Крах пакта о ненападении с Германией
В истории Советского Союза 22 июня 1941 г. — начало нового периода, дата, уступающая по значению лишь Октябрьскому восстанию 1917 г.
В четыре часа утра фашистские вооруженные силы — 191 дивизия, из которых 153 германские, — обрушились на западную границу страны на всем ее протяжении от Балтийского моря до Черного. СССР не искал этого столкновения, наоборот, он сделал все возможное, чтобы избежать его. Позже один из главных советских военных деятелей написал в своих мемуарах: «Но, как и всякое большое несчастье, война обрушилась внезапно»[1]. А один из писателей добавил: «Казалось бы, все давно ждали войны, и все-таки... она обрушилась как снег на голову»[2]. Во всех книгах об этом страшном событии десятилетиями повторяется одно и то же: неистовый шквал огня и металла совершенно неожиданно ворвался в мирную жизнь; страна, которая на протяжении предыдущего 20-летия более, чем любая другой, чувствовала приближение мировой войны, оказалась застигнутой врасплох.
Почему же врасплох? В Азии с 1937 г. шли бои. В Европе в начале сентября 1939 г., с момента вторжения гитлеровцев в Польшу, Франция и Англия объявили войну Германии. СССР же после заключения советско-германского пакта оставался в стороне. Утверждалось, что Сталин — отныне непререкаемый вождь Советского Союза — с чрезмерным доверием отнесся к договору с Гитлером. Основная причина, похоже, заключается не в этом. Маршал Жуков в своих воспоминаниях заявил, что никогда не слышал от Сталина ни одного суждения, которое бы подкрепляло подобное впечатление[3]. Сталин был слишком недоверчив, чтобы без подозрений отнестись к любому партнеру на переговорах или дипломатическому документу, от кого бы он ни исходил. Причина, следовательно, более глубокая. Нацистская агрессия явила собой крах всей сталинской политики, нашедшей выражение в пакте о ненападении с Германией, крах того непрочного заграждения, которое эта политика возвела ради защиты СССР.
Бедствие вырисовывалось не в один день. Оно подготавливалось постепенно, хотя и стремительно нараставшими темпами. Вначале заключение пакта воспринималось как успех, по крайней мере в том, что касалось государственных интересов СССР. Стране в последний момент удалось уберечься от пожара, охватившего Европу, и в то же время урегулировать конфликт с Японией на своих дальневосточных рубежах. Главные капиталистические державы Европы не объединились против Советского Союза, как того опасались в Москве. Напротив, /7/ теперь они были втянуты в военное противоборство, обещавшее быть изнурительным для обеих сторон. Быстрый распад польского государства и соглашение с Берлином позволили СССР с легкостью вернуть себе территории, вырванные у него Польшей в 1921 г., восстановить свое вооруженное присутствие в маленьких сопредельных Прибалтийских государствах[4]. Вслед за пактом о ненападении, заключенным с Германией в августе 1939 г., месяц спустя был подписан договор о дружбе и границах. Это не помешало СССР провозгласить себя нейтральным в войне. И нейтралитет этот был подлинным[I], хотя отношения Советского Союза с Германией и стали лучше, чем его отношения с Францией и Англией (Молотов, тогда глава правительства, не преминул отметить это в своих выступлениях)[5].
Первым тревожным сигналом явилась война с Финляндией. Итоги этой войны, плохо продуманной как с политической, так и с военной точки зрения, были отрицательными для СССР. Оценка эта не относится к советским требованиям, умеренным и в тот период вполне понятным, и не преследует цели оправдать финских руководителей, поведение которых не отличалось осмотрительностью. После трех месяцев отнюдь не блистательных военных операций (декабрь 1939 г. — февраль 1940 г.) СССР заключил мир, удовольствовавшись скромными территориальными уступками со стороны Финляндии: несколько военных баз и перенос границы на Карельском перешейке. Они будут затем утрачены в первые же недели после начала нацистской агрессии[6].
Высокой, однако, оказалась политическая цена этих достижений. В Финляндии поражение оставило в душах людей осадок озлобления и вызвало подъем реваншистских настроений, что усилило поддержку среди масс наиболее антисоветских групп в правящих кругах. В остальном мире финская война послужила предлогом для гигантской антисоветской кампании. Исключение СССР из умирающей Лиги Наций — лишь один из незначительных эпизодов этой кампании. Во Франции и Англии, несмотря на продолжавшиеся военные действия против Германии, правительства и генеральные штабы обсуждали планы посылки экспедиционного корпуса на помощь финнам, а также нападения на СССР с юга, в частности бомбардировки нефтяных промыслов Баку. Конечно, подобные планы свидетельствовали в первую очередь о неразумности правителей этих двух стран; на их поведение /8/ продолжали воздействовать те тенденции, которые привели их в 1938 г. к мюнхенской капитуляции перед Гитлером[7]. Но то было небольшим утешением для руководителей СССР: вновь возникла угроза создания единого фронта капиталистических держав — того фронта, образования которого с таким трудом удалось не допустить. Германия, связанная пактом о ненападении с СССР и войной на Западе, осталась в стороне от этих планов. На сторону финнов встали, однако, Соединенные Штаты и фашистская Италия, союзница Гитлера. Все это происходило в тот момент, когда три главных участника войны в Европе проводили взаимный зондаж с целью заключения мира[8]. Если бы не завершилась война с Финляндией — не известно, удалось ли бы предотвратить образование широкой антисоветской коалиции.
Поздно было, однако, исправлять другое зло, причиненное этой войной. Действия СССР оставили у всех опасное впечатление его военной слабости. Сталин понял это. Стремясь исправить положение, он приступил к перемещениям деятелей на высших ступенях руководства вооруженными силами. Ворошилов уступил место наркома обороны Тимошенко. Сталин сместил даже начальника Генерального штаба маршала Шапошникова, выходца из старой, дореволюционной армии, хотя тот не нес ответственности за финскую кампанию (он предложил другой оперативный план). Сталин обосновал свое решение необходимостью показать всему миру, что Москва извлекает из происшедшего необходимые уроки[9]. Но было уже поздно.
Следует отметить, что начальный, на первый взгляд удачный период сотрудничества с Германией повлек за собой многочисленные отрицательные последствия для СССР. Антифашистская пропаганда в Москве внезапно прекратилась. Гитлеровская агрессия уже не находила осуждения, разве что самое расплывчатое, общее, которое можно было извлечь из обличения всех империалистических держав и их грабительской природы. Само понятие «страна-агрессор» было отодвинуто на задний план как более не подходящее к употреблению. Никаких сожалений не было выражено в связи с ликвидацией Польши как государства, этого «уродливого детища Версальского договора». Молотов дошел даже до того, что назвал «преступной» такую войну, которая бы провозглашала своей целью «уничтожение гитлеризма». Он заявил, что подобная постановка вопроса напоминает о «старых религиозных войнах» времен средневековья. «Ответственность» за развязывание войны и в еще большей степени за ее затягивание Сталин возложил на Францию и Англию, которые «грубо отвергли... мирные предложения Германии»[10].
За границей все это серьезным образом сказалось на антифашистах — друзьях СССР. Сильная растерянность ощущалась в Коминтерне, который, следуя строго в фарватере официальной советской политики и пропаганды, вынужден был повторять все их повороты. Война была определена Коминтерном как «несправедливая, империалистическая», не отличающаяся по характеру от первой мировой воймы. Действительно, на протяжении последних месяцев 1939 г. и /9/ первых месяцев 1940 г. смысл событий, происходивших на фронте, отнюдь не был ясен. «Странной войной» стали называть этот период конфликта[11]. После краха Польши противоборствующие армии почти не меняли своих позиций. Шел непрерывный поиск компромиссов, и враждующие блоки еще не приобрели окончательных очертаний. Нельзя было исключать ни сенсационных закулисных ходов, ни внезапного поворота фронта на 180 градусов. При всем этом анализ Коминтерна был чересчур односторонним и отставал от обстановки, ибо игнорировал антифашистские настроения широчайших слоев народа во многих странах[II].
Это повлекло за собой тяжелые последствия. Произошел резкий и для многих непонятный поворот — отказ от курса на Народный фронт, который рассматривался теперь как что-то вроде временной и устаревшей тактики. В Коминтерне снова вошел в моду сектантский лексикон времен, когда нацисты еще не пришли к власти: острие полемики вновь было нацелено против социал-демократии и всех промежуточных сил, проповедовавших «антифашистскую войну»[12]. Однако сопровождавшие новую смену курса политические лозунги были малореалистичными и противоречивыми, в лучшем случае чисто агитационными, а следовательно, бездейственными. Таким был, к примеру, призыв вести борьбу за то, чтобы «положить конец войне»[13]. Он оправдывался, вероятно, надеждой, что с течением времени изнуренные и обескровленные войной народы обратят взоры к СССР и коммунистам, не участвовавшим в ней[14]. Но пока, в тогдашней обстановке, продолжение военных действий, которые могли бы привести к истощению двух противоборствующих коалиций капиталистических держав, было той единственной защитой, на какую Советский Союз мог рассчитывать, оставаясь нейтральным. Публично Сталин отвергал эту идею как болтовню «политиков из пивной». В частных же беседах он тоже строил расчеты на долгий и сложный ход войны[15].
Коммунистические партии Европы и Америки, принужденные к изменению политики, изолированные от своих вчерашних союзников, почти всюду преследуемые, переживали один из самых мрачных и мучительных моментов в своей истории. Но и в СССР положение было не из легких, хотя стране и удалось остаться в стороне от войны. Многие свидетельствовали о распространении чувства угнетенности. Не то чтобы можно было говорить о каких бы то ни было пронацистских настроениях, которые, напротив, имелись в странах /10/ Западной Европы и в Америке. Но все же слово «фашизм» было исключено из политического словаря, причем инструкция на этот счет с бюрократическим педантизмом проводилась в жизнь неукоснительно действующим аппаратом цензуры. Эренбург очень хорошо воссоздал атмосферу тех месяцев, он вспоминал, как невозможно оказалось издать роман об антифашистской борьбе в довоенной Франции[16]. На людей, продолжавших считать главным врагом гитлеризм, смотрели с подозрением; некоторые из них были арестованы. Именно по этим причинам даже многие из тех, кто и сегодня уверен, что заключения пакта с Германией нельзя было избежать, справедливо ставят Сталину в вину создание «политической и психологической атмосферы» вокруг пакта[17]. Чувство подавленности ощущалось особенно среди интеллигенции. Некоторые писатели сознавались в этом лишь в сокровенных записях, которые станут известны только многие годы спустя. Главный редактор одного из литературных журналов драматург Вишневский отметил в своем дневнике: «Ненависть к прусской казарме, к фашизму... у нас в крови... Надо пока молчать...» Константин Симонов позже комментировал: в нравственном отношении совершилось нечто очень отрицательное[18]. Спасение от растерянности искали в вере в непогрешимую мудрость вождя, а стало быть, в отказе от осмысления событий. Никогда еще дипломатия в глазах народа не была столь секретной, окутанной великой тайной, которая, как сказал однажды Ленин, создает атмосферу, облегчающую подготовку к войнам[19].
Сталинские схемы и просчеты
Самый сильный удар по советской политике нейтралитета был нанесен быстрой и неожиданной капитуляцией Франции после первого же крупного наступления немцев весной 1940 г. С разгромом французской армии нарушился баланс военно-политических сил в Европе. СССР остался на континенте один на один с Германией. На Западе Гитлеру противостояла только Великобритания, изолированная на своем острове. Черчилль тем временем сменил Чемберлена на посту главы правительства. В Москве следили за воздушной битвой между англичанами и немцами летом 1940 г. с большим интересом, испытывая уважение к Великобритании[20]. Сегодня мы знаем, что именно в эти недели намерения Гитлера обратить оружие против СССР нашли выражение в первых тайных распоряжениях[21]. Даже не зная об этом, Советское правительство поспешило укрепить свои позиции. Оно аннексировало Эстонию, Латвию и Литву, принудило Румынию передать ему Бессарабию и Северную Буковину и, наконец, приняло у себя в стране первые меры по милитаризации труда[22].
Не бездействовала и советская дипломатия. Когда Гитлер вторгся в Данию и Норвегию, СССР потребовал уважения нейтралитета Швеции. Он пытался найти поддержку у Турции, которая лавировала между враждующими державами и еще в 1939 г. предпочла заручиться /11/ гарантиями лондонского и парижского правительств. Благодаря заключению советско-германского пакта Москва получила один из главных выигрышей — возможность распространить свое влияние на Восточную Европу, рассматриваемую в качестве советской «зоны безопасности». Но как только Гитлер разделался с Францией, он почувствовал себя более свободным в попытках подчинить этот регион своему контролю. То было первое грубое проявление того пренебрежения, с каким он, опираясь на одержанные победы, считал себя вправе относиться к интересам русского партнера. В августе — сентябре 1940 г. берлинское правительство по соглашению с фашистской Италией, которая тем временем вступила в войну на его стороне, перекроило карту Балкан. Румынская Добруджа была отдана Болгарии, большая часть Трансильвании — Венгрии, Румынии — вернее тому, что осталось от нее, — Гитлер сперва предложил свои «гарантии», а вскоре оккупировал ее. Немецкие части начали размещаться в Финляндии. Между Германией, Италией и Японией был заключен тройственный пакт. Кольцо вокруг СССР сжималось.
Обстановка на Балканах и в Финляндии была предметом острой дискуссии во время очередного визита Молотова в Берлин в ноябре 1940 г. Его переговоры с Гитлером и Риббентропом многократно описаны. Оба немецких собеседника пытались обвести советского гостя вокруг пальца, изображая Великобританию как страну уже побежденную и приглашая СССР принять участие в дележе остатков ее империи. СССР должен был направить свои притязания в сторону Персидского залива и Индии. Молотов ответил ледяным безразличием. Ко всем этим предложениям он не проявил ни малейшего интереса. Речь шла лишь о Восточной Европе. Молотов выразил недовольство по поводу действий Германии. Обычно не отличавшийся остроумием, он даже позволил себе поиронизировать на счет Риббентропа, когда оба они вынуждены были спуститься в бомбоубежище в связи с объявленной воздушной тревогой. По этому поводу он произнес одну из немногих получивших известность острот: «Если Англия разбита, то почему мы сидим в этом убежище?»[23]. Визит завершился полной неудачей.
В действительности, когда Молотов направлялся в Берлин, Гитлер уже принял решение о нападении на СССР. По его указаниям уже давно разрабатывались планы вторжения. Фюрер сообщил своим генералам, что они должны продолжать работу над этими планами «независимо от результатов» переговоров с советским представителем[24]. План операции был утвержден им 18 декабря. То был пресловутый план «Барбаросса». Приготовления к агрессии должны были начаться «немедленно» (если не были уже начаты) и закончены к 15 мая 1941 г.[25] Уничтожение России и ее общественно-политического строя всегда было честолюбивым намерением Гитлера; он писал об этом еще на заре своей политической карьеры в «Майн кампф». От своей цели он не отказался и в 1939 г., лишь временно отложил ее /12/ осуществление из предосторожности[26]. Теперь он считал себя достаточно сильным, чтобы перейти от слов к делу.
У советских руководителей, таким образом, было немало оснований для беспокойства. Здесь возникает ряд вопросов. Были ли они осведомлены о планах неприятеля? Были ли в состоянии предугадать их? Пожалуй, ни одна другая проблема не вызывала столь страстных споров в СССР после 1956 г., то есть с тех пор, как деятельность Сталина впервые была открыто подвергнута критике. Споры эти постоянно подогревались не только самим значением этого вопроса в национальном сознании, но и противоречивыми свидетельствами непосредственных участников событий.
Свои решения Гитлер принимал в момент, когда в охваченной войной Европе складывался своеобразный «треугольник»: Германия, находящаяся в апогее военных успехов; Англия, подвергнутая смертельной осаде, и все более изолированный Советский Союз. Анализируя принятые в то время решения, мы не можем подходить к ним с меркой нашей сегодняшней умудренности, когда все карты в игре давно раскрыты. С этой оговоркой мы все же попытаемся сформулировать некоторые оценки.
Главным в немецких замыслах была секретность. По мнению гитлеровских стратегов, именно внезапность — одно из важнейших условий операции, которая должна была сломить советское сопротивление «одним ударом палицы» за считанные недели, от силы — месяцы[27]. Поэтому истинные намерения Гитлера тщательно скрывались. Организованная кампания дезинформации была призвана убедить противника, что целью нацистской стратегии по-прежнему является высадка на Британские острова. На эту кампанию и указывают советские авторы, объясняя трагические просчеты, допущенные Москвой[28]. Оправдание это малоубедительно. Гитлер лишь делал свое дело: задача разоблачения его планов лежала на его будущих жертвах.
Скрыть подготовку агрессии, кстати говоря, было непростым делом. Отношения между Москвой и Берлином ухудшались. Ноты, с помощью которых Советский Союз пытался продолжить переговоры, прервавшиеся после визита Молотова в Берлин, оставались без ответа, напряженность на Балканах нарастала. Особенно трудно было скрывать огромное сосредоточение германских войск на Востоке. Когда же советские деятели уловили смысл действий гитлеровцев? По сведениям из влиятельных источников, в том числе от маршала Голикова, в то время главы военной разведки, — в 1940 г., то есть примерно тогда же, когда и американская разведка получила первые сведения на этот счет[29]. К середине года стало известно, что германское министерство транспорта должно представить генеральному штабу доклад о пропускной способности железных дорог при перевозке войск с запада на восток. 25 декабря был получен первый обстоятельный доклад о планах нападения.
Эту секретную информацию начали уточнять с февраля 1941 г., когда приготовления нацистов приобрели более интенсивный характер. /13/ Разведка сообщила, что высадка десанта в Англию отложена до конца войны с СССР[30]. К июлю 1940 г. восходят первые донесения с границы о прибытии новых дивизий. В январе 1941 г. тревожные донесения пограничников участились; выросло и число нарушений советского воздушного пространства самолетами-разведчиками[31]. В марте 1941 г. поступило первое предупреждение по дипломатическим каналам: американское правительство сообщило советскому послу Уманскому имевшиеся у него сведения о планах немцев. С этого момента поток информации резко возрос. Можно, таким образом, утверждать — как утверждает маршал Баграмян вместе со многими другими советскими авторами, — что имелось достаточно данных, чтобы правильно оценить обстановку[32]. Но поступавшая информация воспринималась в Москве скептически. «Не во всем можно верить разведке», — сказал Сталин Жукову, бывшему тогда начальником Генерального штаба, буквально накануне войны[33].
Разумеется, ориентироваться было нелегко. Вместе с приведенными сведениями поступали и другие, говорившие, казалось, о прямо противоположных намерениях Германии. Ведь не случайно некоторые из главных участников событий, например правительство Японии и английская разведка, располагая аналогичной информацией, не сумели предвидеть, какой оборот примут события[34]. Но и это не может служить весомым оправданием для Москвы. Прежде всего потому, что ошибочные заключения Токио и Лондона были в свою очередь сделаны под влиянием поведения СССР. К тому же для Советского Союза просчет неизбежно должен был повлечь за собой роковые последствия. Вот в такие-то мгновения и подвергаются проверке способности вождя. Сталин сумеет проявить себя выдающимся деятелем во время войны. Но не в 1941 г. До самого последнего мгновения он отказывался верить, что Германия действительно готовится напасть на СССР, не закончив сведения счетов с Англией. Советские авторы впоследствии упрекали его в переоценке осторожности Гитлера, в игнорировании того, что авантюрист в нем мог взять верх над государственным деятелем[35]. Это справедливое замечание. Как показали дальнейшие события, решение фюрера было жестом азартного игрока. Сталин — как, впрочем, и японский генеральный штаб — не верил, что нацистский главарь решится ввязаться в войну на два фронта. В то же время он недооценивал другое обстоятельство: его политика после 1937 г. породила впечатление слабости СССР. Сегодня мы знаем, что подготовленные немецкой разведкой и немецким генеральным штабом оценки советской мощи совершенно не соответствовали действительности[36]. Германия дорого заплатила за эту ошибку. Но в тот период ее не избежали и другие правительства, другие военные эксперты.
Сталин анализировал факты на основе жесткой схемы. Постепенно и он начинал приходить к мысли, что войны с Германией не избежать. Это явствует из его поведения весной 1941 г.: лично высказанное им Эренбургу мнение в поддержку публикации его антинацистского /14/ романа; озабоченная речь, произнесенная 5 мая перед выпускниками военных академий, содержание которой мы знаем только по противоречивым пересказам разных авторов[37]. Но и допуская такой поворот событий, он по-прежнему был убежден, что конфликт начнется не ранее весны — лета 1942 г.[38] Все более грозные признаки приближения войны, включая сосредоточение немецких войск на границе, истолковывались Сталиным как психологический нажим, шантаж Гитлера, исполненного решимости вырвать у него новые уступки. По поводу этих возможных новых требований Гитлера Сталин готовился вести переговоры[39]. Опасался он только того, чтобы какая-нибудь вражеская «провокация» или необдуманная поспешность советской стороны не помешала его расчетам. Отсюда упорная медлительность в принятии необходимых мер предосторожности и приказ не стрелять по немецким самолетам, проникавшим во все большем числе и на все большую глубину в советское воздушное пространство (с января по июнь 1941 г. было зарегистрировано 152 разведывательных полета, причем в конце этого периода самолеты удалялись до 150—200 км от границы). Даже когда летчиков вынуждали совершать посадку и захватывали на месте с доказательствами их шпионской деятельности, то и тогда их быстро возвращали противоположной стороне вместе с самолетами[40].
Другой неотъемлемой чертой сталинской схемы рассуждений было недоверие к Англии (немецкий генерал Йодль говорил даже о «болезненной ненависти»[41]). Если верить советской историографии, поездка Молотова в Берлин позволила московским руководителям понять, что возможности соглашения между англичанами и немцами не существует[42]. Вероятно, доказательства такой возможности содержатся в каком-то неуказанном архивном источнике, ибо никакими документами это не подтверждается. По мнению Сталина, Англии в ее смертельном единоборстве с врагом нужно было поскорее втянуть Советский Союз в войну с Германией — такого рода потребность действительно ощущалась в Лондоне, — чтобы потом сговориться с Гитлером за спиной СССР (официальная история ныне признает, что в 1941 г. подобная гипотеза уже не имела оснований из-за ожесточенного характера, который приобрела война[43]). Подозрения Сталина распространялись отчасти и на американцев. Поэтому во всех сообщениях, которые он получал из этих источников, он видел тайный умысел. По поводу противоречивых сообщений, появлявшихся на страницах английской печати, он сказал однажды Жукову: «Вот видите, нас пугают немцами, а немцев пугают Советским Союзом и натравливают нас друг на друга»[44]. Сталин жил устаревшими представлениями 1938—1939 гг. По утверждению лично знавшего его американского дипломата Гарримана, он находился также под влиянием воспоминаний о 1914 г., когда царь позволил своим западным союзникам убедить себя объявить всеобщую мобилизацию против Германии и Австро-Венгрии[45]. /15/
Дипломатия со связанными руками
Сталин сознавал — в этом все свидетельства единодушны, — что Советский Союз не подготовлен к войне. После заключения пакта с Гитлером Германия накопила больше сил, чем СССР. Уже в 1938 г., с завоеванием Австрии и Чехословакии, ее промышленный потенциал вновь стал превосходить советский. Затем путем военных завоеваний и заключения кабальных соглашений с малыми странами державы «оси» стали хозяевами всей континентальной Европы, за исключением СССР. По сравнению с 1 сентября 1939 г., датой начала войны, к июню 1941 г. Германия более чем вдвое увеличила свою военную мощь и могла опереться на приобретенный опыт ведения войны[46]. Осуществление же советских планов перевооружения и обороны, несмотря на напряженные усилия, предпринятые в особенности после войны с Финляндией, пока запаздывало. Армия находилась в стадии реорганизации. Совещания комсостава, проведенные в конце декабря 1940 г., и последующие оперативные штабные «игры» были, бесспорно, полезными, но их результаты не слишком обнадеживали[47]. У Сталина поэтому надо всем господствовала мысль о необходимости любой ценой отсрочить начало войны и, добавляет Жуков, уверенность в своей способности добиться этой цели. Однако такое отчаянное стремление и такая уверенность снижали его способность верно оценивать ситуацию[48]. Из-за постоянной озабоченности, как бы не дать противнику предлога для нападения, он задержал осуществление необходимых оборонительных мероприятий, усугубив тем самым неподготовленность страны к войне. Мало того, как замечает адмирал Кузнецов, поведение Сталина в конечном счете выглядело напуганно-робким именно тогда, когда лишь решительная позиция могла бы побудить Гитлера к большей осторожности. Если тебе грозят кулаком, говорит, по сути дела, адмирал, то в ответ остается только поднести собственный кулак к носу противника[49].
Историки немало спорили, пытаясь установить, только ли Сталин заслуживает упрека в недальновидности. Некоторые при этом подчеркивали, что и другие руководители несут свою долю вины. Сам Жуков в своих воспоминаниях выражает сожаление по поводу того, что не предпринял больших усилий, чтобы убедить Сталина в непосредственной близости войны[50]. Здесь, однако, роковым образом сказались сталинские методы правления и порожденная ими атмосфера. Сталин был единственным, кто располагал всей секретной информацией: ею не всегда снабжали даже Генеральный штаб и наркома обороны. Он был также единственным, от кого могли исходить все важные распоряжения. Для обсуждения всей совокупности имеющихся сведений ни разу не было проведено подлинно коллегиальной консультации со всеми военными руководителями[51]. Схемы Сталина и его уверенность связывали руки и его наиболее близким сотрудникам. В феврале 1941 г. Молотов резко прервал доклад Жукова репликой: «Вы что же, считаете, что нам придется скоро воевать /16/ с немцами?» В июне, накануне нападения, он был еще категоричней: «Лишь безумец мог бы напасть на нас». Жданов в беседе с встревоженными генералами напоминал о Бисмарке, о первой мировой войне, о невозможности для Германии вести войну на два фронта и заявлял, что воюющие державы слишком увязли на Западе и СССР нечего опасаться. Кстати, подобно другим членам правительства, 22 июня Жданов, ничего не подозревая, находился в отпуске на берегу Черного моря[52].
На более низких ступенях иерархической лестницы действовал страх перед ошибкой, перед возможностью навлечь на себя гнев начальства. Вплоть до самого последнего момента генералы были одержимы заботой о том, чтобы не попасться на «провокацию». Хотя шквал репрессий 1937—1938 гг. миновал, аресты в Москве еще продолжались. Именно в этот период в тюрьму были брошены командующий военно-воздушными силами Смушкевич, воевавший в Испании; бывший временный поверенный в делах во Франции Иванов, которого признали слишком антинацистом, и нарком оборонной промышленности Ванников[53]. Никто не решался доложить Сталину подлинные, неприкрашенные факты. Вся информация, рассказывал позже Хрущев, «передавалась с робкими оговорками». Даже сообщая точные сведения о действиях немцев, руководители разведывательных служб страховались: они искажали смысл этой информации, толкуя ее в духе указаний сверху. Мы знаем, что так повели себя и Голиков, и адмирал Кузнецов, и в особености посол в Берлине Деканозов. Между тем из их донесений отчетливо явствовал агрессивный характер немецких приготовлений[54]. В момент надвигающейся опасности эти высокопоставленные исполнители так же, как простые граждане, доверялись мудрости вождя. Командующие ожидали инструкций. Своим подчиненным, просившим разъяснений по поводу происходящего, маршал Кулик ответил: «Это большая политика, не нашего ума дело!»[55]. Кулик был одним из самых твердолобых сталинцев. Но и такой чуткий писатель, как Вишневский, говорил Эренбургу: «Сталин эти вещи знает лучше нас».
Ошибочные оценки Сталина связывали его дипломатию по рукам. Единственным ее подлинным успехом в тот период было заключение договора о нейтралитете с Японией, подписанного в апреле 1941 г. Конечно, не сам по себе этот пакт удержал позже японцев от нападения на СССР, но все же он отчасти облегчил тяжелое положение Советского Союза. Еще в январе 1941 г. Москва заключила с Германией экономическое соглашение: в обмен на сырье немцы обязались поставлять машины и оборудование. Для Берлина это соглашение с самого начала входило составной частью в обманную операцию, призванную усыпить бдительность Москвы. Немцы почти сразу начали игнорировать взятые на себя обязательства, которые, напротив, со слепым педантизмом выполнялись их партнерами вплоть до 21 июня.
СССР пытался противодействовать продвижению Гитлера на Балканах, подчеркнув в особенности свой интерес к позиции Болгарии[56]. /17/ Однако когда главарь нацистов решил оккупировать Грецию и Югославию, то его войска с согласия правительства Софии разместились и на болгарской территории. 5 апреля 1941 г. Советский Союз заключил договор о дружбе и ненападении с Югославией — доказательство стремления противостоять притязаниям Гитлера. На следующий день, однако, германские войска вторглись в Югославию, так что Советский Союз даже не успел выразить протеста. Мало того, неделю спустя, когда японский министр Мацуока уезжал из Москвы, Сталин лично провожал его на вокзале (жест, непривычный для него), чтобы нарочито публично продемонстрировать японским визитерам и немецким дипломатам свое стремление «оставаться друзьями»[57].
В отношениях с США, напротив, был достигнут небольшой прогресс. Не улучшились отношения и с Англией. Один влиятельный советский историк высказал в адрес сталинского руководства упрек по поводу того, что весной 1941 г. оно не предприняло необходимых и возможных шагов для налаживания сотрудничества с западными державами[58]. Хотя автор этот остался в одиночестве, суждение его справедливо. Можно только добавить, что английский посол в СССР лейборист Стаффорд Криппс в своем слишком откровенном желании перетянуть Москву на свою сторону отнюдь не сделал эту операцию более легкой, лишь обострил «болезненную мнительность и подозрительность» Сталина. Даже искусно составленное знаменитое послание, которым Черчилль 3 апреля предупредил Сталина о перемещениях германских войск, оказалось частично обесцененным в результате лихорадочного давления на Советское правительство, предпринимавшегося тогда Криппсом[59].
Военная неподготовленность
Навязчивое стремление Сталина избежать осложнения отношений с Германией отчасти можно объяснить военной слабостью СССР. Необходимо поэтому более конкретно рассмотреть, в чем эта слабость состояла; это поможет нам лучше понять, каково было состояние СССР в момент вступления в войну. Основная причина — в потере времени и ущербе, причиненном сталинским террором 1936—1939 гг. Последующая лихорадочная работа позволила наверстать лишь часть упущенного[60]. К этому добавились ошибки, порожденные чрезмерной осторожностью.
В процессе реорганизации находились бронетанковые соединения, расформированные ранее на основе ошибочного решения. Самолеты и танки новых типов только начинали сходить с заводских конвейеров и поступать в части. Они составляли соответственно лишь 18 и 21% этих видов боевой техники, состоявшей на вооружении войск, причем личный состав еще не имел времени обучиться их применению[61]. В феврале 1941 г. был отдан приказ о сооружении 190 аэродромов вблизи от вероятного района будущих операций — практически ни один из них не был закончен к лету. В беспорядочном состоянии /18/ находилась система пограничных фортификационных сооружений. Заградительное строительство на новых рубежах, на которые вышел Советский Союз в 1939—1940 гг., было еще далеко от завершения, между тем как старые заграждения частично демонтировались именно с целью ускорить создание новой оборонительной линии.
Таковы были главные недостатки системы обороны. Противоречивую картину являл собой арсенал вооружения. В относительном изобилии имелись пулеметы, но не хватало легкого автоматического оружия. Артиллерия, которой славилась еще старая русская армия, даже превосходила немецкую, но у нее не было средств механической тяги. Очень плохо были оснащены — и это отрицательно скажется на ходе дел в начальный период войны — связисты[62]. Скудными были запасы хлеба: армия была обеспечена им на полгода; другими сырьевыми ресурсами — на еще меньший срок[63].
Просчеты имелись также в стратегических концепциях. После истребления всего руководящего ядра вооруженных сил в 1937 г. советская военная мысль длительное время находилась в застое[64]. Не вдаваясь в подробности, можно сказать, что основное упущение заключалось в том, что упор делался исключительно на наступательные операции. Вопросы обороны, особенно затяжной обороны, а также отступления и, следовательно, маневрирования с целью избежать окружения почти не рассматривались. Пренебрежение к этим вопросам — результат сталинского пропагандистского триумфализма, получившего полное развитие именно накануне войны и нашедшего в лице Ворошилова своего главного распространителя. Если кто-нибудь отважится напасть на СССР, гласил Полевой устав вооруженных сил 1939 г., ответом ему будет «сокрушающий удар»: война будет вестись на территории противника и «малой кровью»; Красная Армия «будет самой нападающей из всех когда-либо нападавших армий»[65]. Хотя после кровопролитной кампании в Финляндии фраза насчет «малой крови» подвергалась критике, в общем и целом военные планы еще несли на себе отпечаток такой шапкозакидательской постановки вопроса. Все это весьма мало служило психологической подготовке солдат и гражданского населения к тем подлинным испытаниям, которые несла с собой война.
В трудах историков и воспоминаниях участников событий велся спор: имелся ли вообще советский оперативный план на случай агрессии. Из мемуаров наиболее авторитетных авторов следует, что такой план существовал. Но, будучи разработан с опозданием, он был мало известен даже командирам весьма высокого ранга и имел существенные недостатки[66]. Главный из них состоял в том, что не была предусмотрена возможность внезапного нападения крупными силами. Несмотря на опыт, уже продемонстрированный в Европе, и несмотря на то, что Сталин уже в 1936 г. высказал мнение, что войны «теперь не объявляются, а просто начинаются»[67], советские руководители в своих расчетах исходили, скорее, из традиционной схемы начала военных действий: с предъявления ультиматума, /19/ пограничных стычек, применения войск прикрытия, обеспечивающих время для проведения мобилизации и развертывания основных сил. (Жуков утверждает, что Генеральный штаб не имел ни малейших сведений о плане «Барбаросса», хотя не исключает, что разведка знала о нем.) В сочетании с наступательной теорией эти ошибочные представления явились причиной размещения складов слишком близко к границе[68]. Не менее серьезные последствия повлекла за собой другая ошибка. Генеральный штаб предвидел, что в случае возможного вторжения главный удар противника будет нанесен к северу от белорусского Полесья, то есть в направлении Москвы. Так в дальнейшем и произошло. Сталин был убежден, что удар будет наноситься в южном направлении, по Украине с ее природными богатствами. Оперативный план был переделан в соответствии с этим ошибочным прогнозом[69].
Но и из мероприятий, намеченных планами, далеко не все осуществлялись своевременно. В период с апреля по июнь 1941 г. напряжение все больше возрастало, атмосфера становилась все более тревожной. Чтение донесений, которые посылались тогда пограничниками, оставляет глубокое впечатление: в них говорилось о сосредоточении германских войск, участившихся полетах немецких самолетов[70]. В конце апреля — начале мая в Москву поступали многочисленные сигналы, говорившие о близости дня нападения. Пожалуй, самым важным среди таких донесений был доклад Рихарда Зорге, знаменитого советского разведчика, работавшего в германском посольстве в Токио. В докладе содержались все основные сведения о плане нападения[71]. К этому периоду относятся столь же встревоженные донесения советских военных атташе в Германии и во Франции (при правительстве Виши): Воронцова и Суслопарова. В Берлине типографский рабочий-коммунист передал советским дипломатам русско-немецкий разговорник, составленный специально для оккупационной армии, не оставлявший сомнений насчет намерений германского правительства[72]. В июне развертывание нацистских войск в основном было закончено. С середины месяца они начали выдвигаться на исходные позиции. По другую сторону границы советские солдаты могли слышать гул моторов по ночам и наблюдать, как делаются проходы в минных полях[73]. Возможность начала войны со дня на день открыто обсуждалась в дипломатическом корпусе Москвы; об этом же говорили люди, приезжавшие из Германии. Слухи и предположения циркулировали в международной прессе.
Горький сюрприз нападения
Шестого мая Сталин возглавил правительство, оставив Молотову пост заместителя Председателя Совнаркома и Наркомат иностранных дел. Вплоть до этого момента Сталин управлял страной просто в качестве Генерального секретаря партии. Мотивы решения так и не были преданы гласности, но сам по себе этот акт был воспринят как /20/ признак серьезности обстановки. Неожиданное событие несколько дней спустя вновь обострило подозрения Сталина насчет англичан: заместитель Гитлера Гесс бежал в Шотландию и, отдавшись в руки англичан, объявил, что привез с собой мирные предложения. Гитлер объявил его сумасшедшим. Московские руководители усмотрели в этом эпизоде новую попытку сговора у них за спиной[III.
До самого последнего мгновения Сталин остался слепо верен схеме, по которой рассматривал все события. Он предпринял некоторые примирительные шаги в направлении немцев и прибег к дипломатическому зондажу с целью побудить их высказать свои претензии. Самым известным из усилий такого рода было сообщение ТАСС от 13 июня, опубликованное как раз в тот момент, когда слухи о русско-немецком конфликте стали особенно настойчивыми. Этот ныне знаменитый документ приписывал распространение тревожных слухов британским источникам и заверял, что Германия соблюдает пакт 1939 г. так же неукоснительно, как СССР, «ввиду чего» следует считать лишенными оснований сведения о ее намерениях напасть на Советский Союз. В сообщении говорилось также, что из Берлина не поступило предложений о новых соглашениях, «ввиду чего» никаких переговоров на этот счет не могло быть. В общем, речь шла о предложении немцам выдвинуть требования и начать переговоры. Германская печать полностью игнорировала его. У советской же общественности и военных сообщение вызвало двойственное впечатление: не развеяв сомнений, оно как бы давало некоторые гарантии[74].
Были приняты меры предосторожности, но совершенно недостаточные. С середины мая несколько армий было выдвинуто из внутренних округов в районы, прилегающие к западной границе. Речь шла о дивизиях неполного состава, укомплектованных по штатам мирного времени. Число военнослужащих было доведено до 5 млн., но их вооружение оставляло желать лучшего. Вместе с тем командующим было запрещено размещать войска поблизости от границы, на возможной линии огня[75]. Когда 14 июня Тимошенко и Жуков рекомендовали Сталину принять более энергичные меры, то в ответ услышали: «Вы предлагаете провести в стране мобилизацию... Это же война! Понимаете вы это оба или нет?!»[76] В самые последние дни отдельные командующие проявили смелую инициативу: генерал /21/ Кирпонос на Украине передвинул дивизии ближе к западу, генерал Кузнецов приказал ввести затемнение в прибалтийских городах. Оба получили строгие выговоры и вынуждены были отменить собственные распоряжения[77]. Дошедшие до нас воспоминания участников тех событий расходятся в оценке отдельных решений руководства, но совпадают в изображении основных моментов морального состояния вооруженных сил: общая встревоженность, неуверенность и замешательство из-за противоречивых приказов; ожидание нападения и в то же время глубокая неподготовленность к нему, ибо никто не верил, что война уже у порога[78]. Гражданское население со своей стороны пребывало в еще большем неведении.
Так события подошли к кануну 21 июня. Сведения становились час от часу тревожнее. Уже на протяжении нескольких дней германское посольство в Москве эвакуировало весь недипломатический персонал и жгло секретные документы. Немецкие суда покидали советские порты, не закончив погрузки. Сталин и Молотов сделали последнюю попытку завязать переговоры с Берлином. Советскому послу было поручено встретиться с Риббентропом и вручить ему ноту, в которой после выражения протеста по поводу враждебных актов со стороны нацистов предлагалось провести новое рассмотрение советско-германских отношений. Гитлеровский министр уклонился от встречи. Молотову пришлось лично вызывать посла Шуленбурга с целью попытаться завязать переговоры. «В чем заключается недовольство Германии в отношении СССР, если таковое имеется?» — спросил он[79]. Шуленбург не в состоянии был дать ответ.
Советские источники отмечают, что в последние часы перед началом агрессии два немецких перебежчика принесли сведения об атаке, которая вот-вот должна была начаться[80]. Рассказ третьего, судя по описаниям, был наиболее обстоятельным. Тимошенко и Жуков предложили привести войска всех приграничных округов в полную боевую готовность. Сталин счел такое решение «преждевременным»; он не хотел «сеять панику» и еще надеялся разрешить конфликт «мирным путем». Он утвердил поэтому более осторожную директиву, объявлявшую возможным «внезапное нападение». Но в первых же пунктах директивы тем не менее повторялось, что не следует «поддаваться ни на какие провокационные действия». Далее следовали другие распоряжения: занять огневые точки укрепленных районов на государственной границе, рассредоточить и замаскировать авиацию, привести в боевую готовность войска и противовоздушную оборону. Без особого разрешения никаких других шагов предпринимать не следовало. Директива была передана после полуночи[81].
Было уже поздно. В 3.30 со всех сторон стали поступать сообщения о воздушных налетах на советские города. Некоторые руководители (в точности известно о Маленкове и Мехлисе) не хотели верить этим отчаянным сигналам[82]. Сталин, который незадолго до этого лег спать, был разбужен телефонным звонком Жукова. Час спустя в Кремле собрались все члены Политбюро. Молотов вызвал германского /22/ посла. Телефоны звонили не переставая: из приграничных округов сообщали о том, что и сухопутные войска нацистов во многих точках перешли в наступление, и просили инструкций. Вернувшись после встречи с Шуленбургом, Молотов произнес только: «Германское правительство объявило нам войну». «Наступила длительная, тягостная пауза», — комментирует Жуков[83].
Над Москвой давно уже взошла заря воскресенья, 22 июня. Народ готовился по-праздничному провести этот выходной день. Как и во многих других городах страны, люди ни о чем не подозревали. Первые слухи начали распространяться поздним утром. Но советским гражданам пришлось ждать до полудня, прежде чем они услышали по радио, что началась война. Один из свидетелей, оказавшихся в то утро в советском посольстве в Берлине (представители посольства также были вызваны ночью к Риббентропу, где услышали страшную весть), рассказывает, что сотрудники буквально прилипли к радиоприемникам, поскольку всякая связь с Москвой была прервана. Но из Москвы слышались лишь обычные передачи и музыка мирного времени. Наконец в полдень выступил Молотов.
Сталин не обращался к советскому народу до 3 июля. Не предусмотренная им немецкая агрессия и сразу же обрисовавшаяся на границах военная катастрофа произвели на него сокрушительное действие. Первым о его растерянности поведал в 1956 г. Хрущев. Мало кто рассказал об этом так откровенно. Имеется, во всяком случае, достаточно подтверждений того, что Сталин пережил тогда тяжелый психологический кризис. Уже в ту трагическую ночь, когда Жуков разбудил его своим звонком, он долго молчал, так долго, что его собеседник был вынужден спросить: «Вы меня поняли?»[84] Потом, после первого катастрофического дня войны, он дал выход раздражению при встрече с сотрудниками Генерального штаба. Затем он уединился в своей резиденции, не желая ни видеть, ни слышать никого. Труднее установить, сколько продлилось это уединение. Хрущев говорил про «длительный период». Один писатель, имевший доступ к закрытым документам, — о нескольких «десятках часов». Из воспоминаний Главного маршала артиллерии Воронова можно заключить, что речь шла о нескольких днях[85]. Расчеты, на которых Сталин с 1939 г. строил свою политику, внезапно рухнули. /23/
Примечания
Содержание |
Следующая