Через несколько дней после Рождества случилось нечто дивное.
Я болел, и мне поручили дежурить у радиоприемника, прослушивать новости и на
вечернем построении наиболее важные из них доводить до всеобщего сведения. Я
был очень доволен тем, что делал хоть что-то, поскольку этим вносил хоть
какой-то вклад в борьбу.
И вот вдруг я понял, что на шоссе в Масайю что-то
случилось, так как услышал, что оно блокировано гвардией. Убедившись, что
действительно происходит нечто серьезное, я пошел искать Модесто. Он находился
на кухне, где я ему и доложил. Он знал, о чем идет речь. И даже точно знал, что
это была акция с целью захвата заложников (операция 27 декабря 1974 г.). Но мы-то ни черта
не знали.
Интересно, кому же принадлежат дома на шоссе в Масайю,
чьи там посольства? Я этого не знал, поскольку сам был не из Манагуа... Позднее
выяснилось, что захвачен был дома Чема Кастильо. В горах мы с радостным
нетерпением стали ожидать новостей. Немного спустя прослушали коммюнике
гвардии, после чего все радиостанции были отключены и замолкли. Итак, удар
нанесен. Но как и кем? Вот тогда начался период нашего всеобщего
беспокойства... Господи, боже ты мой, только пусть эти чертовы дети вырвутся
целыми и невредимыми. И потом, где же все-таки был нанесен этот удар?.. Через
некоторое время штаб Национальной гвардии сообщил о захвате дома Чема Кастильо
партизанами, один из которых, Карлос Агуэро, опознан, и что епископ [1] выступил в качестве посредника... Тут-то я догадался, что
никакой это не был Карлос Агуэро, поскольку увидел, как Родриго и Рене Вивас не
без злорадства рассмеялись. /127/ Естественно, я сразу же понял, что Родриго — это и
есть Карлос Агуэро, вспомнив описание его внешности: высокий блондин с голубыми
глазами... А-а-а! Так, значит, это и есть Карлос Агуэро!.. Да, это он... и
многое из того, что он говорил, начало состыковываться. Но только теперь, а
раньше мне и в голову не приходило, что Родриго — это Карлос Агуэро.
Весь день прошел в обсуждении событий в Манагуа.
Отвечая за новости, я буквально прилип к радиоприемнику... Что там нового...
Что нового... Ага, переговоры продолжаются... Должны передать заявления СФНО...
И вот их передали. Так их... говорили мы между собой, а ведь заставили же их
сделать это! Так им, скотам этим, и надо... В лагере воцарилось радостное
возбуждение. А бедные часовые, когда им приносили еду, умоляли: «Что там, брат,
а? Ну расскажи мне...» И ты принимался рассказывать ему, как все обстояло, хотя
разговаривать на посту строго запрещалось. «Ну еще, расскажи мне еще...» «Нет,
остальное вечером...» — говорил ты, уходя, так продолжалось, пока наши
товарищи, участвовавшие в этой операции, не выбрались наконец за границу...
Узнав об этом, мы принялись палить в белый свет как в копеечку... Дело в том,
что события 27 декабря вызвали у нас чрезвычайный моральный подъем. Мы прямо
наслаждались происшедшим, так как перед лицом всего мира были разоблачены
творимые в горах расправы над крестьянами. Причем указывались те самые места,
где доводилось бывать и нам. Синика, Васлала... Мы понимали, что отныне не
одиноки. Что становятся известными места, где шла партизанская война. Что
репрессии, совершавшиеся в горах, разоблачены. Через несколько дней мы
заметили, что начальство наше что-то зашевелилось и в хижине Родриго и Модесто
началось какое-то совещание с Аркадио. Затем Родриго куда-то отбыл с пятью
ребятами... А дней через шесть после их ухода приходит один крестьянин и
говорит: «Рассказывают, будто кто-то атаковал казармы в Васлала. Была
перестрелка... и среди гвардейцев много убитых». Короче говоря, это Родриго,
согласно плану, уходил атаковать казармы в Васлала. Гвардия потеряла 11
человек. Та самая гвардия, которая никогда себе и представить не могла, что
столь неприступный лагерь можно атаковать. Та самая гвардия, на которую в горах
и глянуть-то боялись, и вдруг ее поливают огнем. В итоге /128/ они там внутри казармы
взбесились и сгоряча перебили друг друга, а компа с победой и сохраняя порядок
отошли, по пути приведя в исполнение приговор над несколькими мировыми судьями.
Таким образом, партизанское движение вступило в период радостного подъема,
который, правда, был омрачен гибелью Тельо.
Через три дня после возвращения в лагерь Родриго
появилось коммюнике гвардии, где сообщалось, что в зоне Синики, или Кусули, во
время преследования совершивших налет на казарму в Васлала патруль гвардии
наткнулся на сопротивление некоего вооруженного мужчины, погибшего в бою и
опознанного как Рене Техада Перальта. В действительности все обстояло так.
Гвардейцы захватили одного нашего связного, рассказавшего, что в таком-то доме
находится партизан. Тельо был там вместе с другим товарищем, которому удалось
спастись. Около 6 часов вечера Тельо, услышав обычный сигнал, решил, что к нему
идет связник, приносивший еду... ну и все. Засвистели пули, и в сгущающейся
темноте Тельо, человеку предусмотрительному и осторожному, влепили пулю в лоб.
А теперь расскажу, что я почувствовал, услышав о
гибели Тельо. Я прежде всего ощутил страх. Страх, так как в чем-то я даже
копировал Тельо. Это он обучал меня, как падать на землю, как лежать, что
делать при подходе гвардейцев. Тельо научил меня, как поступать в боевой
обстановке, что делать при отступлении и как командовать людьми в бою против
гвардии. И неожиданно именно Тельо погиб, то есть именно тот, кто был моим
учителем. В общем, были минуты, когда я размышлял примерно так: все, чему он
меня обучал, не годится, и коли он сам этого не применил и не использовал, то
это все — чистая теория. Словом, в герилье не существует ничего заранее
предсказуемого, такова уж она есть — и первым часто гибнет тот, кто лучше всех
и кто был твоим же наставником. А ведь ко времени, когда Тельо погиб, я
чувствовал себя уже какой-никакой, но величиной. Окрепнув и став подвижнее, я
чувствовал свое превосходство над каким-нибудь политическим деятелем типа
студенческого вожака из университета. Я считал, что превосхожу их, что я уже
партизан, крепкий телом и легкий на подъем ходок, владеющий оружием. А тут
вдруг пал сам Тельо. Так какого же хрена! Чему он учил нас? Чего мы добьемся с
его наукой, если его /129/ сразу же убили. Его, а не кого-нибудь из новичков, вместе
с которыми мы тренировались. Тогда можно было бы сказать так: он не усвоил
того, чему его учил Тельо. Но ведь погиб-то первым Тельо. Вот почему я
болезненно ощущал свою уязвимость. В голову лезли мысли: мы — просто карикатура
на настоящих партизан, их неудачная копия, какая-то псевдогерилья. И вообще все
наши потуги были лишь добрыми пожеланиями и мечтаниями... Вот что я переживал в
этот момент.
Помню, вечером, накануне того дня, когда мы узнали о
гибели Тельо, над нашим лагерем пролетел вертолет. Потом я понял, что он
перевозил тело Тельо в Васлала для опознания. Но тогда мы бросились тушить
огни, думая, что это к нам. Появись в тот момент гвардия, мы были готовы
сражаться. Посты были удвоены, рюкзаки уложены... Но ничего такого не
случилось. Между собой мы говорили, что если бы эти сукины дети пришли, то уж
мы бы их сокрушили. И вот тогда мы узнали о гибели Тельо. Никогда я не прощу
Тельо того, что его убили первым же выстрелом. И в тот же вечер, когда мы
узнали об этом, я ушел в свою палатку и улегся в гамак обдумать все то, о чем я
уже рассказал. Кроме того, я думал о Леоне, об университете. Я не мог принять
смерть Тельо. Студенты бросают в полицию камнями. Но что они знают о настоящем
бое, о том, что такое гвардия? Сам я, бывший одним из ведущих студенческих
руководителей и ныне уже прошедший курс партизанской подготовки, в глубине
своей души понимал, что тот, кто меня готовил, первым же и погиб. А ведь он был
тем, кто больше меня и, следовательно, больше всей Субтиавы разбирался в
военном деле. А значит, и больше всего университета и всех товарищей из
Сандинистского фронта, действовавших легально или в подполье.
Вот когда показалось, что страх проник в горы. Затих
даже ветер, и деревья перестали качаться. Наступила тишина, эдакое
всеобъемлющее молчание. Не знаю, быть может, я слишком испугался, но помню, что
кроны высоченных деревьев и впрямь разошлись над нашими головами и даже ни
листочек не шелохнулся. Лес как-то поник, его листва замерла, горы сковало
оцепенение. Все затихло, как перед смертельной опасностью. Перепали щебетать и
птицы, будто бы их прогнало страхом... Мне показалось, что все окружающее /130/
погрузилось в меланхолию и ожидание. Когда же придут гвардейцы, чтобы
расправиться с нами, не знаю, да просто не могу объяснить, что же тогда происходило
со мной. Все товарищи обсуждали случившееся, но не все из тех, кто проходил
подготовку вместе со мной, чувствовали страх. Некоторых смерть Тельо не очень
задела. Не то чтобы она их совсем не тронула, а просто Тельо был с нами суров и
требователен, рассуждали они теперь примерно так: что же это он сплоховал,
когда пришло время. Тем самым его вроде бы обвиняли, дескать, куда же делось
все, чему он нас учил.
Мне казалось невероятным то, что Тельо мог
погибнуть... То есть это, а равно и другие действия в бою, которым он учил, —
сплошная теория, а сила и мощь гвардии подавляют все. Так какова цена тем
знаниям, которые он нам дал? Верны они или нет? Ведь гвардия начхать хотела на
все это. И хотя Тельо знал больше нас, его разом прихлопнули. Значит, гвардия в
тысячу раз сильнее, и она смеется над нами. Ее не интересует, знаешь ты там
чего или нет. Она просто тебя убьет. Следовательно, то, что ты знаешь,
бесполезно? Не может защитить от гвардии? Так как же ее разбить, как с ней
покончить, как же тогда уничтожить гвардию? Как же мы тогда покончим с
диктатурой, если на гвардию не действует то, что мы умеем стрелять и ползать?..
Я ощутил свое бессилие. Но не перед каким-либо тяжелым весом, ведь я уже умел
носить тяжести, как, впрочем, и карабкаться вверх по горам, переносить голод и
одиночество. А вот уверенность в том, что я в бою первым уничтожу врага,
испарилась. Вот что было важно. А я считал себя представителем множества людей,
городских бедняцких окраин, университета и был лучше других подготовлен...
Смерть Тельо я не мог принять, хотя изначально у меня
в голове вертелись его слова о том, что если он и умрет, то подготовленные им
для герильи люди все равно останутся. Но я думал и так: если он научил нас
тому, что знал сам, если мы будем сражаться, как он, если наши познания для
гвардии просто пшик, то значит, всех нас перебьют. А ведь Тельо восхищался Че и
Карлосом Фонсекой. Еще хорошо, что Карлоса Фонсеку пока не убили. Но ведь он,
думал я про себя, и участия в герилье пока не принимал. При таком противнике
герилья невозможна... Вот если бы Че выжил, а то ведь /131/ те, кто убил Че, прошли
подготовку у рейнджеров [2], которые натаскивали и тех, кто убил Тельо. Затем
я подумал, а не был ли Че, как Тельо, как все мы, даже сам Сандинистский фронт,
просто Дон-Кихотом? И вообще, не были ли наше студенческое движение и
организованное Фронтом движение на городских бедняцких окраинах, из тех
движений, которые сначала вспыхивают и набирают силу в разных странах Латинской
Америки, особенно Южного Конуса, а потом их подавляют? Так не была ли Куба только
исключением, да и то из-за того, что Фидель, Рауль и Камило сумели добиться
своего, поскольку у противника еще не было опыта и империализм еще не показал
своих когтей? А значит, все революционные песни, вся революционная литература,
выходившая в Латинской Америке, были не более чем пустышкой или
интеллектуальным душем, случайной революционной теорией, которая на практике не
приносила никакого результата, а, следовательно, у Латинской Америки нет
будущего, и мы потерпим поражение так же, как ранее это произошло с
колумбийцами, венесуэльцами, гватемальцами [3].
Что же спасло меня в тот момент? Ведь все чувства
подавлены. Так вот, спасает то, что СФНО сумел воспитать у нас страстную,
питаемую уходящими в историю корнями мечту и безграничное упорство. Мозг вновь
лихорадочно начинает работать: тьма людей здесь может погибнуть, но необходимо
продолжать борьбу, чтобы разбить врага, поскольку в конечном счете быть
партизаном, выступить против гвардии, хоть ты и погибнешь, — это жизненная
позиция, и если ты погибнешь, то с чистой совестью. Ведь твоя смерть, само
собой, заключает в себе протест. То есть и смерть Тельо была протестом. Мы
погибнем, тем самым протестуя. Так пускай же Сандинистский фронт не что иное,
как просто еще одно партизанское движение, которое империализм и диктатура
Сомосы подавят. Ведь это уже столько раз случалось на нашем континенте. Важным
было не то, /132/ применил или нет Тельо знания и отвечали ли они, эти знания,
действительности. Главное то, чему он нас учил: если погибнуть, то за свою
мечту. Да, именно за мечты, за надежды, за иллюзии, наконец, стоило очертя
голову броситься в бой. Вслепую и несмотря ни на что... Вот что было важно! Бороться,
отбросив сомнения в наших собственных военных возможностях. Нужно было собрать
их все вместе, да и метнуть во врага. Тут-то и появляется сознательность. В
глубине души зарождается боевитость, стремление не подвести, хотя бы и ценой
жизни. Ты обращаешься к облику своего погибшего друга, делаешь его образцом,
которому следуешь, а также идешь рядом с ним. От всех этих ночных мыслей я
заснул, охваченный яростью, и в ярости же пробудился на следующий день, желая
сражаться и проверить себя, всех нас в сражении с врагом и если погибнуть, то
так, чтобы наша смерть стала вызовом. То есть я проснулся с желанием жить, но
готовый погибнуть, и погибнуть, чтобы жить.
Я уже говорил, что не только хотел умереть, чтобы
жить, но и сражаться, чтобы жить для Латинской Америки, жить и умереть во имя
индейцев и негров, жить и умереть во имя зверей, во имя моего отца, во имя
студентов, Субтиавы, во имя всего... Иллюзиями, которые я всегда хранил про
себя с момента, когда из города ушел в горы, я ни с кем не делился. Я шел по
грязи, объедался грязью, вымазывался грязью, испражнялся в грязь, месил грязь
ногами, рыдал в грязи, вся моя голова была в грязи, грязь была на всем моем
теле. И никому не говорил, что они, эти иллюзии, со мной. Никто этого не знал.
Возможно, кроме одного товарища, которому я признался в этом за бутылкой в 1978 г. То есть четыре года
я хранил или удерживал в тайне то, что хотел выжить, поскольку я поднялся в
горы, сжимая в кулаке именно эти иллюзии, которым никогда не позволял вырваться
наружу и не давал им потускнеть.
Помню, что дня так через три после гибели Тельо мы
начали переход вверх по ущелью, посчитав, что гвардия вышла на поиск нашего
лагеря. Вот как это получилось. Мы радостно уписывали забитую корову, когда
явился один связной — это был Эвелио, — который сказал: «Товарищи, сюда
направляется гвардия, а ведет ее такой-то». Действительно, то был живший по
соседству с нами крестьянин, захваченный гвардейцами. /133/ Последовал приказ, и мы
построились в походный порядок: авангард, главные силы, арьергард. Причем на
момент отхода из лагеря мои ноги были покрыты язвами лесмании. Флавио наложил
мне как можно больше бинтов. В общем, обувь я натянул с большим трудом. Но я
шел, яростно желая погибнуть в бою против гвардии. Мы двинулись вверх по
ущелью, против течения струившегося по его дну ручья. Ущелье было метров 15
шириной и змеей вилось по крутой горе, которая также стала союзницей гвардии и
как бы поджидала целых три дня того момента, когда объявится гвардия и
обрушится на нас. Так вот, мы построились, разбившись на авангард, главные силы
и арьергард, и двинулись в путь... И горы словно поняли, что происходящее не
игра, и нарушили свое безмолвие. Ясное дело, горы были самонадеянны. Вот убили
Тельо, и они замерли, как бы перейдя на сторону гвардии. Они отстраненно
наблюдали за происходящим. И когда мы начали отступать, идя вверх по ущелью,
готовые к столкновению с гвардией, горы вновь начали сотрясаться. Словно это мы
их сотрясали. Ну, схватили их за грудки, встряхнули и сказали: «Чего тебе надо,
тварь, такая-сякая...» Родриго шел во главе авангарда, Модесто в середине и
Аурелио Карраско — в арьергарде. Непосредственно в центре походной колонны шел
один крестьянин, Модесто (как командир) и я, поскольку больные всегда шли в
середине. В ущелье, по которому мы поднимались, через навороченные груды камней
протекала кристально чистая вода. Эти камни ты видел и старался их обходить, но
все равно поскальзывался и падал. В результате с самого начала все мои бинты
намокли, и вода попала в язвы и творила там что хотела. Словно она была
союзницей гвардии и себе в удовольствие растравляла мою рану, хотя моя плоть и
сопротивлялась. Она сражалась с водой, и по мере того, как я разогревался,
разогревалась и моя рана, и я все меньше и меньше ощущал ее. Я, правда,
продолжал поскальзываться на камнях, но боль чувствовал все меньше. В тот
момент для меня погибнуть, как погиб Тельо, ну ничего не стоило. Дескать,
здесь-то мы проверим, кто больше знает... Кому оказаться в проигрыше. Я помнил,
что оружие мое заряжено и по мере того, как продвигался вперед, начал ощущать
прилив бешеного желания, несмотря ни на что, померяться силами в бою с
гвардией. /134/ Вопреки болезни и голоду, который мы испытывали (ведь мы оказались
вынужденными бросить запасы мяса). Да, несмотря ни на что. В том числе на смерть
Тельо, который мог бы, конечно, и побороться. Но ведь и понять, что с ним
случилось, тоже можно... Да и вызов истории мы уже приняли. Я ощущал ярость
миллионами крохотных атомных взрывов, разрывавшихся в порах моей кожи. Мозг мой
был переполнен этой яростью. Покореженными руками я ощупывал спусковой крючок,
в ожидании, что вот-вот покажется гвардия. При этом я понимал, что тогда мне
смерть, так как я не смогу перебраться через протекавшую в ущелье речку,
сражаясь и посылая во врага пулю за пулей. И вот когда мы метров тридцать
карабкались по каменным глыбам — этим рывком мы уходили ущельем прямо в глубь
гор, — я сказал Модесто, шедшему впереди и все больше забиравшему вверх:
«Слышь-ка, Модесто, забыл ты сказать, чтобы я захватил учебник по альпинизму». Ведь
я видел, что даже Модесто с трудом поднимался по этому каменному каскаду...
Когда мы выбрались наверх, я сказал Модесто: «Если я погибну, то передай моему
ребенку (я уже знал, что у меня родился ребенок), что его отец был
революционером, выполнившим свой долг, и чтобы он гордился жизнью, прожитой его
отцом». А он эдак потрепал меня по взмокшей щеке и сказал: «Расскажу,
расскажу». Собственно, что ему было до всего этого. Главное было идти,
прикрываясь с флангов, да не сорваться вниз. Горам же, которые раньше нас
защищали, нам помогали и нас собой укрывали, но которые застыли после смерти
Тельо, я не доверял... Они могли оказаться на стороне гвардии. Однако они вновь
ожили, увидев нашу готовность сражаться. Да, они оживали, возвращались в свое
нормальное состояние. Когда я заговорил с Модесто о своем ребенке, мы уже
уходили все глубже в горы, а гвардия так и не появилась.
И только мы выбрались из ущелья, как горы сошлись за
нами, словно бы вновь уверовав в нас после сомнений в том, кто же сильнее, на
чьей стороне превосходство или на чьей стороне правда. Но, как я подозреваю,
горы размышляли даже не о том, за кем там сила или разрушительная мощь. Они
готовы были склониться на сторону тех, кто нес в своих руках бережно хранимое
будущее. Иногда у меня появлялось желание сказать им: «Вот, смотрите, горы,
коли вы просто груда камней /135/ и бездушная зелень листвы, то вы сотрете здесь все
следы и без того, чтобы отличать добро от зла». Но дело было в том, что у меня
возникло впечатление, будто они все же начинали различать добро и зло и
размышлять, как бы обладая направленной на это внутренней силой, как отличить
добро от зла и чью сторону принять. Так на чьей же стороне они? Вот почему я
хотел сказать им: «Смотрите же, не оставьте здесь следов... Будьте той зеленой листвой
да каменной горой, которые защитят тех, кто нашел здесь свой приют». А то я
было уже решил, что они защищают гвардию. Я понимал, что, помимо всех этих
рассуждений о добре и зле, смысле жизни и разуме, в любом случае мы были умнее,
образованнее и справедливее гвардии. Ей не с чего было обзавестись этими
качествами. В этом убедились и горы, которые как бы под влиянием моих слов и
мыслей увидели, что мы все-таки готовы сражаться и после гибели Тельо, бывшего
и для меня и для гор символом. А ведь для гор Тельо мог быть символом, так как
он сжился с ними. Он, я уверен, просто жил с ними, у него с ними «были
отношения», они наплодили ему «детей», и они же и поглотили его как бы походя,
и, когда Тельо умер, горы посчитали, что всему настал конец. Посчитали, что у
них больше нет обязательств, а все остальное — ерунда. Но когда горы
обнаружили, что в самом их сердце в боевом порядке марширует группа мужчин, они
поняли, что не с Тельо, хотя он и их сын, все начинается и не им все кончается.
Да, сыном был им Тельо (хотя был он также их жизнью, их тайным любовником, их
братом, их зверем, камнем и рекой). Но они должны были понять, что на Тельо мир
не замкнулся. Они должны были понять, что Тельо — это только начало мира,
поскольку вслед за ним пришли мы, со стиснутыми зубами и перебинтованными
ногами, покрытыми язвами лесмании, мы, держащие свои покореженные пальцы на
спусковых крючках, нагруженные вещмешками и способные разжечь огонь в самом их
сердце.
В общем, горы вроде как поняли, что нельзя оставаться
в недвижимости после гибели Тельо и тем самым всем дать равные шансы. Мы
скрутили горы и разнесли в пух и прах нейтралитет, которого придерживались
высокие деревья и реки.
Они начинали шуметь уже по-иному. Мы овладели рекой и
заставили ее журчать не так, как мне это слышалось, /136/ когда я лежал в гамаке, размышляя, что и этот
шум тоже в одной тональности с тишиной замолкших деревьев. В общем, горы
поняли, что никуда им от нас не деться. Мы заставили их понять это. И когда
гвардия появилась, то для гор уже было ясно, что дело ее — неправое.
В конце концов мы выбрались из ущелья. Я шел с
разбитыми о камни ногами. Как же я жалел, что гвардия в тот раз так и не
появилась. А ведь мы были почти уверены, что стычки не избежать, что будет
засада и потому продвигались, почти зациклившись на желании отомстить за Тельо,
за всех и за все, нанести по гвардии удар. Впрочем, когда мы выбрались из
ущелья, то очень обрадовались устроенному привалу. Особенно я (из-за своих
болевших ног). Одновременно мы ощущали почти жалость от того, что не сбылась
такая возможность проверить себя, отомстить за Тельо. Это была бы возможность
показать, кто есть кто, или погибнуть прямо в протекавшей по ущелью реке,
выстрелами выражая свой протест. Ведь так, сражаясь в ущельях, в Латинской
Америке погибли многие и многие партизаны. Но гвардии не было видно. Она искала
нас в другой стороне. А может быть, и шла за нами, но потеряла след, поскольку
мы двинулись ущельем. В общем, ущелье мы миновали без боя, и отдохнуть было
просто чудно. Помню, что товарищ, с которым мы делили палатку, помог мне
повесить гамак. Ведь обычно в горах мы спали по двое в палатке, чтобы оставлять
как можно меньше следов. Итак, мы расположились на отдых, но не раздевались и
были настороже. /137/
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая