В течение этих двух лет мне пришлось
много размышлять о религии. Во время плавания на «Бигле» я был вполне
ортодоксален; вспоминаю, как некоторые офицеры (хотя и сами они были
людьми ортодоксальными) от души смеялись надо мной, когда по какому-то
вопросу морали я сослался на Библию как на непреложный авторитет.
Полагаю, что их рассмешила новизна моей аргументации. Однако в течение
этого периода [т.е. с октября 1836 г. до января 1839 г.] я постепенно
пришел к сознанию того, что Ветхий завет с его до очевидности ложной
историей мира, с его вавилонской башней, радугой в качестве знамения
завета и пр. и пр., и с его приписыванием богу чувств мстительного
тирана заслуживает доверия не в большей мере, чем священные книги
индусов или верования какого-нибудь дикаря. В то время в моем уме то и
дело возникал один вопрос, от которого я никак не мог отделаться: если
бы бог пожелал сейчас ниспослать откровение индусам, то неужели он
допустил бы, чтобы оно было связано с верой в Вишну, Сиву и пр.,
подобно тому как христианство связано с верой в Ветхий завет? Это
представлялось мне совершенно невероятным.
Размышляя далее над тем, что потребовались бы самые ясные
доказательства для того, чтобы заставить любого нормального человека
поверить в чудеса, которыми подтверждается христианство; что чем больше
мы познаём твердые законы природы, тем все более невероятными
становятся для нас чудеса; что в те [отдаленные] времена люди были
невежественны и легковерны до такой степени, которая почти непонятна
для нас; что невозможно доказать, будто Евангелия были составлены в то
самое время, когда происходили описываемые в них события; что они
по-разному излагают многие важные подробности, слишком важные, как
казалось мне, чтобы отнести эти расхождения на счет обычной неточности
свидетелей, - в ходе этих и подобных им размышлений (которые я привожу
не потому, что они сколько-нибудь оригинальны и ценны, а потому, что
они оказали на меня влияние) я постепенно перестал верить в
христианство как божественное откровение. Известное значение имел для
меня и тот факт, что многие ложные религии распространились по обширным
пространствам земли со сверхъестественной быстротой. Как бы прекрасна
ни была мораль Нового завета, вряд ли можно отрицать, что ее
совершенство зависит отчасти от той интерпретации, которую мы ныне
вкладываем в его метафоры и аллегории.
Но я отнюдь не был склонен отказаться от своей веры; я убежден в
этом, ибо хорошо помню, как я все снова и снова возвращался к
фантастическим мечтам об открытии в Помпеях или где-нибудь в другом
месте старинной переписки между какими-нибудь выдающимися римлянами или
рукописей, которые самым поразительным образом подтвердили бы все, что
сказано в Евангелиях. Но даже и при полной свободе, которую я
предоставил своему воображению, мне становилось все труднее и труднее
придумать такое доказательство, которое в состоянии было бы убедить
меня. Так понемногу закрадывалось в мою душу неверие, и в конце концов
я стал совершенно неверующим. Но происходило это настолько медленно,
что я не чувствовал никакого огорчения и никогда с тех пор даже на
единую секунду не усомнился в правильности моего заключения. И в самом
деле, вряд ли я в состоянии понять, каким образом кто бы то ни было мог
бы желать, чтобы христианское учение оказалось истинным; ибо если оно
таково, то незамысловатый текст [Евангелия] показывает, по-видимому,
что люди неверующие - а в их число надо было бы включить моего отца,
моего брата и почти всех моих лучших друзей - понесут вечное наказание.
Отвратительное учение! [114]
Хотя над вопросом о существовании бога как личности я стал много
размышлять в значительно более поздний период моей жизни, приведу здесь
те неопределенные заключения, к которым я с неизбежностью пришел.
Старинное доказательство [существования бога] на основании наличия в
Природе преднамеренного плана, как оно изложено у Пейли,
доказательство, которое казалось мне столь убедительным в прежнее
время, ныне, после того как был открыт закон естественного отбора,
оказалось несостоятельным. Мы уже не можем больше утверждать, что,
например, превосходно устроенный замок какого-нибудь двустворчатого
моллюска [115]
должен был быть создан неким разумным существом, подобно тому как
дверной замок создан человеком. По-видимому, в изменчивости живых
существ и в действии естественного отбора не больше преднамеренного
плана, чем в том направлении, по которому дует ветер. Все в природе
является результатом твердых законов. Впрочем, я рассмотрел этот вопрос
в конце моего сочинения об «Изменениях домашних животных и [культурных]
растений» [116], и, насколько мне известно, приведенные там доводы ни разу не встретили каких-либо возражений.
Но если и оставить в стороне те бесчисленные превосходные
приспособления, с которыми мы встречаемся на каждом шагу, можно все же
спросить: как объяснить благодетельное в целом устройство мира? Правда,
некоторые писатели так сильно подавлены огромным количеством страдания
в мире, что, учитывая все чувствующие существа, они выражают сомнение в
том, чего в мире больше - страдания или счастья, и хорош ли мир в целом
или плох. По моему мнению, счастье несомненно преобладает, хотя
доказать это было бы очень трудно. Но если это заключение справедливо,
то нужно признать, что оно находится в полном согласии с теми
результатами, которых мы можем ожидать от действия естественного
oтбоpa. Если бы все особи какого-либо вида постоянно и в наивысшей
степени испытывали страдания, то они забывали бы о продолжении своего
рода; у нас нет, однако, никаких оснований думать, что это когда-либо
или, по крайней мере, часто происходило. Более того, некоторые другие
соображения заставляют полагать, что все чувствующие существа
организованы так, что, как правило, они наслаждаются счастьем.
Каждый, кто, подобно мне, убежден, что у всех существ органы их телесной и психической жизни [corporeal and mental organs]
(за исключением тех органов, которые ни полезны, ни вредны для их
обладателя) развились путем естественного отбора, или переживания
наиболее приспособленного (совместно с действием упражнения или
привычки) [117],
должен будет признать, что эти органы сформировались так, что
обладатели их могут успешно соревноваться с другими существами и
благодаря этому возрастать в числе. К выбору того вида действий,
который наиболее благотворен для вида, животное могут побуждать как
страдание, например - боль, голод, жажда и страх, так и удовольствие,
например - еда и питье, а также процесс размножения вида и пр., либо же
сочетание того и другого, например - отыскивание пищи. Но боль или
любое другое страдание, если они продолжаются долго, вызывают
подавленность и понижают способность к деятельности, хотя они отлично
Служат для того, чтобы побудить живое существо оберегаться от
какого-либо большого или внезапного зла. С другой стороны, приятные
ощущения могут долго продолжаться, не оказывая никакого подавляющею
действия; напротив, они вызывают повышенную деятельность всей системы.
Таким образом и произошло, что большинство или все чувствующие
существа так развились путем естественного отбора, что приятные
ощущения служат им привычными руководителями. Мы наблюдаем это в том
чувстве удовольствия, которое доставляет нам напряжение - иногда даже
весьма значительное - наших телесных и умственных сил, в удовольствии,
которое доставляет нам каждый день еда, и особенно в том удовольствии,
которое проистекает из нашего общения с другими людьми и из любви к
членам нашей семьи. Сумма такого рода ставших обычными или часто
повторяющихся удовольствий доставляет большинству чувствующих существ -
я почти не сомневаюсь в этом - избыток счастья над страданиями, хотя
многие время от времени испытывают немало страданий. Эти страдания
вполне совместимы с верой в Естественный Отбор, действие
которого несовершенно и который направлен только к тому, чтобы
обеспечить каждому виду возможно больший успех в борьбе с другими
видами за жизнь, борьбе, протекающей в исключительно сложных и
меняющихся условиях.
Никто не оспаривает того факта, что в мире много страданий. В
отношении человека некоторые [мыслители] пытались объяснить этот факт,
допустив, будто страдание служит нравственному совершенствованию
человека. Но число людей в мире ничтожно по сравнению с числом всех
других чувствующих существ, а им часто приходится очень тяжело страдать
без какого бы то ни было отношения к вопросу о нравственном
совершенствовании. Существо столь могущественное и столь исполленное
знания, как бог, который мог создать вселенную, представляется нашему
ограниченному уму всемогущим и всезнающим, и предположение, что
благожелательность бога не безгранична, отталкивает наше сознание, ибо
какое преимущество могли бы представлять страдания миллионов низших
животных на протяжении почти бесконечного времени? Этот весьма старый
довод против существования некой разумной первопричины, основанный на
наличии в мире страдания, кажется мне очень сильным [119],
между тем как это наличие большого количества страданий, как уже было
только что отмечено, прекрасно согласуется с той точкой зрения,
согласно которой все органические существа развились путем изменения и
естественного отбора.
В наши дни наиболее обычный аргумент в пользу существования
разумного бога выводится из наличия глубокого внутреннего убеждения и
чувств, испытываемых большинством людей. Не приходится, однако,
сомневаться в том, что индусы, магометане и другие могли бы таким же
образом и с равной силой согласиться с существованием единого бога или
многих богов, или же - подобно буддистам - с отсутствием какого бы то
ни было бога [120].
Существует также много диких племен, о которых нельзя с какой-либо
достоверностью утверждать, что они обладают верой в то, что мы называем
богом: и действительно, они верят в духов или в привидения, и, как
показали Тэйлор и Герберт Спенсер, можно объяснить, каким образом, по
всей вероятности, подобные верования возникли [121].
В прежнее время чувства, подобные только что упомянутым (не думаю,
впрочем, что религиозное чувство было когда-либо сильно развито во
мне), приводили меня к твердому убеждению в существовании бога и в
бессмертии души. В своем «Дневнике» я писал, что «невозможно дать
сколько-нибудь точное представление о тех возвышенных чувствах
изумления, восхищепия и благоговения, которые наполняют и возвышают
душу», когда находишься в самом центре грандиозного бразильского леса [122].
Хорошо помню свое убеждение в том, что в человеке имеется нечто
большее, чем одна только жизнедеятельность его тела. Но теперь даже
самые величественные пейзажи не могли бы возбудить во мне подобных
убеждений и чувств. Могут справедливо сказать, что я похож на человека,
потерявшего способность различать цвета, и что всеобщее убеждение людей
в существовании красного цвета лишает мою нынешнюю неспособность к
восприятию этого цвета какой бы то ни было ценности в качестве
доказательства [действительного] отсутствия его.
Этот довод был бы веским, если бы все люди всех рас обладали одним и
тем же внутренним убеждением в существовании единого бога; но мы знаем,
что в действительности дело обстоит отнюдь не так. Я не считаю поэтому,
что подобные внутренние убеждения и чувства имеют какое-либо значение в
качестве доказательства того, что бог действительно существует. То
душевное состояние, которое в прежнее время возбуждали во мне
грандиозные пейзажи и которое было внутренне связано с верой в бога, по
существу не отличается от состояния, которое часто называют чувством
возвышенного; и как бы трудно ни было объяснить происхождение этого
чувства, вряд ли можно ссылаться на него как на доказательство
существования бога с большим правом, чем на сильные, хотя и неясные
чувства такого же рода, возбуждаемые музыкой.
Что касается бессмертия [123],
то ничто не демонстрирует мне [с такой ясностью], насколько сильна и
почти инстинктивна вера в него, как рассмотрение точки зрения, которой
придерживается в настоящее время большинство физиков, а именно, что
солнце и все планеты со временем станут слишком холодными для жизни,
если только какое-нибудь большое тело не столкнется с солнцем и не
сообщит ему таким путем новую жизнь [124].
Если верить, как верю я, что в отдаленном будущем человек станет
гораздо более совершенным существом, чем в настоящее время, то мысль о
том, что он и все другие чувствующие существа обречены на полное
уничтожение после столь продолжительного медленного прогресса,
становится невыносимой. Тем, кто безоговорочно допускает бессмертие
человеческой души, разрушение нашего мира не покажется столь ужасным.
Другой источник убежденности в существовании бога, источник,
связанный не с чувствами, а с разумом, производит на меня впечатление
гораздо более веского. Он заключается в крайней трудности или даже
невозможности представить себе эту необъятную и чудесную вселенную,
включая сюда и человека с его способностью заглядывать далеко в прошлое
и будущее, как результат слепого случая или необходимости. Размышляя
таким образом, я чувствую себя вынужденным обратиться к Первопричине,
которая обладает интеллектом, в какой-то степени аналогичным разуму
человека, т.е. заслуживаю названия Теиста *.
* Насколько я в состоянии вспомнить, это умозаключение
сильно владело мною приблизительно в то время, когда я писал
«Происхождение видов», но именно с этого времени его значение для меня
начало, крайне медленно и не без многих колебаний, все более и более
ослабевать [125].
Но в таком случае возникает сомнение в том, можно ли положиться на
человеческий ум в его попытках строить такого рода обширные заключения;
на человеческий ум, развившийся, как я твердо убежден, из того слабого
ума, которым обладают более низко организованные животные? Не имеем ли
мы здесь дела с результатом такой связи между причиной и следствием,
которая поражает нас своим [характером] необходимости, но которая,
вероятно, зависит только лишь от унаследованного опыта? Не следует
также упускать из виду возможности постоянного внедрения веры в бога в
умы детей, внедрения, производящего чрезвычайно сильное и, быть может,
наследуемое воздействие на их мозг, не вполне еще развитый, так что для
них было бы так же трудно отбросить веру в бога, как для обезьяны -
отбросить ее инстинктивный страх и отвращение по отношению к змее [126].
Я не могу претендовать на то, чтобы пролить хотя бы малейший свет на
столь трудные для понимания проблемы. Тайна начала всех вещей
неразрешима для нас, и что касается меня, то я должен удовольствоваться
тем, что остаюсь Агностиком.
Человек, не обладающий твердой и никогда не покидающей его верой в
существование личного бога или в будущую жизнь с ее воздаянием и
наградой, может, насколько я в состоянии судить, избрать в качестве
правила жизни только одно: следовать тем импульсам и инстинктам,
которые являются наиболее сильными или кажутся ему наилучшими. В этом
роде действует собака, но она делает это слепо, между тем как человек
может предвидеть и оглядываться назад и сравнивать различные свои
чувства, желания и воспоминания. И вот, в согласии с суждением всех
мудрейших людей, он обнаруживает, что наивысшее удовлетворение он
получает, если следует определенным импульсам, а именно - социальным
инстинктам. Если он будет действовать на благо других людей, он будет
получать одобрение со стороны своих ближних и приобретать любовь тех, с
кем он живет, а это последнее и есть, несомненно, наивысшее
наслаждение, какое мы можем получить на нашей Земле. Постепенно для
него будет становиться невыносимым охотнее повиноваться своим
чувственным страстям, нежели своим высшим импульсам, которые, когда они
становятся привычными, почти могут быть названы инстинктивными. По
временам его разум может подсказывать ему, что он должен действовать
вразрез с мнением других людей, чье одрбрение он в таком случае не
заслужит, но он все же будет испытывать полное удовлетворение от
сознания, что он следовал своему глубочайшему убеждению или совести.
Что касается меня самого, то я думаю, что поступал правильно,
неуклонно занимаясь наукой и посвятив ей всю свою жизнь. Я не совершил
какого-либо серьезного греха и не испытываю поэтому никаких угрызений
совести, но я очень и очень часто сожалел о том, что не оказал больше
непосредственного добра моим ближним. Единственным, но недостаточным
извинением является для меня то обстоятельство, что я много болел, а
также моя умственная конституция, которая делает для меня крайне
затруднительным переход от одного предмета или занятия к другому. Я
могу вообразить себе, что мне доставила бы высокое удовлетворение
возможность уделять благотворительным делам все мое время, а не только
часть его, хотя и это было бы куда лучшей линией поведения.
Нет ничего более замечательного, чем распространение религиозного
неверия, или рационализма, на протяжении второй половины моей жизни.
Перед моей предсвадебной помолвкой мой отец советовал мне тщательно
скрывать мои сомнения [в религии], ибо, говорил он, ему приходилось
видеть, какое исключительное несчастье откровенность этого рода
доставляла вступившим в брак лицам [127].
Дела шли прекрасно до тех пор, пока жена или муж не заболевали, но
тогда некоторые женщины испытывали тяжелые страдания, так как
сомневались в возможности духовного спасения своих мужей, и этим в свою
очередь причиняли страдания мужьям. Отец добавлял, что в течение своей
долгой жизни он знал только трех неверующих женщин, а следует помнить,
что он был хорошо знаком с огромным множеством людей и отличался
исключительной способностью завоевывать доверие к себе. Когда я спросил
его, кто были эти три женщины, он, говоря с уважением об одной из них,
своей свояченице Китти Веджвуд [128],
признался, что у него нет безусловных доказательств, а только
неопределенные предположения, поддерживаемые убеждением в том, что
такая глубокая и умная женщина не могла быть верующей. В настоящее
время - при моем небольшом круге знакомых - я знаю (или знавал раньше)
несколько замужних женщин, вера которых была не на много сильнее, чем
вера их мужей.
Мой отец любил рассказывать о неопровержимом аргументе, при по мощи
которого одна старая дама, некая миссис Барло, подозревавшая отца в
неверии, надеялась обратить его: «Доктор! Я знаю, что сахар сладок во
рту у меня, и [так же] знаю, что мой Спаситель существует».
Воспроизведено по изданию:
Ч. Дарвин, Сочинения, пер. С.Л. Соболя под ред. акад. В.Н. Сукачева,
Изд. АН СССР, М., 1959 г., том 9.