Это была тюрьма «Соледад».
Я начал понимать, что все в мире устроено несправедливо. Фермеры проводят воду для орошения своих полей, но почему-то не могут провести ее в дома рабочих. Ветеринары заботятся о домашнем скоте, а медицинской помощи для рабочих не существует и в помине. Для фермеров есть субсидии, а рабочим платят гроши. К нам относились просто как к рабочему скоту. Да нет, со скотиной и то обращались лучше. Для скота были просторные теплые стойла, а рабочие жили в полуразрушенных, холодных бараках.
Число заболеваний среди людей, работающих на полях, на двенадцать процентов выше, чем среди занятых в промышленности. Это в основном радикулит, артрит, ревматизм, и возникают они из-за холода и сырости. Когда во время работы постоянно приходится нагибаться — это тоже даром не проходит. Высок процент туберкулеза. А теперь из-за распространения ядохимикатов участились и заболевания дыхательных путей.
Калифорнийский университет по заданию федерального правительства проводит в Дэвисе эксперименты с химическими удобрениями и ядохимикатами, чтобы повышать урожайность из года в год, а вот о мерах предосторожности и не думают. Не то в шестьдесят четвертом, не то в шестьдесят пятом году был такой случай. Самолет распылял химические удобрения. Он летел низко, и его колеса зацепились за проволочную ограду поля. Пилот вышел, отряхнулся и выпил воды. Он умер в конвульсиях. У санитаров, которые забрали его, началась рвота — у него вся одежда была пропитана ядовитыми веществами. В другой раз маленькая девочка играла недалеко от распылителя. Она широко разинула рот — и умерла почти мгновенно.
Ядохимикаты проникают в легкие сельскохозяйственных рабочих. Они постоянно дышат отравляющими веществами, но никакой компенсации им за это не выплачивается. Случаи заболеваний не расследуются, лишь устанавливается сам факт заболевания.
Временами я чувствовал, что больше этого не вынесу. Было сорок градусов в тени. Перед собой я видел лишь бесконечные ряды латука, страшно ныла спина. Казалось, все, мне больше отсюда не выбраться. Я готов был броситься на десятника, если он косо на меня посматривал. Но еще два года назад мой кругозор был очень ограничен.
Мне приходилось читать в газетах о Сесаре Чавесе, но я осуждал его, потому что все еще мечтал стать образцовым гражданином. В Мехикали мне давали их листовки, а я их выбрасывал. Я никогда ни в чем таком не участвовал. Бойкот, объявленный сборщиками винограда, меня не касался, я в ту пору собирал латук. А потом Чавес приехал в Салинас, где я работал, и вот тогда я понял, что это необыкновенный человек. Я пошел на митинг, где он выступал, хотя я все еще хотел работать для компании. Но как бы это объяснить — я был близок к остальным рабочим. Они не знали английского и хотели, чтобы я от их имени сказал о готовящейся забастовке. Не знаю даже, как это вышло, но я как-то сразу проникся великим чувством солидарности.
В четыре утра можно было видеть пикетчиков, разогревающих на лагерных кострах бобы, кофе и лепешки. Я ощущал себя среди них своим. Близкие, родные мне люди, которые хотят изменить жизнь. Я понял — вот к чему я всегда стремился, просто раньше я этого как-то не осознавал.
Заветным желанием матери было, чтобы я чего-то добился в жизни. Но когда начались забастовки, я сказал ей, что вступаю в профсоюз. Я присоединяюсь к движению, сказал я ей, и буду работать бесплатно. Мать ответила, что гордится мной. (Его глаза блестят. Долгая, долгая пауза.) Понимаете, я объяснил ей, что хочу быть вместе со своими товарищами. Если я буду на стороне компании, от меня все отвернутся. Я должен был сделать выбор, и я нашел свое место. «Когда ты был мальчиком, я внушала тебе, что ты должен выйти в люди, сделать карьеру, — сказала мать.— Но теперь я вижу, что это не главное. Я знаю, что буду гордиться тобой».
Сельскохозяйственные рабочие — это люди всех национальностей, не только чикано. Забастовку начали филиппинцы. Но с нами были и пуэрториканцы, и жители Аппалачей, арабы, японцы, китайцы. Раньше хозяева настраивали нас друг против друга. Теперь у них это не выходит, и это их пугает. Фермеры имеют право объединяться в союзы. А когда мы создаем свою организацию для улучшения наших жизненных условий, они боятся. Пока Сесар Чавес не объяснил сельскохозяйственным рабочим этого, они и не мечтали о том, что можно жить иначе. Зато теперь они это хорошо усвоили — вот что больше всего пугает хозяев.
Сейчас повсюду все больше применяют машины. Для того чтобы на них работать, нужна определенная квалификация. Но научить можно любого. Надо дать шанс и сезонным рабочим. Есть машины для уборки винограда, есть для латука. Машины для уборки хлопка отнимают работу у тысяч людей. Люди оседают в городских гетто, лишенные привычного образа жизни, былой общности, семьи.
В контрактах мы стараемся специально оговорить, что хозяева не имеют права вводить какую бы то ни было технику без согласия рабочих. Мы должны быть уверены — если людей заменяют машинами, люди будут обучены работать на этих машинах.
Работа в поле — в ней ничего унизительного нет. Конечно, это тяжелый труд, но ведь его можно облегчить. Будь у нас твердо установленные часы работы, достаточная заработная плата, пособия по безработице и по болезни, пенсии — насколько бы лучше нам жилось. Беда в том, что хозяева не считают нас людьми, отсюда и всё остальное. Мы для них просто безмозглые скоты. Теперь-то мы поняли, что это у них нет мозгов, у них в голове одна мошна с деньгами. Потрясешь ее хорошенько, тут-то они и поднимают вой.
Если бы мы получали достаточно, нам бы не приходилось работать по семнадцать часов в день и всё время переезжать с места на место. Мы смогли бы обосноваться где-нибудь, пустить корни. Когда всё время колесишь по стране, семья распадается. Залезаешь в долги, уезжаешь всегда без гроша в кармане. А хуже всего от этого детям.
Три месяца они ходят в школу в одном месте, три месяца — в другом. Только успевают завести друзей, опять приходится уезжать. Они, в сущности, лишены детства и, когда вырастают, всю жизнь стремятся себе его возместить. А видели бы вы поля зимой! Земля покрыта льдом. Мы работаем, целыми днями стоя на коленях. Разжигаем костры, наскоро пытаемся отогреться и опять идем в поле. Или собираем дыни при сорокаградусной жаре. Когда люди едят дыни, морковь или латук, откуда им знать, как все это попало к ним на стол и чего нам это стоило. Будь у меня довольно денег, я бы возил людей на экскурсии на поля и в лагеря для рабочих. Тогда бы каждый знал, откуда у него на столе этот прекрасный салат.
Примечания