Стратегическое сотрудничество
После Тегеранской встречи военное сотрудничество между тремя великими державами — участницами антифашистской коалиции, по единодушному признанию непосредственных участников событий, было в целом удовлетворительным[1]. Сталин восхищенно отозвался о высадке в Нормандии: «Нельзя не признать, что история войн не знает другого подобного предприятия по широте замысла, грандиозности масштабов и мастерству выполнения»[2]. С того момента, как союзные армии охватили кольцом всю Европу, между их генеральными штабами, несмотря даже на неизбежные трения, установилась неплохая связь. Американцы получили возможность создать на Украине, под Полтавой, посадочную базу, которая позволяла их бомбардировщикам совершать челночные рейсы с аэродромов в западной части континента и наносить врагу удары как при полете на восток, так и при возвращении. Советской авиации, обслуживавшей югославских партизан, было разрешено пользоваться базой под Бари. Англичане получили согласие на отправку своих специалистов в СССР для изучения на месте технически сложных видов немецкого вооружения (в частности, самолетов-ракет и пусковых установок для них), захваченных советскими войсками[3].
Американские историки справедливо отмечают, что на протяжении последнего года войны участники давнего спора о втором фронте как бы поменялись ролями. Теперь, когда он существовал и англо-американские войска сражались с немцами в западной половине Европы, именно Лондон и Вашингтон проявляли наибольшую активность по части получения от Советского Союза заверений в том, что нажим на немцев с востока не ослабнет ни на день[4]. Самым известным остался случай в январе 1945 г., когда отчаянное контрнаступление немцев в Арденнах поставило Эйзенхауэра в весьма затруднительное положение. В секретных посланиях Сталину встревоженный Черчилль просил, чтобы Красная Армия в свою очередь нанесла немцам удар, и Сталин в ответ на несколько дней ускорил знаменитый прорыв на Висле, хотя, по свидетельству маршала Конева, это было сопряжено с некоторыми дополнительными трудностями для его армий[5]. Эти подробности имеют большое значение, ибо показывают, что вплоть до самого конца Гитлер, даже будучи вынужден вести войну на два фронта, все равно держал против Красной Армии преобладающую часть своих сил. По оценкам московских экспертов, на Восточном фронте постоянно было сосредоточено не менее двух третей сил вермахта[6]. Понимание того, что именно советскому народу приходится всё время нести основную часть бремени /210/ военного противоборства в Европе, не покидало руководителей СССР (об этом многократно говорилось в работах историков и мемуарах) и придавало им больший вес в их отношениях с западными союзниками.
Но война и для Советского Союза не должна была огранивачиться одной Европой. Сталин дал обязательство, что сразу же после поражения Германии СССР примет участие в войне с Японией. Соответствующие планы обсуждались в обстановке строгой секретности, главным образом между советскими и американскими деятелями. Роль, которую вашингтонские стратеги намеревались доверить Советским Вооруженным Силам, была отнюдь не из второстепенных. Речь шла о разгроме мощной сухопутной армии, которую японцы держали в Маньчжурии и Северном Китае: сами американцы предпочитали уйти от выполнения этой неблагодарной задачи, а китайцы, по всем расчетам США, конечно же, были неспособны справиться с нею. Советское командование бралось выполнить её, и это намерение производило отличное впечатление в Вашингтоне, где советское участие в войне на Дальнем Востоке неизменно рассматривалось как одна из важнейших стратегических целей политики США[7]. Этим можно, по крайней мере отчасти, объяснить тот факт, что Рузвельт и генерал Маршалл не переменили своей позиции по данному вопросу, даже когда им сообщили, что скоро в их распоряжении будет атомная бомба — таинственное оружие, действенность которого никто пока не был в состоянии точно оценить[8].
Взгляды трех союзников на послевоенный мир
Если отвлечься от военных проблем, которые были решены на основе общего стремления ускорить разгром Германии и Японии, то элементом, господствовавшим во внешнеполитических отношениях между главными союзниками в 1944–1945 гг., была необходимость подготовки послевоенного урегулирования в Европе и во всем мире. Здесь-то и начинались главные противоречия, причем такие, в решении которых — если вообще они поддавались решению — были заинтересованы не одни лишь три правительства великих держав. Все мелкие союзники Гитлера в Восточной Европе, как мы видели, пытались сдаться в плен англичанам и американцам, но только не советским войскам. И не они одни стремились спекулировать на возможности раскола коалиции по мере приближения победы. Перспектива столкновения между Советским Союзом и его западными союзниками и, как следствие этого, англо-американское вторжение в Польшу оставались вплоть до самого последнего момента той картой, на которую делали ставку польские эмигрантские круги[9]. Да, в сущности, подобная перспектива независимо от театров военных действий представляла собой надежду всех консервативных сил в Европе, вверявших свою участь главным капиталистическим державам Запада. С приближением конца она сделалась и последним шансом на /211/ спасение, за который цеплялись Гитлер и другие главари рейха[10].
В нашу задачу не входит подробное рассмотрение политического курса Соединенных Штатов и Англии. В самом общем виде и с неизбежной в таких случаях приблизительностью можно сказать, что из трех союзных держав только у американцев имелась глобальная концепция послевоенного устройства на земном шаре, устройства, которое по необходимости должно было бы испытывать на себе преобладающее влияние США. Американцы были также единственными, кто имел — или считал, что имеет, — средства, необходимые для реализации своего всемирного проекта. В Вашингтоне начинала циркулировать идея о «нашей руководящей роли в мире». Соединенные Штаты со своим колоссальным военно-экономическим потенциалом воевали на всех охваченных войной континентах, и повсюду их участие склоняло чашу весов противоборства в сторону антифашистского блока: сам Сталин без колебаний признавал это[11]. Еще более явным превосходство США должно было стать по окончании войны.
Американские взгляды слагались, таким образом, в самый настоящий план — пусть не всегда четкий и последовательный, но все же целостный план — послевоенного устройства дел на Земле. Экономической основой его должна была служить та свободная циркуляция богатств, которую некоторые американские историки определили как обновленную версию традиционной политики «открытых дверей». Политическая же надстройка должна была быть представлена широкой организацией всемирного характера, значительно более энергичной и авторитетной, чем блаженной памяти Лига Наций; эту новую организацию, по изначальному замыслу США, должна была «направлять» узкая директория в составе великих держав. Идеологической базой проекта призваны были служить принципы американского либерализма, понимаемые как идейная сила, противостоящая фашистской тирании. При всем том решающее слово во всех областях — экономической, политической или военной — должно было оставаться за Соединенными Штатами. На пути к осуществлению подобного проекта имелись, однако, препятствия, например, закрытые для «чужаков» колониальные владения Великобритании и Франции. Американцы хотели бы их постепенного «открытия», тем более что в результате войны власть метрополий в них подвергалась всё более разъедающему воздействию перемен. Другим грозным препятствием был СССР, но в Вашингтоне надеялись, что его удастся принудить к «сотрудничеству» (это слово наиболее часто повторяется в американских дипломатических документах той поры)[12].
Английские концепции содержали куда меньше элементов новизны, на них лежал явный отпечаток XIX века. Они основывались на традиционных установках и интересах Великобритании: защите империи и Содружества наций, сохранении равновесия сил в Европе, с тем чтобы ни одна держава не могла первенствовать на континенте (задача нелегкая уже в силу того, что и Германия, и Франция выходили из войны значительно ослабленными). Отсюда различные вынашивавшиеся /212/ Лондоном проекты федеративных объединений европейских государств, особенно в центрально-восточной части Европы. По одному пункту, однако, беспокойство английских деятелей совпадало с заботами широких американских кругов. Речь шла о необходимости не допустить в Европе, да и других частях света, «революции» — этим расплывчатым термином определялись многообразные явления, в которых так или иначе проявлял себя мощный порыв к политическому и социальному обновлению, охвативший Европу и весь мир на гребне волны антифашистской войны. Эта озабоченнность разрасталась до превращения ее в «навязчивую идею» перед лицом неожиданного размаха побед, одержанных Красной Армией, причем особенно характерно это было для Черчилля, отнюдь не забывшего о своей роли организатора антибольшевистских «крестовых походов» после окончания первой мировой войны. Середина 1944 г., по его словам, явилась для него моментом «принятия решения сопротивляться проникновению и узурпациям коммунизма»[13].
Были свои концепции также у Сталина и других советских руководителей. Они были, однако, далеко не столь широковещательны, как американские. Нет к тому же оснований считать, что взгляды эти в своей совокупности были заранее разработаны и выношены. В Тегеране Сталин предпочитал больше слушать других, нежели выдвигать собственные предложения (если только речь не шла о конкретных и ограниченных вопросах, в решении которых он был непосредственно заинтересован). Да и в более позднее время в его поведении прослеживаются немаловажные колебания. Одним из самых характерных примеров может служить выкидыш внутриполитической реформы, предпринятой было в связи с явными поползновениями внешнеполитического характера. В январе 1944 г. после долгого перерыва в Москве собралась сессия Верховного Совета СССР; ей предшествовал единственный Пленум ЦК ВКП(б), о котором сообщалось во время войны. На утверждение сессии был представлен проект поправки к конституции, наделявший союзные республики СССР большими правами в области обороны и внешней политики и учреждавший в связи с этим соответствующие республиканские наркоматы. Наркоматы эти носили союзно-республиканский характер, то есть подчинялись центральным наркоматам СССР, но и при этом представляли собой беспрецедентное новшество. О важности нововведения говорил в своем докладе и Молотов, подчеркнувший, что оно предпринимается «в разгар Отечественной войны», когда «не каждое государство решилось бы на такие крупные преобразования». У каждой из республик, объяснил он, «имеется, например, немало специфических хозяйственных и культурных нужд», которые «могут быть лучше удовлетворены посредством прямых сношений республик с соответствующими государствами»[14].
Если вспомнить, что в 1922 г. даже Ленин (не говоря уже о Сталине) не допускал мысли о возможности децентрализации столь важных функций государства[15], то реформа и впрямь не могла не казаться /213/ поразительной. Хотя все выступавшие в прениях ораторы подчеркивали ее огромный положительный смысл, подлинные цели ее не были разъяснены ни тогда, ни в последующее время. Так что по сей день невозможно установить, какие же именно выгоды рассчитывали получить с ее помощью советские руководители. Сталин и Молотов впоследствии ссылались на нее как на довод в попытках приобрести больший вес в проектировавшейся международной организации[16], но, безусловно, это еще не дает достаточных оснований заключить, что преобразование такого масштаба затевалось ради столь ограниченной цели, тем более что ее можно было достичь и другими путями. Именно потому, что нововведение выглядело таинственным с точки зрения своих истинных намерений, оно вызвало за границей настороженную реакцию[17]. Что же касается его практического значения, то в конечном счете все осталось на бумаге.
В позициях Сталина и его правительства выкристаллизовались тем не менее некоторые весьма стойкие элементы. Это не были концепции глобального характера: ничего подобного Сталин никогда не провозглашал. Было бы неверно вместе с тем сделать из этого вывод, будто он не уделял внимания революционным процессам в мировом масштабе: вся его политическая деятельность несла на себе печать влияния именно этого фактора. Но, конечно же, будучи человеком «социализма в одной, отдельно взятой стране», он видел цель своей внешней политики отнюдь не в «мировой революции». Сферой действия его внешней политики была сфера непосредственных интересов его государства. Сталин поэтому не проявил инициативы по части глобальных проектов послевоенного мирового устройства: в этом отношении он ограничивался лишь высказываниями в пользу принятия или изменения по мере возможности проектов, представленных другими. Чрезвычайно цепкое внимание, напротив, он проявлял к реальному соотношению сил, причем не только в целом, но и по каждому конкретному вопросу. Так сложилась определенная методологическая установка: максимум сосредоточенности на конкретных делах и поменьше доверия к словам, как бы заманчиво они ни звучали. Сталин не скрывал убеждения, подкрепленного горьким опытом своей страны, что наиболее серьезная угроза СССР и в будущем будет исходить от Германии (и в меньшей мере от Японии), ибо, как говорил он тогда различным собеседникам, через 20–30 лет немцы будут в состоянии начать все сначала[18]. Твердо убежденный в том, что послевоенный мир будет развиваться под преобладающим влиянием великих держав-победительниц, он выражал желание, чтобы их союз в годы войны продолжал действовать и в мирное время, оставаясь нацеленным против Германии и Японии. В ноябре 1944 г., когда подобная перспектива казалась ему реальной, он сказал, что удивляться следует не тому, что внутри «тройки» имеются разногласия, а, скорее, тому, что их так мало. Вывод, который он из этого делал, заключался в том, что «в основе союза СССР, Великобритании и США лежат не случайные и преходящие /214/ мотивы, а жизненно важные и длительные интересы». В этом же своем выступлении он провел разграничительную линию между «агрессивными нациями», то есть Германией и Японией, и «миролюбивыми нациями», которым следует объединиться против первых[19]. Разграничение это, возможно подходящее с точки зрения его непосредственных целей в тот момент, разумеется, не имеет прецедентов в предшествующей марксистской теории.
При всех этих рассуждениях общего характера одна цель четко выделялась Сталиным и ставилась им впереди всех других. Заключалась она в том, как мы уже видели из предыдущей главы, чтобы заручиться гарантиями, что вся совокупность восточноевропейских стран отныне будет представлять собой уже не прежний антисоветский «санитарный кордон», а пояс дружественных Советскому Союзу государств. Поскольку именно Красная Армия освобождала эти страны, расплачиваясь за их свободу дорогой ценой, любое другое решение в этом регионе представлялось Москве попыткой лишить СССР плодов выстраданной им победы. Правда, Советский Союз тем самым, как уже отмечалось, брал на вооружение концепции старорежимной Российской державы. Замечание это не ново: оно имело широкое хождение в политических кругах союзных стран и в описываемое время[20]. Сам Сталин в своей дипломатической переписке зачастую употреблял слово «Россия» вместо «СССР»; он же открыто заявил о преемственности своего курса по отношению к дореволюционному, когда выставил территориальные требования к Японии[21].
Сталинская политика не исчерпывалась, однако, этими установками. Как мы видели, уже само по себе желание заручиться дружбой стран, освобожденных Красной Армией, неизбежно влекло за собой глубокие политические преобразования, носившие во многих отношениях революционный характер. Это последнее обстоятельство оказывало свое влияние и за пределами восточноевропейского региона. Следует иметь в виду поэтому, что в то время, как первый аспект сталинской политики — её преемственность по отношению к прошлому — находил тогда известное понимание у западных партнеров, её второй аспект — порождаемый ею революционный эффект — вызывал у них, напротив, острую озабоченность.
Победители и послевоенная Европа
В течение долгого времени бытовало мнение (по правде говоря, оно было распространено скорее в политической публицистике, нежели в работах историков), что раздел Европы на сферы влияния был произведен во время второй встречи между Черчиллем, Рузвельтом и Сталиным, встречи в Ялте в феврале 1945 г., на основе весьма примечательного соглашения, заключенного в октябре 1944 г. /215/ между Сталиным и Черчиллем[I]. На самом деле факты слагаются в более сложно сплетенную цепь.
Противниками сфер влияния в 1944 г. были прежде всего американцы, ибо идея раздела на «сферы» была препятствием на пути осуществления их глобального проекта послевоенного устройства. Однако же сферы влияния уже существовали, и от этого факта некуда было уйти. У Соединенных Штатов была Латинская Америка, причем они блюли свое влияние в ней настолько ревниво, что с подозрением воспринимали даже простой факт установления дипломатических отношений между СССР и некоторыми из латиноамериканских стран[22]. У Англии было Содружество наций и империя. В Ялте с Черчиллем случился один из характерных для него припадков ярости; это случилось, когда ему почудилось, что в одном из документов содержится намек, ставящий под вопрос судьбу одного из старых английских доминионов. Как пишет сам Черчилль, он заявил, что никогда «не уступит ни клочка» британских владений[23]. Что касается Европы, то предположению о том, что проблемы каждой из стран будут решаться совместно тремя союзниками без какого-либо перевеса одного из них, была суждена чрезвычайно короткая жизнь. Созданные накануне Тегерана трехсторонние органы — Контрольная комиссия по Италии и Европейская консультативная комиссия — на практике играли сугубо второстепенную роль. В Италии политическая обстановка развивалась под англо-американской опекой, и советская сторона была лишена возможности сколько-нибудь серьезно влиять на ее эволюцию[24]. Находившейся в Лондоне Европейской консультативной комиссии по воле американцев доверялись лишь малосущественные вопросы[25]. При подобных предпосылках у Советского Союза не оставалось иного способа реализовать в Восточной Европе свои политические цели, как создать здесь в свою очередь собственную сферу влияния.
Следует сказать, что когда Сталин в точности осознал, каково реальное положение дел, то он не только не оспаривал, но и соблюдал преобладание англо-американских интересов в Западной Европе. Разумеется, он не отказывался от использования остававшихся в его распоряжении дипломатических средств. Например, он первым официально признал коалиционное антифашистское правительство /216/ Бадольо в Италии, что сразу же вызвало раздраженную реакцию западных союзников. Но когда Черчилль направил ему встревоженное послание по поводу образования в Риме кабинета Бономи, то Сталин ответил ему:
«Во всяком случае, если обстоятельства подскажут Вам и американцам, что в Италии надо иметь другое правительство, а не правительство Бономи, то Вы можете рассчитывать на то, что с советской стороны не будет к этому препятствий»[26].
Аналогичным образом обстояло дело и с Францией. Москва поддерживала с де Голлем хорошие отношения, но когда последний, встав во главе правительства в Париже, направился в СССР для подписания договора о дружбе и получения поддержки своих притязаний на Рейнскую область, то Сталин остался верен рекомендациям, которые давали ему Черчилль и Рузвельт. Вот один лишь эпизод, который как нельзя лучше показывает, каков был истинный порядок приоритетов для СССР. Хотя Сталин был заинтересован в договоре с Францией, он в течение нескольких дней ставил его заключение в зависимость от мелкого жеста де Голля, который бы выглядел как частичное признание Люблинского комитета в Польше[27]. Польша была для Сталина важнее, чем Франция. В наши намерения не входит сейчас обсуждать, в какой мере был самостоятельным, а в какой — согласованным с Советским Союзом внешнеполитический курс, проводившийся тогда французскими и итальянскими коммунистами (поддержка правительства де Голля и «поворот в Салерно»[II]); несомненным является то, что этот курс не вступал в противоречие с позицией СССР в целом. Сходные советы давались советскими руководителями и коммунистам Греции: без огласки, но вполне недвусмысленно им рекомендовалось избегать фронтального столкновении с англичанами и политическими группировками, пользовавшимися поддержкой англичан[28].
Здесь-то и вписывается в историю рассказанный Черчиллем эпизод с процентами влияния на Балканах. Советские историки всегда испытывают большое замешательство по этому вопросу. Они никогда не отрицают самого по себе эпизода, но оспаривают утверждение, будто речь шла о каком-то соглашении, в особенности в том, что касается Югославии[29]. По правде говоря, и из рассказа английского премьер-министра, и из других свидетельств[30] явствует, что Сталин не столько заключал союз в собственном смысле слова, сколько ограничился констатацией, что его собеседник склоняется к признанию определенной сферы советских интересов. В этом случае, иначе говоря, он не брал на себя инициативы, а, как и по всем другим вопросам общего характера, ожидал, чтобы предложения последовали от партнеров. Что же касается предложенных Черчиллем процентных соотношений, то они неизбежно носили абстрактный характер, ибо /217/ никто не мог бы сказать, с помощью каких критериев можно было бы проверить их практическое применение.
Чтó понимал Черчилль под влиянием, стало ясно уже вскоре, в декабре 1944 г., когда он бросил свои войска против греческого Сопротивления, чтобы посадить в Афинах угодное англичанам правительство. Москва никак не ответила на этот шаг. В Греции у Сталина не было средств, с помощью которых он мог бы отстаивать свои предпочтения. Иным было положение в странах, куда пришли его армии. Поэтому, заключая перемирия с румынами, болгарами, а позже с венграми, Сталин добивался, чтобы в этих случаях действовал тот же принцип, который был установлен англичанами и американцами в Италии, но только в перевернутом виде: решающее слово должно принадлежать советским штабам на местах, даже если при них имеются представители союзников. Что же касается Греции, то он ограничился лишь намеком на возможность постановки «греческого вопроса» в Ялте, когда Черчилль стал слишком уж упорствовать в вопросе о новом правительстве Польши[31]. В апреле 1945 г. Сталин пришел к заключению, что каждая из держав установит собственную идеологию и общественную систему на той территории, которую заняли ее вооруженные силы[32].
В течение длительного времени после войны раздел Европы на сферы влияния рассматривался как пагубный акт, и по сей день высказать иное мнение — значит рисковать приобрести репутацию циника в глазах общественности. Между тем никакой исторический анализ не в силах доказать, что в конце войны было практически осуществимо какое-либо иное решение. Державы-победительницы, освободившие Европу от Гитлера и оккупировавшие ее своими войсками, конечно же, должны были пользоваться здесь влиянием — это было неизбежно. Это влияние к тому же не следует воспринимать целиком отрицательно, поскольку его главной чертой был антифашизм. Влияние это не могло осуществляться всеми тремя союзниками коллективно, потому что их единство не было для этого достаточно глубоким. Поневоле влияние одного из них должно было преобладать в тех или иных частях региона. Само по себе это не исключало сотрудничества, и даже тесного сотрудничества, между ними, при условии, разумеется, чтобы каждый считался с интересами других. Собственно, проблема заключалась — да и по сей день заключается — в том, чтобы установить, какими средствами и ради каких результатов осуществляется упомянутое влияние.
СССР и его проблемы
После такого беглого обзора общей постановки вопроса о послевоенном устройстве мира остается рассмотреть отдельные проблемы, доставлявшие больше всего забот дипломатам трех держав. Ни одна из этих проблем не отнимала у них так много времени, как польская. Излишне было бы описывать здесь все перипетии, через которые /218/ прошли переговоры по польскому вопросу[33]. После Тегерана англичане и американцы оказались перед лицом неразрешимого противоречия. С одной стороны, они с пониманием относились к желанию Советского Союза иметь в Варшаве дружественное правительство. Сталин приводил на этот счет весьма убедительные доводы: для СССР то был вопрос безопасности, «вопрос жизни или смерти», поскольку Польша была тем коридором, по которому всегда надвигались на Россию германские полчища[34]. С другой стороны, однако, у англичан на шее сидели руководители польского правительства в эмиграции, которые не имели ни малейшего намерения стать друзьями СССР. Мало того, даже притом, что их позиция делалась всё слабее день ото дня, они вели себя так, словно за ними стояла мощь великой державы. После тщетных попыток склонить их к компромиссу Черчилль и Иден в частных разговорах ругали их последними словами и находили их поведение неразумным. Такого же мнения придерживались и многие американцы, хотя сам Рузвельт предпочитал держаться в стороне от этих споров[35]. По настоянию союзников Москва согласилась вступить в переговоры с лондонскими поляками на основе Тегеранских соглашений (то есть признания новой границы вдоль «линии Керзона»), к которым добавила требование об удалении из эмигрантского правительства наиболее антисоветски настроенных деятелей. Но из переговоров ничего не вышло.
Вступление Красной Армии в Польшу и трагический провал Варшавского восстания решительно изменили положение. Стало ясно, что созданный с советской помощью в Люблине Комитет национального освобождения способен управлять, в то время как силы, враждебные СССР, могли еще причинять определенные неприятности советским войскам (меньшие, впрочем, чем те, которые смогли доставлять греческие партизаны английским войскам в Греции), но не в состоянии серьезно затруднить их наступление. К концу года, таким образом, эмигрантские лидеры очутились в драматической ситуации внутренней слабости и растущей международной изоляции. Глава их правительства Миколайчик вполне осознал это, когда приехал в Москву второй раз, в октябре 1944 г., для участия в переговорах, которые шли между Черчиллем и Сталиным. Под нажимом англичан он в конце концов скрепя сердце согласился с идеей компромисса, но по возвращении в Лондон обнаружил, что его коллеги не намерены следовать за ним, и вынужден был уйти в отставку. Таким образом, эмигрантский лагерь распадался, между тем как люблинский лагерь продолжал консолидироваться. В первых числах января 1945 г. Сталин признал Комитет национального освобождения в качестве Временного правительства Польши. Он сделал это вопреки просьбам Рузвельта не предпринимать такого шага, так как на стороне СССР снова были весомые доводы: люблинские поляки были единственными, чьи войска сражались вместе с Красной Армией и кто способен был обеспечить безопасность ее тылам[36]. С этого момента Москва, с одной стороны, и Лондон с Вашингтоном — с /219/ другой, оказались в дипломатических отношениях с двумя разными и враждующими между собой правительствами Польши.
У англичан на шее сидело еще одно эмигрантское правительство, куда более беспомощное и дискредитировавшее себя, чем польское. Речь идет о югославском короле и его кабинете министров, полностью оттесненных от дел партизанским движением Тито и новым руководством, образовавшимся в результате этого движения. Из всех трех лидеров антигитлеровской коалиции Черчилль, вероятно, лучше, чем кто-либо иной, мог составить себе точное представление о характере и мощи партизанского движения в Югославии и о его праве на формирование нового руководства в стране[37]. Однако во главе этого движения стояли коммунисты, и этого одного было достаточно для того, чтобы Черчилль стремился отстранить их от власти. Еще большее недоверие питали к ним американцы[38]. Что касается Советского Союза, то при всех неясностях, которые могли возникать тогда в оценке обстановки в Югославии, симпатии общественности и сочувствие руководства были на стороне Тито. Весной 1944 г. в московской печати развернулась даже публичная дискуссия; в ходе нее один академик прямо поставил вопрос, не пришло ли время официально признать партизанское правительство и «отказать обанкротившейся клике в Каире (т. е. королю и его министрам. — Прим. авт.) в праве именовать себя правительством народа, которого она не представляет и который его не признает». В ответе академику говорилось, что он прав, но что вряд ли такие вопросы могут быть решены односторонней инициативой СССР, поскольку необходимо считаться с позицией других союзников[39].
Тито обладал преимуществом, какого не было ни у одного другого отряда европейского Сопротивления: его партизанские части реально контролировали страну, освободив подавляющую часть ее территории собственными силами. Советская дипломатическая поддержка была для него важна, но все же играла вспомогательную роль. По предложению англичан, поддержанному Москвой[40], он согласился вести переговоры с эмигрантскими кругами. После нескольких раундов переговоров и уже после того, как он обосновался в Белграде, было наконец заключено соглашение с премьер-министром эмигрантского правительства Шубашичем. Соглашение откладывало решение вопроса о монархии на последующее время, но запрещало королю возвращение в страну; предусматривало оно также образование единого правительства из представителей партизанского движения и эмигрантских кругов. Соглашение было благоприятно для Сопротивления, так как фактически закрепляло тот огромный авторитет, который оно завоевало в стране. Но против соглашения выступил король. Черчилль после этого попытался добиться внесения поправок в документ; Сталин же со своей стороны потребовал немедленного осуществления записанных в нем условий[41].
Помимо специфических вопросов, связанных с той или иной отдельной страной, между союзниками дебатировались и более /220/ комплексные проблемы. Необходимо было заложить основы той новой международной организации, решение о создании которой было принято на Московской конференции министров иностранных дел. Первоначальная инициатива в этом деле принадлежала американцам. 21 августа — 7 октября 1944 г. в Вашингтоне на вилле Думбартон-Окс состоялась трехсторонняя конференция. Советскую делегацию на ней возглавлял молодой посол Громыко. За эти недели плодотворного груда было достигнуто соглашение почти по всем обсуждавшимся вопросам и практически вычерчено целиком здание будущей ООН — Организации Объединенных Наций. Лишь один важный пункт оставался несогласованным. Помимо Генеральной Ассамблеи ООН, где должны были быть представлены все члены этой организации, был задуман и более узкий орган — Совет Безопасности, уполномоченный принимать основные и обязательные к исполнению решения, предназначенные разрешать возможные конфликты между государствами. Постоянными членами Совета Безопасности должны были стать великие державы: Соединенные Штаты Америки, Великобритания, СССР и Китай (позже к ним была добавлена Франция). В Совет должны были избираться еще несколько стран, представляющих каждая определенный регион на определенный период времени, с тем чтобы обеспечить непрерывное чередование между ними. Спорным был пункт о системе голосования в Совете Безопасности. Следовало установить, достаточно ли для принятия решения просто большинства голосов или же сверх этого необходимо, чтобы за решение голосовали все постоянные члены Совета, то есть все великие державы. Обязательно и во всех случаях необходимо единогласие постоянных членов, отвечали советские представители. Американцы и англичане соглашались с этим принципом, но стремились ввести одно важное исключение: если одна из великих держав сама выступала в качестве стороны в конфликте, она не должна участвовать в голосовании.
Советские руководители, как и их представители в Думбартон-Оксе, еще до этого почувствовали опасение, что речь идет о создании такой международной организации, в которой их страна, будучи изолированной или почти изолированной, вынуждена будет повиноваться чужой воле. И Соединенные Штаты, и Великобритания знали, что в Генеральной Ассамблее ООН они могут рассчитывать на немалое число подручных. Для Вашингтона это были латиноамериканские страны, для Лондона — доминионы Содружества наций. В стремлении исправить подобную диспропорцию Громыко прощупывал возможную реакцию в том случае, если бы СССР потребовал принятия в ООН всех союзных республик по отдельности[42]. Не будем забывать, что из числа самых великих держав две — Китай и Франция — находились тогда в тесной зависимости соответственно от Америки и Англии, а Вашингтон, кроме того, не исключал, что к постоянным членам Совета следует добавить еще и Бразилию[43]. Право обязательного единогласия постоянных членов Совета (потом получившее обиходное название «право вето») было для Советского Союза единственной гарантией /221/ того, что он сможет действенно защищать свои интересы в органе, где в случае расхождения с другими он заведомо оказался бы в меньшинстве. Чрезвычайно показателен в этом отношении обмен посланиями по данному вопросу между Рузвельтом и Сталиным. Первый подкрепляет свою позицию юридическим аргументом, взятым из традиции американских судов (словно принцип частного права США способен регулировать межгосударственные отношения в будущей всемирной организации). Второй выставляет в ответ довод политического свойства: согласие между великими державами — это единственная предпосылка, которая вполне позволит ООН успешно действовать в будущем[44].
Наконец, еще одна, но, возможно, самая важная проблема заботила правительства трех великих союзников: что делать с побежденной Германией? Для Советского Союза эта проблема имела не меньшее значение, чем проблема Восточной Европы, с которой она, кстати говоря, была связана. Решение в тот момент казалось относительно легко достижимым уже по той причине, что мало кто в мире тогда выступал за снисхождение к немцам. Сталин был убежден, что его союзники согласятся на демонтаж германской крупной промышленности, взрастившей военную машину гитлеризма, хотя бы во имя соображений конкурентной борьбы. «После поражения Германии, — сказал он, — она, конечно, будет разоружена как в экономическом, так и в военно-политическом отношении»[45]. Однако как в точности будет выглядеть уготованная ей участь, установлено не было.
Европейская консультативная комиссия в Лондоне наметила границы оккупационных зон для армий трех держав, причем за Советским Союзом была закреплена Восточная зона, за англичанами — Северо-западная, а за американцами — Юго-западная. Наибольшие противоречия в момент проведения этих границ возникли не между Советским Союзом и двумя другими участниками коалиции, а между Великобританией и США. В Тегеране Рузвельт и Черчилль набросали разные планы расчленения Германии. Сталин и по этому пункту предпочел слушать других, чем выдвигать собственные предложения, хотя и проявил интерес к американскому варианту. Правительство США подготовило проект, центральной идеей которого было лишить немцев их промышленности. Известный как «план Моргентау», он был парафирован Рузвельтом и Черчиллем во время их свидания в Квебеке в сентябре 1944 г. Однако вскоре после этого указанный план, предусматривавший низведение Германии до положения страны с «преимущественно земледельческой и животноводческой экономикой», натолкнулся на критику в политических кругах Вашингтона и Лондона, и его пришлось снять с повестки дня[46]. Других готовых проектов не было. У политических деятелей трех держав не было, таким образом, ясно определенных представлений насчет будущего их главного врага.
Единственный пункт, по которому Советский Союз проявил собственную инициативу, был пункт о репарациях. В качестве страны, потерпевшей наибольший урон, СССР имел право и говорить первым. В частных /222/ беседах в Тегеране Сталин уже затрагивал эту сторону дела. Теперь подходило время выдвинуть более обстоятельные предложения. Советское право на репарации не оспаривалось открыто союзными правительствами, которые считали даже, что СССР мог бы потребовать использования немецкой рабочей силы для залечивания хотя бы некоторых ран, нанесенных войной его хозяйству. Вместе с тем и в Америке, и в Англии проявлялась явная тенденция к сокращению запрашиваемых Советским Союзом сумм из опасения, что советское влияние на германскую экономику сделается слишком сильным. Советские руководители сталкивались в этом отношении с неуловимо тонким препятствием, существовавшим не только между правительствами, но и между населением трех держав. Представления человека, как известно, вырастают из его личного опыта: американцу и даже англичанину было очень трудно вообразить всю ту бездну страданий, которая выпала на долю советских людей. Общественность в двух западных державах все еще не верила, что содержание периодических сообщений правительства Москвы о зверствах гитлеровцев на оккупированных территориях соответствует истине: она предпочитала считать их пропагандистскими преувеличениями[47]. Отсюда недалеко было и до мысли о том, что запрошенные размеры репараций продиктованы обостренным чувством мести. На подобные трудности Москва натолкнулась уже при выдвижении относительно скромных запросов по возмещению убытков, предъявленных мелким союзникам Гитлера.
Здесь затрагивался едва ли не самый драматически острый для Советского Союза вопрос. СССР готовился победоносно завершить войну, выступая во всемогуществе своей военной мощи, но за плечами у Красной Армии лежала истощенная и вконец разоренная страна. Советские руководители понимали, хотя и предпочитали не говорить об этом, что именно здесь коренится главный фактор их слабости по отношению к англичанам и в еще большей степени американцам. Причем масштабы этого фактора были столь велики, что для его преодоления недостаточно было и репараций. В международных переговорах стал вырисовываться еще один аспект. Уже с 1943 г. и на протяжении всего 1944 г. шло неявное зондирование и велись неофициальные переговоры относительно возможности продления ленд-лиза и после окончания войны либо предоставления американцами Советскому Союзу крупного займа для приобретения товаров в США[48]. 3 января 1945 г. Молотов предпринял наконец официальный демарш, попросив у Соединенных Штатов заем в 6 миллиардов долларов сроком на 30 лет из 2,5 процента годовых на покупку промышленных товаров. Запрос был сформулирован необычным образом. «Это была самая странная просьба о займе, какую я только получал когда-либо в своей жизни», — комментировал посол США Гарриман, являющийся также банкиром-миллиардером. Молотов обосновывал ее
«неоднократными заявлениями американских государственных деятелей о желательности получения крупных и долговременных советских заказов на послевоенный период, и в частности на переходное к мирному время»,
изображая /223/ дело таким образом, словно это он делал одолжение Соединенным Штатам[49]. Это был неуклюжий маневр. Возможно, что отчасти он был продиктован схематичным анализом американского капитализма, который, как считали в Москве, исходя из опыта довоенного кризиса, после войны обречен на неизбежный спад производства с миллионами безработных. Как бы то ни было, ясно, что в первую очередь то был признак сильнейшего замешательства советского министра, который знал, что, выступая в роли просителя, он обнажит всю хрупкость того могущества, которое демонстрировала его страна.
Подтверждение тому мы находим в дальнейшей истории этого запроса. Американцы ожидали, что он будет поставлен на обсуждение на предстоящей конференции глав трех держав в Ялте. Посол Гарриман в своих воспоминаниях допускает неточность, когда пишет, что вопреки ожиданиям никто об этой просьбе не заводил и речи. Как явствует из самих вашингтонских документов, Молотов говорил на эту тему со своим американским коллегой Стеттиниусом одновременно с обсуждением вопроса о репарациях, но настойчивости не проявил. Возможно, он ждал, что собеседник первым вернется к данному вопросу, чувствуя, что поступить иначе значило бы сделать уязвимой всю свою позицию на переговорах. Разумеется, это не более чем домысел, но домысел обоснованный. Сверх этого мы не в состоянии ничего сказать, так как советская сторона не опубликовала никаких документов по этому вопросу. Американские источники — единственные, какие имеются в распоряжении исследователей. Молотов тем не менее высказался в том смысле, что дело это «очень важное»[50].
Крымская конференция
Вторая встреча Сталина, Рузвельта и Черчилля состоялась 4–11 февраля 1945 г. в Крыму, в курортном городе Ялта. Проведению ее предшествовала история, сходная с предысторией Тегеранской конференции. Еще летом предыдущего года Рузвельт предложил Сталину встретиться в Шотландии, но тот ответил, что не может отлучиться с поста руководителя военными операциями[51]. Позже между двумя государственными деятелями состоялся обмен посланиями относительно места проведения запланированной встречи «тройки». Сталин на этот раз утверждал, что никак не может покинуть пределы СССР по состоянию здоровья. Наконец Рузвельт согласился приехать в Крым. Тем временем, в октябре 1944 г., Черчилль предпочел самолично прибыть в Москву для встречи со Сталиным. Этот последний, однако, получил от президента США предупреждение, что беседы с премьер-министром Англии могут носить лишь характер подготовительных переговоров перед трехсторонней встречей, поскольку решение любой из стоящих в повестке дня проблем требует участия всех трех глав держав. «Вы понимаете, я уверен, — писал он, — что в нынешней всемирной войне буквально нет ни одного вопроса, будь то военный или политический, в котором не были бы заинтересованы Соединенные /224/ Штаты»[52]. Следует иметь в виду, что, согласованно ведя войну и консультируясь между собой куда чаще, чем с Советским Союзом, американцы и англичане еще не составляли прочного блока. Между ними имелось немало разногласий, которым суждено было выйти на поверхность, в том числе и в Ялте.
В Крыму были обсуждены все рассмотренные нами выше проблемы, и для большинства из них было найдено решение. Напомним о выводах конференции пункт за пунктом. В результате прямых переговоров между Рузвельтом и Сталиным соглашение об участии СССР в войне с Японией приобрело форму официального обязательства. Советские войска должны были начать военные действия не позже, чем через три месяца после окончания войны в Европе. Взамен Сталин добился территориальных уступок для СССР. Они включали: южную часть острова Сахалин (северная была советской и до этого) и Курильские острова, военную базу Порт-Артур в Китае и объявление Дайрена открытым портом при соблюдении преимущественных интересов СССР, а также мажоритарное участие в авуарах двух главных железных дорог Маньчжурии. Тем самым восстанавливались все те права, которыми Россия обладала на Дальнем Востоке до поражения в войне с Японией в 1905 г.
Что касается системы голосования в Совете Безопасности, то соглашение было найдено на базе компромиссного предложения, выдвинутого Рузвельтом и принятого после некоторых колебаний Сталиным. По существу, «право вето» великих держав сохранялось. Однако в случае, если одна из них оказывалась участницей конфликта, но при этом в действие приводилась примирительная процедура, то эта держава не должна была прибегать к «праву вето». Если же, напротив, Совет Безопасности намеревался применить против нее санкции или принять другие обязательные к исполнению меры, то указанная держава вполне могла воспользоваться своим «правом вето». В обмен на эту уступку Сталина (которую его собеседники сочли важной[53]) СССР добился принятия в ООН двух своих республик: Украины и Белоруссии.
В отношении Югославии решено было рекомендовать участникам спора немедленно претворить в жизнь соглашение Тито — Шубашича. Новое единое правительство страны должно было затем рассмотреть два выдвинутых Черчиллем требования: расширение парламента движения Сопротивления — АВНОЮ — за счет тех депутатов прежней законодательной ассамблеи Югославии, которые не запятнали себя сотрудничеством с оккупантами, и ратификация решений этого объединенного парламента будущим Учредительным собранием.
Долгим и острым был спор о Польше. Ее восточная граница была окончательно установлена по «линии Керзона» с незначительными изменениями в пользу поляков. В виде компенсации Польша расширялась за счет Германии на севере и западе. Черчилль счел все же чрезмерным предложение Сталина о границе по Одеру и Западной Нейсе и не пожелал согласиться с ним. Наибольшие трудности возникли при обсуждении вопроса о польском правительстве. Черчилль и Рузвельт /225/ уже не защищали эмигрантскую компанию в Лондоне, но не признавали и Люблинский комитет, находя его непредставительным. Они требовали, чтобы было образовано новое правительство на более широкой основе. После многократного обмена полемическими высказываниями Сталин добился, чтобы решение предусматривало просто реорганизацию люблинской группы с включением в нее других «демократических» деятелей из числа находящихся в Польше и в эмиграции на Западе. Заключительные переговоры по этому вопросу польским руководителям предстояло провести в Москве под руководством Молотова и послов Англии и США. После такого рода «расширения» польское правительство подлежало признанию трех великих держав. Но и по окончании этой операции оно все еще должно было считаться временным: вплоть до того, по мнению Сталина, недалекого момента, когда в стране смогут быть проведены по всем правилам свободные выборы.
Большое внимание было уделено Германии. Уже согласованные оккупационные зоны были одобрены главами правительств. По англо-американскому требованию было решено отвести одну зону и для Франции, выделив для этого территорию из английской и американской зон. Франции, таким образом, предстояло войти наряду с Соединенными Штатами, Великобританией и СССР в коллегиальный орган — Контрольный совет, который победители намеревались учредить в Берлине. Это тоже было уступкой Сталина двум другим союзникам. Шел разговор также о расчленении Германии, и само слово «расчленение» было вставлено в текст условий о капитуляции, которые предстояло предъявить немцам. Подлинного обсуждения этой темы, однако, не состоялось. Сталин спросил у своих собеседников, по-прежнему ли их общим намерением является расчленение Германии на несколько частей. Рузвельт мельком заметил, что решение вопроса может быть предуказано уже самим делением страны на оккупационные зоны[54]. В свою очередь Черчилль вел себя настолько уклончиво, что могло даже возникнуть впечатление, что он отказался от прежней своей позиции. Дальше этого, во всяком случае, обсуждение не пошло.
Более широко развернулись дебаты по вопросу о репарациях. Советская делегация представила свой план. На немцев по этому плану накладывалось обязательство выплатить 20 млрд. долл., половину из которых — СССР. Советские представители подчеркнули при этом, что упомянутая сумма далеко не покрывает размеров причиненных разрушений. Репарации должны были выплачиваться не деньгами, а в натуральной форме и двояким образом: путем вывоза целых промышленных предприятий и путем ежегодных поставок текущей промышленной продукции. Англичане воспротивились цифрам, назначенным советской стороной, ссылаясь на то, что опыт взимания репараций после первой мировой войны показал невозможность реального получения подобных сумм. Рузвельт занимал более примирительную позицию. Он понимал, что отказ не только оскорбит, но и насторожит московских собеседников. Он высказал весьма важный критерий принципиального характера: уровень жизни немцев не должен превышать /226/ уровня жизни советского народа[55]. Американцы поэтому согласились с предложениями СССР. В заключительном протоколе были зафиксированы как их согласие, так и оговорки англичан.
На Ялтинской встрече решено было также придать постоянный характер конференции министров иностранных дел трех держав: они должны были регулярно встречаться через трех-четырехмесячные интервалы в одной из трех столиц по очереди. Были приняты наконец некоторые общие декларации. Одна из них касалась Германии. «Нашей непреклонной целью, — говорилось в ней, — является уничтожение германского милитаризма и нацизма», разоружение и роспуск всех германских вооруженных сил, уничтожение «раз и навсегда» их генерального штаба, ликвидация или взятие под контроль всей германской промышленности, которая могла бы быть использована для военного производства, устранение всякого нацистского и милитаристского влияния из общественных учреждений. Другая декларация касалась освобожденной Европы. В ней говорилось, что отдельным странам нужно помочь «уничтожить последние следы нацизма и фашизма и создать демократические учреждения по их собственному выбору». На протяжении переходного периода правительства трех держав будут помогать народам в любом освобожденном европейском государстве создавать условия внутреннего мира, проводить неотложные мероприятия по оказанию помощи нуждающимся народам, создавать временные правительственные власти в предвидении проведения свободных выборов[56]. Поскольку эти принципы затрагивали самую суть политических систем, они могли поддаваться разному толкованию. В них выражались, однако, те общие политические и общественные идеалы, под знаменем которых различные силы вели борьбу с фашизмом в Европе и во всём мире. Принципам этим суждено было поэтому оставить глубокий след.
В последующие годы Ялтинские соглашения будут подвергаться критике с самых разных сторон, будут изображаться чуть ли не как источник тех бед, которые еще предстоит испытать Европе и всему человечеству в целом. Более беспристрастный анализ, не делающий уступок изменчивой политической конъюнктуре, должен был бы, на наш взгляд, привести к иному выводу. Договоренности, которых удалось достигнуть в Крыму, были плодом общего стремления не подорвать столь дорогой ценой заработанную победу в такой момент, когда она была уже так близка. Эти результаты потребовали уступок от всех участников: от Советского Союза не меньше, чем от западных держав[57]. Намеченное в соглашениях мирное урегулирование основывалось на реальных и глубоких изменениях, порожденных войной, в мировом соотношении сил. Оно обладало поэтому важным политическим значением. Вопрос, которым, если уж на то пошло, можно задаться, заключается в другом: не опережали ли частично эти соглашения свое время — ведь новое соотношение сил еще далеко не консолидировалось, и осознание происшедших перемен отдельными участниками союза было отнюдь не таким отчетливым, каким оно /227/ станет много позже. Отсюда и те трудности в их практическом воплощении, которые выявятся в скором времени.
Так, политическая карта Европы, особенно ее центрально-восточной части, была нарисована заново. Эта новая карта, пускай еще только временная и не вычерченная до конца, предполагала массовые перемещения населения. Первым этого потребовал чехословацкий лидер Бенеш. Памятуя о прискорбном опыте Мюнхена, он добился принятия своего предложения о переселении в Германию из Судетской области жителей немецкой национальности. Еще летом 1944 г. Украинская и Белорусская Советские Республики заключили с польским Комитетом национального освобождения в Люблине соглашение, позволявшее переезд через «линию Керзона» всем желающим воссоединиться с собственной нацией (полякам — с Польшей, украинцам — с Украиной и т. д.)[58]. Наконец, передача Польше новых территорий, ранее входивших в состав Германии, влекла за собой — и трое участников встречи в Ялте знали это — удаление немецкого населения из этих районов (Сталин заметил, что жители сами покидали их при подходе Красной Армии[59]). То было жестокое решение болезненных проблем, но это был также единственный способ обеспечить в регионе большую этническую однородность.
Ялтинская конференция повлекла за собой немедленные практические последствия. 5 апреля 1945 г. СССР денонсировал договор о нейтралитете с Японией, заключенный четырьмя годами раньше. 25 апреля в Сан-Франциско открылась учредительная конференция ООН. В Югославии начало осуществляться соглашение Тито с Шубашичем. Было образовано единое правительство, в котором первый занял пост председателя, а второй — министра иностранных дел: преобладающим в кабинете, во всяком случае, было влияние сил движения Сопротивления и коммунистов. В том же апреле югославская делегация во главе с Тито и с участием Шубашича отправилась и Москву для заключения Договора о дружбе, взаимной помощи и послевоенном сотрудничестве между Советским Союзом и Югославией[60].
В те же недели вновь обострились противоречия по наиболее серьезным из европейских проблем — польской и германской, — которые и в Ялте вызывали самые острые разногласия. Перед заседавшей под председательством Молотова комиссией по формированию нового польского правительства снова во весь рост встала дилемма, казалось было, разрешенная в Крыму. Советские руководители стремились просто к расширению Люблинского комитета (уже перебравшегося в Варшаву) и предлагали решение, аналогичное тому, которое было согласовано между Тито и Шубашичем; между тем англичане и американцы помышляли о правительстве, сформированном на основе совершенно новых критериев. В апреле Сталин положил конец промедлениям и подписал с поляками такой же договор, какой незадолго перед тем был заключен с югославами[61].
Новых успехов не удалось достичь и по вопросу о германских репарациях. Идея расчленения Германии с молчаливого согласия /228/ всех союзников была снята с повестки дня. Именно Советский Союз перед лицом плохо замаскированного сопротивления англичан в конце марта дал знать, что рассматривает план расчленения Германии «как возможную перспективу для нажима» на немцев, а не как «обязательный план»[62]. По поводу мотивов, побудивших Сталина предпринять этот шаг, ни разу не было дано сколько-нибудь убедительных сведений. В более позднее время советские историки в угоду политическим соображениям стали утверждать, что Советское правительство всегда было противником идеи расчленения (что не соответствует истине)[63]. Вероятным представляется скорее, что Сталин руководствовался многообразными мотивами: тут были и противодействие англичан, и стремление не сорвать получение репараций со всей территории Германии (а не только из Восточной зоны), и озабоченность тем, чтобы в этой последней фазе войны (которая, как мы увидим, и без того поставила перед Советским Союзом проблемы весьма неприятного свойства) не оказаться в глазах немцев единственным непримиримо жестоким врагом.
В последние годы американские историки опубликовали исследования, показывающие, что правительство Вашингтона после Ялты действовало с целью изменить соглашения и компромиссы, достигнутые в Крыму, к невыгоде советской стороны[64]. По крайней мере по двум пунктам — польскому вопросу и вопросу о репарациях — этот вывод подкрепляется фактами. Такое же впечатление было в ту пору у советских руководителей, особенно в том, что касается Польши[65].
12 апреля 1945 г. умер Рузвельт. Его место занял вице-президент Трумэн. Нет смысла здесь вдаваться в застарелый спор о том, какую роль сыграла эта внезапная перемена в руководстве в последующей эволюции американской политики. Бесплодно задаваться вопросом, какого курса придерживался бы Рузвельт, если бы не умер. Среди Советских авторов долгое время было распространено убеждение, что именно новый президент явился главным виновником ухудшения отношений между двумя правительствами[66]. На самом деле ужесточение американской позиции было обусловлено объективными и глубинными причинами. Весьма сильным стал нажим со стороны тех, кто требовал более крутого обращения с советским партнером: достаточно прочитать американские дипломатические документы той поры, чтобы убедиться в этом. Прибыв в Вашингтон, Молотов сразу же констатировал, что здесь подули ветры, куда менее благоприятные для его страны. По пути на конференцию в Сан-Франциско он встретился с новым президентом, который заговорил с ним на непривычно резком языке, чуть ли не в ультимативном тоне. Несколькими часами раньше Трумэн сказал своим сотрудникам, что если русские не желают «сотрудничать», то они «могут убираться к чертям»[67].
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая