В конце февраля, в одно далеко не прекрасное утро, я еще лежал в постели и почти без мысли смотрел на решетку, при помощи которой, вот уже девятый месяц, в качестве политического преступника был отрезан от живого мира. Было уже восемь часов утра, а обитатели тюрьмы еще не вставали, и в коридоре было совсем тихо. Но вот послышалось звякание шпор. К моим дверям поспешно приблизился жандарм и, отворив дверную форточку, сиповатым голосом говорит: «Шпанец, вставайте, вас в город берут! Скорей пожалуйста!» — добавил он, закрывая форточку.
Что бы это значило? — спрашивал я сам себя, одеваясь, и никак не мог придумать, зачем меня берут в город. Дело в том, что еще за три месяца до этого следствие по моему делу (я обвинялся в провозке запрещенных книжек из-за границы) было закончено и передано прокурору военно-окружного суда в /5/ Одессе, так что допроса уже быть не могло. Быть может, отправляют в Одессу на суд. Но и это предположение приходилось отвергнуть, так как, во-первых, если отправляют куда-либо этапом, то накануне предупреждают об этом, а во-вторых, я еще не получил обвинительного акта.
Оставалось только остановиться на догадке, что дело мое, за недостатком данных, прокурором прекращено и меня передадут воинскому начальнику, который отправит меня в какую-нибудь часть. Дело в том, что я уже был принят на службу и третий год считался солдатом, хотя на самом деле не был таковым и одного часа, не принял даже и присяги, которая дается по окончании приема.
Попрощавшись на всякий случай с товарищами, я, в сопровождении жандарма, отправился в контору, где меня уже ожидал конвой. Оказалось, что меня ведут в какой-то полковой суд. Зачем именно, тюремная администрация мне объяснить не могла, но я и без того догадывался, что меня будут судить за неявку на службу и — много-много, если приговорят к 15-ти дням карцера, ибо я знал немало случаев, когда за такой проступок /6/ совсем не судили, а просто отправляли в полк. Выходило так, что суд этот будет простой формальностью, и оставалось только радоваться предстоящей прогулке.
Идти пришлось не далеко, так как здание полковой канцелярии, где заседал суд, находилось приблизительно в версте (немножко больше километра) от тюрьмы, и, несмотря на то, что погода была какая-то мозглая, что холод проникал до самых костей, я страшно жалел, что путь уже пройден, когда мы остановились возле большого трехэтажного здания. За восемь месяцев сидения я первый раз шел пешком по улице, видел кипучую жизнь, вольных людей. Некоторые из них сочувственно кивали мне головой и спрашивали мою фамилию.
Конвойные попались мне ребята довольно хорошие: всю дорогу они меня расспрашивали о разных событиях, и их симпатии, видимо, были на стороне народа. Особенно много говорили о войне. Этот разговор продолжался и тогда, когда я уже сидел в передней в ожидании вызова в зал суда. Здесь к нашей беседе присоединилось еще несколько солдат, назначенных в канцелярию вестовыми. Эти солдатики, с молодыми, добродушными /7/ лицами, все допытывались причины, почему нас так бьют японцы, и говорили, что раз на победу надежды никакой нет, да и самая война затеяна не для пользы народа, то ее нужно прикончить, потому что и так уж бездну народу уложили.
Но вот я слышу, в соседней комнате вызывают мою фамилию, и какой-то грубый, будто чем-то недовольный голос кричит: «Веди!» Конвойные быстро срываются со своих мест, лица их застывают, становятся деревянными. «Пожалуйте!» — говорит мне один из них, и оба становятся по бокам. Вот мы проходим какой-то большой зал, набитый офицерами. А вот и самый зал суда — маленькая квадратная комната. Посредине стоит большой стол, занимающий собой почти всю комнату так, что обвиняемому приходится стоять возле самых дверей. За столом этим сидят три офицера, средний из них председатель.
Пока я рассматривал его фигуру, поразившую меня своей толщиной, он объявил заседание открытым и, прочитав мой обвинительный акт, предложил мне назвать свое звание. Я назвал себя; тогда он обратился ко мне с вопросом: признаю ли я себя виновным в том, что, будучи принят на службу, не /9/ явился на разбивку? Не признавая себя виновным, я подтвердил самые факты.
— А вы ничего не имеете спросить? — ленивым голосом обратился он к офицеру с черной бородой и строгим лицом, сидевшему по правую руку председателя.
— Н-е-т, — процедил тот, испытующе глядя на меня.
— В таком случае я объявляю следствие по делу законченным. Суд удаляется для совещания, — сказал председатель, поднявшись со своего места.
Конвойным был сделан знак, и меня опять вывели в ту переднюю, где я сидел раньше.
О приговоре я думал очень мало. Кстати же, и солдаты все в один голос уверяли, что мне ничего не будет, разве на хлеб и воду посадят на несколько дней, да и то едва ли, так как председатель этот (подполковник) человек-де очень мягкий и строго наказывать не станет. Но приговор, который мне был объявлен через несколько минут, убедил меня в обратном. Я был приговорен к 1 1/2 годам дисциплинарного батальона! Приговор этот слишком уж не соответствовал содеянному проступку, и было ясно, что мне мстят за мои политические убеждения. Но все-таки меня не так поразила жестокость приговора, как та легкость, с какою он был произнесен. Меня даже не потрудились спросить, какие причины побудили меня уклониться от военной службы.
— Здорово они вас! — проговорил один из конвойных, когда мы очутились опять на улице.
И после этих слов оба конвойных пошли молча, как бы подавленные той неумолимой силой, которая заставила их самих быть конвойными, а меня конвоируемым. Шли мы на этот раз очень быстро, и всякий раз, когда я наклонялся, чтобы поправить калошу, съезжавшую с моей ноги, конвойные быстро останавливались и как-то беспокойно на меня поглядывали.
Очутившись в своей одиночке, я вспомнил, что мне дано только 24 часа для обжалования приговора, и обратился к тюремной администрации с требованием вызвать ко мне адвоката (защитника), но получил отказ, мотивированный тем, что это не дело тюремной администрации и она даже не имеет права на такой вызов. Итак, срок обжалования был /10/ пропущен, оставалось только надеяться на то, что предстоящий суд по политическому делу окончится для меня «лишением прав» и таким образом я буду избавлен от того дикого рабства, которое у нас называлось солдатчиной. Увы, и эти мои надежды не оправдались!