Немцы обороняются только на Востоке
Первые тучи над победой появились еще до того, как она была завоевана, когда она была, как говорится, на расстоянии протянутой руки. Гитлер был обречен, однако политический итог войны, несмотря на только что заключенные соглашения, был еще не вполне ясен. Во многих отношениях Ялтинские соглашения носили определяющий характер, но оставались в них и немаловажные пробелы. Самый серьезный из них заключался в том, что соглашения не устанавливали окончательно судьбы Германии. С разгромом гитлеризма антифашистская коалиция теряла того «общего врага», который, по выражению Черчилля, «был, в общем-то, единственной нитью, связывавшей союз»[1]. К этой объективной причине ослабления коалиции добавлялся еще один фактор, так сказать, субъективно-конъюнктурного свойства. Предсмертные попытки немецких руководителей внести рознь в ряды противников и завязать с ними сепаратные переговоры не могли спасти то, что еще оставалось от гитлеровской Германии, но давали пищу новым подозрениям в отношениях между тремя великими державами.
Как признают все специалисты по военной истории, с марта 1945 г. сопротивление немцев англо-американским войскам постепенно угасало, сохраняя вместе с тем прежнее упорство перед советскими войсками. Берлинские главари все более оголяли Западный фронт и бросали на Восточный все, что еще могли наскрести[2]. Исследователи не раз ставили перед собой вопрос, что же побуждало руководителей рейха вести это последнее сражение в условиях практически безнадежных, когда армии противника действовали уже на территории самой Германии. Ответственность за продолжение войны при этом чаще всего возлагалась на бесноватого одиночку — Гитлера. Однако более убедительный ответ, как указывают некоторые авторы, следует искать в «мистической вере» многих политических, экономических, военных руководителей нацистского рейха в то, что «им удастся в известном смысле предвосхитить будущую НАТО и вместе с западными державами повернуть войну на Восток»[3]. В тот момент подобные расчеты были абсурдом, но, как покажут дальнейшие события, их нельзя было назвать абсолютно немыслимыми. Например, один из членов «большой тройки», Черчилль, который превосходно сознавал, на что возлагают свои надежды немцы, позже признавался, что главнейшей его заботой в те месяцы было остановить продвижение советских войск, или, как он выражался, «обменяться с русскими рукопожатием возможно восточнее». Политическая слабость подобных замыслов заключалась в их непопулярности: человечество присутствовало наконец при издыхании фашизма и знало, какой колоссальный вклад в достижение победы /230/ внес советский народ. Черчилль признает, что в ту пору он чувствовал себя среди ликующих толп изолированным и непонятым. Кстати говоря, он тщательно остерегался публично провозглашать то, что думал про себя или говорил в частных беседах[4].
Дело было не только в разной степени сопротивления немцев на Восточном и Западном фронтах. Советских руководителей встревожил также один эпизод, который не мог не выглядеть подозрительным в их глазах. В конце февраля — начале марта командующий войсками СС в Италии генерал Вольф установил контакт с руководителем американской разведки в Швейцарии Алленом Даллесом с целью обсудить условия капитуляции немецких войск на Апеннинском полуострове. Вольф действовал, разумеется, не по свой инициативе, и тайная цель его демарша, как обнаружилось позже, состояла в том, чтобы гитлеровским частям, сложившим оружие в Италии, было разрешено отойти в Германию. Союзники информировали Москву об этих контактах, когда советские руководители уже получили сведения о них по своим собственным каналам; они не выдвинули возражений, но потребовали, чтобы в переговорах участвовал их представитель. Союзники ответили отказом, заявив, что речь идет о сугубо предварительных беседах и что подлинные переговоры будут происходить в штаб-квартире англо-американских войск в Казерте, где будет присутствовать и советский офицер. Отказ заставил советских руководителей думать, что за их спиной готовится заключение соглашения, по которому немцы распахнут двери перед наступающими англо-американскими армиями, но будут по-прежнему удерживать на расстоянии советские войска. Вследствие этого в конце марта — начале апреля между Сталиным и Рузвельтом состоялся обмен самыми жесткими посланиями, какие только они посылали друг другу на протяжении всей войны. Кончилось это тем, что они взаимно обвинили друг друга в получении неверной информации от собственных сотрудников[5].
Миссия Вольфа окончилась ничем. Американцы неизменно заявляют в этой связи, что вели себя честно, и на самом деле нет никаких данных, которые бы доказывали противоположное. Но после того как советское руководство было отстранено таким образом от ведения общих дел, оно решило, что может основываться лишь на информации от собственных разведывательных служб[6]. Сведения, добываемые таким путем, могли быть неточными или преувеличенными, но ведь они, как подчеркивал Сталин, совпадали с практическим поведением немцев на полях сражений. Нервозность Москвы поэтому была вполне объяснимой.
С помощью все той же зарубежной агентуры советские руководители были введены в курс дискуссий, развернувшихся в англо-американском командовании по вопросу о стратегических задачах последних недель войны. В центре споров стояло завоевание Берлина. Город находился далеко в глубине будущей Советской зоны оккупации Германии. Поэтому генерал Эйзенхауэр решил, что после /231/ форсирования Рейна англо-американские войска продолжат наступление не на столицу, а на Лейпциг, с тем чтобы соединиться с Красной Армией на Эльбе и рассечь Германию на две части. Об этом своем решении он информировал непосредственно Сталина. Черчилль же и британские генералы стремились любой ценой достичь Берлина прежде, чем туда придут русские, и не соглашались с планом американского верховного главнокомандующего. В начале апреля, таким образом, в руках у Сталина оказались два взаимно исключающих документа: послание Эйзенхауэра и донесение советской разведки, утверждавшее, что войска Монтгомери готовятся нанести удар по Берлину[7]. Сталин высоко оценил лояльность Эйзенхауэра, но все же решил прибегнуть к хитрости. В ответе американскому генералу он одобрил его планы и одновременно заверил его, что Берлин утратил свое «прежнее стратегическое значение» и что советские войска в связи с этим направят для взятия города лишь второстепенную группировку сил[8]. В действительности же он только что подписал директиву о проведении последнего крупного наступления в этой войне — на столицу Германии.
В глазах советских людей взятие Берлина должно было служить необходимым увенчанием их победы. Дело было не только в престиже. Берлин в их руках означал гарантию того, что СССР сможет заставить других считаться со своим мнением при решении вопроса о судьбах Германии. Лишь
«при взятии Берлина, — писал потом Жуков, — получили окончательное решение важнейшие военно-политические вопросы, от которых во многом зависело послевоенное устройство Германии и ее место в политической жизни Европы».
Участь германской столицы, по мнению того же маршала, с которым соглашаются и западные мемуаристы, была окончательно решена в тот момент, когда советские армии пошли в наступление с плацдарма на Одере[9]. Пожалуй, опасения, что союзники придут в Берлин раньше советских войск, были тогда чрезмерными; причем примечательно, что среди военных они были распространены больше, чем среди политических деятелей[10]. Однако в нагромождении слухов, сопровождавших крах гитлеровского рейха, то были не совсем безосновательные опасения.
Упорство, с каким немцы продолжали сражаться против русских, одновременно прекращая сопротивление на Западе, объяснялось не только политическими расчетами их предводителей. Действовал и владеющий населением страх, который частично был следствием многолетней антикоммунистической пропаганды, но в еще большей мере был продиктован ожиданием возмездия за содеянные немцами преступления в России. С другой стороны, у советских бойцов было объяснимое желание мести: многие из них по собственному опыту знали, что такое немецкая оккупация. «Да, смерть — за смерть, да, кровь — за кровь; за горе — горе...» — писал незадолго до того поэт Твардовский[11]. Эренбург заявлял:
«Возмездие началось. Оно будет доведено до конца... А для меня — для советского гражданина, /232/ для русского писателя, для человека, который видел Мадрид, Париж, Орел, Смоленск, — для меня величайшее счастье топтать эту землю злодеев и знать: не случай, не фортуна, не речи и не статьи спасли мир от фашизма, а наш народ, наша армия, наше сердце, наш Сталин»[12].
Однако же именно Эренбург был избран Сталиным мишенью для критики, косвенной целью которой было дать знать немцам, что, одержав победу, СССР сумеет проявить великодушие и что его политика по отношению к ним будет продиктована не одним лишь стремлением к расплате за всё. Это было в тот момент, когда Москва только что отказалась от планов расчленения Германии. Накануне наступления на Берлин, 14 апреля, «Правда» опубликовала пространную статью одного из новых партийных деятелей, Александрова, который обвинял Эренбурга в «упрощениях». Обвинений, по сути дела, было два. Первое — что немцы изображались им как «единая колоссальная шайка»; этот тезис помогал гитлеровцам удерживать соотечественников под своим влиянием и побуждать их к отчаянному сопротивлению. Второе же заключалось в том, что, по словам Эренбурга, немцы оголяли Западный фронт и усиливали Восточный именно из страха расплаты за свои преступления: этому факту, утверждал Александров, «нужно дать совсем другое объяснение»[13].
Целью статьи было дать понять не только врагу, но и советским солдатам, что теперь, несмотря на всё прошлое, необходимо проводить различие между немцами и нацистами. В этом же направлении была развернута и пропагандистская работа в армии. Но газетная полемика выглядела малосущественной деталью на фоне действительности военного времени. Выпад против Эренбурга был неблагородным не столько потому, что в статье «Правды» неточно был отражен дух его выступлений (кстати говоря, аналогичных тем, которые публиковали многие советские газеты), сколько потому, что он всегда служил излюбленной мишенью для гитлеровской пропаганды[I]. Но статья Александрова была не только неблагородной, а и неэффективной. Слишком ясно всем было, комментировал впоследствии сам Эренбург, что «реки крови не бутылка чернил»: для устранения ненависти, накопившейся в Восточной Европе по вине Гитлера, требовалось нечто куда более серьезное[14].
Взятие Берлина
Наступление на Берлин началось 16 апреля. Тремя днями раньше советские войска, сражавшиеся на южном фланге фронта и незадолго /233/ перед тем отразившие последнее немецкое контрнаступление в Венгрии, вступили в Вену. В штурме германской столицы, план которого был утвержден 1 апреля на узком совещании у Сталина, участвовали армии трех фронтов: 1-го Белорусского, который под командованием Жукова занимал центральный участок полосы наступления; 2-го Белорусского под командованием Рокоссовского, наступавшего севернее, и 1-го Украинского, которым командовал Конев. Их подстёгивала необходимость торопиться, чтобы одним ударом меча отсечь узел последних политических комбинаций, затевавшихся немцами. Наступление началось еще до того, как армии Рокоссовского, только что завершившие бои в Померании, успели произвести перегруппировку и подготовиться к операции[15]. В первый момент Сталин хотел доверить задачу взятия Берлина одному Жукову, но некоторые военачальники возражали, и он оставил открытой возможность того, что танковые армии Конева при благоприятных обстоятельствах тоже повернут на север для нанесения удара по Берлину с южного и юго-западного направлений[16].
Руководство операцией по овладению Берлином представляло для Жукова официальное признание его первенства среди выдающихся советских полководцев. Битва, однако, мало что добавила к его военной славе. То была, по его собственному признанию, «одна из труднейших операций второй мировой войны». Красной Армии она стоила огромных потерь: примерно 300 тыс. человек убитыми и ранеными[17]. Под Берлином агонизирующая германская армия сопротивлялась с безоглядным упорством. С конца января, когда советские войска вышли на Одер, у немцев было время укрепить подступы к городу. Жуков начал штурм глубокой ночью, при свете прожекторов. Но эффект неожиданности был относительным. За Одером его дивизии натолкнулись на грозные укрепления Зееловских высот, прикрывавших столицу; преодолеть это препятствие им удалось лишь на третий день.
Руководство операцией со стороны Жукова впоследствии стало предметом суровой критики некоторых прославленных генералов, бывших тогда у него в подчинении. Вероятно, в стремлении поскорее добиться победы он действительно допустил чрезмерное скопление танковых и пехотных дивизий в узкой полосе наступления, из-за чего войска, мешая друг другу, двигались медленнее, чем могли бы[18]. Более успешным было наступление Конева, которому не приходилось штурмовать город в лоб. Преодолев реку Нейсе, его фронт смог прорвать линию вражеской обороны и ввести в прорыв танковые армии генералов Рыбалко и Лелюшенко, которые в свою очередь получили приказ Сталина наступать на Берлин. 20—21 апреля войска Конева и Жукова почти одновременно достигли окраии германской столицы[19].
Собственно штурм города начался 25 апреля. В этот же день другие соединения Конева достигли Эльбы и в окрестностях Торгау установили контакт с американскими частями из армий генерала /234/ Брэдли: союзники пожали друг другу руки в самом сердце Германии. В Берлине же советские войска, охватив город со всех сторон, медленно продвигались к центру, ведя бои за каждую улицу и каждый дом. Немцы цеплялись за любое из тех многочисленных препятствий, которыми изобилует такой крупный город, как Берлин, каналы, железнодорожные насыпи и платформы, метрополитен и другие подземные коммуникации. В укрепленные бастионы превращались крупные здания, их чердаки и подвалы. Эта отчаянная оборона подавлялась шаг за шагом. Ликвидация некоторых очагов сопротивления потребовала затяжных боев. Наибольшую известность приобрело сражение за рейхстаг, которое длилось 29 и 30 апреля. К вечеру второго дня, когда на нижних этажах еще шел бой, два советских сержанта водрузили Красное знамя на огромном куполе дворца. Теперь немцы удерживали лишь небольшое пространство в центре города, где размещались правительственные учреждения.
В ночь на 1 мая в штаб Чуйкова явился генерал Кребс, с тем чтобы от имени Геббельса начать переговоры о перемирии — единственные сепаратные переговоры с советской стороной, о которых известно историкам. Именно Кребс объявил советским представителям, что Гитлер несколькими часами раньше покончил жизнь самоубийством вместе со своей женой Евой Браун[II]. После лихорадочных консультаций с Жуковым и Сталиным Кребсу было заявлено, что речь может идти только о безоговорочной капитуляции[20]. С этими инструкциями он был отослан обратно; немного спустя и Геббельс, и Кребс покончили жизнь самоубийством. Капитуляция остатков берлинского гарнизона состоялась утром 2 мая по приказу его последнего командующего, генерала Вейдлинга.
Однако войне на Востоке суждено было затянуться еще на несколько дней: предстояло освободить западную часть Чехословакии, где оставалась пока немецкая группировка численностью около миллиона человек. Еще 28 апреля Сталин позвонил Коневу и как бы мимоходом спросил у него: «Как вы думаете, кто будет брать Прагу?»[21]. Советские войска продвигались к чехословацкой столице с юга, востока и севера. Ближе всех, однако, к ней были американские войска. Прага между тем находилась к востоку от той демаркационной линии, которая была согласованно установлена союзниками в качестве водораздела между зонами действия соответствующих армий. Немцы старались сдержать наступление советских войск /235/ и сдаться американцам. Конев отклонил предложение Брэдли двинуть к Праге американские части[22]. 5 мая город восстал. Однако повстанцам пришлось пережить тяжелые часы, когда немцы предприняли попытку подавить восстание, угрожавшее отрезать им пути отступления на запад. Коневу вместе с тем требовалось время, чтобы перегруппировать свои войска, участвовавшие в штурме Берлина: его армии смогли начать наступление на Дрезден и далее — к столице Чехословакии — лишь 6 мая. Танковые колонны 1-го Украинского фронта прибыли в Прагу 9 мая и были триумфально встречены населением.
В западной части Чехословакии нашли конец и остатки коллаборационистской армии Власова. Теперь это были просто банды отчаявшихся людей, у многих из которых за плечами было кроваво-жестокое прошлое. Провалившаяся попытка Гиммлера придать им осенью 1944 г. видимость «самостоятельной» армии была частью тех маневров, которые призваны были стимулировать пересмотр политики западных держав в «антибольшевистском» ключе. В последние дни войны власовские части в еще большей мере, чем немецкие, переживали процесс распада, а их личный состав отчаянно стремился сдаться в плен американцам. Кое-какие подразделения власовцев попытались было примкнуть к участникам Пражского восстания, другие в полной растерянности блуждали в лесах. Большая часть их была захвачена советскими войсками: среди них был и сам Власов[23]. Позже его доставили в СССР, где над ним состоялся суд, после которого он был повешен вместе со своими главными приспешниками.
Капитуляция Германии
И вот настал наконец великий день капитуляции Германии. Гитлер перед смертью передал свои полномочия адмиралу Деницу, которого не было в Берлине: он находился на севере Германии. Дениц предпринял еще одну попытку достичь сепаратного соглашения с англичанами и американцами. Капитуляция, было заявлено ему в ответ, может быть только всеобщей. После этого в ночь с 6 на 7 мая генерал Йодль подписал в штаб-квартире Эйзенхауэра в Реймсе акт безоговорочной капитуляции перед всеми державами-победительницами. Памятуя о прецедентах, Сталин не удовлетворился этим жестом. Он потребовал, чтобы капитуляция была подписана в Берлине в присутствии представителей всех союзных армий, и в первую очередь Жукова. Исполненная суровости церемония состоялась в бывшей столице фашистского рейха в ночь с 8 на 9 мая. На этот раз от имени немцев подпись поставил генерал Кейтель. От союзников присутствовали англичанин Теддер, американец Спаатс и француз де Латр де Тассиньи. Истинным моментом капитуляции в Советском Союзе неизменно считают только этот момент[24].
В Москве сообщение было передано поздно ночью. Мало кто /236/ спал в столице. Едва услышав новость по радио, люди стали выходить на улицы. Начался день ликования. Мужчины и женщины плакали, смеялись, пели, обнимались. Военных несли на руках, подбрасывали в воздух. Этот взрыв энтузиазма был чем-то вроде коллективного вздоха облегчения. Кошмар окончился. У каждого он оставил воспоминания о потерях и лишениях. «Это был, — скажет потом очевидец, — необычный день и в своей радости, и в печали...»[25]. Вечером Сталин произнес по радио краткую речь. Эхом откликнулись на его слова тридцать залпов тысячи артиллерийских орудий, сопровождаемых взрывом праздничного фейерверка.
Позже в Москве состоялось более официальное и организованное чествование вооруженных сил. 24 июня на Красной площади состоялся военный парад, на котором каждый из фронтов был представлен сводным полком, состоящим из наиболее отличившихся офицеров и солдат. Именно тогда 200 офицеров бросили 200 вражеских штандартов к подножию Мавзолея Ленина, с трибуны которого Сталин и другие высшие партийные руководители принимали парад. То были дни, когда командующие Красной Армией получали обильные почести и награды. Но сразу же после этого, 26 июня, специальным указом было учреждено «высшее воинское звание» Генералиссимуса, присуждаемое «за особо выдающиеся заслуги перед Родиной в деле руководства всеми Вооруженными Силами государства во время войны». Формулировка предполагала одного-единственного кандидата — днем позже новое звание было присвоено Сталину[26].
СССР вышел победителем из смертельного поединка. Планировавший уничтожение Советского Союза Гитлер вынужден был отравиться, чтобы не попасть в руки тех самых солдат, которых он третировал как «недочеловеков». Германия была наголову разгромлена. Ее имперские амбиции привели к тому, что сама немецкая территория была оккупирована армиями держав-победительниц. Фашизм был побежден. Советский Союз внес в достижение этой победы не только самый большой вклад кровью и военными усилиями. СССР сумел стать выразителем идеи необходимости самого широкого единства антифашистских сил в мире и тем оказал решающее содействие достижению этой цели. Вторая мировая война завершалась более радикальными результатами, чем первая, и СССР с полным правом занял свое место среди великих держав-победительниц.
Вместе с тем ни время, ни другие обстоятельства не позволяли упиваться победой. Дело было не только в том, что внутреннее положение страны оставалось тяжелым. Трения, взаимные подозрения, плохо скрытые разногласия, сопровождавшие продвижение победоносных армий в глубь Германии, представляли собой не преходящие явления, а первые тревожные признаки начавшегося уже процесса распада антифашистской коалиции. Мировая общественность еще мало что могла разглядеть, особенно в Советском /237/ Союзе, где люди всегда получали лишь строго официальную информацию. Но и их чуткое ухо улавливало отзвуки все более частых полемических выступлений печати по поводу Польши, Греции, Югославии, послевоенного устройства в Европе и возможного возникновения на континенте «западного блока»[27]. Именно эти проблемы более всего занимали в тот период внешнеполитические ведомства трех держав-победительниц, порождая подспудную, но постоянно нарастающую натянутость в отношениях между ними.
Правда, коалиция была слишком крупным историческим фактом, чтобы теперь, когда ее главная цель была достигнута, она могла развалиться вот так, в течение нескольких дней или недель: слишком выстраданным было участие в ней народов и слишком весомыми взаимные обязательства продолжить сотрудничество и в мирное время. На какой-то момент отношения между союзниками, видимо, вернулись к лучшим временам военного сотрудничества: это произошло в конце мая, когда в Москву в последний раз приехал с дипломатической миссией Гарри Гопкинс. Бывший советник Рузвельта был тяжело болен: считанные месяцы спустя он последовал в могилу за покойным президентом. Обеспокоенный тем, что «на протяжении последних недель враждебность американской общественности (к Советскому Союзу. — Прим. авт.) настолько усилилась, что возникла серьезная угроза отношениям между нашими двумя странами», он провел со Сталиным целую серию бесед. Отмеченные большой откровенностью обеих сторон, они продолжались с 26 мая по 6 июня[28]. Их успеху, конечно, способствовала сердечность личных отношений между их участниками, но главное заключалось в точном соблюдении собеседниками духа и буквы Ялтинских соглашений.
В ходе встреч Гопкинса со Сталиным и Молотовым были устранены препятствия, мешавшие успешному завершению конференции в Сан-Франциско. 26 июня состоялось принятие Устава ООН и тем самым учреждение самой этой международной организации. С мертвой точки было сдвинуто и решение польского вопроса. После кратких переговоров между польскими деятелями при посредничестве образованной в Ялте англо-советско-американской комиссии 22 июня в Москве было сформировано правительство национального единства, в котором представители уже обосновавшегося в Варшаве Временного правительства обладали неоспоримым большинством. Согласовано было наконец и решение о проведении новой встречи глав трех держав-победительниц: она должна была состояться в середине июля неподалеку от Берлина, в Потсдаме.
Потсдамская конференция
Последняя конференция высших руководителей антифашистской коалиции, собравшаяся в Потсдаме, была и самой продолжительной: она длилась с 17 июля по 2 августа. По своему характеру она весьма отличалась от предыдущих: Тегеранской и Ялтинской. Иным /238/ стал состав ее участников. Вместо Рузвельта был Трумэн. Черчилля сопровождал лидер лейбористской партии Эттли, который в разгар работы конференции занял его место, поскольку его партия победила на состоявшихся в те дни парламентских выборах в Англии. Лишь советская сторона была представлена теми же лицами. Как это видно даже из официальных протоколов[29], переменился и тон выступлений: он стал более резким, менее терпимым, порой язвительным. «Большой тройке» приходилось теперь обсуждать уже не вопросы ведения военных действий в Европе, а исключительно политические проблемы. За полгода, прошедшие после Ялты, шансы на достижение соглашения стали куда более зыбкими.
Центральной темой Потсдамских решений была Германия. Отказавшись от проектов ее расчленения, правительства трех держав должны были теперь согласовать принципы совместной политики по отношению к этой стране, оккупированной их войсками. Прежде всего было решено не ограничивать военную оккупацию никакими сроками. Некоторые проблемы возникли уже в день победы. Так, американцам предстояло отвести свои войска из Тюрингии и Саксонии, куда они вступили, преследуя противника, между тем как эти районы составляли часть запланированной Советской оккупационной зоны. Взамен США получали возможность наряду с другими оккупирующими державами, Англией и Францией, ввести войска в отведенный им сектор Берлина[30]. Большую настороженность в Москве вызывала та медлительность, с какой англичане осуществляли разоружение сдавшихся им немецких частей: некоторые из них сохранялись в состоянии боеготовности на протяжении определенного времени в угоду замыслам Черчилля, который не исключал, что они смогут пригодиться ему в качестве орудия давлении на Советский Союз[31]. Германией должен был управлять Союзный контрольный совет в составе четырех командующих оккупационными войсками. Потсдамская конференция установила политические и экономические «принципы», которыми должны были определяться решения этого органа: по своему общему духу они повторяли идеи Ялты, но в более детализированном виде.
Обращение с немецким населением должно было быть «по мере возможности» единым на территории всей Германии. Как вооруженные силы, так и любые военизированные ассоциации в стране подлежали роспуску и ликвидации, «дабы навсегда предупредить возрождение германского милитаризма и нацизма». Признавалось необходимым вырвать эти явления с корнем из жизни немецкого народа. Все вооружения подлежали уничтожению, а их производство — запрету. Запрещена была национал-социалистская партия со всеми ее институтами; противозаконной объявлена пропаганда ее идей, особенно в школе; упразднены введенные нацистами законы, а руководители и военные преступники подлежали аресту и суду. Пока не предусматривалось никакого центрального правительства для Германии. Управление страной следовало децентрализовать. /239/ Решено было принять меры к поощрению демократической жизни, которую предстояло постепенно укрепить путем организации политических партий, профсоюзов, свободной печати и выборной местной администрации. Некоторые общегерманские ведомства решено было все же создать: они должны были действовать под контролем оккупационных властей и их компетенция должна была ограничиваться лишь определенными сферами общественной жизни.
С экономической точки зрения Германия должна была рассматриваться как единое целое. Предприятия военной промышленности подлежали закрытию, а все виды производства, которые могли служить военным целям, поставлены под контроль и ограничены. Промышленность следовало изъять из-под господства узкого круга лиц путем ликвидации всех монополистических объединений: трестов, картелей и т.п. Уровень жизни немцев не должен был превышать средний уровень жизни других европейских народов. Общегерманские ведомства предстояло создать для руководства оставленными отраслями и предприятиями, с тем чтобы сами немцы — разумеется, под контролем союзников — занимались вопросами сельского хозяйства, транспорта, финансов, заработной платы, внешней торговли и т. п. Вся программа в целом была проникнута той идеей, что немецкому народу необходимо дать понять, что он не может перекладывать на других ответственность за последствия войны, которую он развязал, слепо следуя за своими вождями[32].
Правила эти были приняты в Потсдаме без долгих дискуссий, настолько неоспоримыми они выглядели в свете пережитого за время войны миллионами людей, в свете идей антифашистского движения Сопротивления. В этих принципах была намечена единая политика, которая могла бы послужить основой длительного сотрудничества держав-победительниц. Но их практическое применение предполагало сохранение единой политической воли, а именно этот пункт в Потсдаме выглядел наиболее проблематичным. Стоило участникам конференции перейти от общих положений, вытекавших из самой природы только закончившейся войны, к рассмотрению конкретных вопросов, как на каждом шагу стали возникать острые разногласия. Решения, которые в конце концов были приняты по отдельным пунктам, уже содержали в себе зародыши будущего раскола Германии и Европы. В этом смысле они — даже если участники Потсдамской встречи и не осознавали этого полностью — уже тогда противоречили тому единому курсу, который они пытались выработать для своей политики по отношению к Германии.
Наиболее отчетливо эта тенденция выявилась в вопросе о репарациях. К моменту Потсдамской конференции американцы отказались от согласованной в Ялте позиции и перешли на сторону англичан, оспаривавших советские запросы. Дебаты по этому пункту на протяжении многих дней оставались бесплодными. Наконец было намечено соглашение, но на основе весьма невыгодной для СССР формулы. Никаких цифр установлено не было. Просто было решено, что СССР /240/ получит возмещение своих убытков за счет собственной зоны оккупации Германии и германского имущества в других странах Восточной Европы. За счет этих же средств Советский Союз должен был позаботиться об удовлетворении польских требований. Из западных зон Германии Советскому Союзу причиталось получить лишь 25% оборудования и установок, подлежащих демонтажу; причем 10 — безвозмездно, а остальные 15% — в обмен на поставку продовольственных товаров и сырья все из той же отведенной СССР оккупационной зоны[33]. Поскольку никто заранее не мог определить, сколько и каких именно немецких предприятий будет демонтировано на западе Германии, практически объём этой части репараций оказывался величиной крайне расплывчатой и, как выяснилось позже, трудно реализуемой. Восточная Германия, будучи в два раза меньше Западной и куда менее богатой, чем она, в одиночку должна была вынести бремя выплаты репараций Советскому Союзу и Польше — двум странам, наиболее пострадавшим от войны. Так создавалась одна из тех диспропорций, которые с самого начала делали невозможным проведение единой экономической политики по отношению к Германии.
Сталин пошел на такое решение лишь в самые последние часы конференции, когда было уже ясно, что большего ему не добиться. Проект решения входил в «пакет» предложений, выдвинутых американцами под занавес конференции с целью одним ударом разрешить все главные проблемы, по которым так и не было найдено соглашения. Трумэн и его новый министр иностранных дел Бирнс сформулировали свое предложение в таком тоне, который если и не был ультимативным, то, во всяком случае, исключал возможность каких бы то ни было уступок с их стороны[34]. В виде компенсации англо-американский «пакет» содержал согласие на решение другой чрезвычайно важной для Сталина проблемы: в соответствии с советскими предложениями на Ялтинской встрече и требованиями делегации нового варшавского правительства, специально прибывшей в Потсдам, западная граница Польши устанавливалась по Одеру и Западной Нейсе (окончательная ратификация этой, как и всех других границ Германии, должна была произойти с подписанием мирного договора).
Данный пункт был для Сталина стержнем всей его польской политики. О его важности свидетельствовало уже такое обстоятельство, что ещё до Потсдама Сталин пошел на то, чтобы поставить союзников перед свершившимся фактом, и передал варшавской администрации все немецкие земли до Одера и Нейсе. Это соответствовало самой сердцевине его концепции «сильной и независимой» Польши, то есть Польши, как бы смещенной на запад в том смысле, что поляки, покидавшие старые восточные земли, отошедшие к СССР, получали возможность обосноваться в новых районах, откуда предстояло изгнать немцев. Эта новая Польша мыслилась как этнически однородная, обладающая солидной экономической /241/ базой в виде Силезии, нацеленная против Германии и способная оборонять границы славянского мира в случае возрождения агрессивных поползновений Германии.
Пример с польской границей был показательным и для всей ситуации, сложившейся в Потсдаме. Советскому Союзу пришлось выступать на конференции в качестве выразителя интересов, а в некоторых случаях и защитника требований тех стран Восточной Европы, которые были освобождены его войсками. Англичане и американцы выступали с противоположных позиций. Тревожным был уже сам тот факт, что в Потсдаме гораздо больше говорилось о Восточной Европе, нежели о Западной, хотя многие политические и экономические проблемы стояли в тот момент одинаково остро для обеих частей континента. Дело было в том, что на обсуждении восточноевропейских проблем настаивали англичане и американцы, между тем как советская делегация воздерживалась от того, чтобы требовать обсуждения обстановки в западноевропейских странах. Подобная настойчивость союзников чаще всего публично обосновывалась тем, что на Востоке неважно обстояло дело с демократией. Довод этот, однако, зачастую выглядел надуманным. В одном из своих посланий Трумэну Черчилль уже заговорил о «железном занавесе» от Любека до Триеста[35], разделившем Европу надвое. По другую сторону этой линии, по его словам, всё было мраком независимо от того, шла ли речь о Югославии или Венгрии, Румынии или Чехословакии — особых различий между этими странами не признавалось. Западные политики с готовностью прислушивались к жалобам и уступали нажиму общественно-политических групп, ощущавших, что их дело в восточноевропейских странах проиграно; при этом в Лондоне и Вашингтоне не слишком обращали внимание на социально-политический облик этих групп. Самым показательным примером могла служить Югославия, где западные союзники переходили теперь к поддержке противников Тито[36].
Когда Сталин в Потсдаме поднял вопрос об Испании, Черчилль отверг перспективу каких-либо совместных действий против фашистского режима Франко под предлогом того, что не следует вмешиваться во внутренние дела других стран. Однако, противореча самому себе, он настаивал на том, чтобы сообща призвать югославское правительство изменить свою политику (требование это осталось без последствий из-за советской оппозиции)[37]. Англичане и американцы выступали в Потсдаме с жалобами по поводу того, что происходит в Румынии и Болгарии, но проявляли глухоту (в особенности англичане) к советским протестам по поводу событий в Греции, хотя, как подчеркивал Молотов, в Греции дело дошло уже до гражданской войны, между тем как ничего подобного не наблюдалось в других Балканских странах[38]. Наконец, Трумэн выдвинул предложение насчет послаблений в условиях перемирия для Италии и высказал пожелание, чтобы Италия была принята в ООН. Сталин ответил согласием, но потребовал, чтобы аналогичный жест был /242/ сделан и по отношению к Финляндии, Румынии, Болгарии и Венгрии. В заключительном документе это требование было удовлетворено, но, чтобы добиться этого, советской делегации пришлось преодолеть упорнейшее сопротивление[39]. Если добавить ко всем этим эпизодам уже упоминавшееся решение о репарациях, по которому даже германским имуществом за границей Советский Союз мог пользоваться только в пределах Восточной Европы, то вырисовывается очень отчетливая общая тенденция: в Потсдаме был сделан новый крупный шаг вперед по пути к тому жесткому разделу Европы на сферы влияния, который был до того намечен лишь в самых общих чертах.
Были, правда, приняты на конференции и кое-какие решения, отчасти идущие вразрез с этой тенденцией. По предложению американцев был учрежден Совет министров иностранных дел с привлечением к его работе также представителей Китая и Франции. Первой его задачей должна была стать подготовка мирных договоров с побежденными государствами, начиная с Италии. Новый постоянный орган должен был действовать как бы параллельно с регулярными встречами глав внешнеполитических ведомств трех держав, о которых было принято решение в Ялте (на практике, правда, такое совмещение оказалось невозможным). Одновременно была распущена Европейская консультативная комиссия, находившаяся в Лондоне[40]. Главы трех правительств договорились о разделе военного и торгового флота Германии. Но многие другие вопросы остались открытыми. Что касается участи Дарданелл, в решении которой были очень заинтересованы советские руководители, то по взаимному согласию было заявлено о необходимости пересмотра конвенции, подписанной в Монтрё, однако принципы и формы такого пересмотра откладывались до последующих переговоров[41].
По своим итогам Потсдамская встреча выглядит самой противоречивой из встреч «большой тройки». Коалиция доживала свои последние часы, но возобладавший во время войны дух единства еще не рассеялся до конца. В то же время уже явно давали знать о себе элементы будущих столкновений и размежеваний. Отсюда двойственный характер результатов. Там, где лидеры коалиции оставались верными установкам, выработанным во время войны, и принимали решения в русле, намеченном в Ялте, этим решениям — как и Ялтинским — суждено было остаться в качестве прочных основ всей последующей политической жизни Европы. Там же, где главы союзных государств брались за решение новых, еще недостаточно разработанных в ходе прежних консультаций проблем, реального продвижения вперед не произошло. В особенности это относилось к Германии. /243/
Атомная бомба и война с Японией
В дни Потсдамской конференции произошло одно новое событие, оказавшее влияние уже и на работу «большой тройки», но призванное в будущем куда более мощно воздействовать на все политические отношения в мире. Вечером 16 июля, накануне открытия конференции, Трумэн получил из США краткое сообщение. В четырех строках говорилось, что в пустыне штата Нью-Мехико с успехом произведен взрыв первой атомной бомбы. Несколько дней спустя пришло более обстоятельное донесение, в котором описывалась вся чудовищная мощь нового оружия[42]. По свидетельству самых авторитетных наблюдателей, поведение Трумэна сразу сделалось более жестким и решительным[43]. 24 июля по окончании дневного заседания он подошел к Сталину и, отведя его в сторону, сообщил, что Соединенные Штаты произвели эксперимент с новым типом оружия (каким именно типом, Трумэн не уточнил), превосходящим любое другое. Все западные источники сходятся в том, что Сталин не повел и бровью, не задал никаких вопросов. Он ограничился тем, что поздравил президента США и высказал пожелание, чтобы новое оружие «было с успехом применено против Японии»[44].
Советские свидетельства об этом эпизоде интереснее, хотя и носят более противоречивый характер. Маршал Жуков рассказывает, что, вернувшись к себе в резиденцию, Сталин передал Молотову содержание краткого разговора с Трумэном. Молотов комментировал: «Цену себе набивают». Сталин, если верить автору, ответил на это: «Пусть набивают. Надо будет сегодня же переговорить с Курчатовым об ускорении нашей работы». Присутствовавший при этом Жуков понял, что речь шла об атомной бомбе[45]. Этой не до конца убедительной версии маршала противоречит версия генерала Штеменко. По его словам, генерал Антонов, возглавлявший в то время Генеральный штаб и в этом качестве присутствовавший в Потсдаме, также был посвящен Сталиным в суть разговора с Трумэном.
«Но ни у Антонова, ни, по-видимому, у самого Сталина не возникло впечатления, что речь идет об оружии, основывающемся на совершенно новых принципах, — пишет Штеменко. — Как бы то ни было, Генеральному штабу не было дано никаких дополнительных указаний»[46].
Понял ли Сталин, что представляло собой новое оружие или не понял — сомнения советских руководителей могли продолжаться лишь несколько дней. 6 августа сброшенная американцами на Хиросиму атомная бомба полностью разрушила этот японский город. Пользуясь удачным выражением одного английского учёного, можно сказать, что с этого момента все споры велись о том, была ли эта бомбардировка «последним военным актом второй мировой войны или же первой крупной дипломатической операцией» в «холодной войне» против СССР[47]. В действительности — и в этом состоит политическая суть дела — бомбардировка Хиросимы представляла /244/ собой одновременно и то и другое. Лидерам западных держав было ясно, что новое оружие дает в руки США колоссальной мощи орудие давления: в особенности давления на СССР[48]. Разумеется, не ускользало это и от советских руководителей.
Непосредственным результатом применения атомного оружия явилось то, что оно сразу же принизило важность советского участия в войне с Японией. Можно понять в этой связи, почему советские историки и мемуаристы в дальнейшем всегда отрицали, что самой по себе бомбардировки Хиросимы могло быть достаточно, чтобы заставить Токио капитулировать[49]. Кстати говоря, американцы в Потсдаме отнюдь не отказались от настойчивых просьб о скорейшем вступлении Советского Союза в войну. В глазах мировой общественности, однако, все выглядело иначе. Вторая американская бомба взорвалась над Нагасаки 9 августа. Лишь в этот день советские войска открыли военные действия в Маньчжурии. Началось как бы краткое — и относительно нетрудное — азиатское приложение к той долгой войне, которую СССР выдержал в Европе.
Когда Сталин дал обещание принять участие в войне на Дальнем Востоке, и позже, когда его полководцы принялись планировать новую кампанию, никто в Москве не мог вообразить, что предстоит довольно легкое предприятие. Предусматривались, напротив, многочисленные трудности: удаленность театра военных действий от главных центров страны, обширность и необжитой характер местности, где предстояло вести бои, высокая боеспособность японской Квантунской армии, противостоящей советским дивизиям[50]. Разработка стратегических планов началась сразу же после Ялтинской конференции: до этого Генеральный штаб ограничился лишь примерным подсчетом средств, необходимых для этой войны. В апреле началась переброска войск с германского фронта на Дальний Восток: всего из Европы в Азию были доставлены четыре армии[51]. Вооруженные Силы, таким образом, тщательно готовились к выполнению новой задачи.
Безотносительно к обязательствам, взятым на себя Сталиным перед союзниками по коалиции, участие в войне против Японии отвечало некоторым глубинным интересам СССР, которые отнюдь не исчерпывались территориальными приобретениями, согласованными в Ялте. Можно сказать, что с 1918 г. Япония всегда представляли угрозу дальневосточным границам Советского Союза — угрозу, сделавшуюся особенно острой после 1931 г., когда японцы завершили завоевание Маньчжурии. Несмотря на договор о нейтралитете, страх перед японским ударом в спину неотвязно преследовал Москву в трагические месяцы 1941 г. Вопреки своему союзу с гитлеровской Германией Япония, правда, так ничего и не предприняла против СССР. Но советские руководители были убеждены — и вполне обоснованно, — что такая пассивность Японии была обусловлена отнюдь не благожелательным отношением к СССР, а, скорее, теми поражениями, которые немцы потерпели в решающий момент их /245/ наступления. Советские руководители были настолько глубоко убеждены в этом, что на протяжении всей войны продолжали держать довольно внушительные — хотя и меньшие, чем прежде, — войска для защиты своих границ на Дальнем Востоке[52]. Совместное с американскими и английскими армиями участие в азиатской войне позволяло теперь нанести опасному противнику такой удар, от которого он не скоро смог бы оправиться.
Вступлению СССР в войну против Японии предшествовала напряженная дипломатическая работа. Ялтинскими соглашениями предусматривалось, что американцы выступят в качестве посредников между Советским Союзом и китайцами с целью убедить последних принять те условия послевоенного урегулирования, которые касались их страны. Но Москве пришлось вести и прямые переговоры с правительством Чан Кайши. Это были непростые переговоры: начавшись в конце апреля, они завершились лишь 14 августа, когда советские войска проникли уже глубоко на территорию Маньчжурии. Помимо целого ряда соглашений, придававших юридическую форму Ялтинским решениям, тогда был подписан и советско-китайский «договор о дружбе и союзе»[53].
С другой стороны, после поражения Германии в Европе японские правители не только всячески пытались расположить к себе советское руководство, но и начиная с июля предприняли также осторожный зондаж с целью выяснения возможности посредничества СССР на случай переговоров о мире с союзниками[54]. В Потсдаме Сталин информировал об этом Трумэна и Черчилля. Однако, если учесть отчаянное положение, в котором находилась Япония, подобные шаги выглядели чересчур осторожными и двусмысленными. Соединенные Штаты и Англия решили не принимать их во внимание. Сталин в свою очередь подтвердил намерение СССР присоединиться к военным усилиям двух других союзников[55]. Всё там же, в Потсдаме, американцы и англичане совместно с отсутствующими китайцами обнародовали заявление, в котором уточнялось, что следует понимать под требованием о безоговорочной капитуляции, предъявленным Японии.
Об объявлении Советским Союзом войны Японии правительству Токио было сообщено 8 августа. Нет никаких сведений, которые бы говорили о том, что первоначально вступление в войну было намечено на более поздний срок и ускорить начало военных действий якобы заставило появление на сцене атомной бомбы. После окончания войны в Европе прошло ровно три месяца, то есть как раз тот срок, который Сталин назвал необходимым для перегруппировки своих войск. Маршал Василевский, назначенный Главнокомандующим вооруженными силами на Дальнем Востоке, пишет, что несколько ранее он получил от Сталина послание с требованием ускорить приготовления дней на десять. Это послание, однако, было отправлено из Потсдама 16 июля, то есть прежде, чем Трумэн получил сообщение о ядерном взрыве. К тому же сам Василевский вынужден /246/ был ответить Сталину, что сократить сроки подготовки невозможно[56]. Наступление советских войск планировалось как крупная операция на окружение. Под руководством Василевского действовали три фронта. Два основных наносили удары из далеко отстоящих друг от друга районов: первый — под командованием Малиновского — с территории Монгольской Народной Республики; второй — под командованием Мерецкова — из Приморья, имея за спиной Владивосток. Оба двигались в направлении на Харбин. Между ними действовал гораздо меньших размеров фронт, которым командовал генерал Пуркаев, — его целью также был Харбин. В общей сложности Советский Союз выставил на поле боя полтора миллиона человек[57].
Спланированная с большим стратегическим мастерством, маньчжурская кампания была проведена советскими армиями с огромным напором. Конечно, ее успех способствовал ускорению краха Японии. Сопротивление, встреченное наступающими частями, было довольно слабым[58] (во всяком случае, более слабым перед фронтом Малиновского, чем перед армиями Мерецкова), целью его было не столько удержание захваченной территории, сколько прикрытие отхода японских войск. Для обеспечения победы понадобилось поэтому всего несколько дней. Последующий спор между американскими и советскими авторами по поводу того, что именно поставило Японию на колени: атомные бомбы или наступление Красной Армии, — имел всегда подспудный политический смысл, но с исторической точки зрения особого интереса не представляет. Японское правительство уже находилось в безвыходном положении. Практически одновременный удар американцев с неба и советских войск на Азиатском материке, по сути дела, лишил всякого смысла дальнейшее сопротивление. Когда 9 августа у императора Японии собрался Высший военный совет, его участникам пришлось считаться с обоими факторами. После продолжавшихся весь день дискуссий сам монарх вынужден был принять ультиматум, предъявленный в Потсдаме, при том единственном условии, что будут сохранены прерогативы трона.
Решение Японии капитулировать было объявлено лишь 14 августа. Вплоть до этого дня продолжались бои в Маньчжурии и наступление советских войск. Практически бои шли ещё и после этого, потому что Квантунская армия сдалась только 19 августа[59]. Советские авиадесантные войска овладели крупными городами — Харбином и Чанчунем, а также Дайреном и Порт-Артуром. Армии Василевского разоружили и взяли в плен японские дивизии. В соответствии с предложением президента Трумэна советские войска вступили также в пределы Кореи, бывшей тогда японской колонией, и оккупировали ее до 38-й параллели.
Как бы то ни было, главным героем войны на Тихом океане были Соединенные Штаты: именно им принадлежало право установить место и процедуру подписания официального акта о капитуляции. Подписание состоялось 2 сентября на борту американского /247/ линкора «Миссури»; от Советского Союза не присутствовал никто из прославленных советских полководцев: Москва была представлена относительно скромной фигурой — генерал-лейтенантом Деревянко. Трумэн уже постановил, что Японию будут оккупировать исключительно части армии США, а верховный контроль над страной будет осуществляться американским генералом Макартуром. Советский Союз, тщетно просивший об участии в контроле и оккупации, был, таким образом, отстранен и от того, и от другого[60].
Длившаяся шесть лет вторая мировая война была окончена. СССР сумел и в её завершение на Азиатском континенте внести достаточно весомый вклад, позволявший ему осуществить ряд важных политических задач на Дальнем Востоке. После длительного периода, на протяжении которого все силы Советского Союза были поглощены борьбой в Европе, теперь наступление в Маньчжурии давало возможность СССР восстановить прямой контакт с вооруженными силами коммунистов, которые под руководством Мао Цзэдуна продолжали сражаться в Китае. Но в речи, произнесенной по радио вечером 2 сентября, Сталин опустил все эти темы. Он коснулся лишь одного мотива, напомнив, что поражение, нанесенное Японией царской России в 1905 г., «легло на нашу страну черным пятном». «Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот этот день наступил»[61]. По правде говоря, участники русской революции 1905 г. питали чувства совсем иного толка. Сталин же предпочел завершить войну принесением этой пылкой, даже несколько старомодной дани русскому национализму. /248/
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая