Вместе с Мануэлем Майреной мы вновь возвратились на
«Ла Сеньориту» с деньгами, которые надо было раздать товарищам, чтобы они
прикупили еды, и теперь уже нам можно было планировать, как выбираться оттуда.
Причем те, кто оставался на горе, смогли благодаря Салинасу Пинелю, когда-то он
учился в Тотогальпе и сохранил там связи, раздобыть машину. В итоге сделано
было рейса три. А те, кому не удалось уехать на полуторке, переодевшись в
гражданское, вышли на шоссе. Помню, что при отходе в город двоих наших
товарищей — причем из лучших — схватили. Кажется, схватили их в Эстели в
автобусе, поскольку обнаружили на них военную обувь. Ну, вывели обоих из
автобуса и тут же прикончили. Один из них, как его звали, не помню, был учащимся
старших классов, сильный такой и смуглый парень.
Аугусто должен был в Эстели подготовить для выходивших
из окружения людей все необходимое. Майрена и я отправились на этой полуторке в
Эстели последними. Там нас отвели в дом Тобиаса Гадеа, и как же мы
перепугались, обнаружив, что у него какая-то пирушка. Одет я был, как скотовод,
в высокие кожаные сапоги и синие джинсы, и с собой у меня был вещмешок и
лассо-пиалера, то есть кожаные такие ремни для отлова скота, а также граната и
пистолет. Тобиас очень удивился, увидев нас, поскольку все радиостанции
сообщали о боях в Окотале, которых в действительности не было, хотя после того,
как зашныряли вертолеты и самолеты, а гвардейцы развернули усиленную активность
и зазвучали эти «пирипи-и-и-и-», то есть позывные, предшествовавшие
радиокоммюнике гвардии, и появились сообщения о погибших в боях, которыми были
не кто-либо, а наши же подло убитые товарищи; так вот, после всего этого ему
было чему удивляться, но повел он себя отлично. «Так, значится, здесь находиться
нельзя, но мы найдем /179/ связника, который вас заберет», — сказал он нам и отвел во
двор дома, скрытно проведя вдоль стены к небольшому ровчику, находившемуся в
дальнем его конце. Это был такой маленький ровчик, у глинобитной стены двора,
поросший небольшим кустарником. Ну, присели мы с Майреном посреди этого
ровчика, так как там было поменьше света и опять же кустики. А между тем в
перерыве между танцами гости выходили из дома в патио прямо к самому краю
нашего рва, и часа через два те, кто уже успел надраться, начали бегать к
нашему ровчику по малой нужде и поблевать. Как же я перепугался, когда один
такой деятель возник прямо надо мной и я увидел, что он готовится облегчиться
прямо мне на голову. А ведь ни Майрена, ни я и шевельнуться не могли. Повторялось
это раза четыре, я не вру и не преувеличиваю, и еще раза два блевали. Что мы
сделали, так это после первого же такого «дождя» натянули полотняную накидку,
бывшую у нас, и так вот все и переносили.
Положение в Эстели было довольно напряженным, но
обстановка военной оккупации, как это было в Окотале, не ощущалась. В общем,
той же ночью пришел связной, но не было транспорта, чтобы перевезти нас, и мы
пешком двинулись от самого въезда в Эстели до церкви Страстей господних.
Связником этим был Хуан Альберто Бландон, товарищ, павший во время восстания
семьдесят восьмого года [1]. Был час ночи, и мы шли довольно долго. Помню, как по дороге,
услышав звук пересекавшего улицу джипа, мы спрятались. Это проехали гвардейцы,
к счастью, нас не заметившие. А уж видок-то у нас был что надо! Моника всегда
мне говаривала, что выглядел я, бедняга, что тут ни делай, тем, кем и был, то
есть типичным партизаном.
Итак, мы добрались до церкви «Росарио». Весь сонный
Эстели затих в дремоте, и когда я вошел в церковь, то тишина эта еще больше
увеличивалась спокойствием /180/ храма, еще чем-то, ну, неподвижностью ликов святых,
тем, что вокруг было замкнутое пространство, ограниченное зависшими без
движения занавесями, белизной стен, видом скамей. Ведь я уже больше года, как
не входил в церковь. Это была как бы пустота, и время там как бы остановилось,
так как эта тишина была чуждой напряженности, царившей в Эстели. Эта тишина не
имела ничего общего ни с «Эль Копетудо», ни с пешими переходами, ни с «Ла
Сеньоритой», вообще ни с чем, ведь там не существовало времени, все заглохло и
было обнажено. Ты мог услышать свое дыхание, даже свое собственное присутствие.
Встретил нас молодой священник. Звали его, если я не ошибаюсь, Хулио Лопес. Его
очень любили в Эстели. Он был настроен по-революционному. Нас он разместил в
своем доме при церкви, где уже были Маурисио и Эриберто Родригес. Не хватало
только Байярдо, «Пелоты» и Моники, находившихся также в Эстели, но в другом
доме. Мы так разволновались, что спать не могли. Помню, что мы помылись и падре
оделил меня толикой вина. Я же ощущал себя эдаким дикарем, поскольку его жилище
было таким чистеньким: кровать с двумя матрацами, красивые комоды, книги,
требник, на полу небольшой коврик, стенные шкафы с чистейшими сутанами, чистая
и опрятная туалетная комната. Среди всего этого мы чувствовали себя эдакими
редкими животными. В общем, нам он сказал: «Мойтесь, ешьте, а вот здесь вино». И
мы с Маурисио и Эриберто начали разговаривать, анализируя все происшедшее: было
ли это предательство, была ли у гвардейцев соответствующая информация или нет,
а быть может, к нам внедрили кого-то. Говорили мы и о том, как была уничтожена
региональная организация Фронта, о расправах, сожалели о гибели товарищей...
Жилище падре своей чистотою и прохладой как бы
продляло тишину церкви, оно было словно частью церкви. Ведь там было даже
Христово распятие, классическое распятие с Христом в терновом венце, со склоненной
набок головкой и каплями алой крови на лбу. Этот образ всегда приносит тебе
ощущение душевного спокойствия. Церкви, со всеми их святыми, обладают
атмосферой, исполненной мира, и жилище падре также хранило ее, эту атмосферу
вечного покоя. Ведь церкви словно вбирают в себя беззвучное угасание миллионов
голосов, миллионов людей, заснувших, отдыхающих, /181/ умерших и успокоившихся. Это
мир угасшего духа и заснувших страстей. И там, в жилище падре, я постигал
безмолвие, так контрастировавшее с тем миром, откуда пришел, и со всем, что в
нем происходило: с охотой, которую на Мануэля Майрену и на меня вели гвардейцы,
с поспешным ночным отходом ребят из школы, с оккупацией Окоталя. Видимо, там
же, при входе в церковь и в жилище падре, эта маленькая церковь Страстей
господних в Эстели заставила умолкнуть голоса той небольшой эпопеи, что
пережили мы на «Эль Копетудо» и «Эль Сеньорите» в Окотале. Или словно жилище
падре вобрало в себя мир надежного подполья. В нем говорить громко ты не
захочешь, чтобы не нарушить тамошнюю вековую тишину, тишину того, что было еще
до тебя. Ты не захочешь нарушать ее этим абсурдом твоего неподатливого
одиночества, сознательного и необходимого. Все это потрясает тебя вне
зависимости от того, веришь ты или не веришь в бога. Все это ощущения глубоко
личные, идущие изнутри, ну как домашние, довольно потертые туфли падре, что
стоят у края коврика. Они были немыми свидетелями того, сколько же стоит живой
человек, живущий в этом мире.
В этом доме у нас состоялась встреча с Байярдо,
пришедшим вместе с «Пелотой». Было решено, что всем нам там оставаться нельзя,
что работу надо продолжать нам, не теряя ни минуты. «Пелота» и Байярдо вместе с
Педро Араусом, членом Национального руководства, решили, что я должен
отправиться в сельскую местность и начинать работу по подготовке ведения боевых
действий. Вот так вот просто и ясно это было сказано. И начинать все это без
какой-нибудь отправной точки, не зная где и на пустом месте... А вышло тогда
так. Один парень, из Сомото, по фамилии Агилера, преподававший в каком-то
училище в Кондеге, оказался в чем-то замешан, и было решено перевести его на
нелегальное положение. Поместили его в небольшом доме некоего Савалы, глубоко
верующего христианина. Человеку этому сказали, дескать, не смог бы он укрыть на
несколько дней молодого парня, преследуемого гвардией, на что тот согласился
просто из чувства христианского милосердия. Жил он у шоссе, идущего от Кондеги
в Йали, на небольшой усадьбе, называвшейся «Сан-Диего», по соседству со
скотоводческим поместьем Рене Молины, верной ищейки диктатуры. Туда-то меня и
доставили. Причем /182/ только меня, так как Салинас Пинель, как, впрочем, и Мануэль,
остались в Эстели, а меня одного послали туда, где находился Агилера, — в
«Сан-Диего». Хозяин, увидев, что у него объявился еще кто-то, перепугался.
Агилера же, наоборот, обрадовался. У него был пистолет, кажется, 38 калибра и
запасная обойма, а я всегда — вот уже несколько лет подряд — ходил при «сорок
пятом», и тоже с запасной обоймой. На следующий день хозяин дома спросил нас
когда же мы собираемся уходить (собственно, мы располагались не у него, а в
варах 30 [2] от
его дома, где укрывались в одном покинутом строеньице). На следующий день,
только глянул я на него, как он опять спросил, когда же мы уходим. Я ответил,
что не для того мы к нему пришли, чтобы уходить, а затем, чтобы вместе с ним
работать для дела революции, вести вооруженную борьбу и свергнуть диктатуру
Сомосы. Тогда человек этот уставился на меня квадратными глазами. «Нет, и нет,
и нет... — сказал он мне, — мне сказали, что преследуют этого молодого парня, и
вот вы здесь, поскольку я христианин, но то, что вы мне предлагаете, — это
значит принять на себя определенное обязательство, а у меня жена, дети, работа,
и я не могу вмешиваться в подобные дела, так как через это все потеряешь... и
вам советую в это не влезать, так как вас победят. Сами поглядите, что в
Окотале, ну там, возле Макуэлисо, произошло». Он совсем не представлял, что
именно оттуда-то мы и явились. Впрочем, что касается этого человека, то даже
то, что он согласился приютить Агилеру, уже было большим шагом вперед,
поскольку вокруг царил террор.
Байярдо прислал к нам «почтальона», родственника того
сеньора, что сотрудничал с революционным студенческим Фронтом в Кондеге, и я
через него же ответил Байярдо, что дом, где мы находились, служить явкой не
может, поскольку его хозяин дальше своих общих христианских чувств не идет и
настаивает, чтобы мы ушли. После этого появился сам Байярдо и сказал: «Слушай, ты
мне не создавай проблемы, а решай их. И уж в любом случае вы должны начать свою
деятельность именно здесь, чтобы открыть новый партизанский /183/ маршрут, дотянув
его аж до гор, к Энри Руису, поскольку именно здесь будет смычка с другим
маршрутом, который тянут другие товарищи». Маршрут на целых 300 километров прямо
до Модесто! Да он с ума сошел, подумал я, не знает, что такое говорит... Но
хотя приказ Байярдо и показался мне абсурдным, я был глубоко убежден, что
боевые действия вести необходимо. Ведь для того я и ушел в подполье, чтобы
свергнуть диктатуру Сомосы и освободить Никарагуа, следовало идти самыми
немыслимыми путями. Вот почему я начал работать с нашим хозяином и сказал, что
хочу с ним побеседовать, дескать, мы только станем заниматься учебой. Вот изучим
одну брошюрку и уйдем. «Нет, компа, — сказал он, — да я более или менее знаю, о
чем говорится в брошюрке, не беспокойтесь, я-то с вами, я понимаю, я со всем
согласен, так как вы стремитесь к справедливости, но уж, пожалуйста, уходите,
поскольку слишком серьезное это обязательство, а сколько людей уже сгубили».
Так говорил он и потом добавил: «Моей жене не можется, она скоро заболеет».
Заболеть — означало родить ребенка. Но мы не ушли. «Тогда, компа, — сказал я, —
поступим так: мы уйдем, если вы достанете нам какое-нибудь убежище». «С какой
это стати?» — спросил он. «Ага, найдете, где нам жить, а то куда же нам идти?
Кто нас будет кормить?» — «Да здесь все сомосисты, да и пьют много; все водка
да шпики, а ведь если вас прихлопнут, то и меня заодно, так что лучше уходите».
— «Нет, компа, — настаивал я, — поговорите с кем-нибудь, давайте подумаем, кто
из них кто». И я начал перечислять ему имена живших там людей... «Ну а этот-то,
он что?» — «Ничего так, да вот выпивает». — «Хорошо, не такой уж и грех, если попивает
себе, — сказал я, — от этого он плохим не станет, так что поговорите-ка с ним».
— «Ладно, попробуем».
Однажды он появился и сказал, обращаясь ко мне: «Я
пришел сказать вам, чтобы сегодня же вечером вы ушли». «Чего-чего?» — сказал я,
удивившись, но сделал рассерженное и властное лицо, словно бы утверждая над ним
свой авторитет. — А разве я не сказал, чтобы вы переговорили с тем человеком? А
сейчас вы приходите сообщить мне, что сегодня вечером мы должны уходить? Нет,
нет, ко мне с этим и не приставайте. Вот поговорите с ним. А так, в никуда, мы
идти не можем, потому что если нас схватят у вашего дома, /184/ то станут говорить,
что мы были здесь и вас же еще и убьют. Помимо того, как же это вы, христианин,
а нас гоните?» Ах ты, черт, этим пронял я его и тем сумел смягчить.
Но это было не столь уж утешительным, поскольку мы и
после не показывались, укрывшись в этом самом доме, а значит, и работа
застопорилась. Хотя все это время я, поскольку Агилера, мой товарищ, не прошел
нужную подготовку, натаскивал его прямо там, где мы жили. Начали мы с того, что
заряжали и разряжали «сорок пятый». С колом вместо ружья я обучал его, какое
положение занимать при стрельбе с колена, лежа, как ползти, как действовать на
флангах, в авангарде и арьергарде. Весь день я муштровал бедного Агилеру на
земляном полу, и он поднимал столбы пыли, становился аж белесым. И тут вернулся
хозяин дома: «Представьте себе, я не смог с ним поговорить, он оказался шпиком.
И уж теперь-то я пришел, чтобы точно вас выставить, так как вы предостаточно
злоупотребляли моим доверием». Очень он на меня разозлился. А я тогда вскипел
еще больше: «Вот два наших вещмешка, и вы, хренов христианин, возьмите, да и
отволоките их прямо на шоссе. Этим вы нас очень по-христиански обречете на
смерть». «Нет, — сказал он, — за вашу смерть я не ответчик». — «Это почему же,
возьмите, отволоките и оставьте их там... А если нет, то мы останемся». — «Э,
да ведь это жена мной понукает. Очень она беспокоится. Видите ли, если бы у
меня было все по-иному, по мне, ну не будь у меня жены и детей...» В общем,
ладно, так все и шло. Но, к сожалению, однажды Агилера начал играться с
оружием, и оно пальнуло — пум — м-да, выстрел из «сорок пятого», да еще посреди
этих маленьких ранчо, где все знают, у кого есть пистолет, а у кого его нет,
особенно этого калибра. Так что, на радость нашему хозяину, мы поняли, что
нужно сниматься с места, и решили пешком идти в Кондегу, чтобы там устроиться у
семьи неких Эспиноса. Там мы вновь вышли на Байярдо, и он мне сказал: «Видишь
ли, брат, мы влипли по уши, но остаться здесь вы не можете, поскольку явок нет,
а продолжать работу все равно надо». «Нет, — сказал я, — я и не предлагаю
оставить меня в Эстели или в Кондеге, я человек гор и работать в городском
подполье не привык». «Послушай, — говорит он, есть у нас такой Тоньо, Антонио
Сентено, бывший управляющий на /185/ асьенде «Сан-Херонимо», находящейся между
Кондегой и Йали. Это поместье отца Луисы Молина. Причем тамошние работники
очень любят Тоньо. Двигайте-ка к нему, чтобы он вам указал дома этих людей, а вы
поглядите, можно ли вам там остаться». Такой приказ был абсурден, но выполнять
его было нужно, поскольку это уже стало вопросом нашей храбрости. К делу мы
приступили на следующий день. В Йали мы вошли со стороны Лос-Террерос,
поскольку там есть овраги, где мы оставили велосипеды, и дальше пошли пешком.
Начали мы свой поход, переодевшись лотошниками, торгующими лекарствами. Каждый
нес свой вещмешок с накидкой, гамак и кулек с лекарствами. Было у нас и лассо,
поскольку по ходу мы якобы прикупали скот, свиней или еще что. Пройдя часов
шесть, мы вышли к ранчо одного из этих самых работников Тоньо-управляющего. А
сам он вроде как посещал там же своих старых друзей. Мы с Агилерой задержались
рядом, варах так в 400 от ранчо в лесу.
Итак, появился у них Тоньо и сказал: «Как дела? Как вы
тут?» — «Какое счастье, Тоньито, какое счастье, что вы зашли...» — «Да, вот,
заглядываю к вам, потому что нельзя забывать старую дружбу». — «Ах, Тоньо,
давайте заходите...» А в тот год дьявольская засуха была. Еды не хватало, даже маиса,
уже подъели всех кур. Фасоли не было. Тортильи делали только из толченки. Они
были ужасно невкусные, и я не мог их есть. «Дон Тоньито, очень больно эта
засуха по нам бьет. Фасоли нет, риса нет. Да ничего нет. Уже и кур, что были,
съели. Ай как туго! Но чтобы для вас сделать тортильи, мучки-то найдем». Чуть
спустя Тоньо им и говорит: «Видите ли, есть у меня друзья, и я хочу, чтобы вы с
ними познакомились». — «Ах так, отлично, так где они? В городе?» — «Нет, нет,
со мною они, вон там остались». — «А кто они?» — «Хорошие парни, хочу, чтобы вы
их узнали, чтобы вы со мною вместе сходили за ними. Ведь вы всегда мне
доверяли. Правда?»
«Дон Педро, вы всегда мне верили». (Человека, которого
мы там увидели, звали дон Педро Очоа.) — «А как же, ясное дело, да...» — «Ну
так пойдемте со мной». А дружба там многого стоит, честное слово. Педро Очоа
понимал, что речь идет о чем-то необычном, он чуял в этом нечто странное, но
раз они друзья и Тоньо им, когда был управляющим, помогал, то они ему /186/ доверяли.
В общем, Тоньо привел этого человека к нам. Ясное дело, что он аж подпрыгнул,
когда увидел нас, помеченных печатью попавших в лес, к тому же вооруженных
пистолетами да с парой вещмешков, набитых до отказа (а на земле валялась
принесенная нами открытая банка сардин). «Вот это и есть те самые друзья...»
«Очень приятно», — поздоровался он. «Видите ли, товарищ, — сказал я ему, — мы
из СФНО...» От таких слов эти бедные люди чуть не умирали, так как свежи еще
были в памяти бойни, которые гвардия организовывала в горах, репрессии в
Макуэлисо и недавние бои. Таким образом, наше военное присутствие в тех краях
было для них синонимом бедствия, поначалу наше появление в некоторых районах
означало то, что местные жители принимали участие в борьбе и это влекло за
собой несчастья и даже гибель. «Мы тут бываем да с людьми знакомимся, —
продолжал я, — ну и если как-нибудь окажемся здесь и нам понадобится тортилья,
то мы уже знаем, что знакомы с вами, вы нам ее дадите, мы съедим и дальше
двинем. Такие помощники у нас повсюду. Но мы ходим да посматриваем, что здесь
да как, ведь надо же знать пути-дороги. Вы меня понимаете? Чуть что, ну там,
гвардия появится, а я уже знаю тутошние стежки-дорожки, да и вы тут живете».
Сказать ему, что нам некуда деться, что нам голову приклонить негде, я не мог, вот
и фантазировал. Так мы, по одному, обошли ранчо за ранчо, беседуя со
встречавшими нас крестьянами, почти раздетыми, истощенными, исхудавшими от
голода и страшно опечаленными, жившими в бедности и под гнетом царившего тогда
террора. Эдаким манером мы проделали весь путь от Лос-Террерос до поместья
«Сан-Херонимо». На одном из этих ранчо Тоньо представил меня крестьянину лет
тридцати по имени Моисес Кордоба. «А, так вы сандинисты, — сказал он нам
шепотом, вроде как со страхом, но и с пониманием, — тогда будьте поосторожнее,
а то вас увидят и всех нас перебьют; мой отец был сандинистом». И тут меня как
осенило. «А твой отец жив?» — спросил я. «Да, — сказал он, — жив. Он живет с
матерью, а я живу отдельно на небольшом ранчо, которое построил со своей женушкой,
да и детишки там же». «А могли бы мы переговорить с твоим отцом?» — вновь
спросил я. «Посмотрим, захочет ли он; я спрошу, а когда вы будете возвращаться,
то с ним и побеседуете». И мы продолжили свои хождения, /187/ засыпая там, где нас
заставала ночь, то есть прямо под открытым небом. Затем мы через весь район
Канта Гальо перебрались в Буэна Васта, где переговорили с одним товарищем,
принадлежавшим к Консервативной партии. Он тоже работал на асьенде. Его звали
Хильберто Савала. Он был родственником того боязливого Савалы, а также другого
Савалы, жившего прямо напротив его дома. С этим последним у Хильберто были
споры из-за земли, и они друг друга невзлюбили. Дон Хильберто сказал мне: «Ай,
да здесь вы остаться не сможете». «А мы не затем пришли, — заметил я, — мы идем
дальше». Потом я ему рассказал все то, что говорил и всем. «А причем здесь я, —
спросил он, — к тому же с людьми, что живут напротив, у меня ссора, это
такие...» «Э, — ответил я, — у вас тоже и с теми Савала, что живут в
«Сан-Диего», тоже конфликт?» — «Так это одно и то же семейство. Они меня не
любят, так как мы живем чуть получше их. А ведь мы очень и очень много
работали. Вот они и завидуют». Потом он заговорил о некой сеньоре, которая
завещала ему эти земли, и о том, что другие Савала стремились у него эти земли
отнять». «Так вот что, — заметил я, — не о вас ли они мне говорили?» — «А что?
Небось что-нибудь плохое?» — «Да нет, но думаю, что я мог бы разрешить эту
проблему, поскольку мне они очень доверяют». Так я сказал, добавив: «Лучше все
уладить полюбовно, поскольку прибегать к крайностям нечего. У вас же дети есть,
так и не убивать же вам друг друга или там чего еще. Ведь для семьи это было бы
несчастьем. А его я знаю, знаю, что и вы человек хороший. Давайте как-нибудь,
когда я здесь буду, спокойно рассмотрим все дело, и я погляжу, как его
уладить». И этот человек, а он сам очень этого хотел, от моей идеи пришел в
восторг и все же наше присутствие вызывало у него страх.
Потом мы стали искать, где бы купить еды, и, не подозревая,
попали в дом к мировому судье. Его звали Пресентасьон Лагуна (кажется, позднее
мы привели в исполнение вынесенный ему смертный приговор). Он странно так на
нас поглядел, причем мы еще у него находились, когда один товарищ мне сказал,
что это и есть мировой судья. Нам он продал фасоль с простоквашей и тортильи,
и, когда мы поели, я ему сказал: Ну, друг, мы съели, что у вас купили, а теперь
купите и /188/ вы у нас». Это был блеф чистой воды, чтобы только он увидел, что мы
торговцы. Я раскрыл свой вещмешок и начал вынимать банки с сардинами и с
соками, альказельцер, желудочные таблетки, аспирин, магнезиевое молочко...
достал я и пару новых батареек. Носил я с собой новую накидку. Так вот, и я ее
вынул. Будто все это на продаже. «А этих свиней вы продаете?» — спросил я его.
И дальше я его «повел» словно и впрямь был настоящим торговцем: «А сколько у
вас скота? Вы его продаете на вывод или только убоину?» В этом всем мы уже
понаторели. И этот человек поверил, что я торговец, а тут его жена встряла:
«Нет ли у вас одежки для детей?» — спросила она.
Потом мы пешком двинулись обратно и ночью вернулись в
дом боязливого Савалы, что из «Сан-Диего». Так мы опять попали к этому
пугливому христианину, о котором я уже рассказывал. Прошло восемь дней, как мы
от него ушли. «Откройте нам, — сказали мы ему, — мы здесь мимоходом и хотим
есть, так что не бойтесь». Наконец он открыл нам, а уж там мы заставили его
послать свою дочку «почтальоном», переправив Байярдо сообщение о том, что
поиски наши были удачными и что возможность начинать работу есть, и он нам
ответил, чтобы мы принимались за дело. Мой план состоял в том, чтобы и дальше
обходить округу, сплачивать людей одного за другим. Одновременно из головы у
меня не выходил тот старый сандинист, а также человек, у которого были проблемы
с землей и которого я мог бы привлечь к работе, разрешив его затруднения,
Байярдо послал нам деньги, и мы вновь начали свой обход, но теперь двигаясь в
обратном направлении. Первый на нашем пути дом принадлежал Хуану Каналесу,
управляющему асьенды «Дараили» (спустя четыре года мы на этой асьенде собрали
около тысячи человек) [3]. Так вот, пришли мы к этому первому нашему здесь стороннику — уже
ночью и постучали в двери. Послышалось: «Кто там?» «Это Хуан Хосе», — ответил
я, — продавец таблеток». Ведь я там появлялся под таким именем. Тогда дверь
открыли, и как же я перепугался, когда увидел, что в этом доме полным-полно
народу. Кто лежал на земле, /189/ кто сидел, кто стоял. Оказывается, днем раньше
погибла супруга хозяина — ее в городе сбил автомобиль — и были похороны,
поминки. Вот почему в доме собралась вся округа. В дороге мы устали, но решили
уходить. Однако он держался отлично и сказал: «Ладно, а когда вы уйдете?»
«Завтра, — ответил я, — и нам бы еще с собой несколько лепешек». Он отвел нас в
небольшой домик, служивший вроде как амбарчиком для просушки маиса, и принес
нам еды. На следующий день мы уже были готовы двинуться в путь. А вокруг
крутилась масса народу. «Дружище, а здесь у вас нет друзей, которым вы могли бы
нас представить, чтобы они нам помогли?» — «Ну что вы, дружище, люди здесь
очень осторожные, на язык несдержанные, так что нет». «Отчего же нет, дружище,
— настаивал я, пока он не сдался, сказав: «Ладно, прощупаю я одного человека;
он работает на той же асьенде, что и я». Так он и сделал, и этот человек
согласился, чтобы мы к нему зашли, но не домой — уж очень маленьким был его
домишко, находившийся около амбара по дороге на асьенду «Дараили», — а на его
мильпу, то есть кукурузную делянку. Но и этого удалось добиться с трудом. «Мы
засядем там в самую середину и будем тихо-тихо себя вести. Шума мы не наделаем,
компа». — «А если на мильпе народ появится и вас обнаружат?» — «Нет, парень,
разве это не твоя мильпа? Да кто же туда придет?» В итоге там мы провели три
дня. Нам приносили еду, и то, что нас не выдали, уже было успехом. Ведь пока
нас не выдавали, существовала возможность вести политическую работу, а пока
тамошний хозяин носил нам еду, то оставалась возможность с полчаса побеседовать
с ним, пробуждая его сознательность. Его дети болели, а у нас были с собой
деньги и целый мешок лекарств, и мы дали ему денег, чтобы он купил лекарства
для детей и кое-что для нас. В общем, мы помогали ему с его детьми, пробуждали
в нем сознательность (жил-то он в нищете), дали ему сотню песо, чтобы он
покупал кислого молока. Такой вот была форма политработы с этим человеком. А
после пребывания у него мы двинулись дальше, в долины Буэна Виста, Эль
Робледаля, на асьенду «Ла Монтаньита», «Лос Планес». На «Ла Монтаньита» мы
беседовали с Хуаном Флоресом, Лауреано Флоресом, с зобатым Кончо и с его сыном,
которого я окрестил «одноруким драчуном».
Однажды хозяин мильпы не появился. Подвел он нас, а /190/
ведь обещал провести через лес, да бросил нас и больше еду не носил. Я решил,
что этот гад или уже раскололся или вот-вот нас выдаст, а может, и не приходит,
просто выжидая, пока мы уберемся. Тогда Андрес, который очень возмужал за эти
дни и был доволен, что находится рядом со мной, человеком с гор, тем самым
ощущая себя как бы в безопасности (до работы он был злой, как, впрочем, и в
своем стремлении поднимать вооруженную борьбу и стать партизаном, покончить с
Сомосой, с гвардией и сражаться за справедливость), сказал мне в одно туманное
утро, когда из-за дымки вокруг почти ничего не было видно: «В путь, Хуан Хосе,
давай-ка двинем, а то ведь нам надо и на другие ранчо...» «Пошли, паря», —
сказал я, и тем же утром мы тронулись. Шли мы по компасу... Надо бы, говорили
мы, забирать к северу, пройдем-ка здесь. И черт побери, к полудню мы
заблудились, а оглядевшись, обнаружили шоссе. Но что же это было за шоссе? Были
там и просеки... Но куда они вели? Мы осматривали их, а потом вскарабкались
повыше в горы, чтобы сориентироваться, где же находимся. Там мы встретили
рассвет и поспали. Рядом было ущелье. Поели мы пиноль. Там же Андрес впервые
спал в гамаке. Да, мы сбились с пути, но нас это не беспокоило. Мы ощущали себя
перед лицом истории. В общем, вперед, на завоевание будущего, на борьбу за
грядущее. Моральный дух наш был очень высок. И ясное дело, для меня после всего
пережитого наверху, в горах, эта редкая и негустая растительность серьезных
затруднений не представляла. Кроме того, там было где покупать пищу — в домах
местных жителей. А поскольку у меня еще было и по сардине в день на брата, то
это было все равно, что ежедневный банкет. На следующий день, как рассвело, мы
вновь двинулись в путь, но не совсем удачно. Мы искали гору «Канта Гальо», а
выйти к ней никак не могли. Первоначально мы вышли к горе «Эль Фрайле»,
располагавшейся за «Канта Гальо». А затем, разыскивая «Канта Гальо», мы
заблудились. Выбравшись из густых сосновых боров «Дараили» и «Эль Фрайле», мы
оказались в гористой местности с уже иным типом растительности. Там были
кофейные плантации. Мы прошли рядом с «Сан-Херонимо», но, плохо ориентируясь на
местности, не поняли этого и в итоге на следующий день встретили утро, совсем
промокнув. Тогда Андрес мне сказал: «Брат, вон идет дорога, а вон там дом. /191/
Зайдем-ка туда, будто мы торговцы, и расспросим, как дойти до «Эль Робледаля» и
как до «Ла Монтаньиты», и так все уточним». Войдя в дом, мы обнаружили там
одинокую женщину. В ту ночь шел дождь, и из леса мы вышли где-то в полседьмого
утра насквозь промокшими, и женщина эта увидела нас уже вошедшими в дом, да так
неожиданно для себя, что даже не поняла, с какой стороны нас принесло. Мы, как
говорят крестьяне, словно на лбу у нее родились. «Доброго вам... как вы себя
чувствуете, как дела?» «Это здесь-то?» — сказала она. «А это ваши дети?» А что
еще говорить дальше, я не знал. «Видите ли, мы торгуем вразнос лекарствами, у
нас альказельцер, таблетки от головной боли. Не купите ли? Есть у нас и
электробатарейки...» Цены мы сбросили пониже, чтобы она у нас хоть чего-нибудь
купила. «Здесь у нас полный развал, — сказала она, — была засуха, и денег нет».
— «Вы бы собрали нам немного еды». — «Да у меня ничего нет». — «Хоть что есть,
ну, вот эту фасоль да черного кофейку». На это она согласилась, и, поев, мы ее
спросили: «Дело в том, что нам идти в сторону «Эль Робледаля», «Ла Монтаньиты»
и Буэна Виста... Какая дорога туда доведет?» — «Ну, эта дорога туда вот идет. А
это прямо, куда вам надо, и там еще поворот...» В общем, она начала давать нам
те классические пояснения, куда идти, которыми пользуются в лесу... Сориентировавшись,
мы пошли в открытую при свете дня. Да, не удалось нам пробраться через лес,
ориентируясь по компасу. Мы не умели им пользоваться. Компас был хорошим, а вот
воспользоваться им мы не смогли и стали искать дорогу, заходя в дома и
расспрашивая: «Эй, друг... а, друг, эта свинья продается?» И так вот разговоры
разговаривая, я давал цену много ниже настоящей, чтобы мне ее не продали.
Причем я учитывал, насколько они бедны, так как я знал, что по бедности они
могут отдать ее и подешевле. Но я предлагал сверхнизкие цены, только бы не
услышать «да» и невзначай не купить чего-нибудь... Вот так вот мы с Андресом и
ходили, пока не добрались до Буэна Виста и ночью не заявились к Хильберто
Савала. В конце концов этот человек начал к нам тянуться. Причем не из-за своих
земельных проблем. Хильберто состоял в Консервативной партии, но поскольку эта
партия не отражала его интересов, то он, как и многие другие
крестьяне-консерваторы, со временем стал сандинистом. /192/ Мы на четыре дня
задержались там, работая с ним. Его перепуганная жена жила с именем Христа на
устах. «Вы же видите, какой она стала. Не спит, — говорил мне Хильберто, — и
каждый ночной лай собаки насмерть пугает ее» (кстати, у Хильберто мы жили на
кофейной плантации, которая находилась метрах в двухстах от его дома). «Она
очень даже хорошая, — продолжал он мне рассказывать о своей жене, — вот
послушайте, о вас она мне говорит, что как же этот бедняжка молодой человек,
такой еще юный, и сидит в этих лесах без еды». Я понял, что она исполнена
христианского милосердия и что женщина она добрая. Но ясное дело, нужно было
учитывать и царивший вокруг террор. Помимо того, она ведь была, как и сам
Хильберто, человеком уже пожилым. И тогда я сказал ему: «Хотелось бы мне с ней,
с женой вашей, потолковать». — «Ой, что вы, нет, да она тогда у меня разом
помрет». — «Нет, а все-таки вы ей передайте, что я хочу с ней побеседовать».
Его-то я убедил, что же до нее, то она — скорее всего из страха — согласилась
на это. И вот ночью я пришел к ним на дом, и начали мы говорить о всякой
всячине... «Какой у вас прекрасный образок пречистой девы». «Да», — ответила
она мне. А поскольку у нее был и другой образок пречистой девы, кажется, из
церкви Святой Фатимы, то я сказал: «А эта вот дева из церкви Св. Фатимы, еще
чудодейственней, поскольку она никогда не подведет, не так ли?» После этого она
меня спросила: «А мать у вас есть?» — «Да, она там, дома». — «А кем она
работает?» — «Не знаю, ведь раньше я ее содержал». — «А дети у вас есть?» —
«Да, дочка». — «А жена?» — «Там она где-то, бедняжка...» «Несчастный, —
произнесла она, — значит, вы не видите ни своей матери, ни жены, ни дочки?»
«Нет, — ответил я, — ведь мы, сандинисты, от всего отказываемся, поскольку
хотим освободить народ». «Ах, — вырвалось у нее, — ведь эта гвардия, она такая нехорошая,
ведь правда?» «Посмотрите, — сказал я, — вот моя дочка». (Когда я был в
Окотале, мне передали цветную фотографию моей нежной малютки, моей
девочки-красавицы.) «Ах, какой красивый ребенок. Знала бы она, что ее отец...
Правда ведь? Какой ужас! Ведь так?.. Она же, если вас убьют, будет расти без
отца. Да не захочет Господь и не допустит, чтобы такая красивая девочка
осталась сиротой». — «А это, поглядите, моя мама» (это я достал другое фото). —
«Вижу, красивая какая /193/ сеньора... Господи, ну что за кошмар. Вы уж, пожалуйста,
поберегитесь, будьте поосторожнее, чтобы чего не вышло...» — «С божьей помощью
и с помощью всех вас. Ведь мы, когда заходим, то нам дают тортилью или что
приготовят или соберут, и живем мы тогда без опаски: днем мы не выходим, только
ночью, не включая фонарика, разговаривая тихо, тихо же и ходим, чтобы соседские
собаки не залаяли, и вообще крадемся вдоль заборов. Вот видите».
С течением времени старушка стала нас, меня и Андреса,
прямо обожать. Вот когда, уже войдя в доверие, мы попросили Хильберто сходить
разыскать Моизеса Кордобу в «Лос Планес» и Хуана Флореса в «Ла Монтаньита».
Привели ко мне обоих, и я с ними, с каждым в отдельности, провел беседу. «Как
дела, — сказал Хуан Флорес, — опять пришли?» «Да, пришли, и так как дела идут хорошо,
то мы хотим побеседовать с вами, а то мы здесь за восемь дней с товарищем уже
наговорились». «Ну, хорошо, — сказал он, — туда-то, к нам, когда придете?» (Я
им сказал, что у Хильберто мы уже находимся восемь дней.) Замыслы относительно
старого сандиниста из «Лос Планес» я не оставил. Однако старик все еще болел, и
я решил сходить к Хуану Флоресу в «Ла Монтаньита». А перед этим мне удалось
уговорить Хильберто снести в Кондегу к Байярдо мои сообщения. Это был первый
«почтальон», с которого начиналось создание боевого подразделения имени
Бонифасио Монтойя. «Брат, — обращался я к Байярдо, — дело стронулось с места, и
все здесь обстоит только так: свободная родина или смерть!» У Хуана Флореса, к
кому я и ходил, я провел несколько дней. Для нас ситуация несколько ухудшилась
тем, что этот мировой судья, Пресентасьон Лагуна, похоже, что-то заподозрил.
Гвардия обходила округу, все обшаривая. Несколько гвардейцев даже зашли на
«Сан-Херонимо», направляясь в сторону «Дараили». Оставаясь у Хуана Флореса, я
беседовал с ним, с Лауреано и с Кончо. Познакомился я и с другими людьми.
Например, с таким героическим человеком, как Мерседес Галеано, который
впоследствии отвечал за работу в этих местах и позднее пал в бою... После этих
первых контактов я вернулся в дом Хильберто в Ла Трохита. Как помню, вернулся я
в девять часов вечера, но к тому нремени он сам еще не принес из города ответа
Байярдо на мое сообщение. Кстати, сам я вернулся немного /194/ озабоченный тем, как
шла работа. По всему было видно, что «каша» начинается завариваться, но тут и
гвардия объявилась. Словом, вернувшись в Ла Трохита, я прилег и стал размышлять
о горах, о Модесто, о том, как идут дела Фронта на западе страны во внутренних
районах. Обдумывал я и все, что произошло на севере, в Окотале и Макуэлисо, и то,
что произошло в Эль-Саусе. Начал думать и о Байярдо, Монике, обо всех товарищах
по Леону и, вспомнив о Леоне, я, ясное дело, вспомнил о Клаудии. /195/
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая