Борьба за независимость
«Оглядываясь назад, я позволю себе сказать, что никакое военно-политическое руководство любой другой страны не выдержало бы подобных испытаний и не нашло бы выхода из создавшегося крайне неблагоприятного положения» — таково суждение, высказанное маршалом Жуковым в его воспоминаниях[1]. В этих словах звучит понятная гордость людей, руководивших Советским Союзом во время войны. В официальных исторических изданиях, однако, это утверждение превращается уже в тезис о победе как о почти предопределенном, «исторически закономерном» следствии самой «природы» того общественно-политического строя, который утвердился в СССР накануне второй мировой войны[2]. Подобные заключения требуют более тщательного рассмотрения: принять их без оговорок, на наш взгляд, нельзя.
В самом деле, ведь тяжкие поражения начального периода войны были вызваны не только теми внешними причинами, на которых сосредоточивает свое внимание советская историческая наука, но и причинами внутреннего характера, связанными с политической системой СССР 30-х гг. Таких причин было по меньшей мере три. Первая и самая важная, поскольку она лежит в основе двух других, связана со сталинскими массовыми репрессиями 1936-1938 гг., с порожденными этими репрессиями политической атмосферой и методами правления, с вызванным ими отставанием во всей военно-экономической подготовке страны. Вторая заключалась в провале сталинской внешней политики последних предвоенных лет. Эта политика смогла временно отвести от СССР поползновения гитлеровской Германии, но оказалась не в состоянии создать у Гитлера и его генералов то представление о могуществе Советского Союза, которое единственно могло удержать их от агрессии. Третья и наиболее непосредственная причина состояла в стратегических и политических просчетах в самый канун вторжения и на протяжении его первых месяцев, просчетах, совершенных из-за сосредоточения власти в руках одного человека. Цена, уплаченная за все эти факторы внутренней слабости, оказалась очень высокой. Сам Сталин позже произнес свою знаменитую фразу, в которой признал, что любой другой народ в 1941-1942 гг. вряд ли устоял бы перед искушением прогнать прочь такое правительство[3].
В чем же нашел советский народ силы победить, несмотря на столь бедственное начало войны? В чем почерпнул он стойкость, которая дала ему возможность вынести подобные испытания на фронте, в тылу или под гнетом немецкой оккупации? По крайней мере в одном отношении все авторы всегда сходятся в ответе: в патриотизме. /158/ На этот счет нет расхождений между историками СССР и исследователями из других стран. Один писатель тонко подметил, что, говоря словами Толстого, речь шла о «скрытом жаре патриотизма»[4]. Но ведь патриотизм является настолько сложным чувством, что этот ответ, правильный сам по себе, рискует обернуться тавтологией.
Был ли то «русский» патриотизм, как пишут многие западные историки, или «советский» патриотизм, как утверждают в полемике с ними их московские коллеги?[5] Разграничительную линию провести нелегко, хотя нет сомнения, что собственно русский патриотизм мнился одной из самых сильных пружин победы. Не одни лишь русские сражались в рядах Красной Армии, воевали в партизанских отрядах или трудились на военных заводах в тылу. «Одни знали, — скажет другой писатель, — что защищают Октябрьскую революцию от тупого, жестокого фашизма, другие думали о родном домике...»[6] Как верно было подмечено, родина или социализм суть абстрактные понятия: конкретными они становятся, когда воплощаются для одного — в его товарищах по батальону, для другого — в далекой алтайской деревне, для третьего — в окрыляющих надеждах, рожденных первыми пятилетками. Впрочем, людей вело в бой и еще более простое чувство: отчаянное желание выжить перед лицом угрозы, смертельный характер которой ощущался всеми. Даже сами катастрофические обстоятельства бесспорно неспровоцированного вторжения поддерживали в людях ощущение собственной правоты. И каким бы тягостным ни было их ощущение международного одиночества в начале войны, но и оно служило стимулом к отдаче всех своих сил без остатка. «Другого выхода, — скажет уже процитированный автор, — ни у меня, ни у моих соотечественников тогда не было»[7]. Война была для СССР прежде всего войной национального сопротивления[I].
Но одного лишь коллективного чувства, каким бы сильным оно ни было, еще недостаточно для обеспечения победы. В прошлой истории русского народа были замечательные образцы патриотизма, как, например, в 1812 г. перед лицом наполеоновского нашествия (прецедент, который постоянно подчеркивался и прославлялся во время войны), но они не спасли Россию и от многих бесславных поражений. Новое состояло в том, что в СССР это чувство слилось с волей и стремлениями руководящих сил страны: Коммунистической партии, органов, непосредственно управлявших обществом, их руководящих /159/ деятелей, и в первую очередь их признанного вождя — Сталина. Эти силы защищали свой строй, свою власть, свои послереволюционные достижения. Но это их стремление к защите совпадало с интересами и чаяниями народа, и совпадало тем больше, чем выше была их решимость сражаться за свои завоевания. За плечами у них было немало ошибок, да и во время войны их деятельность по руководству страной не была свободной от изъянов. Но в целом они доказали, что обладают огромной способностью мобилизовать и направлять народную волю к сопротивлению захватчику, давая ей верное политическое выражение. В равной степени они продемонстрировали способность организовать в почти безнадежных условиях как собственно борьбу на фронтах, так и военные усилия всей страны в целом. В сочетании этих двух факторов — всенародного порыва и организующей силы руководства — заключается первое условие победы. По справедливости должны быть упомянуты и другие условия: необозримые пространства России с заключенными в них возможностями маневра, огромные людские ресурсы, помощь союзников, промахи противника. Все факторы сыграли свою роль. Но если бы не было двух основных, то и все остальное не помогло бы.
Мобилизующая способность проявилась уже в том, насколько верной оказалась политическая характеристика войны: то была именно «отечественная война», как ее с тех пор и называют. В сталинской мысли уже были заложены предпосылки, облегчавшие такую постановку вопроса: мы имеем в виду развитие его концепций от «социализма в одной, отдельно взятой стране» к ускоренной индустриализации с игрой на чувстве гордости за свою страну и вообще на национальном компоненте русской революции[8]. Отсюда, следовательно, «отечественная» и даже «священная война», а не, скажем, война революционная или якобинская. Наиболее типичные плакаты той поры просто провозглашали: «Родина-мать зовет». Другие призывали к защите «завоеваний Октября» как части великой национальной истории, но специфически социалистические мотивы в пропаганде были как бы приглушены. Не обходилось без призыва биться за «честь наших женщин», поруганную солдатом-оккупантом[9]. После некоторых колебаний в начале войны решено было придать войне не только антифашистскую, но и антинемецкую направленность. Немцы не различались на хороших и плохих: для солдата врагом был прост «фриц», жестокий и гнусный, которого с большой журналистской доходчивостью описывал в своих статьях Илья Эренбург. Патриотический призыв был адресован прежде всего русской нации, которая после потери западных республик оказалась лицом к лицу с противником и, без сомнения, образовала стержень всего сопротивления. Прославление ее исторического прошлого проходит красной нить через всю войну. Но поскольку все же сражались не одни русские, подыскивались и стимулы для национальной гордости других народов СССР: в противоположность обычной, всегда практиковавшейся политике в области строительства вооруженных сил было даже сформировано /160/ несколько «национальных» частей, то есть соединений, укомплектованных гражданами отдельных союзных или автономных республик[10].
Политика национального единства
В такой постановке вопроса о войне, способной объединить всех независимо от того, любят ли они Сталина, его режим и его партию или не любят, заключалась первая заслуга руководства СССР. Если к рабочим — особенно в таких драматических ситуациях, какие сложились в Москве, Ленинграде или Сталинграде, — можно было обратиться с призывом встать на защиту своих заводов, которые всегда были центрами всей общественной жизни, то, уж конечно, никто ни разу не призвал крестьян сражаться за колхозы. Но между тем на практике они отстаивали и колхозы ради того, чтобы отстоять свое право не стать рабами чужеземного завоевателя. Массовым и беззаветным было участие в войне интеллигенции независимо от ее политических убеждений. Взаимоотношения Советской власти — и в особенности власти сталинской — с миром культуры никогда не были гладкими. В начале войны Сталин не скрывал известного недоверия к части интеллигенции: у него даже вырвались слова о «перепуганных интеллигентиках», а в телеграмме президенту Академии наук он выразил «надежду», что это учреждение выполнит свой долг[11]. Академия была эвакуирована, ее институты разбросаны по разным городам в далеком тылу; но и находясь в очень трудных условиях, научные работники сумели внести ценный вклад в развитие военной техники и освоение природных богатств восточных районов[12]. Наряду с учеными свою лепту в общую борьбу вносили и деятели всех остальных областей культуры.
Многие писатели явились лучшими выразителями духа сопротивления, ибо они были уверены, что их устами говорит могучая коллективная воля. Один из них сказал, что, несмотря на более чем когда-либо суровую цензуру, «у нас в первые полтора года войны писатели чувствовали себя куда свободнее, чем прежде»[13]. «Мы детям клянемся, клянемся могилам, что нас покориться никто не заставит!» — это две строки из стихотворения Анны Ахматовой, написанного в июле 1941 г.; поэтесса, несмотря даже на то, что у нее было немало причин относиться враждебно к политической системе своей страны, поставила вместе с другими свою подпись под первыми обращениями к советским женщинам и написала стихи, ставшие одним из наиболее прекрасных образцов военной поэзии[14]. Другой из критически настроенных к советскому режиму писателей, Пастернак, позже вложит в уста одного из своих героев следующие слова:
«Война была... благом... Люди вздохнули свободнее, всею грудью и... бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной. Война — особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось действие причин, прямо лежавших в природе переворота. Стали /161/ сказываться итоги косвенные, плоды плодов, последствия последствий... Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому»[15].
Многие писатели стали фронтовыми корреспондентами. Некоторым их произведениям, таким, например, как «Жди меня» Симонова, вероятно, не суждено остаться в истории русской литературы, но в них выразились чувства множества людей[16]. Во время войны, возможно впервые после революции, развернулся процесс подлинного культурного созревания, становления более глубоких взаимоотношений между культурой и народом, который на протяжении предыдущих лет познал, скорее, распространение вширь образования и технических знаний,
Политика национального единства нашла отражение также в компромиссе с православной церковью. Антирелигиозная пропаганда была прекращена сразу же после начала войны как ответ на лояльность, продемонстрированную высшими церковными властями. Два самых авторитетных митрополита, Московский — Сергий и Ленинградский — Алексий, призвали верующих молиться и сражаться за победу. В ноябре 1942 г. эти два религиозных деятеля были удостоены первых официальных наград. В сентябре следующего года они были приняты Сталиным и получили разрешение на восстановление руководящих органов церкви. Был созван Собор, на котором Сергия избрали патриархом (пост этот пустовал с 1925 г., когда умер последний из патриархов — Тихон), и был образован синод. Одновременно был учрежден новый правительственный орган — Совет по делам православной церкви, на который была возложена задача сотрудничать с церковными властями (и надзирать за их деятельностью). Впервые были отпущены средства на ремонт нескольких храмов. Число прихожан на религиозных службах значительно увеличилось. Был устранен старый раскол в православии, который безуспешно пытались использовать большевики в начале 20-х гг. Оправданно поэтому говорить о годах войны как о «переломном моменте» в жизни русской церкви[17]. Аналогичные послабления, хотя и меньшего масштаба, были сделаны и в отношении других вероисповеданий, прежде всего мусульманства. Возможно, что принятию этих мер способствовал сильный нажим американцев по дипломатическим каналам. Новое отношение к церкви определялось, однако, главным образом соображениями внутриполитическими. То была уступка все еще живому — особенно в деревне — религиозному чувству — мера, которая помешала немцам играть роль ревнителей возрождения религии в России и на Украине, несмотря даже на то, что кое-где на оккупированной территории им удалось заручиться сотрудничеством отдельных священников.
Патриотизм, большая терпимость, антифашизм — все эти компоненты политики СССР вызывали отклик и далеко за его пределами. Они углубили, в частности, уже существовавшее размежевание в русской послереволюционной эмиграции, насчитывавшей еще около /162/ миллиона человек, из которых 400 тысяч — во Франции. Немцам удалось завербовать к себе на службу лишь меньшую часть эмигрантов, самых оголтелых и готовых на все ради мести. Среди известных имен наиболее примечательными были казачьи атаманы Краснов (тот самый, что пытался захватить Петроград в октябре 1917 г.) и Шкуро; в конце войны оба были взяты в плен в Австрии[18]. Другая часть эмиграции встала на сторону союзников, правда сохранив свои решительно антисоветские убеждения (например, Деникин). Другие же во имя спасения России и движимые национальной гордостью за проявленную ею стойкость примкнули к «советским патриотам», хотя и не пошли так далеко, чтобы выразить свою поддержку московскому правительству. Среди этой части эмиграции были и деятели первой величины, такие, как писатель Бунин, философ Бердяев, кадеты Милюков и Маклаков, меньшевик Дан. Наконец, часть эмигрантов, особенно молодого поколения, признала в конце концов и советскую cистему. Большое число эмигрантов сражались в рядах Сопротивления во Франции и других странах[19].
Широкая поддержка, завоеванная сталинским руководством во время войны, не означает, что у всех исчезли невысказанные оговорки или скрытая враждебность по отношению к его деятельности. Напротив, наиболее искренние свидетельства сообщают нам, что такие мысли и чувства сохранялись даже у людей, мужественно сражавшихся на фронте и уже тогда понимавших, что главной причиной первых поражений были именно изъяны внутреннего свойства. Но и оговорки, и враждебность, отодвинутые в сторону перед лицом внешней опасности, сопровождались надеждой на то, что война и ее победоносное окончание многое изменят и жизнь станет «лучше, чище, справедливей»[20]. Сталинский курс на национальное единство не простирался, однако, так далеко, чтобы были открыты ворота концлагерей для политзаключенных, включая коммунистов. Между тем даже в местах заключения наблюдался патриотический порыв, выражавшийся в многочисленных просьбах отправки на фронт, чтобы с оружием в руках доказать свою лояльность. При этом авторы заявлений понимали, что это означает попасть в штрафные батальоны, которые бросали в самые отчаянные дела и из которых почти не было возможности выйти живым[21]. Но и это право заслужить прощение было предоставлено лишь немногим. Дочь одного из арестованных, юная московская девушка, погибшая в 1941 г. при выполнении секретного задания во вражеском тылу, оставила в своем дневнике такое «завещание»: «Живу одной мыслью: может быть, мой подвиг спасет отца»[22].
Роль вождя
Уже накануне войны, и в особенности после фазы «массового террора», сталинская государственная система полностью выявила свой облик[23]. Войне тем не менее суждено было оказать на нее существенное воздействие. Эта система привела страну к победе и потому /163/ получила новую опору в народе. Из испытаний она вышла, следовательно, окрепшей. Но, пройдя их, она приобрела некоторые новые черты и обострила некоторые другие. Разумеется, это не была система, держащаяся на писаном законе, на конституции (та, что была принята в 1936 г., была задушена, еще не успев родиться). Скрупулезное отношение к закону, которое никогда не играло главенствующей роли в советской действительности, никак не могло окрепнуть в ходе войны. Моменты, когда отечество оказывалось в опасности, всегда и повсюду были наиболее благоприятными для максимальной централизации власти и диктаторского правления, ибо управляемые в такие мгновения хотят в первую очередь твердого и действенного предводительства. Сталинскому руководству, следовательно, не было больше нужды формально скрывать свои авторитарные черты, поскольку, оно могло оправдать их ссылками на обстоятельства.
Во главе страны были поставлены два чрезвычайных, не предусмотренных ни конституцией, ни каким-либо другим законом органа: Государственный Комитет Обороны (ГКО) по всем политическим и гражданским вопросам и Ставка (штаб-квартира) по всем вопросам, связанным с ведением военных действий. Председателем в обоих органах был Сталин. В последние годы советские историки утверждают, что продолжали функционировать и узкие органы партийного руководства: Политбюро, Оргбюро и Секретариат ЦК ВКП(б). Действительно, некоторые постановления были изданы от их имени. Но сведения, почерпнутые из все большего числа мемуаров отдельных руководящих деятелей, в общем-то, подтверждают, как это уже отмечалось в более ранних исторических работах, что ни один из этих органов, включая Ставку и ГКО, никогда не работал как подлинно коллегиальный орган. Заседания проводились зачастую в кабинете Сталина в Кремле или на его даче неподалеку от Москвы, однако участвовали в них чаще всего лишь немногие работники, связанные с обсуждающимися вопросами или вызванные специально для доклада, нежели члены того или иного органа, входившие в него по официальному списку. На этих заседаниях даже не велось протокола[24]. Проводились и более широкие совещания. Одно, сравнительно многолюдное, состоялось в декабре 1943 г., на нем обсуждались достигнутый уже в ходе войны перелом и планы ее завершения. Сталин сделал на этом совещании доклад о Тегеране, Вознесенский — об экономике, генералы Василевский и Антонов — о военной обстановке. Но и это совещание не имело никакого официального статуса. «Скорее, это было расширенное заседание Государственного Комитета Обороны с участием некоторых членов Ставки Верховного Главнокомандования» — так охарактеризовано оно в мемуарах[25].
Главные руководящие деятели, помимо отправлений своих официальных функций, отвечали еще каждый за какой-нибудь особый участок: Молотов — за производство танков, Маленков — самолетов, Вознесенский — оружия и боеприпасов, Микоян — за снабжение, Каганович — за транспорт и т. д. Это значило, что каждый из них, «наделенный /164/ чрезвычайными полномочиями», держал в своих руках контроль над крупными отраслями экономики и многочисленными наркоматами[26]. Другие выполняли специфические задания вне Москвы: Жданов находился в Ленинграде, Маленков летом 1942 г. — в Сталинграде, Хрущев постоянно руководил политической работой на фронте, пока не вернулся к руководству партийной работой на освобожденной Украине[27]. Начиная с 1942 г. главные военные операции проводились код присмотром «специальных представителей» Ставки, направляемых на места с задачей координировать действия нескольких фронтов. Так, Жуков и Василевский руководили наиболее крупными сражениями, но подчас аналогичные задания выпадали Ворошилову, Тимошенко, Воронову и другим генералам. Все руководящие работники были перегружены обязанностями и ответственностью. Но по всем сколько-нибудь значительным вопросам все они обращались к Сталину.
Более чем любой другой правитель в любой из воюющих стран, Сталин действительно держал в своих руках управление войной во всех ее аспектах: политических и дипломатических, экономических и военных. Он реально был Верховным Главнокомандующим, ибо своим военачальникам он оставлял лишь ограниченную самостоятельность. Его эмиссары на фронтах должны были отчитываться перед ним каждый день: достаточно было малейшего опоздания, чтобы последовал жесткий выговор[28]. Дважды в день — в полдень и вечером — Генеральный штаб докладывал ему об изменениях, происшедших в обстановке за последние часы: оперативная ситуация наносилась на большие стратегические карты. Лишь Сталин знал точную численность резервов и был единственным, кто мог разрешить ввести их в действие. Он сам подбирал кодовые обозначения для военных операций и псевдонимы — для командующих фронтами и армиями[29]. С той же дотошностью он следил за тем, чтобы и во всех других областях последнее слово принадлежало ему. Такая предельная концентрация власти давала некоторые преимущества, но она же создавала препятствия и была причиной задержек: зачастую командующие достаточно высокого ранга оказывались лишенными информации, которая была им абсолютно необходима[30].
Лично на себя Сталин взвалил во время войны гигантский труд. По прошествии многих лет его ближайшими сотрудниками были высказаны противоречивые оценки его руководства в тот период: негативные у одних (Хрущева, Воронова), хвалебные у других (Микояна, Штеменко), умеренно позитивные у третьих (Жукова, Василевского)[31]. Оценивать деятельность Сталина надо дифференцированно. В первой фазе войны, как мы видели, последствия его решений не раз были отрицательными: как бы ни объяснялось его стремление поскорее перейти в наступление, оно принесло неудачи. Сталин не был военным специалистом. Подозрительный ко всем, он долго медлил, прежде чем проникнуться доверием к генералам. Но он осознал свою ошибку. Его отношение к военным руководителям переменилось в лето Сталинградской битвы: с этого момента он внимательно прислушивался к их /165/ предложениям, хотя всегда оставлял за собой окончательное решение[32]. Он никогда не был на фронте, но со временем приобрел солидную компетенцию в военных вопросах и, как правило, высказывался не наобум. Те качества его ума, которые объясняли его политическую фортуну, были ему полезны и во время войны: интуиция, позволявшая точно нащупывать слабое место любого партнера, будь то союзник или противник; способность сразу улавливать существенный аспект каждого вопроса; крепкие нервы, превосходная память, упорство. Отрицательную роль во время войны, как и в мирное время, играли его подозрительность, вспышки ярости, абсолютная самоуверенность. В своих отношениях с подчиненными «он был неумолимо настойчив и до жестокости строг». Результаты, которых он добивался таким образом, не всегда бывали удачными, в некоторых же случаях, однако, «он добивался, можно сказать, почти невозможного»[33]. При всех отрицательных сторонах он был в общем и целом самым деятельным из военных руководителей военных лет: самым деятельным из трех лидеров антифашистской коалиции, сказал позже американец Гарриман, который близко знал всех трех[34].
Но его самая крупная заслуга состояла в другом. Он понял, что без упорства, терпения и мужества советских людей было бы бесполезно и его руководство. Этому народу, которому в час беды требовался в первую очередь сильный предводитель, Сталин сумел явиться в роли вождя. Он был достаточно осмотрителен, чтобы не допускать ненужных восхвалений своей персоны в самые мрачные месяцы отступления. В своих немногочисленных речах он умел найти слова, внушавшие надежду. Его решение не оставлять Москву в октябре 1941 г. было ключевым в психологическом отношении актом, предпринятым точно в нужный момент: всем тогда нужно было проявление уверенности. С этого момента и сложился народный образ «сурового отца». То был условный образ, но солдаты слепо верили в него. Это не преувеличение, что они шли в атаку с возгласом: «За Родину! За Сталина!» Позже писатель Некрасов без всякой риторики рассказал, с какой неподдельной теплотой говорили о нем — «воплощении всего хорошего и справедливого» — солдаты в окопах Сталинграда. Именно в силу такого восприятия бойцов критические оценки деятельности Сталина во время войны, какими бы обоснованными они ни были, всегда имели в СССР довольно слабый отклик.
Победа не могла не остаться связанной с его именем. Сталин не замедлил воспользоваться этим глубоким народным чувством, чтобы выстроить еще более прочную опору тому «культу», которым он окружил себя уже в предвоенные годы. Как только в операциях на фронте произошел решительный перелом после Сталинграда и в еще большей степени после Курска, печать вновь принялась ежедневно превозносить его имя как синоним победы. «Правда» вновь стала писать: «Все наши победы связаны с именем Сталина». Потом появилось выражение: «Сталинская наука побеждать»[35]. Партийные организации или производственные коллективы уже не просто принимали резолюции, а /166/ посылали «рапорты» Сталину, которые начинались словами: «Великому вождю народов». Когда они успешно справлялись со своими делами, Сталин их «благодарил». Все более частые сообщения о победоносных наступлениях и освобождении ранее отданных немцам городов появлялись в газетах за его подписью. После войны печать, называя Сталина, всегда будет добавлять «творец нашей победы». Самый авторитетный из партийных журналов дойдет даже до того, что напишет: «Сталинская военная наука превзошла все то, что давала предшествующая история военной мысли»[36].
Партия, армия и ее полководцы
Подобные панегирики не только не имели ничего общего с исторической правдой. Мало того что они затушевывали исключительные заслуги «простых людей», которых Сталин считал, конечно, заслуживающими похвалы, но не более чем «винтиками» грандиозного механизма государства, они скрывали и ту эволюцию, которую проделало во время войны советское общество и сама система сталинской власти.
Между тем важные изменения затронули все, и в первую очередь столп государства — Коммунистическую партию. Прежде всего это были изменения в ее составе. В начале войны огромные людские потери и утрата обширных районов привели к резкому падению численности и рядов. Если к моменту нападения Германии она приближалась к 4 млн. человек, то к концу 1941 г. речь шла о трех с небольшим миллионах. Подсчеты показывают, что за первые полтора года войны, то есть до кануна наступления под Сталинградом, партия потеряла около 1400 тыс. членов, частью павших на поле боя, частью же оставшихся на оккупированной территории[37]. Для восполнения убыли в августе, а затем в декабре 1941 г. было проведено последовательное упрощение правил приема для всех военнослужащих, «отличившихся в боях»[38], — шаг, имевший славные прецеденты в героических традициях гражданской войны. Вступление в партию в тех условиях было знаком преданности Родине, и в желающих не было недостатка. В действующей армии приток новых членов в партию стал резко нарастать с начала 1942 г.: за его первую половину прием утроился по сравнению с первым военным полугодием. Рост продолжался и дальше, особенно в связи с крупнейшими сражениями, и достиг своей высшей точки в период Курской битвы. На протяжении 1943 г. двери партии были открыты, как никогда, широко. Затем прием стал медленно сокращаться. Но по-настоящему резкое замедление произошло лишь в последние месяцы 1944 г., когда по решению сверху были вновь введены более строгие нормы отбора. На протяжении 1942-1944 гг. в партию ежемесячно вступало в среднем 125 тыс. человек[39]. К 1 января 1945 г. в ее рядах насчитывалось около 6 млн. человек. За время войны кандидатами в члены партии было принято в общей сложности 5320 тысяч человек. Из них 3614 тыс. были приняты в члены партии. Около 3 млн. погибло, причем многие еще до того, как были рассмотрены их заявления о приеме[40]. Партия, таким образом, смогла влить свежую кровь /167/ в свои артерии; более того, она претерпела самое массовое обновление своего состава за все время после гражданской войны. Произошло это благодаря патриотическому порыву советских солдат: беззаветная преданность Родине служила одновременно единственным условием приема и главной причиной наплыва желающих.
Но то было не единственное изменение. Как уже отмечалось в исторической литературе, вступление в партию главным образом под воздействием национального чувства носило «предполитический» характер[41]. С другой стороны, при приеме не учитывались больше прежние различия по социальному происхождению. Во время войны, таким образом, зародились первые очертания того, что позже будет названо «всенародной партией». Но вместе с тем усилились и те ее черты, которые превращали партию в военно-религиозный «орден» в соответствии со сталинской концепцией[42]. Здесь следует в особенности напомнить о двух из них: все более сильном армейском отпечатке и государственном характере.
С первых же дней войны мобилизация переместила большое число коммунистов из гражданской сферы в вооруженные силы: в общей сложности 1640 тыс. человек, из которых больше миллиона — в первые месяцы. Несколько десятков тысяч «кадровых» партийных работников было направлено в армию в роли политических руководителей. С конца 1942 г. свыше половины членского состава партии находилось под боевыми знаменами, так что к моменту завершения войны из каждых четырех военнослужащих один был коммунистом. Но распределение членов партии в вооруженных силах не было равномерным. Более высоким был их удельный вес среди офицеров, которые составляли 41% всех военных-коммунистов (57% приходилось на солдат и сержантский состав). Относительно больше партийных было в насыщенных техникой родах войск: в партии состояло 50% личного состава авиации и 45% — бронетанковых войск, между тем как в артиллерии соответствующий показатель равнялся 18%, а в пехоте — лишь 8-9%[43]. Организационная структура носила капиллярно-разветвленный характер, с первичными организациями в ротах, но на всех уровнях отличалась жесткой военной субординацией. Война, таким образом, явилась периодом новой сильной милитаризации партии, и не только на фронте, ибо военизирована была, как мы знаем, вся жизнь страны. «Аппарат партийного органа — обкома, крайкома, горкома, райкома — должен работать, как аппарат военного штаба», — писала «Правда»[44].
В самой государственной структуре партия и армия были единственными организмами, наделенными властью, достаточной для организации военных усилий. Партия поэтому, особенно в начальный период войны, вынуждена была, как это уже бывало в предыдущие моменты чрезвычайного положения, брать на себя и непосредственно административные функции. В областях, оказавшихся под угрозой вражеского вторжения, были созданы комитеты обороны по образцу центрального ГКО: во главе их неизменно стоял высший из местных партийных /168/ руководителей, наделенный всей полнотой власти. В крупных городах основные отрасли промышленности также находились в непосредственном ведении секретарей местного партийного комитета (имелись секретарь обкома по металлургии, секретарь обкома по химии, секретарь обкома по самолетостроению, секретарь обкома по производству боеприпасов и т.д.)[45]
С победами стал расти авторитет и другого крупного органа государства: армии с ее командирами. До этого положение было иным: доказательством тому служил возврат к системе политических комиссаров после расстрела Павлова. Институт комиссаров, упраздненный в первый раз в 20-е гг., воскрешенный в 1937 г., в период «великого террора», снова отмененный в 1940 г. и наконец возрожденный в июле 1941 г., всегда был признаком недоверия Политической верхушки к пооруженным силам. Тем не менее письменно опрошенные в 1941 г. командующие фронтами высказались в пользу его восстановления (и частности, Жуков): вероятно, из нежелания в одиночку нести ответственность за поражения[46]. Такое решение, однако, было не по душе военным руководителям. Некоторые генералы пишут, что позже они выдвигали предложения о возврате к системе единоначалия. И все же один из наиболее высокопоставленных среди них (Василевский) признается, что в тот период он предпочитал воздерживаться от высказывания определенных суждений по этому вопросу, хотя его и просили об этом. Тема оставалась щекотливой, по крайней мере вплоть до того дня, когда Сталин сделал окончательный выбор: в октябре 1942 г., когда началась подготовка к грандиозному контрнаступлению под Сталинградом, он решил возложить ответственность целиком на командиров, окончательно упразднив комиссаров[47]. Командование частями и подразделениями было возвращено военным специалистам, которым политические руководители призваны были помогать в качестве их подчиненных. И все же это не означало ослабления партийного контроля над вооруженными силами. Если уж на то пошло, речь шла о еще более тесном симбиозе партии и армии. С притоком военнослужащих в партию офицеры, особенно высоких рангов, теперь были поголовно партийными. Например, Говоров, сначала генерал, а потом маршал, начинавший службу в царской армии, в 1942 г., когда он после Жукова стал командующим Ленинградским фронтом, был за особые заслуги принят в партию даже без кандидатского стажа[48]. Многие комиссары в свою очередь получили командные звания и должности.
Восстановлению единоначалия предшествовал один эпизод, который можно считать типичным для сталинских методов руководства. В августе 1942 г. «Правда» напечатала полный текст — как если бы это был важный политический документ — пьесы украинского драматурга А. Корнейчука «Фронт». Пьеса немедленно была поставлена в нескольких театрах. Объяснялось это тем, что она была не только одобрена Сталиным, но и написана по его подсказке[49]. Стержнем драмы служил конфликт между старым генералом, выдвинувшимся во время гражданской /169/ войны, смелым, но малообразованным, и более молодыми военачальниками, подготовленными для руководства современной армией. Суть всей пьесы заключалась в финальной реплике:
«Сталин говорит, что нужно смелее выдвигать на руководящие должности молодых, талантливых полководцев наряду со старыми полководцами и выдвигать надо таких, которые способны вести войну по-современному, а не по старинке, способны учиться на опыте современной войны, способны расти и двигаться вперед»[50].
Если подходить к этой пьесе как к анализу причин, обусловивших недостатки советского командования, которые выявились в начальной фазе войны, то нужно сказать, что анализ этот оказался по меньшей мере односторонним. Причины, как мы знаем, были куда более сложными, и их, конечно же, нельзя было сводить к ностальгии некоторых генералов по методам гражданской войны. Корнейчук был слишком осмотрителен, чтобы упоминать об этих причинах, но, прикрываясь авторитетом Сталина, он избирал мишенями именно тех генералов, которым не кто иной, как Сталин, в прошлом доверил руководство вооруженными силами, таких, как Буденный, Тимошенко, Кулик, да и сам Ворошилов (достаточно отважный, чтобы стоять под пулями на передовой, он также был весьма посредственным полководцем[51]). За исключением разжалованного Кулика, никто из них не был полностью отстранен от дел. Им продолжали давать ответственные задания, особенно Тимошенко. Но все же руководство крупнейшими операциями и решающие командные посты отныне были отданы другим.
Одновременно на первый план выдвинулось новое поколение военачальников. Все они были в возрасте между 40 и 50 годами, и все раньше или позже стали маршалами. Мы имеем в виду таких полководцев, как Василевский, Конев, Рокоссовский, Говоров, Ватутин, Малиновский, Толбухин, Мерецков. То были профессиональные военные в том смысле, что вся их жизнь прошла в вооруженных силах. Некоторые из них, подобно Василевскому, Толбухину, Говорову, успели дослужиться до первых офицерских чинов еще в дореволюционной армии. Другие выдвинулись во время гражданской войны в рядах едва родившейся Красной Армии. Все они зарекомендовали себя умелыми руководителями современных армий. Но даже на их фоне масштабностью и авторитетом выделялся Жуков. Военный по образованию и манерам, назначенный в августе 1942 г. заместителем Верховного Главнокомандующего, он был выдающимся полководцем, какого выдвинула вторая мировая война. Сын сапожника, унтер-офицер кавалерии в старой царской армии, потом перешедший на сторону революции, он встретил немецкую агрессию в возрасте 45 лет. Морально он завоевал свое звание полководца при обороне Ленинграда и Москвы: в те дни он создал себе авторитет, который позволял ему возражать и даже доказывать свою правоту самому Сталину[52]. В нем сочетались талант стратега, крепкая профессиональная подготовка, несгибаемая воля, огромная работоспособность и выносливость. У подчиненных он пользовался не любовью, но уважением. Методы его не раз осуждались как чересчур /170/ властные, подчас солдафонски бездушные. В Ленинграде и Москве он не поколебался пригрозить некоторым генералам, что «поставит их к стенке», если они не выполнят его приказов (выполнить же иные из них было невозможно)[53]. Никогда вокруг него не существовало такой атмосферы симпатии, какая окружала, например, Рокоссовского, однако среди фронтовиков Жуков стал настолько знаменит, что к концу войны был самым уважаемым после Сталина человеком.
В воспоминаниях, которые оставили нам эти военачальники, нет ни малейших следов раздражения против партии и партийной опеки над военными; встречаются, скорее, полемические выпады против тех или иных отдельных политических деятелей[54]. В целом же военные приобрели в партии и через нее во всем государственном механизме большее влияние, чем когда-либо в прошлом; влияние, которое им послевоенные политические обстоятельства помогли сохранить. Если уж говорить о проявлениях недовольства военных по поводу некомпетентного оскорбительного вмешательства в их дела или даже о прямых конфликтах административно-субординационного характера, то такие, пусть даже завуалированные, признаки следует искать в другой сфере, в сфере взаимоотношений с политической полицией, НКВД. В этих трениях слышится отзвук того удара, который был нанесен по всему офицерскому корпусу армии в 1937 г. И дело не ограничивалось воспоминаниями о прошлом. Война была, разумеется, не самым благоприятным моментом для ограничения полномочий политической полиции. Вдобавок сталинские методы правления не изменили своей сути оттого, что новые нити согласия и поддержки завязались между вождем и народом, между народом и партией: просто теперь эти методы воспринимались как уплата некой обязательной дани, необходимой для дела общего спасения.
Старые и новые черты сталинизма
В начале войны у Сталина и его правительства имелись серьезные опасения за прочность внутреннего фронта. С первых же военных дней все граждане, владевшие индивидуальными радиоприемниками (в то время, по правде говоря, таких было немного), обязаны были сдать их: разрешалось держать только громкоговорители радиосети, которые передавали лишь официальные сообщения и программы из Москвы. Это был период, когда под суд военного трибунала отдавались «распространители ложных слухов, вызывающих панику среди населения». Первым Указом Верховного Совета СССР в подобных случаях предусматривалось наказание в виде лишения свободы сроком от двух до пяти лет. Вскоре, однако, дела такого рода были переданы на рассмотрение органов НКВД, которые применяли против виновных самые суровые меры, установленные законом об «антисоветской агитации с контрреволюционными целями»[55]. Агенты НКВД с подозрением прощупывали солдат и офицеров, которым удавалось, прорвавшись сквозь кольца немецкого окружения, выйти в расположение советских войск. /171/ Оставив наконец позади мытарства скитаний и боев во вражеском тылу, изможденные бойцы вынуждены были проходить унизительную проверку, за которой мог последовать и арест. Военные части НКВД мужественно сражались в первые месяцы войны. Им поручалось поддержание порядка в городах, над которыми нависала самая большая угроза. При этом, однако, эти соединения неизменно составляли отдельный вид вооруженных сил, из-за чего не раз возникали субординационные недоразумения с общевойсковым командованием[II]. Наконец, повсюду в армии существовали «особые отделы» НКВД, выполнявшие полицейские функции совершенно независимо от командования соответствующих частей. Более того, юрисдикция этих отделов распространялась и на офицеров данной части: на основе полученного от своего начальства приказа они могли арестовать любого из них, сорвать с него погоны и орденские ленточки на виду у его товарищей без каких-либо объяснений[56].
Части НКВД были использованы также для проведения жестокой карательной операции, предпринятой по приказанию Сталина в конце 1943 — первые месяцы 1944 г. против некоторых мелких этнических групп юга, среди которых фашисты во время оккупации встретили определенное сочувствие. В виде превентивной меры еще в начале войны была ликвидирована Автономная республика немцев Поволжья. Из-за подозрения, что захватчики получат помощь и поддержку с их стороны, все население республики (свыше 300 тыс. человек, происходивших от старых колонистов времен Екатерины II) было согнано со своих земель и выслано в различные области Сибири и Казахстана. Подобная же мера, но на этот раз в виде наказания, была уготована в декабре 1943 г. калмыкам, населявшим южные степи в низовьях Волги и вдоль берегов Каспийского моря; несколько позже, в период между концом 1943 г. и весной следующего года, — некоторым народностям Северного Кавказа — карачаевцам, чеченцам, ингушам и балкарцам (численностью от нескольких десятков тысяч до примерно 400 тыс. у чеченцев); и, наконец, в июне 1944 г. — крымским татарам. Все эти народности были лишены их автономных государственных образований. Кара обрушивалась на всех без разбора, даже без попыток выяснения индивидуальной ответственности. Независимо от возраста или поведения все они, а следовательно, и коммунисты либо высшие руководители местных Советов, были силою высланы в малонаселенные районы Сибири и Средней Азии, где им пришлось селиться разрозненными группами. То была одна из самых драконовских репрессивных операций в годы правления Сталина, одно из наиболее зловещих предзнаменований на будущее. В глазах общественности эту акцию нельзя было оправдать даже ссылками на требования войны. Она была проведена /172/ поэтому без какого бы то ни было официального оповещения: достоянием гласности она сделалась лишь 12 лет спустя, когда о ней рассказал Хрущев в своем знаменитом «секретном докладе» на XX съезде партии[57].
Сталинское правление и его система организации общества вышли, бесспорно, окрепшими из победоносной войны. Но произошло это, конечно же, не потому, что они оказались в состоянии проводить карательные экспедиции подобных масштабов, не встречая ни малейшего сопротивления. В самой грубой беспощадности такого рода операций уже содержался признак слабости. В пройденных испытаниях и в патриотическом подъеме, который позволил преодолеть их, в разнородности порожденных войной мотивов поддержки сталинского режима, н новой роли интеллигенции и культуры, в надеждах, порожденных единением народа в тяжкой борьбе, — во всем этом содержались зародыши противоречий, до этого неведомых сталинской власти. Другие противоречия возникали из приобретаемых сталинизмом новых черт. Здесь в особенности следует отметить две из них.
Обращение к славным страницам национальной истории сыграло чрезвычайно важную роль в стимулировании сопротивления захватчикам. Но теперь эта минувшая слава России становилась для Сталина одним из доводов в пользу преемственности его режима по отношению к старому Российскому государству. Этот довод становился важнее, нежели напоминание о революционных истоках нового государства, родившегося в результате разрыва с прошлым. В своем кабинете Сталин распорядился повесить рядом с фотографией Ленина портреты царских полководцев Суворова и Кутузова. В начале 1943 г. он пожелал восстановить в вооруженных силах мундиры и погоны старой дореволюционной армии. Решение было принято им лично, без какого бы то ни было нажима со стороны военных: некоторые из них позже рассказали, что были поражены нововведением[58]. За этой реставрацией последовала другая: были воскрешены старые чины для разных отрядов государственной бюрократии, также облачившейся в мундиры. Меры такого рода были введены сначала для работников судебного ведомства, потом — для дипломатов[59]. Для детей, потерявших на войне родителей, были учреждены специальные училища, названные в честь Суворова и Нахимова. Их задача состояла в подготовке детей к военной карьере: в учредительном указе уточнялось, что в качестве образца им будет служить «старый кадетский корпус»[60], ликвидированный революцией.
1 января 1944 г. сменился также официальный гимн Советского государства. В этот день «Интернационал», служивший с 1918 г. Гимном СССР, сделался просто партийным гимном. Отобранный на конкурсе новый текст содержал лишь два основных образа: России и Сталина. Первая строфа гласила, что «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки Великая Русь». Вторая добавляла, что «Ленин великий нам путь озарил. Нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил»[61]. Таким образом, гимн не только /173/ содержал наивысшее закрепление сталинского «культа», но и был первым открытым провозглашением национализма как почти что естественного продолжения великого патриотизма военной поры. Национализм явился самой внушительной из черт, приобретенных идеологией и политической практикой сталинизма в заключительной фазе войны (хотя националистические тенденции наблюдались до войны, но проявиться в наиболее неуклюжей форме им будет суждено в послевоенные годы).
Как только советская земля была освобождена и армия вступила на территорию других стран, национализм широким потоком прорвался в выступлениях печати и речах. Наиболее законченное программное выражение он получил в серии установочных статей теоретического партийного журнала «Большевик». В статьях осуждались все советские произведения и авторы, которые в прошлом так или иначе признавали влияние западных образцов и тенденций на жизнь и мысли русского народа. Более того, провозглашалось, что повсюду — в экономике, философии, политике — именно русской мысли принадлежало «всемирно-историческое значение». Даже применительно к Петру I ошибочным объявлялось говорить о западных влияниях: если он и заимствовал из иностранного опыта определенные государственные установления, то «иностранная форма только прикрывала порядки, органически выросшие на московской почве»[62].
К этому «внешнему» аспекту национализма добавлялся другой, отражавшийся преимущественно на внутреннем положении страны. Официальная пропаганда, превознося положительное воздействие русской культуры на все другие народы Советского Союза, принялась даже восхвалять экспансионизм царской империи. Насколько можно судить, на совещании историков в июне 1944 г. раздавались встревоженные голоса по поводу этого «стремления к оправданию колониально-захватнической политики самодержавия»[63]. Но такие протесты не дали результатов. В момент победы тенденция, против которой они были направлены, получила самое авторитетное подтверждение в известном тосте Сталина: «За здоровье русского народа!» Русский народ, по его словам, «заслужил в этой войне общее признание как руководящая сила Советского Союза среди всех народов нашей страны». Журнал «Большевик» так комментировал этот краткий текст, опубликованный всей печатью на самом видном месте: «Русский народ как самый передовой по уровню культуры и экономического развития шел в авангарде всех народов СССР в деле социалистического строительства»[64]. Так, примат Великой Руси весьма прочно закреплялся в идеологическом каркасе сталинизма.
В последний год войны вся эта кампания выступала как часть более широких усилий сталинского руководства взять под контроль все проблемы и противоречия, назревшие в стране за военные годы. Некоторую озабоченность у руководителей вызывало и само обновление партийных рядов в столь крупных масштабах. Советская компартия росла и менялась, не зная нормального функционирования коллективных /174/ органов руководства. Ее уставные инстанции за это время ни разу не собирались. За годы войны не только не было ни одного съезда, что еще можно было объяснить чрезвычайностью обстановки, но и ни одного заседания Центрального Комитета, за исключением однодневного Пленума в январе 1944 г. Предпринималась попытка созвать его в октябре 1941 г., но Сталин потом отказался от этой мысли[65]: начиналась битва за Москву. Но и тогда, когда обстановка стала менее тяжелой, ничего не изменилось (состоялись, впрочем, три сессии Верховного Совета — в 1942, 1944 и 1945 гг., — однако все они носили довольно формальный характер). Тем не менее от имени Центрального Комитета, которому не дано было ни разу собраться в полном составе, во второй половине 1944 г. была выпущена целая серия «постановлений». Затрагивавшиеся в них важные политические вопросы — об освобожденных областях, о проявлениях национализма среди некоторых нерусских народностей, о возрождении религии — трактовались всегда и единственно как задачи, подлежащие решению с помощью более систематической и строже контролируемой пропаганды[66]. В этот же период в печати вновь появились нападки на некоторых представителей интеллигенции — нападки, в точности напоминавшие довоенные. В самые трудные моменты войны их не было.
И все же нерешенные проблемы и противоречия занимали пока второстепенное место в жизни страны. Их значение выявится позже. После решающих успехов, достигнутых в 1943 г., первоочередной целью для советских народов оставалась окончательная победа над Германией. Ради этого понадобятся еще кровопролитные сражения и тяжкие жертвы. К этим заключительным этапам войны и должно обратиться теперь наше повествование. /175/
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая