Мы в Пульмане, индустриальном районе на южной окраине Чикаго. Дом на одну семью, мало чем отличающийся от других домов квартала. В этом предместье он и прожил всю жизнь. «Я родился, можно сказать, в тени сталелитейного». Вот уже сорок лет работает он в отделе технического контроля на Южном заводе Стального треста.
«На завод меня взяли в двадцать девятом, воду разносить. Было мне тогда шестнадцать. По правилам должно было быть семнадцать, но в те дни на это смотрели сквозь пальцы. Годик поработал. Потом кризис. Снова взяли меня уже в июне тридцать третьего, с тех пор так и работаю контролером. Пора и на пенсию. Но за дом, где мы живем, я еще не расплатился. За машину, в которой езжу, тоже. Сорок лет работаю, а похвастаться нечем».
Его жена — дипломированная медсестра, «работает с престарелыми». У них двое сыновей. Роберт, ветеран войны во Вьетнаме, женат. Он пошел по торговой линии. Второй, священник, отец Леонард Дьюби,— общественный деятель с немалым авторитетом. Ревностный защитник интересов «синих воротничков», а его приход — район рабочий, он уже не раз бросал вызов самым влиятельным организациям города и частным лицам.
Поскольку мой собеседник заметно устал, к нашей беседе время от времени присоединяется и его жена.
— Мальчишками мы все думали: сталелитейный — это да! Мы глазели на рабочих, когда те шли со смены черные, все в копоти. Только очки защитные светлели. Ну и силачи, думали мы. Нам так не терпелось самим на завод попасть. А как попали, живо раскаялись. (Со смешком.) Оказалось, все не так.
День-деньской ты на ногах, а полы бетонные. Металл выкладывают на специальные подставки. Стоит длинная такая кобыла, на ней — болванки. А ты берешь фонарик и обходишь их с мелком, дефекты отмечаешь. Твое дело — дефекты в металле находить. Следить, чтоб допуски соблюдались, длина там, толщина. Под рукой инструмент, какой дефект и сам исправишь. Допуски заказчик устанавливает, если они соблюдены, значит, порядок. Если нет — болванка идет в лом или на переделку. Когда мы только пришли, рабочие постарше научили нас, какие дефекты искать. Взять хотя бы трещины. Одни бывают открытыми, их-то не прозеваешь. Другие еле заметны, все глаза проглядишь. А глаза устают. Страшно устают. Все время какие-то капли пускаю.
Годы уже, конечно, не те, стал я сильно сдавать. В молодости-то как бывало — отстоишь свои восемь часов, потом мяч гоняешь, потом пропустишь рюмочку — и на боковую (смеется), а утром обратно на завод. И ничего-то у тебя не болит. (Вздыхает.) А теперь я стал сдавать. Хочется на покой. Работаю я вроде бы давно, себя не жалею, но конца-краю не видать. Не знаю, доживу ли до пенсии. Ноги у меня болят, спина болит, руки болят, и артрит у тебя, и бурсит — словом, все тридцать три несчастья. (Смеется.)
Все наши ждут не дождутся пенсии, не все вот только до нее дотягивают. Только и слышишь: пенсия, пенсия. Где поселишься, чем займешься... А пенсии-то, глядишь, бедняга и не дождется. Иные не то что годы, месяцы уже считают, и вдруг на тебе! Многие мои приятели так и померли раньше срока.
Уйти-то я могу хоть сейчас, в декабре мне исполняется пятьдесят девять. Но по социальному обеспечению начну получать с шестидесяти двух. Значит, еще три года осталось. Пока уходить не собираюсь, но, кто знает, вдруг станет совсем невмоготу. Работать все труднее. Я ведь тоже не машина. Да и та порой изнашивается.
Работы все прибавляют. И стараются поменьше держать работников, экономия. Столько рабочих мест уже закрыли! Убытки у них якобы большие, много ввозят стали из-за границы. Так нам объясняли. Понятно, чтоб прибыль получить, где чего и урезать приходится. Но я им заявил: «Я у вас сорок лет работаю, почему вы лишили меня помощника? Вы что, на пенсию меня выпихнуть хотите?» Все наши здорово разозлились. Но сделать мы все равно ничего не можем. А что тут делать? Уходить?
Заводские неприятности стараюсь на заводе оставлять. Жене ни слова. А то начнет расстраиваться. Все равно от меня ничего не зависит. Часа в четыре к телевизору подсаживаюсь, когда прямо с тарелкой — конец футбола досматриваю или, если картина хорошая, досматриваю картину. Потом сижу решаю кроссворд или про спорт читаю, сидя и засыпаю. (Смеется.)
В это воскресенье решил взять отгул, наметился тут у нас гольф. Иначе работал бы с трех до одиннадцати. Мы по двенадцать дней работаем. Если я в дневную смену, значит, прямо с понедельника и до конца недели хожу с семи до трех. Следующую неделю работаю уже с трех до одиннадцати. Вообще-то у нас сорока часовая неделя, но работаем по двенадцать дней подряд.
Если дела у хозяев идут неважно, нас переводят на одну смену. Вот и строй планы. Когда мы этот дом покупали четырнадцать лет назад, агент по продаже недвижимости все уговаривал меня купить дом куда дороже нашего. Я сказал «нет». На такой работе, как у меня, никогда не знаешь, что с тобой будет через три-четыре месяца. Может, мы устроим забастовку. Может, нам устроят четырехдневную неделю. Все эти годы так оно и получалось.
Похвастаться мне нечем. Живу в доме, а за дом еще с банком не расплатился. (Смеется.) Катаюсь на машине, а машина пока что тоже не моя. Не знаю, кто это придумал, что мы здорово зарабатываем. Рабочий низшего разряда получает, если повезет, два доллара в час. Низший разряд — первый, а всего их тридцать пять. Но у кого этот тридцать пятый, неизвестно. Не иначе как у самого директора. А они складывают все эти разрядные ставки, потом делят на число работающих, и, пожалуйста, получается баснословная сумма. Но у больших хозяев большие доходы, у маленького человека — маленькие. Только и слышишь, как наши политики по тысяче долларом себе набавляют, а попроси сталевар лишние пятьдесят центов в час, так такой вой поднимется!
Обед берешь с собой из дому или в автомате покупаешь. Раньше-то у нас была столовая, но ее взяли да уничтожили. Паршивая штука эти автоматы. Просто зло берет иной раз — сунешь четвертак или там тридцать пять центов за порцию овощного супа — ни монеты, ни супа. А механика рядом нет, чтобы или монету вернул, или супом накормил. (Смеется.) Все время они ломаются. Буквально каждый день.
На тебя — ноль внимания. Ты номер такой-то, и все. Как арестант. Сдаешь, например, смену — сообщаешь свой номер. Мало кто знает тебя по имени. Тебя знают по номеру на твоей бляхе. Мой номер — 44-065. И в ведомости тоже никаких фамилий, все по номерам. В главном управлении и понятия не имеют, кто он, этот 44-065. Они не знают, негр он, белый или индеец. Знают только, что есть такой — 44-065.
Не обходится дело и без несчастных случаев. Металл взад-вперед таскают краны, вагонетки, подъемники, платформы. Станки разные выпрямляют полосы, заготовки обтачивают. Все в движении. А ты знай глотай пыль и грязь и всякую дрянь. Но делать нечего — как, например, исправить дефект в болванке, если не напылишь? Как обработать заготовку, если не надымишь? Вот рабочий и заболевает — грудь, думает, застудил, а что там на самом деле, неизвестно. Многие так вот и помирают — говорят, от инфаркта. А поди разбери, инфаркт это или что другое.
К рабочему месту своему пробираешься сквозь грязь и копоть, и в слякоть, и в дождь. От заводских ворот до моей работы минут пятнадцать-двадцать ходьбы. Вот и шлепай по лужам. Теперь делают удобные такие крытые переходы, но только не у нас. И автобусы рабочих не развозят. Так что дождь не дождь, иди пешим ходом. Ветер или снег с ног валит — а ты иди. Зимой такие с озера ветры дуют, прямо в лицо.
Я, по сути дела, на улице работаю. Только что навес, но он от ветра не спасает. Крыша дырявая. Всего тебя продувает. Работаешь, а на тебя снег падает. До того крыша прохудилась, что зонтики должны бы выдавать.
Жена тихо говорит:
— Он все время болеет.
— Профсоюз, конечно, протестует, но завод не чешется, ну что ты будешь делать! Умывальные у нас жуткие. А начнут их ремонтировать — так вообще на пятьсот человек один-единственный унитаз остается. Профсоюз много чего для нас сделал, но администрация не больно торопится.
Если я прямо сейчас уйду, у меня будет пенсия 350 долларов. А напротив живет женщина, у нее шестеро детей, а мужа нет, так ей, как многодетной, полагается пятьсот в месяц. То есть больше, чем платили бы мне, а у меня ведь сорок лет стажа. И еще — уйди я сейчас, плакала моя страховка. Я ведь застрахован. Уходишь на пенсию — страховка теряется. В тот же день.
Сыновьям я так и сказал: «Пойдете на сталелитейный — шею вам сверну. Не валяйте дурака. Получайте образование. Держитесь подальше от завода, а то он вас засосет, как меня засосал». Сорок лет не разгибаю спины, а чем похвастаться? Похвастаться нечем. Я и говорить-то по-людски не умею. На заводе в ходу другой язык, не тот, что в банке или учреждении.
В школе мне очень нравилось черчение. И чертил я тогда действительно здорово. Отметки хорошие ставили. Потом умер отец. У одноклассников моих родители работали, кто даже бар держал, кто бакалею, так что их дети всегда могли себе купить что нужно. А я страшно стеснялся — бумаги настоящей и той у меня не было. Чертил на оборотной стороне, на использованных чужих листах. Да, черчение я любил, у меня получалось неплохо. Но пришлось идти работать.
Я-то надеялся, что Леонард станет доктором. Когда он поступил в семинарию, я подумал: ну и ну! чего это его туда понесло? До этого он подрабатывал у Энди Фрейна билетером, а в соборе нашем со священниками перезнакомился. У Фрейна работало много семинаристов. Они-то, наверное, и уговорили. Он доволен, а раз так, то и я доволен. Сперва как-то не верилось, что он выдержит, больно он жизнь любил, и все такое. Людей любил, животных... (Задумчиво.) А может, потому и пошел в священники. (Умолкает.)
Раньше священник знал одно — свой приход. Обойдет раз в год прихожан, благословит дом, кому руку пожмет. Теперь новое поколение пришло, все изменилось. Нынешние священники ходят без воротничков, а занимаются делами, которые прежним и не снились. Да им, наверное, это тогда и не разрешалось.
Генриэтта Дьюби вспоминает:
— Помню, сидели соседки на веранде и дивились, почему я расстраиваюсь, что Леонард пошел в семинарию. Говорили: «Это так почетно». А я им: «Так-то оно так, да жизнь у него будет больно нелегкая. Того нельзя, этого нельзя. Нам и навещать-то его позволялось только раз в месяц. Прямо как в тюрьме. Я как-то возьми и спроси его: «Леонард, ты счастлив?» Он сказал: «Счастлив — не счастлив, не в этом дело. И не спрашивай меня больше об этом. Я сам избрал эту жизнь и буду так жить дальше». Он к выпускному вечеру готовился. Купил себе все черное. А мне все не верится. Я и Скид-роу увидела, когда меня взял туда сын. Он сказал: «Я хочу спасать таких вот людей». Я пошутила: «Их только могила спасет». А он ответил: «Пока человек дышит, его еще можно спасти». Когда он сделался священником, я первое время очень переживала. Сама даже не знаю, почему. А теперь я им горжусь. Жаль, что не все такие смелые, как он, кое-кто предпочитает помалкивать. Мы все время молимся за него.
Иногда очень за него тревожимся. Он ведь против таких тузов выступает. Вдруг кому-то поперек дороги станет? Президентов и сенаторов — и тех убивают. В него тоже могут выстрелить, скажи он лишнее или разозли кого из воротил. С политиками ведь шутки плохи. Но он за народ стоит, чтобы все по справедливости было. Мне это приятно. А если кому и не нравятся его речи, так что с того, в конце концов?
— Смешные вещи происходят. Когда Леонард работал у Энди Фрейна, он провожал мэра Дейли в его ложу на стадионе. Прошло десять лет, и он громит мэра то из-за городской дороги, то из-за налогов. (Смеется.) Когда мы навещали Леонарда в семинарии, нам не разрешалось приносить ему газеты. Даже радио слушать нельзя было. Такие были в то время строгости. А теперь чудеса — включаю я телевизор и смотрю себе, как он с мэром препирается. (Смеется.) Или с главным инспектором по налогам. С политиканами. Вот какие перемены, глазам даже не верится. Когда он затеял дело против сталелитейных, насчет загрязнения воздуха, я сказал: и без тебя известно, что завод все вокруг загрязняет. Попробуй-ка свари сталь, не надымив. Я лично не намерен кусать руку, что меня кормит. Сто лет загрязняют. Можно, конечно, грязнить и поменьше, было бы желание, да вроде что-то и делается. Все время у нас чего-то там сооружают. Уж не знаю для чего, говорят, для экологии самой. Поди проверь.
Да, так я, значит, про загрязнение. А Леонард-то и правда здорово помог людям в том районе, где жил. Едешь к нему в гости, бывало, словно в лощину спускаешься. Все в тумане. Потом оказалось, что это смог с эдисоновских заводов. Леонард добился, чтоб его не было. В общем, мы за него обеими руками. Но когда он с мэром воюет, с членами городского управления, у меня душа в пятки уходит. (Смеется.)
Миссис Дьюби вставляет:
— Когда я вижу его по телевизору, мне прямо нехорошо делается. А что, если какой-нибудь псих в зале выстрелит?
— Жена боится. Он — наша гордость. Приятели все время приносят вырезки газетные, сообщают: «А я слышал Леонарда по радио, когда на работу шел». Они все говорят, что тоже за него. Сестра моя на днях пришла к доктору, а он ей стал рассказывать, сколько делает для местных жителей один молодой священник. Сестра и скажи: «Да это мой племянник». А доктор в ответ: «Он молодец».
Знаете, чем я ему велел заняться? Сейчас он бьется за снижение налогов. Это правильно. За улучшение жилищных условий — тоже правильно. И что он против дороги этой — тоже хорошо. А то, он говорит, они посносят уйму домов и выставят уйму людей на улицу. А я еще хочу, чтоб он выступил за снижение пенсионного возраста, скажем, до шестидесяти — я бы завод скорее бросил. Если нам снизят возраст до шестидесяти, может, кто из нас и понежится на пенсии годик-другой, прежде чем ноги протянет.
От работы, так наше начальство говорит, еще никто не умирал. А я вот что скажу: одно дело — учреждения разные, с воздухом кондиционированным, где политики да банкиры штаны протирают, другое — сталелитейный. Если ты все время дышишь пылью да копотью, не надейся долго работать и долго жить. Нельзя, чтобы человек, который хочет обеспечить свою старость, вкалывал до шестидесяти двух, а то и шестидесяти пяти лет. Мы делаем взносы на свою пенсию по социальному обеспечению, а большинство из нас ни цента с этого не получит. Вот и надо давать пенсию раньше, чтобы те, кто на производстве надрывались, хоть немного бы пожили по-человечески. Я так и сказал: «Леонард, это твое следующее задание». (Смеется.)
Да, Леном мы гордимся. От него людям польза. А от меня какой прок за сорок лет работы? Я прожил впустую. Вот-вот мне стукнет шестьдесят, а похвастаться-то нечем. Сын помогает людям. А я всю жизнь спины не разгибал, но никому не помог. Одно хорошо — дети вняли моим словам, не пошли на сталелитейный. (Смеется.) А мы два старых идиота. Работали, работали, а ничего у нас нет.
Миссис Дьюби:
— Знаешь что? У нас с тобой есть два миллиона — два наших сына. В таком злом мире у нас выросли хорошие мальчики. Значит, все-таки жили не зря. (Мужу.) Пускай у нас нет наличных, отец, мы уходим на пенсию с двумя миллионами».
— Что-то я их не вижу.
Миссис Дьюби:
— А ты включи телевизор!
— Но я-то тут ни при чем. В том, что Лен стал таким, моей заслуги нет. Я уже сказал ведь, что я — никто. Сорок лет отдал сталелитейному, и все равно я только номер. А работал ведь неплохо. И работа была как раз по мне. С моим-то образованием, а работаю с микрометром и рулеткой, и глаз нужен точный — работа прямо будто мне по заказу. Но начальство этого не ценит. Плевать они на меня хотели. Боб как-то походил к нам пару месяцев на каникулах. И сказал: «Как это ты здесь столько проработал? Я бы не смог». А я ему на это: «Я ведь тебе говорил: держись подальше от сталелитейного».
(Смеется.)