Выбор Сталина
Стратегия Черчилля, изложенная в Фултоне, имела много слабых мест. Чтобы привести к успеху, политика, за которую он ратовал, должна была проводиться исключительно твердо, вплоть до самых крайних форм, то есть вплоть до войны, в целях подавления сопротивления, которое эта политика могла встретить. Но в глазах человечества, которое только что вернулось к мирной жизни, подобная перспектива была столь непопулярной, что реализация такой политики была практически невозможна. Со своей удивительной способностью выражать суть явления в нескольких основных положениях Сталин выявил эту слабость нового противника, отвечая на вопросы газеты «Правда».
Это был твердый ответ на фултонскую речь. «И г. Черчилль здесь не одинок, — рассуждал Сталин, — у него имеются друзья в Соединенных Штатах, так же как и в Англии». По сути, он вместе с единомышленниками предъявил народам, а значит, и СССР «нечто вроде ультиматума»: признайте наше руководство и превосходство, и тогда все пойдет хорошо, в противоположном случае война неизбежна. «Но, — добавил Сталин, — нации проливали кровь в течение пяти лет жестокой войны ради свободы и независимости своих стран, а не ради того, чтобы заменить господство гитлеров господством черчиллей»[1]. Таким образом, позорящее сравнение с нацистами было обращено Сталиным против его оппонентов. Это было началом упорной политической и пропагандистской кампании против тех представителей Запада, которых стали называть «поджигателями войны». В основной своей части интервью было посвящено полемике по поводу ситуации в Восточной Европе. Сталин не испытывал недостатка в аргументах для опровержения той картины общего угнетения свободы, которую представил Черчилль: политические события продолжали развиваться в отдельных странах различными путями[2].
В то время, как и позднее, историки много спорили по поводу того, были ли среди советского руководства сторонники противоположных вариантов проведения внешней политики. Было выработано несколько версий, каждая из которых страдала неубедительностью, так как не находила подтверждения в каких-либо документах[3]. Единственным достоверно известным критиком официально избранного курса был Литвинов, который не стал скрывать это свое несогласие в разговоре с американцами: он был убежден, что можно было добиться больших выгод для страны, используя более примирительный подход и действуя на основе тех широких симпатий, которые СССР завоевал на Западе во время войны. Но Литвинов был тогда /269/ изолирован и не имел влияния. Летом 1946 г. он ушел с последнего своего официального поста, который и так имел второстепенное значение, — поста заместителя министра иностранных дел[4]. Любые действительно важные решения принимались под непосредственным руководством Сталина. Это относилось, в частности, и к внешней политике, которая с 1939 г. была сферой, управляемой лично Сталиным в сотрудничестве с Молотовым, и в которую Сталин не допускал никакого вмешательства[5].
Перед Сталиным стояла трудная дилемма: давать ли отпор тому давлению, которое бывшие его союзники, ныне вооруженные атомной бомбой, оказывали на СССР в условиях, когда страна истощена. Мы не знаем, в каких выражениях и обсуждалась ли вообще эта проблема в узкой группе высших советских руководителей. Знаем зато об убеждении Сталина, что Соединенные Штаты и Англия не решатся зайти так далеко, чтобы развязать войну; он выбрал путь противоборства с мощью Запада. Речь идет о фундаментальном выборе, поскольку им в значительной степени были предопределены основные черты нашего мира, каким мы его знаем теперь. Это было решение, созвучное настроению умов если и не всего народа в целом, то наверняка того руководящего слоя советского общества, который вышел с победой из жестокой войны и который в то же время испытывал страх, как дал понять в начале 1946 г. Маленков, оказаться в положении людей, потерявших плоды этой победы[6].
Выбор был сделан довольно быстро. Поведение Сталина в период завершения войны мы можем воссоздать благодаря воспоминаниям генералов. Он уже тогда предвидел возможность противоборства и был склонен вступить в борьбу. Осенью 1945 г. он долго беседовал с американским послом Гарриманом о вероятности того, что СССР будет вынужден рассчитывать только на самого себя. «Возможно, — сказал Сталин, — это будет не так плохо»[7] В это же время Советское правительство приняло решение ускорить работу по изготовлению собственной атомной бомбы. Предложения на этот счет были внесены во время войны несколькими советскими учеными, и в 1943 г., после перерыва, вызванного вражескими вторжениями, исследовательские разработки были вновь начаты[8]. Но в полной мере работа, проводимая в обстановке самой строгой секретности, развернулась только с августа–сентября 1945 г. После Потсдама и Хиросимы Сталин образовал под верховным контролем Берии специальный комитет во главе с наркомом Ванниковым, призванный руководить всей деятельностью по созданию нового оружия; в его распоряжение были переданы большие технические и финансовые средства для достижения поставленной цели[9]. Речь Черчилля была для Сталина сигналом, что политическое наступление против СССР началось. В его глазах это было возрождением прежней враждебности капиталистического мира по отношению к Советскому государству. Наибольшее беспокойство вызывал не Черчилль, а его «американские друзья», так как в Москве ясно понимали, что в споре подлинным противником, /270/ с которым СССР придется иметь дело, будут Соединенные Штаты[10].
Было ли возможным другое решение? Американская дипломатия воистину не оставляла Москве пространства для маневра. Первое заседание Совета министров иностранных дел, решение о создании которого было принято в Потсдаме в целях урегулирования послевоенных вопросов, проходило в Лондоне в сентябре 1945 г. Оно было полностью безрезультатным. Более плодотворной была встреча трех министров иностранных дел с участием американского, английского и советского представителей, которая состоялась в декабре того же года в Москве в соответствии со схемой консультаций, выработанной в Ялте. На этом заседании стороны пошли на взаимные уступки. Но государственный секретарь США Бирнс, который никак уж не был мягок в отношении СССР, по возвращении домой получил выговор от президента Трумэна, выразившегося следующим образом: «Мне противно обласкивать русских»[11].
Советский Союз упустил некоторые возможности, но не из-за промахов в ходе схваток с западными правительствами, а, скорее, из-за неудачно складывающихся отношений с общественным мнением других стран. То, что Сталин недооценивает этой проблемы, стало очевидным еще в ходе его обмена посланиями с Рузвельтом[12]. Советские руководители весьма плохо понимали западный мир, что, естественно, ограничивало их способность поддерживать всеобщее сочувствие к Советскому Союзу, которое породила война. Попытки влиять на общественное мнение за рубежом были редкими и неудачными. Ярчайший пример тому — неуклюжая и бесплодная поддержка, которую оказал Сталин крупному политическому деятелю США, критиковавшему новую политическую линию Соединенных Штатов, Генри Уоллесу. Это был один из ближайших сотрудников Рузвельта, выведенный из вашингтонского правительства из-за сопротивления антисоветской ориентации Трумэна. Поддержка, о которой идет речь, достигла пика в 1948 г., когда Уоллес попытался, с весьма сомнительным успехом, создать третью американскую партию, а Сталин публично выразил ему одобрение[13].
К этому добавились ошибочные действия советской дипломатии. Претензии, которые Москва выдвигала сразу же после войны по отношению к Ирану и Турции, отнюдь не были безосновательными. Требование нефтяных концессий на севере Ирана и помощь, оказанная и повстанцам иранского Азербайджана, могли быть оправданы довольно вескими аргументами, аналогичными тем, которые англичане и американцы приводили в оправдание своих действий в других частях мира. То же самое можно сказать и о требовании предоставления военно-морской базы в Дарданеллах или о притязаниях в отношении Карса и Ардагана, которые Турция получила еще в Брест-Литовске. Все это сильно напоминало старую экспансионистскую политику царизма. Ни одна из этих целей не представляла жизненного интереса для СССР[14]: если говорить, например, о нефти, /271/ то уже были открыты огромные месторождения в Поволжье, в Татарии и Башкирии. Советское правительство к тому же не имело средств удовлетворить свои претензии без сближения со своими союзниками или без рискованного обращения к силе, что в условиях того времени нельзя было даже рассматривать серьезно. Во всяком случае, претензии не были удовлетворены. Пришлось отступить. Но зато все враждебные группировки получили удобный предлог для организации первой идеологической кампании и первого важного дипломатического наступления против СССР[15].
Мирные договоры и ядерная монополия
Усиление противоборства между Советским Союзом и Великобританией и США началось с первого же дня, как только прекратилось чисто военное сотрудничество. 1946 г. был годом дискуссий. Благодаря соглашениям, достигнутым в декабре 1945 г. в Москве, дипломатические усилия держав-победительниц были направлены на подготовку мирных договоров с младшими союзниками нацистской Германии: Италией, Финляндией, Румынией, Болгарией и Венгрией. Наступили долгие месяцы трудных переговоров: сначала они шли в Совете министров иностранных дел, затем — на мирной конференции, которая проходила в Париже в июле–октябре при участии представителей 21 страны, затем — снова в Совете министров. В конце концов договоры были подготовлены[16]. Их содержание в значительной степени было предопределено соглашениями о перемирии, заключенными в годы войны. В период переговоров СССР не только отстаивал свое право на преимущественное влияние в странах Восточной Европы. Чтобы сделать эти страны своими друзьями, он боролся за удовлетворение их претензий, направленных против великих держав Запада. Он это делал даже тогда, когда обоснованность этих требований была сомнительной, как, например, требование югославов об аннексии Триеста, а их реализация неизбежно порождала враждебность других стран (в данном случае Италии). Сталин демонстрировал таким образом свое намерение ни при каких обстоятельствах не отказываться от политических позиций, завоеванных в Восточной Европе. Поведение американцев там, где разместились их войска (в Японии или на островах Тихого океана, на которые Соединенные Штаты вскоре предъявили претензии как на военные базы), не могло побуждать его изменить это свое решение.
На мирной конференции, так же как и на первом заседании Организации Объединенных Наций, СССР оказывался в одиночестве всякий раз, когда вступал в противоречие с двумя другими великими державами. На его стороне были лишь правительства Восточной Европы. Соединенные Штаты и Великобритания не только действовали совместно, но и были в состоянии, когда хотели, противопоставить ему значительное большинство малых стран. Не только отношение клиентуры или политическое и идеологическое родство заставляли эти /272/ страны поддаваться давлению западных лидеров, но также и неравенство сил: дружба с богатой и могучей Америкой для преобладающего числа государств значила гораздо больше, чем дружба с СССР. И ООН ответом Советского правительства была педантичная защита своего права вето в Совете Безопасности[17]. Немыслимым было, впрочем, чтобы СССР или какая-либо другая великая держава доверили бы большинству членов Генеральной Ассамблеи, в составе которого были «ведомо враждебные силы», право решения касающихся ее важных политических вопросов. В этом плане американская концепция ООН как всемирного ареопага, имеющего право на вмешательство в качестве некоего трибунала в любые противоречия между странами, с тем чтобы гармонизировать по своему усмотрению международную жизнь, оказалась нежизнеспособной[18]. Новая организация, напротив, стала трибуной для проведения резкой публичной полемики. Противоречия не могли быть разрешены поднятием рук голосующих.
Поддержка позиции Соединенных Штатов большинством стран мира сочеталась с их исключительным положением обладателей монополии на атомную бомбу: американцы вновь продемонстрировали свою мощь, проведя на атолле Бикини летом 1946 г. испытательные взрывы. Сталин в этот период сделал ряд заявлений с целью преуменьшить значение нового оружия; он говорил, что не следует считать его «такой серьезной силой, какой склонны ее считать некоторые политические деятели», оно не может «решать судьбы войны». Оно предназначено прежде всего для «устрашения слабонервных»[19]. Эти слова задали тон всей советской пропаганде. Однако поведение представителей Советского Союза в приватной обстановке показывало и действительности их большую обеспокоенность. Сегодня официальные советские историки открыто признают, что из-за неравенства и обладании атомным оружием Советский Союз и само мировое сообщество переживали тогда «период весьма опасный и сложный»[20]. Сталин стремился подбодрить своих сторонников, действуя так же, как в весьма сходных обстоятельствах Мао Цзэдун в Китае, когда говорил о ядерном оружии образно, как о «бумажном тигре»[I].
Только отказ Соединенных Штатов от секрета атомной бомбы мог бы, вероятно, помочь избежать «холодной войны» и гонки вооружений, которая длится еще и сегодня. Эта идея имела хождение между американскими и английскими учеными, то есть именно среди тех людей, которые лучше других смогли понять, что такой секрет не может долго оставаться нераскрытым[21]. Но было бы трудно, если не невозможно, требовать такой же смелости мышления от политических руководителей Америки. Они не обладали ею настолько, /273/ чтобы отказаться от нового оружия только ради успокоения далекой державы, к которой они испытывали неприязнь и недоверие, в чьих технических и экономических возможностях они сильно сомневались. Американские руководители не имели никакого желания жертвовать тем, что они расценивали как прочный фундамент и основной инструмент своего могущества: они даже предпочитали вызывать раздражение своих английских друзей, отказываясь и с ними поделиться технологией создания нового оружия.
В результате этих противоречивых тенденций родился проект учреждения международного контроля над атомной энергией, известный под названием «план Баруха», по имени американского деятеля, которому было поручено представить его в ООН. В соответствии с этим планом все, что связано с ядерными исследованиями и производством — запасы сырья, исследовательские институты, экспериментальные установки и промышленные предприятия, — должно было быть принудительно сосредоточено в нескольких государствах, чтобы управление всем ядерным комплексом осуществлялось бы некоей мировой властью, функционирующей в качестве наднационального органа, в котором ни одна страна не имела бы права вето. Только после того, как такой механизм был бы подготовлен, испробован и введен в действие, США, в случае отказа от ядерного оружия, считали бы свою безопасность достаточно гарантированной.
Американское предложение было встречено в Москве с недоверием. В глазах советских руководителей его реализация означала просто необходимость передать советские ядерные ресурсы, саму возможность создания собственной бомбы, а также в перспективе и возможность мирного использования нового источника энергии под контроль органа, в котором, учитывая существующую международную ситуацию, Соединенные Штаты наверняка могли получить большинство, в то время как СССР был бы лишен даже того права вето, которое было его защитой в ООН. С точки зрения СССР «план Баруха» был равнозначен передаче в руки США всего, что имеет отношение к атомной энергии, а следовательно, он был формой легализации ядерной монополии США, а возможно, и утверждения ее навечно[22].
В ответ Советский Союз выдвинул контрпроект: предложение о конвенции по запрещению ядерного оружия, включая обязательство уничтожения уже существующих его запасов. В отношении контроля за осуществлением этих мер предложения Москвы были первоначально довольно туманными, а когда были внесены уточнения, то американское правительство сочло их неприемлемыми, так как осуществление контроля должно было регламентироваться в рамках Совета Безопасности ООН, где СССР имел возможность использовать право вето[23]. Столкновение этих двух концепций с самого начала парализовало усилия по разрешению проблемы и на долгие годы сделало бесплодными все дискуссии не только по этому вопросу, но также по всем более общим проектам разоружения, инициатором которых Советский Союз выступал с 1946 г. С другой стороны, ни то, /274/ ни другое правительства не были готовы к заключению соглашения, которое бы гарантировало одновременно и запрещение атомных бомб, и соответствующий эффективный контроль за его выполнением.
Германская проблема
Несмотря на эти противоречия и на полемику, которая велась на все более высоких тонах, заключение в конце 1946 г. первых мирных договоров, казалось, открыло путь к более трудному, но отнюдь не невозможному дальнейшему сотрудничеству держав-победительниц. В самом конце года Сталин был необычно щедр на интервью с американскими и английскими журналистами — три в течение четырех месяцев. В них с убежденностью говорилось, что не существует реальной угрозы войны между недавними союзниками (в отличие от того, что довольно часто утверждалось в Америке), а также о намерении уладить недоразумения с правительством Вашингтона[24]. Но и Европе предстояло еще заключить более важный, чем все остальные, мирный договор — договор с Германией (а также с Австрией, что было взаимосвязано, так как эта страна вновь стала независимой). Предстояло решить очень важную задачу, которая не ограничивалась лишь согласованием и редактированием текста договора. Германия не была более единым государством с правительством, способным выступить в качестве договаривающейся стороны. Победители должны были определить внутреннее устройство страны, а не только условия мира. От способности достигнуть согласованное решение по этому вопросу зависели их собственные будущие взаимоотношения в Европе. Хотя Германия и потерпела полный разгром, в действительности она оставалась чрезвычайно важной величиной: без соглашения о ее судьбе каждая из соперничающих держав испытывала бы подозрение, что ее оппоненты желают перетянуть побежденную нацию на свою сторону, с тем чтобы изменить в свою пользу баланс сил в Европе.
В Германии каждая держава-оккупант после достижения победы стремилась обеспечить себе политическую поддержку. Но как и во всей остальной Европе, они добивались этой цели, действуя в противоположных направлениях: Советский Союз, стремясь проводить прогрессивную политику в интересах широких народных слоев, осуществил аграрную реформу и конфискацию промышленных предприятий, принадлежавших нацистам; американцы и британцы действовали с консервативных позиций, ища сочувствия более традиционным образом — у старой гвардии представителей экономической власти. В этих двух различных подходах проявилось различие концепций природы нацизма, который победители приняли обязательство искоренять: Советский Союз видел суть дела прежде всего в социальной базе нацизма, считая его диктатурой наиболее агрессивной части крупного капитала и других консервативных сил; западные деятели были склонны обращать внимание лишь на его политическую структуру, расценивая нацизм как форму тиранического правления, подавляющего /275/ любые проявления свободы. Эти различия в оценках с самого начала препятствовали проведению единой оккупационной политики, которую, казалось бы, предвещали соглашения в Потсдаме. В своих отношениях с немцами Советский Союз был в невыгодном положении, как и на последнем этапе войны: у обоих народов накопилась взаимная ненависть, только что закончившиеся бои носили исключительно жестокий характер, значительные части германской территории на Востоке были отсечены, наконец, СССР продолжал находиться в состоянии крайней нужды, дорого заплатив за свою победу и за трудное восстановление.
В течение марта и апреля 1947 г. в столице СССР, который еще страдал от тяжелейших последствий засухи, снова встретились четыре члена Совета министров иностранных дел (американский, английский, французский и советский министры), для того чтобы решить будущую судьбу Германии. Молотов активно излагал и отстаивал концепцию своего правительства. С твердостью, которая выглядит парадоксальной для тех, кто знает последующее изменение позиции советской дипломатии, он выступал наиболее решительным поборником необходимости сохранения единства немецкого государства. Он постоянно полемизировал с американцами, которые склонялись к идее создания германской федерации; во имя принципа единства он отвергал притязания Парижа на Саар, отказавшись таким образом от возможности получить поддержку французской дипломатии. Молотов аргументировал свою позицию двумя доводами: необходимостью избежать того, чтобы идея германского единства превратилась в знамя реванша для милитаристских сил, живучих в этой стране, а также необходимостью иметь одного политического представителя Германии, который мог бы нести ответственность за свои обязательства по отношению к победителям (важнейшим из которых советский министр считал вопрос о репарации; нам еще предстоит вернуться к этому). Молотов хотел также, чтобы становой хребет немецкой индустрии — Рур был выведен из-под исключительного контроля Германии и поставлен под совместное управление четырех стран-оккупантов. Предполагалось также, чтобы единая для всей страны экономическая администрация — администрация, решение о которой было в общих чертах принято еще в Потсдаме, — была бы создана в ближайшем будущем (она все еще не была создана из-за затянувшейся оппозиции французов[25]). Эти органы должны были послужить основой для формирования временного правительства Германии. Что касается будущего политического устройства страны, то в качестве главного ориентира Молотов предлагал взять конституцию Веймарской республики[26].
Не было ли слишком большого риска в таком быстром возрождении единого немецкого государства? Советские представители считали, что его можно исключить, так как предполагалась длительная оккупация страны: она должна была закончиться только в тот момент, когда все четыре державы будут готовы признать в Германии /276/ демократическую и миролюбивую страну, соблюдающую все свои обязательства. В этих условиях, заверяли советские дипломаты, немецкое правительство не будет иметь возможности проводить политику недружественную, враждебную какой-либо из четырех держав-победительниц[27].
Советская позиция не была проявлением мягкости по отношению к Германии, хотя в Америке ее расценили именно как проявление уступчивости немцам[28]. Конечно, Молотовым она была представлена и наиболее приемлемой форме для побежденных. В контроле над Германией дипломатия Москвы видела главным образом возможную сферу сотрудничества между союзниками по войне, область для нового компромиссного согласования их расходящихся интересов. Спрашивается, насколько был реалистичным такой план? Из-за настойчивости в борьбе за немецкое единство СССР подозревали в желании иметь одну «коммунистическую» Германию. В действительности существовали мотивы гораздо менее амбициозные. Советские руководители уже тогда боялись сепаратного западногерманского государства, усиленного в результате обладания экономическим (и военным) потенциалом Рура, государством, способным лелеять мечты о реванше на Востоке Европы[29]. С 1 января американцы и англичане решили в одностороннем порядке слить две свои оккупационные зоны в Германии в общую единицу («Бизония»), которая объединила весь Рур. Соединенные Штаты ставили под сомнение окончательный характер немецко-польской границы по рекам Одер–Нейсе, создавая таким образом на Востоке очаг напряженности, который не будет погашен в будущем в течение более чем двух десятилетий; это делалось прежде всего в целях создать препятствие для кпкого-либо советско-немецкого сближения (если оно не будет происходить за счет тяжелого, серьезного конфликта между Москвой и поляками)[30].
Излишне рассматривать конференцию в Москве во всех деталях — она не дала никаких результатов, хотя и продолжалась семь недель. В Соединенных Штатах и в Англии в это время уже вырабатывались решения об изменении политики в отношении Германии и Европы в целом. Предложения Молотова были встречены поэтому с весьма слабым интересом. Было добавлено еще одно звено к длинной цепи разочарований Советского Союза в его германской политике начиная с Брест-Литовска.
«Доктрина Трумэна» и «план Маршалла»
Дипломатическая инициатива в Европе была в руках американцев. Создание «Бизонии» стало первым шагом в целой серии мероприятий, призванных создавать для СССР растущие трудности. Осуществление новой политики, провозглашенной Вашингтоном в период проведения конференции министров иностранных дел по Германии, было только начато, но ситуация сразу же приобрела драматический /277/ характер. Эта политика касалась не только Германии, но мира в целом.
В торжественной речи, произнесенной перед обеими палатами американского конгресса, президент Трумэн объявил, что Соединенные Штаты намерены занять место ослабленной Англии в деле поддержки правительств Греции и Турции. Ситуация в этих двух странах складывалась по-разному: в Греции возобновилась гражданская война, подавленная на время англичанами в 1944 г., в то время как в Турции сохранялось относительное внутреннее спокойствие, но она находилась в распре с СССР из-за проливов (хотя в тот момент отношения были не слишком обострены). Американское решение, таким образом, носило в равной мере контрреволюционный и антисоветский характер; оно должно было означать, по выражению Трумэна, «ответ Америки на волну экспансионизма, имеющего целью установление коммунистического господства»[31]. Но американский президент пошел гораздо дальше, определяя свой жест как реализацию генеральной политической линии: было введено понятие «доктрина», чтобы вызвать ассоциации и подчеркнуть связь (и различия) с «доктриной Монро», которая в прошлом веке провозглашала особые интересы Соединенных Штатов в Западном полушарии[32]. Трумэн избрал идеологическим фундаментом своей политики положение, выдвинутое Черчиллем в Фултоне. Мир представлялся ему сценой, на которой разворачивался конфликт между силами добра и зла, то есть между «свободными обществами» и «обществами угнетения». Америка должна повсеместно в противоборстве с «обществами угнетения» поддерживать «свободные общества»[33]. Это было не просто провозглашением политической линии, это было объявлением начала крестового похода.
По правде сказать, и Грецию, и Турцию очень трудно было втиснуть в понятие «свободное общество». Но несколькими днями ранее американский президент в другой своей речи обосновывал связь политических свобод со «свободным предпринимательством», то есть с капитализмом, а сверх того добавлял, что «мир в целом должен принять американскую систему», иначе она не сможет уцелеть и в самой Америке[34]. Новая «доктрина Трумэна» обязывала Соединенные Штаты немедленно вступать в бой с любым революционным движением, любой попыткой социалистического переустройства, любыми притязаниями Советского Союза — Америка в полном смысле слова должна стать, по удачно найденному выражению, «мировым жандармом»[35].
В Москве эти идеи оценили как опасную угрозу. Три дня спустя «Правда» посвятила им редакционную статью на первой странице, что было необычно само по себе. В статье американские инициативы определялись как «направление политики, ведущее к неограниченной империалистической экспансии» во всем мире[36]. Хотя до настоящего времени мы не располагаем значительными документальными свидетельствами, все же следует задаться вопросом: представляли ли советские руководители в этот момент все последствия того выбора, который был сделан в Вашингтоне? /278/
Выступление Трумэна обрекло на бесплодность все дискуссии, которые шли между министрами иностранных дел в Москве. Но даже тогда, когда конференция закрылась, не достигнув какого-либо соглашения, Сталин продолжал демонстрировать своим западным собеседникам убежденность, что рано или поздно компромисс будет найден, по крайней мере по вопросу о Германии[37]. В «доктрине Трумэна», отразившей грандиозную мощь Соединенных Штатов, имелись и слабые моменты, которые были вскоре вскрыты критиками этой политики в Америке. Возможно, эти слабости не укрылись также от Сталина, как и в речи Черчилля в Фултоне. Но дипломатия Вашингтона имела в запасе такие мощные, принципиально новые инициативы, о которых Сталин знать не мог и на которые ответить ему было нечем.
Ряд авторов выражал мнение (оно было высказано еще в период ухода в отставку американского министра Уоллеса), что узловой проблемой послевоенного периода был вопрос об американском займе, о котором просил СССР, и его предоставление «могло бы предотвратить холодную “войну”». Официальные американские историки стремятся, напротив, занизить значение этой проблемы[38]. В действительности заем был фундаментальным вопросом, но не сам по себе, а в силу тех моментов, которые были затронуты в ходе его обсуждения.
В первые послевоенные годы решающее значение имело неравенство, сложившееся между богатством Америки и нищетой всего остального мира, включая Европу, — неравенство столь глубокое, что сами американцы должны были искать пути его устранения, чтобы предотвратить его негативные последствия для своей экономики. Гипотетическая возможность кризиса в Соединенных Штатах после огромного военного бума принималась во внимание не только в Москве, идеологическая доктрина которой способствовала возникновению такого рода предсказаний (хотя, как мы увидим, были и иные мнения). Вероятность такого развития событий обсуждалась в той или иной степени повсюду в мире, в том числе и в Америке, где были свежи воспоминания о длительной стагнации 30-х гг., которая последовала после катастрофической депрессии 1929 г. Следовательно, считая, что американцы должны в своих собственных интересах предпринять усилия для того, чтобы получить доступ на новые внешние рынки, пожалуй, и на рынки СССР, советское руководство отнюдь не строило воздушных замков, хотя эти рассуждения в то же время не лишены схематичности и иллюзий.
В Вашингтоне, напротив, проект щедрого кредитования Советского Союза был быстро отброшен — практически еще до окончании военных действий. Наиболее влиятельные экономические и дипломатические советники, в том числе и посол Гарриман, были совершенно однозначно против проекта. Гарриман был одним из тех американских деятелей, которые наиболее ясно представляли себе масштабы чудовищной нужды, царившей в СССР после войны. Он /279/ пришел к следующему выводу: «Русские нуждаются в нас больше, чем мы в них». Предпочтительным подходом он считал предоставление американских займов лишь капля за каплей и всякий раз на условиях выполнения правительством Москвы тех или иных политических требований. Другие советники строили планы еще более энергичного экономического давления[39]. Эта закулисная сторона дела была неизвестна советским правителям. Несмотря на холодность американцев, Сталин неоднократно возвращался к этому вопросу. Он говорил об этом с Гарриманом, когда американский посол нанес ему свой прощальный визит в январе 1946 г. Сталин в своих интервью западной печати открыто проявлял заинтересованность в проекте кредита всякий раз, когда об этом заходила речь. Он трезво отдавал себе отчет в том, что за такой кредит пришлось бы заплатить политическую цену; в беседе с Гарриманом он выразил надежду, что два правительства встретятся «на половине пути». Отвергались полностью лишь наиболее обременительные условия, подобные требованию полного ухода из Восточной Европы[40]. Даже в апреле 1947 г., когда Сталин встречался с новым американским государственным секретарем Маршаллом, он кратко отметил, что советская просьба о кредите остается без ответа в течение вот уже двух лет[II]. После первых весьма скромных сумм СССР больше не получил ни одного доллара[41].
Отсутствие кредитов делало еще более острой проблему получения репараций с Германии. Советский Союз, начиная с Постдама, сталкивался со все нарастающим сопротивлением Запада по этому вопросу. Уже во время обсуждения договоров с младшими союзниками Гитлера оспаривалась уместность требований Москвы о возмещении ущерба, предъявленных Румынии и Финляндии: советские делегаты ответили на это в резкой и злой полемической форме[42]. Сегодня официальные советские историки утверждают, что проблема имела для СССР прежде всего символическое и моральное значение. Это неверно. Она была практической и весьма жгучей: Молотов в то время признавал это, и нам, знающим, какова была ситуация в стране, нетрудно это понять[43]. Дело обстояло еще сложнее в отношении Германии: существуют американские источники, утверждающие, что именно из-за репараций имел место первый разрыв /280/ между державами-оккупантами[44]. Советский Союз не встречал затруднений при получении товаров из своей зоны; но он не получил почти ничего из западных зон (33 млн. долларов — такова общая цифра, названная несколько позже Молотовым[45]), несмотря на обязательства, принятые в Потсдаме его союзниками.
На встрече министров иностранных дел в Москве, посвященной проблемам Германии, Молотов боролся за репарации упорнее, чем за какое-либо другое требование. Складывается впечатление, что все вопросы рассматривались им в свете этой проблемы. Он говорил: «Не может быть решения немецкой проблемы без решения проблемы репараций; это мнение не только наше, тех, кто находится в этом зале, но и всех советских граждан»[46]. Его настойчивость ни к чему не привела. Верно, что стремление советских руководителей скрыть внутреннюю слабость своей страны не способствовало пониманию со стороны иностранцев всей остроты ее нужд; но по поводу масштабов разрушений, которые претерпел СССР, участники переговоров, собравшиеся в Москве, не могли испытывать сомнений. Министры западных стран тем не менее не были тронуты, и тон советских делегатов становился все более раздраженным.
После этого предисловия перейдем наконец к самому предложению, призванному разрешить проблемы, связанные с диспропорциями между американским богатством и нищетой Европы. Это был знаменитый «план Маршалла». 5 января 1947 г. американский государственный секретарь выдвинул идею выделения значительных финансовых ресурсов на цели восстановления европейских стран. Средства должны были предоставляться частями в течение ряда лет; европейцы, в свою очередь, должны были изыскивать и собственные внутренние ресурсы. Эту идею бурно приветствовали французское и английское правительства; они предложили Советскому правительству провести совместное обсуждение необходимых шагов, которые создали бы благоприятные условия для реализации американской инициативы. Москва отнеслась к этому с подозрением, но достаточно осторожно. Первый комментарий «Правды» был критическим. Через несколько дней последовало официальное правительственное заявление, в котором говорилось, что Москва пока получает информацию только из газет и хотела бы знать об этом несколько больше.
«Если речь идет действительно о серьезных экономических мероприятиях, — говорилось в другой авторитетной советской публикации, — то не может быть сомнения, что народы всех европейских стран и их правительства поддержат эти мероприятия»[47].
Наконец Молотов выехал в Париж в сопровождении солидной делегации экспертов. Мир приближался к узловому моменту в развитии всей послевоенной политической жизни, и московские руководители, видимо, это понимали.
В Париже Молотов признал «очевидным» тот факт, что восстановление Европы будет облегчено, если Америка окажет ей помощь. Однако он поставил два условия. Во-первых, каждая страна должна /281/ иметь возможность самостоятельно и независимо определять свои потребности в помощи и ее форму, согласовывая эти пожелания н рамках общей программы, но не отказываясь от своей автономии в выборе соответствующей экономической политики. Во-вторых, должно быть проведено разграничение между теми странами, которые боролись в войне как союзники, нейтральными странами и бывшими противниками. Чрезвычайно важно это сделать в отношении Германии, которая представляет собой «особую проблему», поскольку связанные с ней вопросы не разрешены еще победителями; в частности, было подчеркнуто, что не решена проблема репараций[48]. Молотов стремился действовать в соответствии с общим духом и логикой соглашений, заключенных во время войны, и не выходить за их пределы. Напротив, инициатива Маршалла была построена на совершенно ином подходе.
Ни одно из двух требований Советского Союза о займах не было всерьез принято во внимание министрами иностранных дел Англии и Франции Бевином и Бидо, которые были согласны между собой в том, что на таких условиях американская финансовая помощь предоставлена не будет. Практически в Париже вообще не было реальных переговоров. Бенин и Бидо настаивали только на утверждении общего плана. «Создалось впечатление, — комментировала позднее “Правда”, — что организаторы конференции заранее решили привести дело к разрыву, для того чтобы получить “свободу рук”»[49]. По истечении нескольких дней Молотов отверг англо-французские предложения, приведя два уже известных аргумента: в них не содержалось ни подтверждения национального суверенитета европейских стран, ни «особого подхода» к Германии. Он покинул Париж, вызвав таким образом к жизни призрак разделения Европы на два противостоящих лагеря и создания сепаратного западногерманского государства[50].
То, что это очень рискованно, Молотов понимал. Не было ли бы более дальновидным со стороны Москвы принять «план Маршалла» даже и на условиях, выдвинутых ее оппонентами, чтобы использовать в дальнейшем к своей собственной выгоде неизбежную противоречивость этого проекта? Закономерный вопрос; он был задан в свое время премьером лейбористского правительства Эттли, а затем повторялся неоднократно историками различных направлений[51]. Но нам неизвестно, обсуждался ли в Москве этот вопрос в такой постановке; наверняка там испытывали понятные колебания. С другой стороны, благодаря воспоминаниям основных действующих лиц мы знаем, что американская инициатива была предназначена именно для борьбы с коммунизмом и с Советским Союзом, она была спланирована заранее таким образом, чтобы исключить СССР или поставить его в такие условия, когда он вынужден будет сам отказаться от участия[52].
Однако даже те, кто в большей степени готов был понять позицию СССР, полагали, что советские руководители должны были /282/ бы осознавать, что «план Маршалла» — это нечто гораздо более конструктивное, чем «доктрина Трумэна»[53]. Но, с точки зрения самих московских руководителей, было весьма трудно согласиться с таким мнением: обе инициативы находились в явной связи друг с другом; если предложение Маршалла более действенно и реально, то уже по одному этому оно опаснее. Это был жестокий и искусный удар, против которого трудно защититься. Сталин еще в апреле долго беседовал с американским политическим деятелем, кандидатом на президентских выборах Стассеном; сосредоточившись на обсуждении перспективы возможного экономического кризиса в Соединенных Штатах и Европе, он показал, насколько эта тема его волнует[54]. Но реальный ответ ему был дан Маршаллом. Это был эффективный ответ, полностью подрывающий всю советскую политику в Европе: было покончено с какой-либо надеждой получить прямой заем у Америки, прекращались любые дискуссии по поводу репараций, кроме того, исключалось в дальнейшем разделение европейских стран на союзников и вчерашних врагов. Американский капитализм продемонстрировал свою живучесть и свою способность осуществлять международную гегемонию. Для СССР не оставалось ничего другого, кроме как выбирать между признанием руководящей роли Америки, на что уже согласилась Западная Европа, и риском открытого противоборства с ней. Сталин по крайней мере не видел иной альтернативы, и его выбор был сделан определенно в пользу второго решения.
Но противоборство должно было быть безжалостным. Один из основных авторов «плана Маршалла», Джордж Кеннан, считающийся ведущим американским экспертом по СССР, опубликовал в те самые дни статью, которой суждено было стать знаменитой. Хотя сам ее автор критически пересмотрел излагаемые в ней позиции, эту статью можно признать самым блестящим до сей поры изложением сути политики «сдерживания» коммунизма и советского влияния[55]. Кеннан к тому же предлагал не только «сдерживать» противника. Он пришел к выводу, что Соединенные Штаты не должны «ограничиваться удержанием своих позиций». Оказывая на СССР жесткое давление, они могли бы обострить присущие советской системе противоречия и привести в действие такие пружины, которые способны вызвать ее «крах» или «ослабление»[56]. Все эти слова не могли слушать в Москве без тягостного чувства. Как далека была эпоха, когда Рузвельт говорил, что немцы не должны жить лучше, чем советские люди, или когда «тройка» договаривалась в полном согласии о том, что уровень жизни в Германии не должен быть выше, чем «в среднем в Европе». Используя американскую помощь, немцы вскоре станут если не могущественнее, чем русские, то, во всяком случае, более сытыми. Эта мало вдохновляющая перспектива соединилась для Москвы со старыми далеко не успокаивающими воспоминаниями о прежних обидах: предвоенное капиталистическое окружение, мюнхенское соглашение с Гитлером, затягивание открытия второго фронта в Европе, надежды экс-союзников на ослабление /283/ СССР наряду с Германией, подозрения СССР, что его хотят лишить плодов победы.
«План Маршалла» поставил под угрозу влияние Советского Союза в странах Восточной Европы; это был тяжелый кризис; одной из ведущих, если не самой главной его причиной являлась оппозиция СССР по отношению к американской инициативе[57]. После отказа Молотова от участия все страны Восточной Европы на равных условиях были приглашены англичанами и французами на новую конференцию, которая также должна была состояться в Париже. Некоторые сразу же отказались, например югославы и финны. «Правда» утверждала, что правительство Хельсинки, сформированное в то время коалицией различных партий, включая коммунистическую, приняло это решение единогласно (и это было не единственное действие финских руководителей, отражающее их прозорливость)[58]. Другие правительства, такие как румынское, обратились к Советскому Союзу с вопросом, что делать; поляки же, в том числе и коммунисты, напротив, выказывали заинтересованность в приглашении, пришедшем с Запада. Чехословацкие руководители пошли даже дальше: правительство этой страны, во главе которого стоял коммунист Готвальд, в первый момент приняло единогласно решение направить представителей в Париж. Оно вынуждено было пересмотреть свое решение через несколько дней, когда делегация в составе нескольких чехословацких министров услышала от Сталина в Москве, что присоединение к «плану Маршалла» будет рассматриваться СССР как враждебное действие, противоречащее чехословацко-советскому союзу[59]. В конце концов все страны Восточной Европы образовали единый фронт с Москвой. Но раскол Европы надвое тяжело сказался на всей дальнейшей ее судьбе.
Разделенная Германия
Вторая половина 1947 г. стала как раз тем временем, когда термин «холодная война» вошел в политический словарь мира[60]. После введения в действие «плана Маршалла» отношения СССР с его экс-союзниками быстро эволюционировали в сторону открытой враждебности. Благодаря американской помощи в Европе создавался «блок» западных стран, то есть происходило именно то, чего Советский Союз боялся еще со времени последних боев войны против Гитлера. Последняя конференция четырех министров иностранных дел, посвященная проблемам мирных договоров с Германией и Австрией (в Лондоне в ноябре — декабре), свелась просто к диалогу глухих. Американо-английская дипломатия была уже сориентирована на создание сепаратного государства в Западной Германии, опирающегося на экономический потенциал Рура. Такое государство могло бы принять участие в «плане Маршалла». Последние возражения французов против этого намерения были без труда преодолены. В марте 1948 г. четырехсторонняя контрольная комиссия стран-оккупантов, /284/ уже находившаяся в кризисном состоянии, перестала функционировать. В июне была осуществлена сепаратная денежная реформа в западных частях Германии. Немного спустя французы согласились слить свою оккупационную зону с англо-американской «Бизонией».
Реакцией Москвы была попытка нанести ответный удар по экс-союзникам в единственном их уязвимом пункте. Это была блокада Берлина. Советский Союз не несет один всей полноты ответственности за то, что решение проблемы Германии пошло совсем не тем путем, какой предполагался в период окончания войны; это верно также и в отношении бывшей германской столицы. Берлин находился в самом центре советской зоны. Он был поставлен под четырехстороннее административное управление, так как был подлинным центром всей Германии. Разрыв страны на части, который становился все глубже, сказался с неизбежностью и на положении в городе[61]. Ситуация усугубилась в тот день, когда западные оккупационные державы приняли решение распространить денежную реформу и на свои сектора города. С этого момента не только в Германии в целом, но и внутри самого Берлина в обращении стали циркулировать две различные денежные единицы, что создавало целый ряд сложностей в работе советской администрации. Способ, каким Москва пыталась заставить уважать свои интересы, нельзя назвать действительно благоразумным, так как ее действия привели лишь к новым политическим и дипломатическим столкновениям.
Поскольку соответствующие соглашения были заключены в период войны, когда никто не мог себе представить подобного хода событий, то не существовало и четко согласованных норм, которые бы регламентировали систему коммуникаций между западными оккупационными зонами и соответствующими секторами Берлина. Для этой цели просто было выделено несколько шоссе и железных дорог, а также три «воздушных коридора». Когда четко определилось отделение запада Германии от остальной ее части, советские оккупационные власти начали вводить некоторые ограничения для транзитного движения: в момент же введения в западной части Берлина новых денег оно было вовсе прервано. Очевидной целью действий Советского Союза, хотя этого и не признавали никогда открыто, было стремление заставить три западные державы пересмотреть их проекты создания сепаратного немецкого государства или же принудить их уйти из Берлина[62]. Пропагандистские утверждения о том, что Советы хотят «уморить город голодом», не соответствовали действительности: советские власти были готовы своими силами снабжать весь город при условии использования в обращении соответствующих денежных единиц[63]. Но это было равнозначно ликвидации власти трех других оккупационных держав.
Берлинский кризис в течение нескольких недель приобрел значение пробы сил. Отступление означало бы для американцев компрометацию их новой европейской политики. Появилась вероятность прямого вооруженного столкновения, которое почти наверняка стало /285/ бы первой искрой подлинного военного пожара. Блокада бывшей столицы Германии предоставила к тому же Соединенным Штатам повод при небольших затратах подготовить грандиозную демонстрацию в Европе своей военной и технической мощи. Снабжение западных секторов Берлина было налажено с помощью авиации путем установления знаменитого «воздушного моста», который функционировал в течение более 300 дней. Вокруг этого предприятия была организована громкая пропагандистская кампания: Берлин изображался «аванпостом свободного Запада», который необходимо отстоять любой ценой. Немецкое общественное мнение получило небольшой реванш: СССР оказался в затруднительном положении, а в американцах немцы начали видеть своих подлинных защитников. Советский Союз не мог прервать воздушное сообщение, налаженное западной стороной, не идя на риск войны, что определенно не входило в его расчеты. Когда Советский Союз осознал всю тяжесть политических потерь, которые принесла ему эта операция, то было уже слишком поздно[64]. Следовало разрядить взрывоопасную ситуацию. Пути отступления были намечены самим Сталиным в интервью американскому журналисту[65]. Блокаду сняли в мае 1949 г. Единственное, что Советский Союз получил в обмен на это, было новое бесполезное заседание Совета министров иностранных дел[66], которое состоялось вскоре в Париже, но оно носило чисто формальный характер. Берлин остался разделенным надвое; сложилась та аномальная ситуация, которая так до сих пор и не исправлена. В Москве Сталин сместил ряд авиационных начальников. Хотя Молотов сохранил дожность первого заместителя Председателя Совета Министров, он оставил пост министра иностранных дел, который занял Вышинский. Поражение потребовало своих козлов отпущения.
Психологическая атмосфера, создавшаяся в результате берлинского кризиса, облегчила создание западного альянса, направленного против СССР. Экономический союз, рожденный в рамках «плана Маршалла», быстро превратился в политический и военный союз. 4 апреля 1949 г. США и Канада подписали вместе с десятью западноевропейскими странами Атлантический пакт. Говорилось, что это договор об обороне. Но любой союз является оборонительным для его членов и повернут обратной стороной к тем, против кого он направлен. Именно так расценили ситуацию в СССР[67], руководители которого имели веские основания для беспокойства.
Европа была окончательно разорвана надвое. В мае 1949 г. была принята конституция сепаратного западногерманского государства — Федеративной Республики Германии, которая к лету имела уже и свои правительственные органы. В ответ СССР в октябре месяце создал в своей зоне второе государство — Германскую Демократическую Республику. Два враждебных блока противостояли друг другу на одном континенте, который только недавно был театром разрушительных сражений; каждой из этих двух сил принадлежала теперь одна из частей побежденной Германии. /286/
Примечания