Сталин и партия
Свидетельства самых разных людей — Светланы Аллилуевой, маршала Жукова, югославского деятеля Джиласа, Никиты Хрущева — говорят о том, что после победы в войне Сталин переживал глубокий упадок физических сил. Тяготы войны сказались на его здоровье и состоянии нервной системы; когда напряжение военных дней сменилось мирным течением будничных событий, появились явные признаки старения — затруднение в движениях и сутулость; он стал немногословен, раздражителен, подозрительность превратилась в манию[1]. 24 июня 1945 г., после грандиозного парада на Красной площади, во время банкета, на который были приглашены военачальники и другие руководители страны, он произнес странную речь, намекнув, что может уйти в отставку года через два-три. Адмирал, который позднее поведал об этом эпизоде, подозревал, что Сталин хотел главным образом выяснить реакцию всех присутствовавших на свои слова. Все заторопились протестовать и желать ему многих лет правления[2]. Гипотеза о том, что Сталин в тот момент мог быть искренен, выглядит совершенно недостоверной в свете дальнейших событий.
В сентябре 1945 г. Государственный Комитет Обороны был распущен. Это был чрезвычайный орган, сосредоточивший всю полноту власти в период военного времени. Он был заменен формой правления в рамках государственного аппарата, созданного в соответствии с конституцией страны[3]. Внутри партии также были восстановлены нормы, предусматривающие регулярное и довольно частое проведение заседаний верховных уставных органов: Политбюро, Оргбюро и Секретариата[4]. Но эти решения остались на бумаге. Возврата к нормальным методам руководства страной не произошло даже в той степени, в какой правление предвоенного периода с его внутренними потрясениями можно назвать нормальным. Продолжали практиковаться формы руководства, укоренившиеся в годы войны и ставшие привычными. Сталин почти никогда не председательствовал на заседаниях Совета Министров, хотя занимал пост его главы[5]. Переизбранный Верховный Совет собирался только один раз в год для того, чтобы принять бюджет и утвердить указы, принятые в период между двумя сессиями. Управление страной осуществлялось при помощи указов и постановлений, публикуемых периодически от имени правительства или партии, но вырабатывались они на заседаниях весьма узкого круга руководителей, точный состав участников которых неизвестен.
Методы работы, соответствующие партийному Уставу, были восстановлены внутри партийных организаций в еще меньшей степени, чем были восстановлены законность и конституционные формы /325/ управления внутри государственного аппарата. Прошли месяцы, а затем и годы, а съезд партии не созывался. Центральный Комитет собирался на пленум лишь однажды, в феврале 1947 г., для рассмотрения проблем сельского хозяйства. На этом же пленуме состав Политбюро был пополнен рядом деятелей, которые приобрели в период войны огромную власть, — это были Берия, Маленков, Вознесенский, а также два кандидата — Булганин и Косыгин. Умер Калинин. Состав Политбюро в результате выглядел следующим образом: Сталин, Андреев, Берия, Вознесенский, Ворошилов, Жданов, Каганович, Маленков, Молотов и Хрущев плюс упомянутые кандидаты[6]. Но этот узкий конклав, который традиционно включал наиболее влиятельных советских политических деятелей, так и не стал работать коллегиально. Работа строилась как бы по комиссиям, группам в 5, 6, 7 членов, подобранных в соответствии со стоящей перед ними проблемой; на практике к решению той или иной задачи допускались не все (как правило, Ворошилов или Андреев)[7].
Состав Политбюро был мало знаком широкой общественности; в официальных документах его члены именовались чаще всего «соратниками Сталина», а не «руководящими деятелями партии». По существу, все решения продолжали приниматься лично Сталиным после консультации с теми его ближайшими сотрудниками, которых он сам выбирал для каждого отдельного случая. Рабочее расписание Сталина определяло режим работы всего политического и государственного аппарата. В силу привычки, ставшей традицией в военные годы, Сталин вставал к полудню и оставался на ногах до глубокой ночи: остальные руководители собирались у него поздно вечером за ужином, в его недоступной для посторонних даче, окруженной лесом, которая была расположена на западной окраине Москвы, В то время это была любимая резиденция Сталина[8]. Эти ночные трапезы — единственная форма встреч всего руководства страны, о которой нам точно известно. Руководящие сотрудники аппарата находились в государственных или партийных учреждениях до самого рассвета, пребывая в ожидании, не поступит ли какое-либо указание сверху.
Каких-либо признаков поиска альтернативы абсолютной власти Сталина или его взглядам в послевоенные годы не было, а ведь до середины 30-х гг. подобные попытки наблюдались. Публичные выступления или просто появление на людях стареющего вождя стали крайне редкими и случайными; выдаваемый экзальтированной пропагандой за главного, если не единственного, творца победы, Сталин превратился в подобие загадочного всемогущего божества[9]. Жуков, единственный из военачальников, чей престиж и боевая слава, приобретенная в ходе войны, могли бы затмить образ вождя, был удален из Москвы. Его назначили командующим Одесским военным округом, на окраине страны[10]. Все же нельзя сказать, что на верхних этажах власти царило полное спокойствие. Хотя ясных документированных свидетельств практически не существует, /326/ нам теперь известно, что по ряду вопросов высшие руководители придерживались противоположных позиций: это касалось, например, практики установления цен на сельскохозяйственную продукцию и — в более общем плане — всех проблем сел[11]. По тому, как они вели себя после смерти вождя, можно думать, что в душах некоторых из них таилось уже сомнение в мудрости некоторых сталинских установлений. Трудности в развитии страны отражались с неизбежностью на действиях и состоянии ее руководителей. Но в обстановке, когда все это не могло открыто проявиться в виде откровенных политических дебатов, столкновения приобретали характер прежде всего личного соперничества, тайной борьбы и интриг в окружении Сталина, в тени его величия. Сам вождь относился к этим своим сотрудникам с подозрительностью и без особого уважения, продолжая понемногу осуществлять отбор и среди них[12].
Организацией, в наибольшей степени способной откликнуться на нужды и противоречия жизни общества, была коммунистическая партия. Ей предназначалась та же роль руководителя и гегемона, какую она играла и прежде во всей истории Советской страны. Травма 1936–1938 гг., когда было физически уничтожено множество партийных руководителей, еще не была залечена, но шок прошел после глубокого обновления партийных рядов в годы войны. Среди 6 млн. членов и кандидатов в члены партии, зарегистрированных в 1946 г. (четвертая часть приходилась на кандидатов), 2/3 составляли те, кто вступил в партию во время войны: 2,5 млн. коммунистов вернулись из армии к мирной жизни в результате демобилизации[13]. Сталин и его приближенные обнаружили несколько преждевременно тревогу по поводу того, не заражены ли новые члены партии, только что вернувшиеся с фронта, желанием обновить партию и стремлением развязать в ней дискуссию; их считали «недостаточно подготовленными политически»[14]. Были приняты меры предосторожности: во-первых, был резко ограничен прием в партию (как указывалось, бороться надо не за «количество», а за «качество»). В результате этого ещё и семью годами позже в партии состояло всего лишь 6,9 млн. человек; большую часть вновь принятых в партию людей рекомендовал комсомол[15]. Во-вторых, была проведена кампания всеохватывающей политучебы, в которую вовлекались как рядовые члены партии, так и среднее руководящее звено. Целью ее была унификация образа мышления, приведение его в соответствие с идеологией сталинского государства, которая только одна накануне войны утвердилась в учебниках и школах страны, только ее принципы пропагандировались и охранялись[16].
Фундаментальным и бесспорным изложением доктрины вновь был назван «краткий курс» истории партии, который был опубликован в 1938 г. именно с целью обобщить и изложить в доступной форме сталинскую концепцию. Его изучение стало всеобщим и обязательным и осуществлялось под пристальным наблюдением руководящих органов[17]. Вновь вступившие в партию должны были пройти /327/ курс политподготовки. Те, кто стоял в партийной иерархии над ними, также были охвачены политучебой, но по более широкой программе. Та часть руководителей, которая выдвигалась на ответственную работу в масштабе области, должна была пройти курс обучения в Высшей партийной школе, организованной в Москве. Срок обучения в ней составлял три года, занятия велись на трех факультетах: первый — для руководящих кадров партии, второй — для работников государственного аппарата, третий — для сотрудников печати. Другие школы были созданы на периферии страны; они были рассчитаны на двухлетнее обучение по тем же направлениям. Эта форма обучения предназначалась для тех, кому предстояло работать на уровне района: в 1946 г. их было 50, а всего лишь годом позже — 177. Для подготовки кадров к «теоретической работе», понимаемой как разработка официальной интерпретации ортодоксального знания, был создан институт для послевузовского обучения: Академия общественных наук при ЦК КПСС[18]. Было, наконец, начато издание специальной еженедельной газеты, выступления которой звучали так, будто ей предоставлено было особое право верховного надзора за всей печатью страны, как будто было мало строгой цензуры, осуществлявшейся над средствами массовой пропаганды; эта газета, что было уникальным случаем в истории советской журналистики, была органом всего лишь одного подразделения центрального партийного аппарата — Отдела агитации и пропаганды[I].
Вся эта деятельность по усилению идеологического контроля, наряду с работой по мобилизации трудящихся на выполнение экономических планов, стала основной задачей партии. Она не была и не должна была быть организацией, призванной вырабатывать коллективно политические решения: с этой точки зрения разница между коммунистами и некоммунистами была для Сталина чисто формальной[19]. Различие это лежало в другой плоскости. Сталин неукоснительно проводил в жизнь свою концепцию партии как военно-идеологического ордена, как носителя власти в Советском государстве, «приводного ремня» для передачи принятых наверху решений в массы. Даже опыт войны не заставил его отойти от жесткого осуществления программы, которая была выработана после продолжительной борьбы и утвердилась окончательно лишь накануне мирового военного конфликта.
Идеология против культуры
Хотя смутные надежды на обновление страны после войны не могли найти себе политического выражения, существовала вероятность, что они проявятся каким-либо образом в сфере культуры; это было тем более возможно, что в военные годы интеллигенция и народ накрепко слились друг с другом. Мы не хотим сказать, что в кругах /328/ советских деятелей культуры существовало какое-либо оппозиционное движение. Скорее это было ощущение новой творческой силы. Деятели культуры стремились более глубоко отражать драматические перипетии человеческой жизни и политических событий, тесно связанных в это время. Кроме того, в стране, пережившей трагические периоды, проявлялся огромный интерес к культурным ценностям. На вечерах поэзии такие замечательные авторы, как Пастернак и Ахматова, пользовались колоссальным успехом у молодежи[20]. Сталинское руководство опасалось развития живой мысли, не поддающейся контролю. Как и в случае с бурным обновлением партийных рядов, эти процессы начали вызывать беспокойство еще в 1944 г. Летом 1946 г., в момент обострения голода, было начато широкое наступление против автономии культурной жизни, где бы она ни проявлялась.
Проведение этой тягостной кампании связано с именем Жданова, который до самой смерти (наступившей летом 1948 г.) был ее главным действующим лицом. В описаниях этого периода кампания обычно фигурирует под названием «ждановщина». Но ее подлинным вдохновителем и руководителем был Сталин; Жданов же в ту эпоху был рупором его идей и наиболее доверенным лицом, правой рукой Сталина в деле руководства партией. Сталин расценил оживление культурной жизни как чреватое появлением критической мысли: хотя вождь часто отсутствовал на заседаниях высших органов управления страной, он в то же время находил возможность пригласить к себе в Кремль того или иного писателя или кинорежиссера, чтобы высказать ему свое мнение о книге или фильме[21]. Таким образом, пропагандистская кампания была начата по его личному указанию. Жданов привнес в нее менторский тон поучений, вульгарность и резкость выражений, которые сделали ее еще более тягостной, хотя смысл этой кампании и без того был трагичен. Его речи не были лишь выражением его личного мнения; в отдельных наиболее важных случаях его оценки подтверждались специальными партийными постановлениями.
Первыми объектами нападок стали литература, кинематограф, театр, то есть те сферы культуры СССР, которые в 1946 г. были наиболее доступны для широких народных масс. Но уже следующим летом была проведена атака и на «философском фронте» (эта военная терминология, весьма характерная для стиля сталинской пропаганды, продолжала использоваться на протяжении всей кампании). Вскоре стало ясно, что те же обвинения, которые были предъявлены философам, будут выдвинуты и против экономистов[22]: в борьбу были включены, таким образом, все общественные науки, особенно их направления, непосредственно связанные с идеологией. В конце 1948 г. даже такая наука, как языкознание, имеющая мало общего с политическими проблемами, была сочтена вероятным прибежищем неконформистской культуры. Наконец, в сферу борьбы попала и музыка, и все выдающиеся композиторы испытали тяжесть обвинений и разоблачений. /329/ Поводом для каждого всплеска обвинительной кампании оказывалось явление на первый взгляд малозначительное. Во всех случаях это были лишь предлоги. Наиболее губительной была первая волна критики, захлестнувшая литературную область. Причиной официального негодования стала публикация в ленинградских литературных журналах произведений двух известных и уважаемых авторов, Зощенко и Ахматовой, о которых Жданов отозвался соответственно как о «беспринципном и бессовестном литературном хулигане» и как о «блуднице и монахине, у которой блуд смешан с молитвой»[23]. Для атаки на кино исходной точкой был избран фильм о шахтерах Донбасса, а нападки на музыкальную сферу начались с критики оперы, подготовленной к празднованию 30-летней годовщины Октябрьской революции и посвященной теме гражданской войны на Кавказе. В обоих случаях атака велась против наиболее известных деятелей культуры: режиссеров Эйзенштейна, Пудовкина, Козинцева, Трауберга, композиторов Прокофьева, Шостаковича, Хачатуряна и Мясковского[24]. Поводом для нападок на общественные науки послужил труд по истории западноевропейской философии, написанный самим Александровым, который руководил всей партийной пропагандой. Но именно этот случай наиболее примечателен широтой целей, избранных для удара: каждая из атак, будь то речь Жданова или публикация официального документа, служила сигналом для появления целого ряда убийственных статей в печати. В них назывались другие имена и другие работы, другие виды искусства (например, изобразительное искусство) подвергались осуждению, и никто не мог надеяться на возможность апелляции. Вся эта критика была односторонней, хотя сама пропагандистская кампания велась под эвфемистическим лозунгом — «критика и самокритика»; во всех случаях ей не хватало убедительности.
Однако смысл и общие принципы этой кампании, ясно осветившие далеко идущие политические цели ее организаторов, конечно, не сводились к тому, что зачастую носило анекдотический характер и лежало на поверхности. Хотя для понимания того, какой «свинцовый колпак» опустился на всю советскую культурную жизнь, весьма важны именно эти подробности[II]. Задача советской литературы, категорически утверждалось в постановлении, посвященном писателям, состоит /330/ в помощи государству в деле правильного воспитания молодежи[25]. Александрова упрекали в том, что он в своем анализе западной философии придерживался «объективистского подхода», в то время как надо было бы исходить из принципа «партийности» (понимаемого как необходимость ведения тенденциозной полемики в ущерб конкретному изучению идей и фактов); таково было общее требование, предъявляемое в категорической форме ко всем областям и направлениям общественных наук[26]. В музыке предписывалось черпать вдохновение исключительно из наиболее распространенных «народных мелодий»[27], так как существовало опасение, что музыкальный язык, менее понятный для всех, а поэтому оцениваемый как «формалистический», может содержать в себе нежелательные намеки. Вся сущность культуры и все ее задачи были сведены к выполнению роли «приводного ремня» в деле воспитания и пропаганды.
Другим направлением развития всеохватывающей пропагандистской кампании было раздувание националистических настроений, причем этот аспект идеологического наступления отличался особенным ожесточением. Проблема восходит еще к периоду до 1944 г. По сути, она является отражением страха, распространившегося в то время в руководстве, перед «иностранным», «западным» влиянием на воинов, которые в составе Вооруженных Сил готовились перейти границу и должны были вступить в контакт с внешним миром. В новой форме те же опасения вновь вышли наружу в начавшемся наступлении на культуру. На театр посыпались упреки за постановку переводных пьес, которые-де могли отравить сознание граждан враждебными советскому обществу идеями[28]. Жданов обвинил сначала писателей, а затем и музыкантов в чрезмерном преклонении перед Западом[29]. Он пустил в оборот слово, которое вскоре стало употребляться как позорное клеймо, — «низкопоклонство»; им обозначалось преклонение и самоуничижение перед западной культурой, которую всю целиком оценивали как «буржуазную», не проводя различия между ее прогрессивными и консервативными направлениями. В полемике против Варги и других экономистов по вопросам оценки новейших тенденций в развитии мирового капитализма один из ораторов даже утверждал: «Достоинство советского человека, и в частности достоинство советского ученого, измеряется в наши дни его патриотизмом... В этой же книге нет ничего патриотического»[30]. Это выступление не было ни единственным в своем роде, ни из ряда вон выходящим. Оценивая в обобщенном виде суть всей этой кампании, Маленков в своем выступлении на первом совещании Коминформа утверждал, что речь идет об «энергичной борьбе» против «болезни рабского отношения ко всему заграничному», которой «была поражена некоторая неустойчивая часть интеллигенции», ставшая легкой добычей, по его словам, «шпионских служб». Несмотря на недавний опыт войны, советское руководство было убеждено, что оно должно еще «воспитывать» народ в духе патриотизма; в этом оно видело даже «основную задачу» своей «идеологической работы»[31]. /331/
Из орудия обороны национализм превратился в орудие наступления. Постановление по музыке провозглашало, что русская классическая опера — «лучшая в мире». Изобразительное западное искусство все целиком расценивалось как декадентское, начиная с импрессионистов. Жданов противопоставлял ему некую вымышленную великую традицию русского искусства XIX в., хотя в этой области не было столь выдающихся имен, как Мусоргский и Римский-Корсаков в музыке, а лишь гораздо более посредственные деятели культуры — Репин, Брюллов и Суриков[32]. В печати началась систематическая публикация статей, утверждающих первенство русских в самых различных областях знаний. Не Бессемер, Мартен и Сименс впервые разработали технологию производства стали, а русский Чернов; электрическую лампочку изобрел не Эдисон, а Лодыгин; локомотив отца и сына Черепановых был создан раньше, чем локомотив Стефенсона. Телеграфная связь использовалась в России еще до Морзе в Америке. Все это показалось в Москве недостаточным — и тогда даже пенициллин был провозглашен русским изобретением[33]. И все это было не эмоциональным преувеличением, а систематической кампанией, которая длилась много лет и приняла гротескный характер, поскольку почти любое изобретение, от велосипеда до самолета, объявлялось теперь детищем русских талантов; для этого были хороши, как говорил позднее один историк, любые средства[34].
Националистическая кампания была обращена и на переоценку прошлого. «Чуть ли не все войны, которые вела царская Россия, — говорит другой свидетель происходившего (которого нельзя заподозрить в преувеличениях), — объявлялись справедливыми и прогрессивными». Те же критерии применялись для оценки действий дореволюционной дипломатии. В целом так оценивалась вся экспансионистская политика бывшей империи; как героя чествовали генерала Скобелева, который в прошлом веке совершил карательную экспедицию в Среднюю Азию[35]. Хотя пропагандируемый патриотизм чаще всего определяли как «советский», а не просто как «русский», но ведущей национальной силой страны оставалась Россия. Колониальные захваты царской России восхвалялись и превозносились как положительные явления. Никто не рисковал напомнить ленинское определение царской империи как «тюрьмы народов». Единственными проявлениями национализма, которые подвергались критике, были националистические настроения в малых республиках Союза. Так объяснялись отзвуки прошлой борьбы сопротивления местных народов русскому завоеванию[36].
Нельзя утверждать, что наступление на культуру и волна национализма были всего лишь следствием «холодной войны»[37]: обе кампании начались раньше. «Холодная война» лишь усилила накал этих выступлений. В связи с трудными условиями существования народа и с учетом начавшейся дуэли между СССР и США Сталин счел необходимым подогреть национальные чувства людей. Но проблемы, с которыми СССР сталкивался как в отношениях с другими /332/ странами на мировой арене, так и во внутренних делах, были совершенно иными, чем проблемы, возникавшие в трагических условиях Отечественной войны. Сталин не должен был для их решения нажимать на такой рычаг, как патриотизм, тем более выродившийся в шовинизм. Сталин лишь подогревал грубую великодержавную спесь, которая овладела русским обществом, и, прежде всего, слоем его высших руководителей, после победоносной войны. Эта политика одновременно укрепляла кордон военных блоков и баз, который противники СССР стремились воздвигнуть вокруг него, и создавала дополнительные барьеры между страной и всем остальным миром с его политическими дискуссиями и идеалами.
Лысенко и биологическая наука
Из области гуманитарных наук идеологическая борьба переместилась в сферу естественных наук. Наибольший ущерб был нанесен биологии. Начиная с 30-х гг. школа академика Лысенко занимала в СССР абсолютно преобладающие позиции, что было обусловлено скорее политическими причинами, чем ценностью полученных ею научных результатов. Она утвердилась окончательно после физического уничтожения ряда ее наиболее влиятельных противников[38]. Однако некоторые противостоящие научные направления сохранились, и борьба идей вновь вспыхнула после войны. Летом 1948 г. при поддержке Сталина Лысенко добился публичного осуждения своих оппонентов во имя некоей новой псевдогенетики, которая должна быть основана на революционных принципах[III].
Специальное рассмотрение теории Лысенко не представляет для нас интереса, тем более что плоды ее были отнюдь не обильны, несмотря на полученную ею официальную поддержку. Подлинное значение этих событий в другом. Лысенко одержал победу не благодаря научным аргументам, относящимся к сути вопроса, или полученным экспериментальным данным, что является правилом для всей современной науки[39]. Он без зазрения совести использовал накаленную атмосферу нетерпимости и национализма. Его школа претендовала на то, чтобы выступать знаменосцем «социалистической науки», противостоящей «науке буржуазной» и представляющей русскую науку (своим предшественником он считал экспериментатора /333/ Мичурина), которая должна быть более правильной, чем наука «западная». Своих оппонентов он заставил замолчать и третировал их как презренных людей, не достойных доверия. Классическую генетику, отрасль науки, которая во всем мире именно в это время переживала расцвет и расширяла исследования, принося новые важнейшие открытия, травили в СССР. Ее сторонников изгоняли из институтов, университетов, исследовательских центров[40].
Диктатура Лысенко представляла собой типичное мракобесие. Питательной средой, породившей это явление, была официальная идеология, но оно имело и более глубокие корни в жизни общества: основу его нужно искать в самом характере политики по отношению к деревне и в тяжелой разрухе сельского хозяйства. В начальный период коллективизации колхозы и совхозы преподносились как хозяйства, способные вести сельскохозяйственное производство на научной основе[41]. Но в действительности они стали чем-то совершенно иным. Научная организация сельскохозяйственного производства требовала проведения совершенно другой сельскохозяйственной политики. Псевдонаука Лысенко, в которой были намешаны элементы биологии и агрономии, демагогически обещала успех в условиях существующих колхозов и совхозов. Давалась гарантия увеличения плодородия почв при незначительном использовании удобрений. Так называемые эксперименты проводились путем рассылки в хозяйства указаний; контроль за их ходом и результатами осуществлялся по ответам, которые давались на присылаемые вопросы. Провозглашалось, что в естественных науках действуют те же социологические и философские закономерности, которые излагались в трудах Сталина[42].
Сотрудники, чаще всего это были искренние, но некомпетентные энтузиасты, работали на делянках, отведенных им на полях с низкой урожайностью; они полагались на свои чудодейственные рецепты. Применение же в широком масштабе методов Лысенко привело к углублению аграрного кризиса: но не все сразу и не в полной мере отдали себе в этом отчет. Методами, аналогичными тем, какие применял Лысенко в биологии, пытались действовать и в других науках, таких как физика и химия; и здесь они принесли немалый вред (наиболее тяжелый пример являет собой попытка бойкотировать кибернетику, которую не желали признавать за науку из-за ее заграничного происхождения). Но интересы развития промышленности и роста военной мощи были настолько тесно связаны с этими областями науки, что методы массовых гонений, практикуемые Лысенко, не могли в них утвердиться в такой степени, как в биологии[43].
Вторая половина 40-х гг. в целом была периодом нового глубокого разрыва между государственной властью и культурой в советском обществе; этот разрыв был тем более болезненным, что он пришел на смену единству, созданному в условиях войны. Мрачная, удушливая атмосфера окутала страну. Цензура стала, как никогда, суровой. /334/ Ученые избегали цитировать зарубежные научные источники в своих работах[44]. Деятели культуры, попавшие в черные списки, были обречены на молчание или творческое бесплодие, а часто и на бытовые лишения. Если какое-либо действительно творческое произведение выходило в свет, то это было исключением, а не правилом: в кино, литературе, изобразительном искусстве, музыке преобладала пропагандистская риторика в сочетании с банальностями. Толпа посредственностей священнодействовала на самых различных кафедрах. Тогда же утвердилась и приобрела широкое влияние обширная категория блюстителей священной идеологической чистоты, которые обладали в обществе властью и престижем. Ритуальные формулы этого культа, такие, например, как «социалистический реализм» или «культура, национальная по форме, социалистическая по содержанию», не несли познавательной нагрузки, так как весь комплекс значений, вкладываемых в эти фразы, имел мало связи со смыслом отдельных слов, из которых они составлялись.
«Ленинградское дело» и новые репрессии
Операция, подобная по своим масштабам той, которая будет описана, не могла бы стать возможной, если бы она не сопровождалась созданием в стране всеобщей атмосферы страха. Органы репрессивного аппарата, политическая полиция и специальные войска Министерства внутренних дел никогда не уступали своих господствующих позиций среди всех государственных учреждений и своей исключительной власти, которую они приобрели в 30-е гг. Война не ограничила их прерогатив, не отменила их права на верховный надзор над партией, над Вооруженными Силами, административным аппаратом, так же как над каждым отдельным гражданином. Глава этих органов Берия получил звание маршала[45]. Воспоминания о 1936–1938 гг. были еще свежи. Обширная сеть лагерей и тюремных колоний продолжала действовать. Но многие из тех, кто был осужден в 30-х гг., отбыли наказание. В годы войны освобождение людей из тюрьмы прекратилось. После победы начали освобождать небольшими группами политических заключенных, которые отбыли свои сроки. За этим следовала обычно ссылка или принудительное поселение с запрещением проживать в крупных городах (или же просто проживать в европейской части СССР)[46]. Начиная с 1948 г. многие из тех, кто оказался на свободе, пусть и при этих ограничениях, вновь были арестованы на основе простого административного распоряжения даже без предъявления обвинения в каком-либо новом нарушении закона. Их ссылали в еще более удаленные и трудные для жизни районы, где население по большей части состояло из депортированных[47]. Но с этого момента об освобождении из заключения не могло быть и речи, разве лишь в редчайших случаях: действие многих приговоров было продлено административным решением. В этих условиях даже временная отмена смертной казни, провозглашенная в /335/ мае 1947 г. (восстановлена она была в начале 1950 г.), не произвела на людей сильного впечатления[48].
Повторный арест бывших политических осужденных совпал с общим ужесточением репрессий, которые, хотя и не достигали прежних массовых масштабов 30-х гг., были достаточно широкими и порождали психоз страха. Публичных показательных, театрализованных процессов не проводилось. По какому-то странному правилу тех, кого с наибольшей яростью поносили на страницах печати, как, например, Зощенко и Ахматову, не трогали, даже если они подвергались общему остракизму. Аресты производились в абсолютном безмолвии. Время от времени ударам подвергались наиболее видные социальные группы: интеллигенция, военные, те люди, которые имели какие-либо контакты с иностранцами. Исчез из поля зрения старик Бородин, знаменитый советник и друг Сунь Ятсена, находившийся в Китае в 20-е гг.; вместе с ним ушла в небытие большая часть сотрудников редакции газеты «Москоу ньюс», советского издания на английском языке. Но никаких официальных известий об этом не последовало[49]. Маршал Соколовский писал позднее, что, несмотря на престиж, завоеванный Вооруженными Силами, «не прекращались необоснованные репрессии против офицеров и генералов, что служило причиной неуверенности, подозрений и взаимного недоверия среди военных»[50]. Множество арестов было проведено среди нерусского населения СССР: так, были высланы многие армяне, включая некоторых из тех, кто после войны вернулся на родину из эмиграции по приглашению советских властей.
Еще и сегодня невозможно установить, сколько людей было вырвано из общества в эти последние годы сталинского правления той или иной волной репрессий. Цифры до сих пор остаются секретными. Общая же оценка говорит, что речь идет о миллионах. Учитывать надо не только тех, кто находился в заключении в концентрационных лагерях, чей принудительный труд, как мы видели, имел достаточно большое значение для развития экономики страны. К ним необходимо прибавить различные категории депортированных и ссыльных в отдаленных районах, которые жили не в заключении, но под надзором и строгим контролем и были лишены всех гражданских прав. Бок о бок с ними находились люди совершенно разной судьбы, объединенные общей участью: обычные уголовные преступники и политические заключенные, перебежчики-власовцы и солдаты, не раз награжденные правительством, украинские повстанцы и недовольные колхозники, старые уцелевшие деятели оппозиций прежних лет и сталинские «кадры», ставшие жертвой «большого террора» 30-х гг. рабочие, крестьяне, интеллигенты разных национальностей.
В конце 40-х гг. репрессии вновь затронули самую верхушку руководства страны. Как и почему это произошло — остается, по существу, неизвестным, и все рассуждения об этом носят умозрительный характер: личные столкновения и политические проблемы, оставшиеся скрытыми, переплетаются здесь с действиями полицейской /336/ машины, которая работала под покровом секретности и доказала этими акциями свое всемогущество.
Наиболее тяжелым эпизодом было так называемое «ленинградское дело». Северная столица после войны не только была овеяна гордой славой героической обороны, но и испытала обновление своих великих политических и культурных традиций. Местная партийная организация явилась выразителем этих чувств, которые нашли отражение в грандиозных планах восстановления и перестройки города, повышения его роли. Раздавались голоса о том, что он должен стать столицей Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, в то время как Москва оставалась бы столицей всего Союза[51]. Было ли этого достаточно, чтобы вызвать подозрения Сталина, который уже в 30-е гг. видел в областных партийных комитетах, особенно в ленинградском, центры власти, способные противостоять влиянию Москвы? В действительности оказалось достаточно одного ловкого полицейского доклада, чтобы заставить его поверить в существование заговора. Уже в 1946 г. атаки Жданова на писателей были сконцентрированы против тех, кто был связан с Ленинградом; резкой критике подверглись в этой связи политические лидеры города[52]. В 1948 г. был арестован Попков, глава местной партийной организации и один из основных вдохновителей обороны города в годы войны. Позднее постепенно в тюрьму были отправлены почти все остальные руководители города, его экономических, военных и культурных учреждений[53]. Уничтожение руководства повлекло за собой резкое падение значения Ленинграда, подорвало проекты его возрождения: музеи, в которых были собраны реликвии блокады, были закрыты, о ленинградской эпопее более не говорили вплоть до смерти Сталина[54].
То, что партийные комитеты могут стать выразителями надежд и интересов местного населения, не было ни чем-то новым, ни свойственным исключительно Ленинграду. Города, области, республики находились в вечном соперничестве друг с другом за получение большей доли централизованно распределяемых капиталовложений, от которых зависело их развитие. Но были у них также и притязания совсем иного рода. В Киеве два местных руководителя, Хрущев и Мануильский (первый из них был главой партийной организации республики, а второй — ее министром иностранных дел), еще в 1945 г. выражали пожелание, чтобы Украина могла устанавливать дипломатические отношения с восточноевропейскими странами, как это, казалось бы, было разрешено в соответствии с конституционной реформой 1944 г.[55] Это притязание не было удовлетворено. Некоторые партийные комитеты на Украине были обвинены в склонности к местному национализму, и их руководство было смещено. По тем же причинам и Хрущев пережил в 1947 г. тяжелое время, когда он оказался под властью Кагановича; однако ему удалось выпутаться из неприятностей и сохранить доверие Сталина, который в 1949 г. пригласил его возглавить парторганизацию Москвы[56]. /337/ «Ленинградское дело» имело тяжелые последствия. В центр событий были вовлечены и другие высшие руководители страны; все они были относительно молоды и получили ответственные назначения в последние годы. Три наиболее известных имени — Вознесенский, заместитель Председателя Совета Министров и председатель Госплана; Кузнецов, организатор обороны Ленинграда, назначенный после войны секретарем Центрального Комитета; Родионов, глава правительства Российской Советской Федеративной Социалистической Республики. Среди министров правительства этой самой большой республики Союза в число жертв попали Басов и родной брат Вознесенского, являвшиеся соответственно руководителями плановых органов и системы образования[57]. Все они были арестованы в период между 1949 и 1950 гг. и тайно расстреляны, хотя в то время смертная казнь формально была отменена. Те органы власти, членами которых они являлись, не были даже поставлены об этом в известность[58].
Двух руководителей, Маленкова и Берию, позднее обвинили в том, что они приложили руку к доносу, на основе которого было сфабриковано «ленинградское дело». Но каковы были выдвинутые обвинения, пусть даже преступления и были фикцией? Хрущев одно время говорил, что в качестве такового фигурировал «национализм». Возможно, Сталин испытывал опасения, что в атмосфере шовинизма, который он сам раздувал, в правительстве РСФСР и руководстве Ленинграда мог бы сложиться организационный центр, способный вызвать кризис системы его личной власти. Отсюда, таким образом, проистекала версия о заговоре. Только в отношении Вознесенского он колебался. Даже уже отстраненный от всех постов глава Госплана в течение нескольких месяцев находился под домашним арестом в ожидании решения своей судьбы: в конце концов осуждение на смерть не обошло и его[59].
Антисемитская кампания
Наиболее ярким проявлением сталинского шовинизма в послевоенные годы стал антисемитизм. До этого в советской действительности не было ничего подобного. Революция и большевистская власть энергично боролись с антисемитскими тенденциями, которые на протяжении длительного времени в прошлом насаждались среди народов империи политикой царизма. Хотя еврейский вопрос имел свою специфику, он рассматривался в СССР как часть более общей проблемы совместной жизни и развития в рамках единого Союза множества различных национальностей. За евреями признавалось право жить как самостоятельной нации, со своим языком и своими собственными культурными институтами. В 20-е гг. обсуждалась даже возможность предоставить им территорию, в своем роде советскую Палестину, сначала на Украине и в Крыму, а затем на Дальнем Востоке (в районе /338/ Биробиджана). Эти проекты, по своей сути весьма искусственные, полностью провалились.
Начиная со времени гражданской войны и позднее антисемитские настроения были характерной чертой движений, враждебных советской власти и ее начинаниям; в частности, они проявили себя в период крестьянского сопротивления коллективизации[60]. Среди большевиков в первые годы советской власти было довольно много евреев, особенно среди руководителей партии. Говорили, что Сталин испытывал к ним мало симпатий, поскольку из их числа вышли многие видные деятели партийных оппозиций. Однако сам он утверждал в 1931 г., что коммунисты «не могут не быть непримиримыми и заклятыми врагами антисемитизма»[61]. В 30-е гг. сама проблема считалась полностью улаженной, как и все остальные национальные вопросы; поэтому активная пропаганда против антисемитизма практически прекратилась.
В годы войны участь советских евреев на оккупированных территориях была столь же ужасной, как и во всех европейских странах, попавших под власть нацистов. В других районах страны евреи продемонстрировали не меньшую, чем русские, приверженность делу Сопротивления и победы, будь то участие в боях в рядах Вооруженных Сил или труд в тылу. Хотя официальная пропаганда никогда не выделяла особо трагедию этого народа из общей судьбы всего населения (невиданная жестокость войны на Востоке отчасти делала понятным такое отношение), евреи с самого начала войны получили право на особое политическое представительство в лице их Антифашистского комитета, который имел своей задачей, выполненной с большим усердием, налаживание связей с еврейскими общинами за рубежом, в особенности в Америке. Председателем комитета и его вдохновителем был Соломон Михоэлс, ведущий актер Еврейского театра в Москве. Комитет оставался действующим после войны и превратился в центр национального объединения; это-то и обернулось для него бедой и сделало его жертвой несправедливости[62].
В СССР, как и повсюду, ужасы нацизма и войны укрепили солидарность евреев. Проекты обретения территории для своего народа в рамках СССР возродились в ходе контактов между Антифашистским комитетом и ведущими советскими руководителями, со стороны которых, в частности Молотова и Кагановича, вновь была выдвинута идея избрать для этого Крым, сильно обезлюдевший после депортации татар. Некоторые же деятели комитета хотели иметь постоянной национальной территорией евреев те земли, которые ранее были населены в Поволжье немцами[63]. В послевоенной обстановке правительство Москвы поддержало даже создание еврейского государства в Палестине и признало Израиль; уже тогда значительное число советских граждан попросило разрешение на эмиграцию туда.
В январе 1948 г. Михоэлс внезапно умер в Минске. Было сказано, что он стал жертвой автомобильной катастрофы. Газеты посвятили ему торжественные траурные некрологи[64]. Но вскоре стали /339/ распространяться слухи об убийстве и о причастности к нему политической полиции. Эти известия получили затем множество подтверждений, хотя и полуофициального характера[65]. Насильственная смерть Михоэлса положила практически начало антиеврейскому наступлению, которое развернулось в широком масштабе несколькими месяцами позднее. Со стороны Сталина и верхушки политической полиции оно объяснялось существованием «проамериканского сионистского заговора». В ноябре 1948 г. был произведен обыск в Издательстве литературы на еврейском языке в Москве, и оно было закрыто. В конце года начались аресты членов Антифашистского комитета и других еврейских интеллигентов; были арестованы писатель Фефер, актер Зускин, критик Нусинов, литераторы Бергельсон, Квитко, Голодный, Беленький, пожилая женщина — академик Лина Штерн, дипломат и старый большевик Лозовский, 74 лет (во время войны он часто выступал от имени Советского правительства), и, наконец, наиболее известный представитель еврейской литературы поэт Перец Маркиш. Проект создания национального очага в Крыму был объявлен заговором с целью отделения полуострова от СССР и стал основной частью обвинений[66]. Все еврейские культурные учреждения, театры, школы, газеты в Москве и по всей стране были закрыты. Другая серия арестов охватила технических специалистов московских заводов (включая автомобильный, который тогда носил имя Сталина)[67]. Не пощадили даже жену Молотова, тоже еврейку.
Не менее тяжелой была кампания дискриминации, которая сопровождала эти репрессии. На всех евреев пало подозрение. Уже во время своих нападок на музыкантов Жданов включал в список обвиняемых неких интеллигентов, не называемых тогда по имени, на которых навешивался порочащий ярлык «безродных космополитов»[68]. То же выражение[IV] было употреблено вновь «Правдой» и газетой «Культура и жизнь» в конце января 1949 г. для разоблачения «антипатриотической группы театральных критиков». Личности были на этот раз упомянуты точно, все они были евреями: в данном случае это их общее происхождение не было таким уж очевидным, поскольку они носили русифицированные фамилии, однако в тексте в скобках были указаны и их старые имена, которые были очевидно еврейскими. Выводы в статье делались просто оскорбительные:
«Этой группе безродных космополитов не дороги интересы Родины, интересы советского народа. Зараженные упадочной идеологией буржуазного Запада, раболепствуя перед иностранщиной, они отравляют здоровую творческую атмосферу советского искусства тлетворным духом ура-буржуазного космополитизма, эстетства и барского снобизма. Выступления этих эстетствующих антипатриотов, людей без роду, без племени, направлены против всего нового, передового в советской /340/ драматургии и театре. Эстетство — по природе своей антинародно, антипатриотично, антинационально»[69].
Затем последовала целая серия других статей, призванных разоблачить так называемых космополитов во всех сферах культуры.
Никто, само собой разумеется, не говорил в Москве об антисемитизме. В целом кампания была обозначена как «антикосмополитическая» и выглядела, таким образом, как составная часть пропаганды национализма, который стал основным направлением идеологической обработки внутри страны. Но эти два термина на практике идентифицировались. «Какое представление, — писалось в то время, — может быть у А. Гурвича о национальном характере русского советского человека?»[70]. Гурвич наряду с Юзовским и Альтманом был одним им из наиболее известных критиков, выставленных к позорному столбу. Двое писателей, Эренбург и Гроссман, которые только что закончили книгу о преступлениях, совершенных нацистами в СССР по отношению к евреям, были отстранены от выступлений по радио, не допускались на страницы газет, их не принимали в учреждениях и в различных министерствах. Прием в высшие учебные заведения евреев стал ограничиваться. Любой вид карьеры — в партии ли, в армии или на дипломатической работе — был для них закрыт[71].
Распространившись в недрах бюрократического аппарата, начали проникать во все сферы советской общественной жизни так называемые анкеты: формуляры, заполненные вопросами. Граждане были вынуждены заполнять их при поступлении на работу или при повышении по службе, при поездке в командировки и во многих других аналогичных случаях. Эти вопросники поступали затем в отделы кадров. В течение всех 20-х и 30-х гг. им не придавали большого значения; с их помощью выяснялись только отдельные вопросы, в первую очередь социального происхождения и прежней политической деятельности. С конца 40-х гг. особое значение стали придавать пункту «национальность»: евреев считали не заслуживающими доверия. С этого начиналась дискриминация. Поощряемые сверху, всюду по стране разжигались старые предрассудки, которые таились ранее скрытно, хотя никогда не были вырваны с корнем, несмотря даже на смелую кампанию, какую вели против них большевики в 20-е гг.
Деградация сталинского национализма до уровня антисемитизма была одним из наиболее печальных приобретений СССР в послевоенный период. Как и во многих аналогичных случаях в прошлом, и не только в прошлом России, это был тягостный элемент извращения и искривления политической борьбы. Массам недовольных людей подсказывали, что во всем виноват «безродный космополит», так же точно как во второй половине 30-х гг. в качестве виновника всех бед выставлялся «враг народа». Когда-то именно Сталин говорил, что антисемитизм — это «ложная тропинка, сбивающая их (трудящихся) с правильного пути»[72]. Не видно оснований для того, чтобы не применить это определение и к тому случаю, когда он сам прибегнул к антисемитизму. /341/
Примечания