Рождение союза и его противоречия
Победоносным исходом единоборства с гитлеровской Германией Советский Союз был обязан не только своим собственным заслугам. В этой войне, охватившей весь мир, СССР был не одинок: он входил в могущественную коалицию, двумя другими опорами которой были Великобритания и Соединенные Штаты. Союз этот, правда, полностью обрел свое значение и свой облик (которым суждено было оказать неизгладимое влияние на весь послевоенный мир) лишь после того, как СССР сумел выстоять под ударом германской агрессии и склонить в свою сторону чашу весов противоборства на полях сражений.
В советской литературе часто подчеркивается, что возникновение антифашистской коалиции служит дополнительным подтверждением правильности довоенной сталинской внешней политики в период от борьбы за «коллективную безопасность» до заключения пакта с Гитлером в 1939 г. Именно эта политика, по мнению советских авторов, не позволила СССР оказаться втянутым в конфликт тогда, когда Англия уже сражалась с Германией[1]. В подобных утверждениях есть доля истины, но не больше. Первым творцом коалиции вопреки собственным намерениям был Гитлер. Развязав агрессию против СССР в тот момент, когда еще шла война на Западе, он объединил в одном лагере трех главных своих противников.
В отличие от Сталина Черчилль не был захвачен врасплох немецким наступлением на Восток: он предчувствовал его, более того — возлагал на него надежды. Поэтому уже вечером того же дня, 22 июня 1941 г., он произнес по радио свою известную речь:
«Каждый человек, каждое государство, которое будет воевать с нацизмом, получит нашу поддержку... Из этого следует, что мы окажем всю возможную помощь России и русскому народу... Дело каждого русского, который сражается в защиту своего очага и своего отечества, есть дело свободных людей и народов во всех частях света»[2].
Сталин в растерянности первых дней войны, опрокинувших все внешнеполитические расчеты, сомневался в искренности намерений английского премьера. Об этом свидетельствуют, в частности, самые последние данные, имеющиеся в нашем распоряжении. Однако Сталин не замедлил сообразить, какие выгоды он может извлечь из предложений Черчилля[3].
Истории великой антифашистской коалиции посвящено уже столько исследований, воспоминаний участников событий и документальных публикаций, что нет необходимости подробно воспроизводить отдельные этапы ее становления[4]. Достаточно будет лишь напомнить здесь наиболее важные с советской точки зрения моменты этого процесса. Союз не родился сразу же после первоначальных обязательств, /135/ провозглашенных его будущими участниками: он явился плодом дипломатических и военных усилий, увенчавшихся первым формальным результатом по истечении почти что года после нападения гитлеровцев на Советский Союз.
12 июля 1941 г. в Москве было подписано первое официальное англо-советское соглашение, в котором правительства обеих стран обязывались оказывать друг другу помощь в войне и не заключать сепаратного мира или перемирия[5]. В конце этого же месяца в Москву прибыл доверенный представитель президента США Рузвельта Гарри Гопкинс; он был первым западным государственным деятелем, который смог убедиться в твердой решимости советского народа дать отпор агрессору[6]. В конце сентября в Москве состоялась трехсторонняя конференция с участием Бивербрука от Англии и Гарримана от США, на которой была выработана первая программа оказания экономической и военной помощи СССР. 7 декабря нападение японцев на Пёрл-Харбор, сразу же поддержанное Гитлером и Муссолини, повлекло за собой вступление Соединенных Штатов в мировую войну. Несколько дней спустя в Москву прибыл британский министр иностранных дел Иден для обсуждения собственно политических проблем союза[7]. Свое юридическое оформление этот союз получил после настойчивых советских напоминаний в мае-июне 1942 г., когда Молотов в свою очередь посетил Лондон и Вашингтон. В ходе визита он подписал с Великобританией 20-летний договор против германской агрессии, а затем соглашение с США, регулирующее принципы взаимопомощи между двумя странами во время войны[8].
Союз явился историческим событием чрезвычайной важности, сдвинувшим с места горы предубеждений. Вступавшие в коалицию люди и государства воплощали не просто разные национальные культуры, но и противоположные мировоззрения, взаимоисключающие политические институты и общественные порядки, которые в прошлом вели друг против друга беспощадную борьбу. Сотрудничество с СССР, особенно в США, имело еще многочисленных противников, в первую очередь в католических кругах[9]. В ноябре 1941 г. Черчилль и Сталин обменялись посланиями, в которых заверяли друг друга, что различия в общественном строе их стран не помешают их сотрудничеству ни в ходе войны, ни в послевоенный период[10]. Подобное взаимное обещание заключало в себе огромной важности новшество, но само по себе не могло еще помешать тому, чтобы обе стороны продолжали питать друг к другу сильное недоверие. Опубликованные много лет спустя документы и мемуары позволяют констатировать, насколько глубоко укорененным оставалось это недоверие, по крайней мере в руководящих кругах трех стран, даже в периоды самого тесного братства по оружию. В разное время и по разным поводам и Черчилль, и Сталин, не сговариваясь, высказали одну и ту же мысль о том, что для уничтожения такой чумы, как Гитлер, позволительно пойти на сделку с самим дьяволом («чертом с его бабушкой» — как выразился на русский манер Сталин[11]). Таковы были предпосылки, /136/ с которыми пошли навстречу друг другу участники союза. Но, несмотря на острые конфликты, сталкивавшие их в прошлом, руководители всех трех стран были достаточно осмотрительны и не допустили, чтобы сохраняющееся недоверие заслонило их основную цель: полный разгром фашистской коалиции. Тем не менее ни у одного из союзников так до конца и не рассеялись подозрения насчет того, что ему приходится иметь дело с «дьяволом».
Долгое время развитие союза испытывало на себе гнет тяжелой обстановки на русском фронте. В течение более чем двух лет советский партнер был лишь формально равноправным участником коалиции. Английские и американские руководители сразу поняли, насколько выгодным для них является нападение Гитлера на СССР: на определенное время оно отвлекало вооруженные силы Германии от активных действий на Западе или в других районах земного шара. Вместе с тем первоначальные расчеты убеждали их, что такое удачное стечение обстоятельств продлится недолго: военные эксперты почти единодушно считали, что крах советского сопротивления наступит очень скоро. Следовательно, заключал из этого американский генеральный штаб, необходимо наилучшим образом использовать эту краткую отсрочку[12]. Потом забрезжила надежда, что Советский Союз продержится до ближайшей зимы, что отсрочило бы развязку на Восточном фронте по крайней мере до следующего года. Нужно было, следовательно, помогать советскому народу сопротивляться и дальше — таков был смысл всех мероприятий союзников в первое лето войны. Рузвельт отдал распоряжения об оказании помощи России «до тех пор, пока она будет продолжать активную борьбу с державами “оси”». В своих первых посланиях Сталину Черчилль не скупился на выражения восхищения «изумительной борьбой» русских, Хотя как раз в те недели было мало оснований приходить в восторг. В свою очередь в частных разговорах он повторял: «Лишь бы они продолжали сражаться!»[13]. Но смогут ли они? Американцы и англичане не раз испытывали сомнения на этот счет. Первый раз это было во время битвы под Москвой, когда Черчилль заговорил об «агонии» России. Потом это повторилось страшным летом 1942 г., когда новый посланец Рузвельта, Уилки, отправился в Москву, напутствуемый предупреждением президента, что в СССР он может оказаться в момент последней судороги[14].
На протяжении всей этой фазы советская внешняя политика неукоснительно придерживалась оборонительной линии. Помимо развития военного сотрудничества с посланными самой судьбой союзниками, ее первоочередной целью было прикрыть тылы СССР. Япония со своей грозной Квантунской армией, нацеленной на Сибирь, вынуждала СССР держать на Дальнем Востоке огромные военные силы, но Москва бдительно следила за тем, чтобы не допустить возникновения осложнений в тех краях, что принудило бы и Советский Союз вести войну на два фронта (достаточно было того, что о провоцировании японского нападения всячески хлопотал Гитлер). У Сталина /137/ были веские основания опасаться такого развития событий. Поэтому, когда Иден сразу после начала военных действий между Токио и двумя западными державами стал зондировать его намерения относительно войны с Японией, Сталин признался ему, что предпочитает отложить ее начало на возможно более поздний срок[15]. Напротив, когда речь зашла о сопредельных государствах, которые немцы надеялись мобилизовать себе на помощь, — о Турции, Иране, Афганистане, — то здесь советская дипломатия вместе с английской прибегла к нажиму с целью обеспечить их нейтралитет. Что касается Ирана, по территории которого проходил жизненно важный путь, связывавший СССР с западными державами, то Советский Союз договорился с англичанами о совместной оккупации этой страны.
В тот момент никто не мог знать, как и когда закончит войну СССР и каков будет к ее окончанию его вес среди других держав. Так или иначе, и в Лондоне, и в Вашингтоне, где мало кто подозревал, какой способностью к восстановлению своих сил обладает Советский Союз, полагали, что вес этот будет небольшим. В откровенном разговоре со своими сотрудниками Черчилль говорил:
«Никто не может предвидеть, какой будет к концу войны баланс сил и где окажутся армии держав-победительниц. Достаточно вероятно, во всяком случае, что Соединенные Штаты и Британская империя, далеко не исчерпав свои силы, образуют самый мощный в экономическом и военном отношении блок, какой когда-либо видел мир, и что Советский Союз будет нуждаться в нашей помощи для послевоенного восстановления гораздо больше, чем мы в его»[16].
Подобные прогнозы, разумеется, не могли доставить удовольствия советским партнерам, тем более что те понимали, насколько велика их вероятность. Именно в различии взглядов на будущее заключался один из глубинных источников противоречий между участниками коалиции.
С самого начала эти противоречия сфокусировались на Восточной Европе, то есть той части континента, которая в межвоенный период образовала «санитарный кордон» вокруг коммунистической державы и немало способствовала провалу англо-франко-советских переговоров в 1939 г. Черчилль, как сказал он сам, испытывал сильнейшее «внутреннее сопротивление» при мысли об объявлении войны странам, которые Гитлер привлек в качестве союзников в войне с СССР, то есть Финляндии, Румынии и Венгрии. Разделяемые американцами, эти его настроения вызвали первую вспышку гнева Сталина в их личных отношениях; вспышку, которую сам Сталин тут же позаботился смягчить во избежание дальнейших осложнений[17]. Англия и Соединенные Штаты отказались признать новые западные границы, завоеванные СССР в 1939-1940 гг. путем аннексии (или возвращения, как предпочитала выражаться советская сторона) Прибалтийских государств, Карелии, Западной Белоруссии и Западной Украины, Бессарабии и Буковины. Вопрос этот тщетно обсуждался Сталиным с Иденом в Москве и Молотовым во время его визита в Лондон и Вашингтон с руководителями двух западных держав. Американцы /138/ занимали в этом отношении даже еще более непримиримые позиции, чем англичане. Советским руководителям поэтому пришлось смириться с тем, что в заключенном с Англией договоре были опущены какие бы то ни было упоминания о западных границах СССР[18].
Противоречия не ограничивались только областью прямых отношений СССР с Соединенными Штатами и Великобританией. Во время войны Москва восстановила дипломатические связи с находившимися в изгнании правительствами небольших европейских государств, ставших жертвами фашистской агрессии. Как правило, это было нетрудным делом, особенно с чехословацким правительством Бенеша, которому Советский Союз сразу же, намного раньше англичан, обещал считать недействительным Мюнхенское соглашение и, следовательно, рассматривать в качестве законных те границы, которые Чехословакия имела до 1938 г.[19] Куда более тернистыми были переговоры с поляками, нашедшими, подобно Бенешу, убежище в Лондоне. В виде предварительного условия любой договоренности они выдвигали требование восстановления советско-польской границы в том виде, как она существовала до начала второй мировой войны. Благодаря посредничеству англичан препятствие это на первых порах удалось обойти. Но оно осталось скрытым источником конфликта. В декабре 1941 г. Сталин принял премьер-министра польского правительства в изгнании Сикорского и попытался склонить его к согласию, как он выражался, с «небольшими изменениями» границы. В ответ, однако, последовал отказ. То был, по-видимому, последний случай, когда представилась возможность достичь соглашения между Москвой и правящими кругами старой Польши, и возможность эта была упущена[20]. По свидетельству Идена, польские руководители продолжали считать — причем расчеты их выходили за всякие разумные пределы, — что СССР выйдет из войны обескровленным и изувеченным, а Польша тем временем утвердится в Восточной Европе как самое могущественное государство региона[21].
В тот период войны, когда Советский Союз рассматривался скорее как «обуза», нежели как равноправный член коалиции, великий антифашистский союз впервые выразил свою идеологию в документе, который вошел в историю под названием «Атлантическая хартия». Текст этого типично англосаксонского документа был утвержден Рузвельтом и Черчиллем во время их первой встречи летом 1941 г. в море близ берегов Соединенных Штатов. Помимо таких милых сердцу руководителей США принципов, как свобода плавания по морям и океанам и свобода международной торговли, хартия, по существу, провозглашала право народов на самоопределение и требование мира, основанного на отказе от применения силы. Речь шла, иначе говоря, о принципах, восходивших к далеким традициям русской революции и большевиков, но впоследствии погребенных под грузом тяжких противоречий, порожденных в мире первой мировой войной и империалистической интервенцией в России. СССР не участвовал ни в обсуждении, ни в подписании Атлантической хартии, но впоследствии /139/ присоединился к ней, ограничившись лишь оговоркой, что «практическое применение указанных выше принципов неизбежно должно будет сообразоваться с обстоятельствами, нуждами и историческими особенностями той или другой страны»[22]. Более или менее явные оговорки имелись у всех держав, поставивших свои подписи под документом, и им суждено было выйти наружу сразу же, как только в повестку дня начали ставиться конкретные вопросы (Черчилль, например, был против применения принципов хартии к Британской империи или к системе торговых преференций внутри английского Содружества наций). Это, впрочем, не лишает документ его важности. В самом деле, провозглашенные в нем принципы запали в душу миллионов людей, сражавшихся с фашизмом. Порожденный ими во всем мире отклик не угас с концом войны.
Проблема второго фронта
Все же наиболее крупной причиной антагонизма между СССР и его великими западными союзниками были разногласия из-за стратегии. Уже в первом своем послании Черчиллю в июле 1941 г. Сталин потребовал, чтобы англичане открыли в Европе второй фронт, высадившись во Франции и Норвегии. Черчилль ответил, что у него нет достаточных сил для такого предприятия[23]. С этого момента проблема второго фронта, то есть наступления с тыла на Германию, которое заставило бы ее перебросить из СССР несколько десятков дивизий и воевать одновременно на двух оконечностях Европейского континента, стала предметом постоянного спора внутри коалиции. В первых числах сентября 1941 г., когда ход войны на Восточном фронте, казалось, вот-вот приведет к трагическому исходу, Сталин, чтобы убедить своих собеседников, прибег даже к остродраматическим тонам. Советский Союз, заявил он, поставлен «перед смертельной угрозой» и без помощи Англии и США «либо потерпит поражение, либо будет ослаблен до того, что потеряет надолго способность оказывать помощь своим союзникам». Впоследствии между советскими историками возник спор насчет того, действительно ли Сталин считал положение настолько безнадежным или же он нарочито сгущал краски с целью оказать нажим на Лондон[24]. Сведения, которыми мы располагаем, не дают возможности вынести окончательное суждение по этому вопросу. Мы знаем, что в тот момент Сталин и впрямь опасался худшего, но не можем полностью исключить и второго предположения. Но если оно соответствует истине, то результат получился совсем не тот, на который рассчитывали, потому что у западных партнеров возникло подозрение, что Москва уже ведет поиски сепаратного мира: это сделало их еще более осторожными и недоверчивыми[25].
Более сдержанные, но столь же драматические выражения были употреблены Молотовым в ходе его поездки весной 1942 г. в Лондон и Вашингтон[26]. Результат был на этот раз, видимо, лучшим, потому /140/ что советскому представителю удалось вырвать сначала у Рузвельта, а потом у англичан полуобещание высадки на западной оконечности Европы в течение года. «Между обеими сторонами, — говорилось в совместном официальном коммюнике, — была достигнута полная договоренность в отношении неотложных задач создания второго фронта в Европе в 1942 г.». Эта фраза, которой суждено было многие годы служить предметом политических и исторических споров, была истолкована в Москве как обязательство, союзники же позже заявили, что понимали ее иначе[27]. В самом деле, немного спустя они по настоянию Черчилля объявили, что нацеливают свои усилия на Африку, и действительно высадились на относительно не защищенное побережье французских владений в северной части континента. В середине августа, в разгар Сталинградской битвы, Черчилль лично отправился в Москву в сопровождении американца Гарримана, чтобы сообщить Сталину «неприятное известие» и попытаться тем не менее оставить открытой возможность дальнейшего диалога с ним. Сталин жестко реагировал на сообщение, он даже намекнул на то, что английская армия просто трусит; но потом, поняв, как он сам открыто признался, что не в его власти изменить решение партнеров, сделал все для того, чтобы эта первая встреча двух государственных деятелей завершилась в конструктивном духе[28].
Противоречия обострились год спустя. Во время своего пребывания в Москве Черчилль обещал — и на этот раз самым недвусмысленным образом, — что высадка в Европе будет произведена в 1943 г. Сталин без устали настаивал на необходимости открытия второго фронта. 6 ноября 1942 г. он указал на его отсутствие как на главную причину поражений, понесенных в тот год советскими войсками. Даже отзываясь с похвалой об африканской экспедиции союзников, он напомнил, что полем решающего сражения должна стать Европа[29]. Послы СССР в Вашингтоне и Лондоне, Литвинов и Майский, не только продолжали постоянно напоминать об этом соответствующим правительствам, но и, не слишком считаясь с дипломатическими традициями, взялись непосредственно за организацию кампаний в пользу открытия второго фронта среди общественности двух стран. Как в Америке, так и в Англии эти кампании встречали благожелательный отклик, становились все более популярными среди масс, которые понимали, как сказал Рузвельт, что «русские армии убивают больше солдат держав “оси” и уничтожают больше их боевой техники, чем все остальные 26 объединенных наций, вместе взятые»[30]. Однако тем временем стратегия периферийных операций, начатия англичанами и американцами высадкой в Африке, диктовала свою логику. Наступление на Францию вновь было отложено из-за необходимости развивать успех в Средиземноморье, на этот раз в Италии. Повторные напоминания Сталина остались втуне. Когда его информировали о новой отсрочке, он написал Рузвельту и Черчиллю письма, полные резких и открытых упреков: это решение, писал он, «предоставляет /141/ советскую Армию... своим собственным силам, почти в единоборстве с еще очень сильным и опасным врагом»[31]. Таким образом, в середине 1943 г., когда все это происходило, трехсторонняя коалиция пережила свой самый острый кризис за время войны.
Сегодня нам известны все доводы, которые приводились руководителями двух западных держав в оправдание своих решений. Черчилль подчеркивал, что численность английских войск ограниченна и они разбросаны по другим театрам войны, что английская авиация и так уже подвергает германские тылы интенсивным бомбардировкам, что, наконец, англичане и американцы сражаются также в Тихом океане и тем не менее посылают военные материалы Советскому Союзу. Мы знаем также, что на протяжении всех этих месяцев между английскими и американскими политическими и военными руководителями шел спор. Первые выступали в пользу средиземноморского варианта, более созвучного их имперской политике; вторые выражали убеждение, что бросок во Францию непосредственно к сердцу Европы и Германии ускорит поражение Гитлера, но в конце концов соглашались с доводами англичан. Здесь нет смысла анализировать мотивы «священного эгоизма», которыми обосновывались решения союзников, и их политические концепции. Нет смысла здесь разбирать и доводы стратегического характера, приводившиеся в их объяснение, отметим лишь, что эти доводы неизменно опровергаются советскими военными историками[32]. Однако исследователь, занимающийся историей СССР, должен учитывать, какое глубокое воздействие эти решения оказали на образ мыслей советских людей и в конечном счете на сами результаты войны.
Конечно, когда Сталин и его пресса называли отсутствие второго фронта главной причиной нового отступления советских войск в 1942 г., то это было явное упрощение. Тем не менее в том ужасающем положении, в котором находился тогда Советский Союз, подобное пропагандистское преувеличение было вполне объяснимо. В тогдашних условиях оно было вполне оправданно. В течение трех лет Советский Союз в одиночку выдерживал натиск подавляющей части вооруженных сил Германии и ее европейских сателлитов. За эту прискорбную «привилегию» СССР расплачивался не только чудовищным истощением своих материальных ресурсов, но и миллионами человеческих жизней, по сравнению с которыми потери союзников выглядели ничтожно малыми. Для самих немцев понятие «война» ассоциировалось прежде всего с теми военными операциями, которые они вели на Восточном фронте[33]. Вынужденные жертвовать всем ради сопротивления и победы, советские люди невольно приходили к мысли, что союзники хотят вести войну с Германией их руками. Отсюда рождалось и другое подозрение: что две западные державы, в сущности, были бы не против того, чтобы СССР и Германия взаимно обескровили друг друга — тем легче было бы потом диктовать им свою волю. Поведение союзников усиливало подобные /142/ подозрения, тем более что в начале войны замыслы такого рода действительно получили известное распространение в правящих кругах обеих держав (их, в частности, выложил без обиняков один американский сенатор, которому была уготована в будущем большая известность, — Гарри Трумэн[34]).
Открыто это обвинение было сформулировано в советских документах после войны. Но, вероятно, эта мысль никогда не покидала Сталина. И не его одного (иначе все ограничилось бы полемикой в верхах: ведь Черчилль в свою очередь обвинял Сталина в том, что тот хотел проделать то же самое с англичанами в 1939 г.[35]). Между тем эту мысль разделяло куда большее число людей. Утверждение о том, что истощение СССР входило в стратегические расчеты западных держав (даже если они в том и не признавались вслух), до сего дня было повторено с убеждением всеми советскими историками независимо от их разногласий по многим другим вопросам[36]. Мысль эта присутствовала уже в дипломатических депешах, которые во время войны посылали в Москву советские представители за рубежом; по-разному выраженная, но равно настойчиво она проводится в многочисленных мемуарах, написанных после войны советскими генералами[37]. Это свидетельствует о том, что указанное убеждение за время войны укоренилось во всем руководящем слое советского общества. Его корни вместе с тем шли и много глубже. Иностранные корреспонденты рассказывают, что аналогичные вопросы и упреки им адресовали простые граждане и солдаты, на фронте и в осажденном Ленинграде, в набитых ранеными московских госпиталях и даже дети в школах. Один из них написал, что в 1943 г. советское правительство относилось к союзникам более благожелательно, чем народ[38]. Посол США Стэндли также сообщал в 1942 г. в Вашингтон: если второй фронт не будет открыт «в скором времени и широких масштабах, эти люди настолько разуверятся в искренности наших намерений... что делу объединенных наций будет нанесен неизмеримый ущерб»[39].
Имеется, наконец, еще одно красноречивое свидетельство. Указанный мотив неизменно воспроизводится советскими писателями в их произведениях о войне. Их отношение к нему выражают в обобщенном виде слова Эренбурга:
«Конечно, я понимаю, почему союзники начали военные операции летом 1944 года, а не 1942-го. Уилки, а позднее Иден говорили мне, что к десанту они не были достаточно подготовлены и не хотели “лишних жертв”. Армия Гитлера, по их мнению, должна была сноситься на нашем фронте. “Лишние жертвы” достались нам. Понять подобный расчет можно — не такие уж это сложные выкладки, а вот забыть о происшедшем трудно — почти у каждого из нас оно связано с личным горем»[40].
Из всего этого неверно было бы заключить — как это сделал кое-кто из советских авторов в пылу послевоенной полемики, — что стратегия двух великих западных держав сводилась попросту к бездействию. Коалиция была необходима всем ее участникам для /143/ достижения окончательного результата: победы в войне. То, что советский народ имел на своей стороне столь могущественных союзников, было для него источником утешения даже в самые суровые военные годы, и Сталин (а с ним и вся советская пропаганда) не раз подчеркивал большую ценность этого фактора, в том числе и в моменты острейших разногласий внутри коалиции. Действия англичан и американцев ослабляли Гитлера и отводили от СССР японскую угрозу. О потоке военно-экономической помощи в Советский Союз мы уже говорили. Правда, и в этой области не обходилось без трений, особенно летом 1942 г., когда конвои транспортных судов союзников, следовавших арктическими широтами, на время прекратили движение (перерыв повторился и год спустя). В обоснование такого решения союзники сослались на тяжелые потери, понесенные конвоем РQ-17. Командовавший им английский адмирал из страха перед массированным нападением немецких кораблей в открытом море внезапно приказал военному сопровождению покинуть транспорты. Грузовым судам был дан приказ рассредоточиться и продолжать движение поодиночке, на свой страх и риск. Беззащитные суда стали легкой добычей вражеских самолетов и подводных лодок[41]. Последовавший за этим перерыв в отправке конвоев и притом как раз в то время, когда шло сражение в Сталинграде, — оставил у советских руководителей новый осадок горечи.
В 1941 г., когда судьбы войны поворачивались, казалось, к худшему, Сталин даже предложил было, чтобы на русский фронт были направлены английские и американские войска, которые бы оставались при этом под своим национальным командованием[42] (позже подобные идеи никогда не приходили ему в голову). Из этого предложения, натолкнувшегося и на технические, и на психологические препятствия, так ничего и не вышло. Единственный союзнический контингент, довольно внушительный по численности, который мог бы сражаться на Восточном фронте плечом к плечу с советскими войсками, был представлен поляками. В соглашениях, заключенных в августе 1941 г. с Бенешем и Сикорским, СССР взял на себя обязательство сформировать на своей территории чешские и польские автономные военные части. Более крупными должны были быть именно польские соединения (в соглашении даже говорилось о «польской армии»), ибо на советской территории были интернированы или, во всяком случае, находились многочисленные граждане Польши[43]. В отношениях с ними, однако, психологические трудности были неимоверно более значительными, чем технические, хотя и эти последние были отнюдь не малы.
Офицеры и солдаты рождающихся польских частей перед тем провели почти два года в концентрационных лагерях, и у них свежо было воспоминание о 1939 г., когда советские войска вошли в их страну вместе с германскими. Понятно, что многие из этих людей затаили обиду на русских. Между Советским правительством и эмигрантским правительством Польши к тому же не было никакой договоренности /144/ относительно критериев вербовки в новую армию. Поляки продолжали считать своими согражданами тех западных украинцев и белорусов, которых Москва, напротив, рассматривала как советских граждан. Наконец, нехватка продовольствия и снаряжения, беспорядок, трагические обстоятельства зимы 1941/42 г. — все это делало весьма тягостным положение формирующихся польских частей (впрочем, советским частям приходилось не лучше). Начиная с декабря 1941 г. Сикорский и назначенный командующим польской армией в СССР генерал Андерс просили у Сталина перевести армию в Иран, под эгиду англичан[44]. Несмотря на возражения московского правительства, поляки в конце концов добились удовлетворения своей просьбы: первый контингент отбыл весной 1942 г., а остальные — в августе, то есть в самый разгар Сталинградской битвы. Всего, то есть вместе с вспомогательными службами, в польской армии насчитывалось 100 тыс. человек. Их отбытие напоминало бегство с тонущего корабля. Польские лидеры полагали, что поступают очень дальновидно: после ожидаемого поражения СССР у них останутся нетронутыми их вооруженные силы, которые, сражаясь вместе с англичанами, победоносно вернутся в Польшу и образуют там ядро самой могущественной армии Восточной Европы. На самом же деле они упустили последнюю возможность оказаться на родной земле в момент ее освобождения[45].
Коммунистический Интернационал и СССР во время войны
Как мы видели, несмотря на рождение великой коалиции, советские люди, особенно в ходе начальной фазы войны, испытывали горестное чувство одиночества. Об этом говорят многие свидетельства. Прямолинейная в своем шапкозакидательстве пропаганда в течение длительного времени заверяла их, что трудящиеся той страны, которая решится напасть на СССР, непременно восстанут. Особенно настойчиво это повторялось в отношении Германии. И вот теперь немцы, финны, итальянцы, венгры и румыны воевали с СССР, в их рядах было немало рабочих, и, однако, никто не восставал[46].
В самом деле, в охваченном войной мире немецкая агрессия против СССР вызвала очень сложную реакцию. Гитлеровское нападение вернуло советскому народу временно утраченные симпатии людей с глубоко укоренившимися антифашистскими чувствами. Следует помнить, впрочем, что эта новообретенная солидарность вдохновлялась прежде всего боеспособностью Красной Армии: когда эта армия одерживала победы, солидарность росла; когда, казалось, будет вот-вот смята — убывала. Для коммунистов других стран кончилось время противоестественного раздвоения между их антифашистскими убеждениями и поддержкой советской политики. 22 июня 1941 г. они в едином порыве встали на сторону СССР против германского и итальянского фашизма[47]. В Европе, попавшей под господство нацизма, они отдали свой опыт подпольной работы единственному /145/ реально существующему движению — Сопротивлению. Но многие партии еще страдали от последствий кризиса, пережитого и конце 30-х гг.; члены этих, как правило, малочисленных и разъединенных компартий с замиранием сердца воспринимали неудачи советских войск на фронте.
Секретариат Коминтерна в Москве собрался на свое заседание уже 22 июня 1941 г. Для оперативного руководства был избран триумвират в составе Димитрова, Мануильского и Тольятти[48]. Многим компартиям в те дни были направлены очень ясные инструкции. Задачи войны против гитлеровской коалиции ставились выше всех остальных задач. Антифашистские установки VII конгресса Коммунистического Интернационала были не только безоговорочно взяты на вооружение, но и решительно расширены. Компартии стран, сражавшихся с Гитлером, должны были поддерживать собственные правительства и их военные мероприятия, сохраняя, правда, при этом свою независимость (английские и американские коммунисты в дальнейшем воспользовались этим положением, выдвигая требования об открытии второго фронта). Компартии стран, оккупированных Гитлером и Муссолини, призваны были выступать инициаторами создания союзов с участием широких социальных слоев и всех политических антифашистских сил, то есть уже не просто народных фронтов, а более широких национальных фронтов, способных вести борьбу за свободу своей страны. На долю коммунистов в фашистских государствах выпадала самая трудная задача: бороться за поражение правящего режима. Однако и эти партии должны были в своей деятельности стремиться к установлению возможно более широких социальных и политических связей, принося в жертву этому требованию все остальные соображения. Наконец, компартии нейтральных государств, даже не требуя вступления своих стран в войну, должны были добиваться, чтобы их нейтралитет развивался в сторону больших симпатий к СССР и всему антифашистскому лагерю. Такая рекомендация в особенности была высказана шведским коммунистам, которые на первых порах ограничились было лозунгом «нейтралитета Швеции в отношении всех государств»[49]. Национальный мотив повсюду выдвигался на первый план. Подобно тому как в СССР обращение к патриотическим чувствам сразу стало главным средством мобилизации народа, так для каждой коммунистической партии доминирующей становилась тема независимости и спасения нации.
Коминтерну пришлось также спешно исправить одну из своих самых серьезных ошибок, совершенных в ходе довоенных сталинских репрессий, и воскресить Компартию Польши, распущенную в 1938 г. Часть ее уцелевших деятелей, находившихся в Москве, была заброшена в Польшу (первая попытка, предпринятая в августе 1941 г., закончилась провалом; успеха удалось добиться лишь в последние дни этого года). Цель, поставленная перед ними, заключалась в восстановлении связей между разрозненными группами коммунистов, /146/ которые пытались воссоединиться в условиях немецкой оккупации. Благодаря им в начале 1942 г. партия восстала из пепла под названием Польской рабочей партии. Но лишь в мае ее новый глава Новотко, который вскоре пал от руки немцев, сумел установить радиосвязь с Димитровым[50].
Сеть международных связей и взаимной помощи, созданная Коминтерном за двадцать с лишним лет его существования, сослужила Советскому Союзу большую службу во время войны. Заметим, что три самые знаменитые советские разведывательные организации в стане нацистов — группа немца Зорге в Японии, венгра Радо в Швейцарии и поляка Треппера в нескольких странах Западной Европы — были организациями политического происхождения, то есть состояли в большей степени из бойцов-антифашистов, коммунистов старой закалки, нежели из профессиональных агентов: их деятельность, впрочем, не следует смешивать с работой Коминтерна[51]. Вместе с тем годы войны нельзя рассматривать как период политической активизации Коммунистического Интернационала после кризиса, пережитого им в момент начала второй мировой войны. Более того, эти годы стали свидетелями его упадка как коллективного органа. Вся деятельность Коминтерна сосредоточилась на двух участках. Первым была радиопропаганда, которая велась двумя путями. Один был представлен вещанием ряда национальных радиостанций, вроде итальянской «Радиостанции Свободный Милан», которые подчинялись Коминтерну (ими руководил Тольятти), но скрывали свое местонахождение на советской территории. Другим путем были официальные передачи Московского радио на иностранных языках, в которых часто принимали участие крупнейшие деятели других коммунистических партий, но которые осуществлялись под неусыпным советским руководством. Вторым участком деятельности — также находившимся под полным советским контролем — была пропагандистская работа среди военнопленных[52].
Хотя главные руководители европейского коммунистического движения нашли прибежище в СССР, связь с их странами была очень затруднена и поддерживалась от случая к случаю. Каждой партии поэтому приходилось брать на себя большую инициативу и идти на большой риск. Оперативная радиосвязь поддерживалась между Москвой и некоторыми подпольными центрами зарубежных компартий (например, югославской, французской, чехословацкой). Занимался ею лично Димитров, но все материально-техническое обеспечение находилось в руках советского военного командования. Ведением войны руководили — да иначе и быть не могло — Сталин и его непосредственные сотрудники (к числу которых может быть отнесен и сам Димитров). Основные указания исходили от них. Для самостоятельной разработки стратегии и тактики руководящими органами Коммунистического Интернационала оставалось, следовательно, меньше возможностей, чем когда бы то ни было. В момент эвакуации учреждений из Москвы руководящий аппарат Коминтерна был переведен /147/ в Уфу, на Урал. Уже вскоре свою работу в нем прекратил Мануильский, перешедший в органы политического руководства Красной Армии[53].
Роспуск Коминтерна
Инструкции Коминтерна более или менее успешно проводились в жизнь повсюду. Но наиболее ощутимые политические результаты они принесли вначале в Югославии. Югославская компартия была численно небольшой, но хорошо организованной «кадровой» партией, К выполнению своих новых задач она была хорошо подготовлена напряженным и тяжелым опытом весны 1941 г.: антифашистским восстанием в Белграде, образованием антинацистского правительства и наглым немецким вторжением с последующим разделом страны на несколько частей. Все это было незадолго до агрессии против СССР. Возглавляемые своим тогда еще малоизвестным руководителем Иосипом Броз Тито, югославские коммунисты уже 4 июля 1941 г. обратились к стране с призывом к всенародному восстанию против оккупантов и придали своей партии военную структуру. Осенью эта партия уже была душой внушительного партизанского движения, Несколько месяцев спустя журнал Коминтерна ставил его в пример всем народам оккупированной Европы и задавал вопрос, «скоро ли и там национально-освободительное движение примет более активные, боевые формы» и «скоро ли чешские, французские, австрийские, польские, голландские народные массы пойдут в наступление против проклятого германского фашизма». В статье этой, отвечавшей, как было недавно установлено, общей установке Коминтерна на повсеместное стимулирование более активных форм борьбы, опровергались доводы в пользу выжидательной тактики, которые выдвигались деятелями антифашистского движения европейских стран: трудности добыть оружие, стремление избежать ненужных жертв из-за ответных репрессий, выгоды пассивного неповиновения[54].
В европейском движении Сопротивления, которое представляло собой одну из наиболее примечательных черт второй мировой войны, одно из главных проявлений ее политически обновительного характера, коммунисты были самым радикальным крылом, инициаторами немедленной вооруженной борьбы, городской партизанской войны, систематического саботажа и даже массовых манифестаций, где только к этому имелась малейшая возможность. Им противостояло более осторожное крыло, связанное, как правило, с западными державами и эмигрантскими правительствами или политическими группами в Лондоне. Это крыло ратовало больше за отдельные вылазки силами малочисленных, глубоко законспирированных групп и за подготовку исподволь более широких выступлений, приуроченных к подходу союзных армий-освободительниц.
Тем не менее подлинное партизанское движение получило развитие только в нескольких странах: Греции, Албании, Франции. /148/ Что касается Польши, то она заслуживает отдельного разговора. В Италии партизанская война развернулась только осенью 1943 г., после падения Муссолини, выхода из войны и частичной оккупации страны немцами[55]. Повсюду участники движения вдохновлялись стойкостью советского народа и его армии, их первыми победами. Стимулирующее действие оказывал пример советских и югославских партизан.
И, однако же, именно в Югославии ход борьбы менее всего соответствовал курсу на согласие между всеми национальными силами, который был главным пунктом в инструкциях, переданных из Москвы, и которому суждено было продемонстрировать свою плодотворность в других странах. Антифашистское сопротивление в Югославии сопровождалось самой настоящей гражданской войной. Страна как бы распалась на заселенные отдельными национальностями зоны, и среди некоторых из этих национальностей (особенно хорватов) оккупанты смогли даже навербовать банды коллаборационистов, отличавшихся особой жестокостью. Партизанам приходилось сражаться и с ними. Кроме того, разногласия относительно методов борьбы с захватчиками среди самих сторонников национального освобождения не ограничивались просто спорами о тактике и политическими расхождениями. Распри превратились в вооруженный конфликт между партизанскими отрядами Тито и отрядами так называемых четников полковника Михайловича, связанных с эмигрировавшим королем. Четники видели в повстанцах-коммунистах главного врага и ради их уничтожения готовы были пойти на сговор против них даже с оккупантами (особенно с итальянцами)[56]. Вооруженная борьба поэтому носила некоторые признаки социальной и политической революции. Для тех, кто следил за этой борьбой издалека, нелегко было разобраться в ее истинных оттенках. Москву тогда все это очень тревожило, тем более что СССР не в состоянии был в тот момент оказать югославским партизанам ту военную помощь, о которой они не раз просили. Димитров в своих радиограммах Тито рекомендовал ему быть более осторожным и уговаривал приложить все усилия для достижения национального единства[57]. Взаимное недовольство по этим вопросам не разрослось до того, чтобы подорвать основную, просоветскую направленность югославского партизанского движения или лишить его политической поддержки СССР. Однако то был верный знак серьезных трудностей в налаживании взаимопонимания.
Война в Европе поставила трудные проблемы и перед другой компартией, действовавшей на противоположной стороне земного шара, — Коммунистической партией Китая, делами которой в прошлом столько занимался Коминтерн. С 1937 г. она участвовала в войне с японцами в нелегком сотрудничестве (скорее перемирии, нежели союзе, ибо оно не исключало периодических столкновений) с Гоминьданом Чан Кайши. Китайская компартия еще меньше, чем югославская, могла рассчитывать на советскую помощь, во-первых, потому, что все силы СССР были сосредоточены на западном театре войны, а во-вторых, потому, что Москва стремилась не дать повода для /149/ войны Японии. На Востоке вступление СССР в войну вызвало последствия, противоположные тем, которые можно было наблюдать в Европе. Если в период с 1939 по 1941 г. журнал Коминтерна почти в каждом своем номере занимался положением в Китае (в 1939 г. китайские руководители Чжоу Эньлай и Чжу Дэ находились в Москве), то с июня 1941 г. он практически прекратил публикации об этой стране. Контакты, которые китайские коммунисты могли поддерживать с Коминтерном из своей цитадели в Яньани, были крайне редкими. Руководители партии не знали — да и вряд ли могли бы узнать, даже если бы контакты были более частыми, — вступит ли СССР и если вступит, то когда, в войну с Японией, с которой уже воевали американцы и англичане. Насколько можно судить, Димитров и китайским коммунистам рекомендовал предпринять более активные усилия для достижения единства с Гоминьданом, однако будущее таило для них больше загадок, чем для европейских коммунистов[58]. В столь сложных обстоятельствах Мао Цзэдун развернул в партии известную кампанию так называемого «исправления стиля работы». В спорах, которые разгорятся два десятилетия спустя, советские историки охарактеризуют ее как «националистическую». Если же обратиться к официальным формулировкам этой кампании, то они просто призывали китайских коммунистов «не считать марксизм-ленинизм религиозной догмой», не ограничиваться «чтением произведений Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина», а «изучать на основе их теории исторический опыт и революционную практику Китая», то есть действовать прежде всего в соответствии с условиями борьбы в собственной стране[59].
Мы не знаем, в какой степени подобные сложности повлияли на постановление об упразднении Коминтерна, принятое в Москве в 1943 г. Решение было принято очень узким кругом руководителей весной (в апреле уже готов был соответствующий документ) и предано гласности 22 мая[60]. По некоторым свидетельствам, предложения о роспуске уже обсуждались несколькими годами раньше главными руководителями Интернационала и были лишь временно отложены. Как бы то ни было, сообщение о роспуске было полнейшей неожиданностью и для участников этих обсуждений[61]. В официальном тексте также упоминалось о прошлых дискуссиях на эту тему. «Еще задолго до войны», утверждалось в нем, становилось ясным, что «решение задач рабочего движения каждой отдельной страны силами какого-либо международного центра будет встречать неодолимые препятствия». Это предвидение, говорилось далее в документе, было подтверждено опытом войны, которая поставила перед отдельными компартиями весьма различные задачи даже притом, что всех их объединяет единое стремление: ускорить разгром гитлеровской коалиции. В этой битве каждая партия лучше всего могла бы действовать «в рамках своего государства». Коммунистическое движение поэтому должно отбросить «изжившие себя организационные формы», ибо формы и методы организации коммунистов всегда должны /150/ подчиняться «коренным политическим интересам рабочего движения в целом»[62].
Для тех, кто помнил, какие дискуссии сопровождали рождение Коминтерна и его развитие, подобное объяснение, пусть даже вполне обоснованное само по себе, должно было показаться слишком уж легковесным. Примечательно, что тут же в рядах коммунистического движения и за его пределами получило хождение другое объяснение: роспуск Коминтерна — это дань Советского Союза делу укрепления антифашистской коалиции, ибо тем самым удовлетворяется одно из давних требований новых союзников СССР. Подобное толкование было подкреплено самим Сталиным в интервью, данном английскому журналисту. Сталин подчеркнул в нем, что решение о роспуске призвано опровергнуть целый ряд доводов враждебной пропаганды (будто СССР намерен вмешиваться в дела других государств или что коммунисты якобы действуют по приказам из-за границы), а следовательно, способствовать единству всех патриотов-антифашистов в отдельных странах и единству «свободолюбивых народов» в международном масштабе[63]. Западная дипломатия и пресса также истолковали решение как уступку партнерам. Вопреки некоторым утверждениям нет явных признаков того, что Рузвельт или Черчилль открыто просили Сталина о таком акте: дипломатическое давление союзников на СССР носило, несомненно, упорный характер, но осуществлялось в более завуалированных формах. Роспуск Коминтерна, таким образом, был воспринят на Западе положительно, как проявление стремления к сотрудничеству, хотя у западных деятелей так и не исчезло до конца подозрение, что это была просто тактическая уловка советских и иностранных коммунистов[64].
Впрочем, одни лишь внешнеполитические мотивы — которые, вероятно, и впрямь были определяющими как по существу, так и в выборе момента — еще не дают адекватного представления об историческом значении этого события. А между тем оно было также результатом длительного кризиса, от которого Коминтерн так и не смог оправиться. Американская компартия, достигшая к середине войны наивысшего за свою историю влияния и насчитывавшая около 100 тысяч человек, еще в 1940 г. попросила считать ее не связанной с Интернационалом. Эта ее просьба была удовлетворена[65]. Возродившаяся Польская компартия вовсе не вступала в Коминтерн. Все опрошенные партии одобрили решение о роспуске, повторив в своих заявлениях аргументы официального постановления. Китайская партия, однако, добавила к ним еще кое-что. Она была единственной партией, которая подчеркнула, что считает себя «освободившейся от обязанностей, вытекающих из Устава и решений конгрессов Коммунистического Интернационала».
«Китайские коммунисты, — добавила она, — давно уже имели возможность самостоятельно намечать политическую линию и проводить ее в жизнь исходя из конкретной обстановки и из специфических условий своей страны».
«Верные сыны китайской нации», китайские коммунисты провозглашали себя также наследниками /151/ всех «лучших традиций ее культуры, науки, этики»[66]. Позже все эти идеи получат широкое распространение среди коммунистов, но в тех условиях они звучали довольно необычно.
Закат Коминтерна происходил в тот момент, когда благодаря военным победам 1943 г. авторитет Советского государства и его вождя восходил к зениту. На протяжении последних лет перед этим судьбы коммунистического движения более чем когда-либо зависели от жизнеспособности и успехов СССР. Покинув опустевшие кабинеты Коминтерна, Димитров перебрался в здание, где помещалось руководство Коммунистической партии СССР. Партийные работники, которые спрашивали, как же будет осуществляться международная координация борьбы коммунистов, слышали в ответ, что остается СССР, остается Сталин[67]. Возможно, Сталин действительно думал, что могущество Советского государства отныне настолько велико, что он лично сможет осуществлять руководство мировым коммунистическим движением, не нуждаясь в специальном международном аппарате. Как выяснилось позже, задача эта оказалась не из легких.
Тегеранские соглашения
Год роспуска Коминтерна, 1943-й, был также годом перелома («коренного перелома», как сказал Сталин[68]) в событиях на русском фронте, а следовательно, и во всей второй мировой войне. Именно по этой причине он явился также «часом истины» для всей антифашистской коалиции. В Европе стали вырисовываться очертания победы. Причем эти очертания все больше принимали форму победы советского оружия. После Сталинграда и Курска отпадала черчиллевская гипотеза об СССР, поставленном на колени Гитлером и вызволенном из беды англичанами и американцами и, следовательно, играющем неизбежно подчиненную роль за столом мирных переговоров. Советский Союз обнаружил способность преследовать немецкую армию и за пределами своих границ. В заключительной фазе войны он представал как самая могущественная военно-политическая держава континента, с которой необходимо серьезно считаться по всем вопросам послевоенного устройства в мире. Соотношение сил переменилось и внутри антигитлеровского союза, и коалиции нужно было приспособиться к этой новой действительности. То была крайне сложная переходная фаза, на протяжении которой коалиция пережила свой самый критический момент.
Англо-американская высадка во французских владениях в Северной Африке, а затем в Италии породила первые политические проблемы, связанные с внутренней обстановкой в странах, вырванных из фашистской коалиции: в данном случае Италии и Франции. Английские и американские руководители не скрывали, что считают себя вправе решать эти вопросы непосредственно с представителями указанных стран, в частности, в интересах дальнейшего ведения войны. Москва потребовала, чтобы с нею консультировались, и обратилась к /152/ союзникам с упреками, когда сочла, что ее обошли; однако добилась, как мы увидим, весьма немногого. То была одна из причин трений. Разногласия между тем могли распространиться и на куда более серьезные вещи. Поворот в ходе военных событий и поражение фашистской Италии побудили мелких сателлитов Германии — финнов, румын, венгров — предпринять первый зондаж насчет возможностей выхода из конфликта. В середине года участились слухи и предположения о сепаратном мире с самой Германией. Шли они в основном из Швеции и Ватикана, но намек такого рода содержался и в словах Сталина[69]. Кое-какие осторожные шаги действительно были предприняты: советские деятели заявили, что со стороны Японии было сделано, но отвергнуто завуалированное предложение о посредничестве. Глава американской разведки в Швейцарии Аллен Даллес имел контакты с немецкими эмиссарами, связанными в первую очередь с теми военными кругами, которые годом позже предприняли попытку убить Гитлера[70]. В отношениях между союзниками, таким образом, не только сохранялась, но и нарастала определенная напряженность.
Резкое ухудшение произошло в отношениях между Советским Союзом и польским правительством в Лондоне. Дело дошло до полного дипломатического разрыва. Поводом послужило зловещее открытие, сделанное на окраине Смоленска, в деревне Катынь. Немцы объявили, что обнаружили здесь ров, заполненный телами нескольких тысяч расстрелянных польских офицеров, и обвинили в их убийстве советские власти. Еще до того как Москва ответила на эти обвинения, лондонские поляки приняли на веру гитлеровскую версию и потребовали проведения заведомо невозможного международного расследования[I]. Советское правительство сочло подобное поведение враждебным по отношению к СССР и сочувственным по отношению /153/ к Германии и с этого момента отказалось от поддержания каких бы то ни было связей с эмигрантским правительством Польши[71]. Полным контрастом этому разрыву были превосходные отношения, которые продолжали развиваться между Москвой и чехословацким правительством Бенеша. Этот последний считал, что странам Восточной Европы необходимо соглашение с Москвой, и был поэтому настроен критически по отношению к полякам. В те же месяцы он предложил Советскому Союзу договор о дружбе, который и был подписан в конце года, несмотря на затяжную оппозицию англичан[72].
На этом фоне возникающих новых противоречий продолжался главный стратегический спор о втором фронте, переплетавшийся теперь с дискуссией по поводу первых проектов послевоенного устройства в Европе и во всем мире. Все главные участники спора, правда, внимательно следили за тем, чтобы эти две темы не смешивались, и неизменно обосновывали свои оперативные замыслы исключительно соображениями военного характера. На протяжении всего 1943 г. Черчилль пытался соблазнить американцев своим «балканским вариантом» второго фронта, предлагая им провести целую серию десантов в Восточном Средиземноморье. При этом он также отстаивал свои тезисы чисто стратегическими резонами, хотя его собеседникам было ясно, что им движут типично политические соображения: стремление не допустить, чтобы советские войска пришли в Восточную Европу раньше, чем англо-американские[73]. Тем временем все интенсивнее велись консультации о вопросах послевоенного мира: печать всех трех держав широко обсуждала их. На протяжении 1943 г. состоялось целых три личных свидания Рузвельта и Черчилля (в январе — в Касабланке, в мае — в Вашингтоне и в августе — в Квебеке); кроме того, английский министр иностранных дел Иден провел 20 дней в Соединенных Штатах, обсуждая эти темы с американцами. СССР оставался пока в стороне. Одновременно с роспуском Коминтерна Сталин сменил своих послов в Вашингтоне и Лондоне. Вместо прославленных стариков — Литвинова и Майского, деятелей социалистического движения с дореволюционной поры и активных проводников предвоенной внешней политики, способных на самостоятельную инициативу (оба они, покидая свои посты, понимали, что их уход имеет политическое значение[74]), — пришли два молодых чиновника, Громыко и Гусев, — безвестные, но послушные исполнители полученных директив.
Впрочем, время послов уже миновало. Рузвельт, тщетно предлагавший Сталину принять участие в англо-американской встрече в Касабланке, теперь хотел личной встречи с ним. Его предыдущее предложение не было принято советским лидером[75]. Но поскольку Черчилль опасался оказаться исключенным из прямого соглашения между Рузвельтом и Сталиным, начала вырисовываться идея встречи втроем, предварительно подготовленной совещанием министров иностранных дел. Сталин добился того, чтобы обе встречи происходили в указанных им местах: совещание министров — в Москве, глав правительств /154/ — в Тегеране. В поддержку своей позиции он приводил солидный довод: важность осуществляемых под его руководством военных операций требует его каждодневного присутствия в СССР или в непосредственной близости от его границ. Сталин не хотел покидать территорию, контролируемую его войсками[76], к тому же он не летал на самолете. Однако им руководили не только эти личные мотивы. В своих маневрах ему неизменно удавалось добиваться, чтобы трехсторонние встречи на высшем уровне происходили в тех местах, при тех обстоятельствах и в те моменты (когда военные успехи его армий были уже неоспоримы), которые не могли оставлять никаких сомнений насчет необходимости считаться с представляемой им державой как с равной.
Конференция министров иностранных дел состоялась в Москве с 19 по 30 октября; встреча Рузвельта, Черчилля и Сталина в Тегеране — с 28 ноября по 1 декабря. Немногие международные совещания могут сравниться с ней по своей плодотворности. В Москве были обсуждены многочисленные вопросы, ряд которых затем рассматривался и главами правительств. Были приняты некоторые важные решения. Так, была одобрена декларация о принципах «всеобщей безопасности». Среди прочего в ней содержалась формула «безоговорочной капитуляции» Германии, выдвинутая Рузвельтом в Касабланке. Впоследствии у нее нашлось немало критиков, но в тот момент ее достоинство состояло в устранении подозрений о возможности сепаратной договоренности с врагом. Сверх того, декларация возвещала о создании в будущем широкой «международной организации» для поддержания мира[77]. Другими преданными гласности документами были: 1) резолюция относительно Италии, устанавливавшая демократические принципы, которые предстояло ввести в этой стране (была создана и консультативная комиссия, в состав которой был включен советский представитель при союзном командовании на Апеннинском полуострове); 2) решение о восстановлении независимости Австрии; 3) заявление об ответственности немецких военных преступников, которые должны быть судимы в тех странах, где ими были совершены преступления[78]. Наконец, для подготовки решения европейских проблем была учреждена политическая комиссия трех правительств с местонахождением в Лондоне.
По своему значению Тегеранская конференция намного превосходила свой московский пролог. Впервые сошлись вместе все три авторитетнейших лидера коалиции. Собственно конференция заключилась в ежедневных совместных заседаниях, за которыми обычно следовали менее официальные (но не менее важные) разговоры за ужином, который давался по очереди каждым из участников, и во время нескольких двусторонних бесед[79]. Первым и главным результатом, потребовавшим наиболее длительных дебатов, явилось принятие общей военной стратегии. Обнаружив, что западные партнеры все еще колеблются, Сталин не остановился перед жесткими выражениями; он даже дал понять, что если вопрос о втором фронте не будет /155/ решен, то он не намерен попусту терять время и готов уехать домой[80]. Черчилль и во время этого последнего раунда упорно отстаивал свой «балканский вариант». Но поскольку Рузвельт еще до этого склонялся к поддержке советского тезиса, верх взяла сталинская постановка вопроса. Было решено, что англичане и американцы высадятся в мае 1944 г. на севере Франции, причем эта главная операция будет сопровождаться еще десантом на юге. Сталин со своей стороны гарантировал, что Красная Армия осуществит ряд наступательных операций на Востоке, с тем чтобы не дать немцам возможности свободно маневрировать резервами между Восточным и Западным фронтами. От черчиллевского «балканского варианта» осталось лишь согласованное решение оказать нажим на Турцию с целью заставить ее вступить в войну (хотя Сталин заявил — и факты доказали, что он был прав, — что турки на это не пойдут)[81]. Соглашения касались не одной Европы: зона их действия простиралась вплоть до Дальнего Востока. Еще в Москве Сталин объявил государственному секретарю США Хэллу, что СССР начнет войну с Японией, как только Германия сложит оружие. В Тегеране он повторил это обещание, к большому удовлетворению американцев, которые неизменно давали понять советским деятелям, что в США очень хотели бы такого обязательства с их стороны[82].
После урегулирования стратегических вопросов было намечено также решение ряда политических проблем. Выдвигавшиеся в 1941-1942 гг. американцами и англичанами возражения насчет будущих западных границ СССР в 1943 г. были молчаливо сняты с повестки дня. Спорной оставалась лишь граница с Польшей. Щекотливость советской позиции заключалась в том, что границу эту СССР получил по соглашению с Гитлером; но был у советской стороны и весомый довод: предлагаемая ею пограничная линия совпадала с этническим водоразделом и, в сущности, повторяла очертания границы, рекомендованной в 1920 г. английским министром Керзоном[83]. Возник вариант с компенсацией Польше за счет Германии: Польша в этом случае должна была бы получить Восточную Пруссию (кроме Кёнигсберга, который советская сторона потребовала оставить за ней) и расширить свою территорию на западе вплоть до Одера. Никакого соглашения, напротив, не было достигнуто по вопросу о возобновлении контактов между СССР и эмигрантским правительством в Лондоне.
В Тегеране были также впервые обсуждены судьбы Германии. Рузвельт и Черчилль представили два разных плана расчленения этой страны. Сталин воздержался от оценки этих конкретных проектов: приняв их во внимание, он вместе с тем дал понять, что считает их недостаточными, и потребовал более радикальных гарантий против возрождения германской агрессии. Напротив, Сталин решительным образом отверг британские рекомендации, направленные на создание в Европе конфедераций мелких государств: в этом плане он усмотрел попытку возродить под новой вывеской старый «санитарный /156/ кордон» вокруг СССР. Наконец начал уточняться общий облик будущей всемирной организации, призванной занять место почившей в бозе Лиги Наций, но наделенной — по крайней мере в замыслах — значительно большей дееспособностью.
Тегеран, таким образом, ознаменовал высшую точку в развитии отношений внутри антифашистской коалиции. Наряду с выработкой общей стратегической линии три великие державы набросали первые очертания соглашений о мирном послевоенном урегулировании. Один из американских историков справедливо подчеркнул, что именно тогда обрисовались решения, которые обычно принято относить к более поздним периодам (на том единственном основании, что они были окончательно сформулированы позже[84]). Это стало возможным прежде всего потому, что в Тегеране «большая тройка» решила не дать отвлечь себя от наиглавнейшей задачи — победы над общим врагом — и рассматривать все проблемы, в том числе и продолжающие вызывать споры между союзниками, в духе необходимого сотрудничества, с учетом интересов каждого. В этом коренилось историческое значение события. /157/
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая