Уважаемый товарищ редактор!
Огромное спасибо Вам, что вспомнили в Вашем журнале о «музее смерти в Освенциме». Позвольте, в дополнение к Вашим заметкам, поделиться с читателями «Обороны»[1] воспоминаниями о моём опыте в освенцимском лагере.
Американский корреспондент, слова которого Вы приводите, ошибся только в одном месте: Освенцим был не только «лагерем смерти», но и огромным лагерем принудительного труда, с многочисленными, раскинутыми на широкой территории, побочными лагерями, где в среднем находилось около 80 000 заключённых немецкого рейха. Это было своеобразное «государство в государстве», с рядом промышленных, добывающих и даже сельскохозяйственных предприятий. Их целью было выжать из работающих там узников максимум труда при минимуме расходов на их пропитание. В этом смысле весь лагерь тоже был огромной «фабрикой смерти», в которой — особенно в первые годы его существования (1940—1942) — рядовой заключённый не выживал больше трёх-четырёх месяцев.
Моё счастье, что меня привезли в Освенцим лишь в начале 1943 года, то есть тогда, когда режим в центральном, собственно освенцимском, лагере, где в среднем находилось около 15 000 заключенных, начал смягчаться. Смягчение проявлялось главным образом в том, что с мая 1943 года так называемые капо, блочные и штубы уже не имели права безнаказанно убивать подчинённых им заключённых, что ранее было в порядке вещей. Это были назначенные лагерной властью заключённые, преимущественно профессиональные уголовники, которые стояли во главе рабочих команд и заведовали бараками, в которых мы жили. Но «реформа» была вызвана в первую очередь тем, что Третьему рейху стало не хватать рабочей силы и гитлеровцы решили «экономить» на способном к труду человеческом материале. Правда, в первые месяцы 1943 года в крематории ещё отсылали всех калек, стариков, реконвалесцентов после тифа, людей с опухшими ногами, беззубых. Я сам пережил в лагерной «больнице» (Krankenbau) две большие «переборки», в которых гитлеровские врачи отсеяли в газовую камеру несколько сот больных. Но со второй половины 1943 года для нас — так называемых арийцев (не евреев) — этот кошмар закончился, и мы могли называться больными и идти в больницу, не рискуя жизнью. Лишь несчастных евреев не касалась эта реформа. Ещё несколько месяцев мы переживали страшное зрелище, когда в наш лагерь приезжали 10—12 грузовиков и из больницы в газовые камеры забирали сотни людей в одних рубашках.
Это, что касается центрального освенцимского лагеря, который — повторюсь — в течение 1943—1944 годов всё более начинал походить на обычный гитлеровский трудовой лагерь (Arbeitslager), такой как, например, Дахау, Ораниенбург и Бухенвальд. Но в трёх километрах от нас был огромный побочный лагерь Биркенау (по-польски — Бжезинка), где условия жизни и труда были в сто раз хуже наших, где находились газовые камеры и шесть крематориев, в которых день и ночь травили людей и сжигали трупы. Там открывались настежь врата гитлеровского ада.
Ещё до моего прибытия в Освенцим собственно в Биркенау было «закончено» 16 000 человек, отсортированных из лагерей советских пленных: красноармейских старшин, политруков, коммунистов, интеллигентов. Из всего того транспорта в живых осталось только 50 душ. Свою Голгофу здесь нашли несколько десятков тысяч «непокорных» поляков. И здесь же было огромное кладбище еврейского населения почти всей континентальной Европы.
На протяжении двух лет — 1943 и 1944 годов — в Биркенау постоянно прибывали эшелоны с тысячами евреев из Польши, Словакии, Чехии, Норвегии, Голландии, Бельгии, Франции, Греции. Небольшую их часть — всякого рода специалистов — отбирали для работы в нашем и биркенауском лагерях. Остальных и всех женщин и детей отправляли в «газ». Это было таким обыденным событием, и мы так к нему привыкли, что как нечто необычное представлялись те дни, в которые не было еврейских транспортов и не вырывалось пламя из труб крематория.
Но, спросит читатель, откуда я всё это знаю? Увы, не только из разговоров с нашими и биркенаускими заключёнными: я был и вынужденным свидетелем. С весны 1943 до осени 1944 года я работал столяром на втором этаже крупной фабрики DAW (Deutsche Ausrüstungswerke)[2], стоявшей на полпути между главным лагерем и Биркенау. Большие фабричные окна выходили на биркенаускую сторону. Из них было видно заканчивавшиеся в каких-то ста шагах от нашей фабрики железнодорожные рельсы, ведшие к Биркенау, и перед ними — трубы крематория. У нас не могло быть никаких сомнений в том, что творилось за воротами биркенауского ада.
Сколько мы пережили и как душевно состарились за те полтора года, не стоит здесь рассказывать. Остановлюсь лишь на наиболее страшном периоде — так называемой венгерской акции лета 1944 года.
Начиная с 4 мая того года на двор перед нашими окнами ежедневно прибывали четыре или пять удлинённых составов с венгерскими евреями. Их постоянно выгружали, отнимали кто какие имел узелки. Затем «эсэсманы» (СС — гитлеровские «штурмовики») разделяли вновь прибывших, отдельно мужчин и отдельно женщин с детьми, и гнали их в «мыться», то есть на самом деле в газовые камеры. Сразу после этого их вещи собирала специальная рабочая команда. Её задачей было доставать из узлов продукты и одежду и особенно искать деньги и золото. Бараки той команды были отделены от нашей фабрики лишь деревянным забором, и работали в ней несколько десятков молодых заключённых-девушек, каждая — с красным платком на голове. Им было позволено есть те продукты, которые они находили в мешках (и которые нельзя было законсервировать). Ту ужасную команду все называли «Канадой».
Уже в первую неделю мая на дворе «Канады» стали накапливаться горы узелков. Нас постоянно донимал голод, и смельчаки из числа наших заключённых начали воровать мешки из-за забора. В это же время дым начал валить из всех шести крематориев. Но и это ещё не все. Тогда возле Биркенау, справа от нас, рос берёзовый лесок (отсюда и название «Бжезинка»), и со стороны этого леса стало полыхать огромное зарево вперемешку с густым жёлто-серым дымом. Несколько дней спустя мы узнали, что происходит: крематориев не хватало для тысяч трупов, и в бжезинском лесу выкопали глубокую яму, чтобы в ней сжигать несчастные жертвы. Как-то в конце мая наша фабрика получила заказ на поставку в Биркенау нескольких кованых крюков, длиной по четыре метра. В шапке заказа, а я это читал собственными глазами, значилось: Ungarnaktion — венгерская акция.
Эта дьявольская «акция» продолжалась до конца июля 1944 года. По нашим подсчётам, за это время — три месяца — задушено газами и сожжено 400—500 тысяч евреев.
Правда, сегодня по обеим сторонам «железного занавеса» разрабатывают и производят такие бомбы, которыми такое же количество живых людей можно уничтожить и рассеять за одну минуту. Но Третий рейх ещё не знал всех достижений новейшей техники.
Как весь этот кошмар отражался на жизни нашей рабочей команды? Представьте себе: ряды станков и стоящие рядом за ними мрачно-скорбные и «чернее чёрной земли» наши столяры — большей частью французские евреи и поляки. Ни один не проронит и слова, и глаза всех обращены на бжезинский лесок и на крематории. Лишь изредка кто-то горько, истерично засмеется и затем сотрёт со щеки слёзы. Открыть окна нельзя, потому что повсюду в воздухе висит нестерпимо душный запах палёного мяса. Этот запах преследует нас повсюду, даже в центральном лагере. «Ich rieche, rieche Menschenfleisch (Чую, носом чую человеческое мясо)», — словами ведьмы из сказки братьев Гримм обращается ко мне мой лагерный приятель, австриец Людвиг[3]. Только ведьма чуяла в воздухе запах двух детей, а мы чувствовали запах сожжённых трупов — тысяч трупов.
Но человеческая натура способна выдержать и такое; удивительно, но способна. Мы изо дня в день ходили на нашу фабрику, вглядывались в кровавое зарево бжезинского леска, и никто из нас не сошёл с ума, никто не наложил на себя руки. А разве могла у нас быть надежда, что нас минует смерть в газовой камере? Мы же были свидетелями одного из величайших преступлений в истории человечества! Один из наших столяров говорил мне: «Сегодня — они (венгерские евреи), завтра — мы (евреи-специалисты в лагере), а послезавтра — вы (все не евреи)». И такой конец казался всем единственно рациональным с точки зрения гитлеровцев, единственно возможным. Что ещё делать со свидетелями своего преступления? Лишь одна слабая надежда теплилась в самой глубине души: надежда на то, что конец Третьего рейха настигнет этих зверей, когда они ещё не успеют воплотить в жизнь свои планы, и в последнюю минуту страх перед наказанием парализует им руки. Но в течение всего августа нас заставляли копать в центральном лагере огромную яму, такую же, как выкопали в бжезинском лесу. Официально она называлась Luftschutzkeller (подвал для защиты от воздушных атак), но во всём лагере не было ни одного заключённого, которого бы это название могло обмануть.
Для меня освенцимский ад закончился неожиданно. В первые дни сентября меня включили в транспорт польских и советских заключённых, который шёл из Освенцима в Ravensbrück [Равенсбрюк], около Берлина. Когда нас загоняли в вагоны, мы думали, что нас повезут в Биркенау, в газовые камеры. Но наш поезд двинулся на запад, и перед глазами исчезло зарево крематория. Мы начали дышать свежим, не отравленным воздухом. И хотя мы знали, что во всех гитлеровских лагерях заключённых подстерегает смерть, мы всё же радовались как дети, так как вырвались, наконец, из освенцимского ада.
***
Зачем я об этом пишу? Зачем бередить старые раны? Позволь, читатель, вспомнить ещё один небольшой эпизод. В лагере воскресенье, послеобеденное время. Группка заключённых лежит на нарах и разговаривает о столь чаемом близком конце войны.
«Профессор, — обращается к одному старому заключённому, которого все так зовут, молодой поляк Казик, — профессор, а что будет с Освенцимом после войны?» — «А что должно быть? — отвечает тот, которого называют профессором. — Пойдём домой». — «Не говори ерунды, профессор, — перечит Казик. — Живым отсюда никто не выйдет!» — «И то верно, — отвечает наш профессор. — А всё-таки пусть живые не теряют надежды! (слова польского поэта Словацкого)[4]. А что до самого Освенцима, то новая Польша построит здесь большой музей, в который постоянно будут приезжать делегации со всей Европы. На каждый камень, на каждую дорожку возложат венки, потому что здесь каждая пядь земли полита кровью. А потом, если бараки рухнут, дороги зарастут травой, и о нас все забудут, будут новые, ещё худшие войны и ещё худшие зверства. Потому что у человечества есть лишь две возможности: либо оно найдёт путь к лучшему социальному строю, либо погибнет в варварстве и людоедстве».
Бедный «профессор» лишь повторил сказанные ещё до восьмидесятых годов [XIX века] слова социалистического мыслителя Фридриха Энгельса. Не раз я слышал их перед войной. Но на нарах освенцимского лагеря они звучали реальнее и правдивее, чем где-либо ещё. А кто может сегодня, при всех Освенцимах, Колымах и атомных бомбах, сомневаться в их истине?
Перевод с украинского Евгения Лискина
Примечания Владимира Левановского
Впервые напечатано в журнале «Оборона» (Ньюарк, Нью-Джерси), 1956, №7. Перепечатано в журнале «Діялог» (Торонто), 1984, №10.
Опубликовано на сайте saint-juste.narod.ru [Оригинал статьи]
По этой теме читайте также:
Примечания