В здании, где я находился, звуки жили своей собственной странной жизнью; приглушенные и невнятные, они долго раскатывались, перекликались и замирали в пустых и гулких коридорах. Напрягая слух, я слышал прерывистые и глухие удары сердца — погребальный звон по убитым надеждам, счастью и жизни. Время сочилось предательски медленно, капля за каплей, застилая сознание тяжкой глухой пеленой. И не было сил унять слезы, ручьем стекавшие по щекам. От слабости меня бил озноб, измученное тело дрожало и напрягалось как струна. Сердце стучало как взбесившийся метроном, готовое выскочить из груди.
Сильные руки подхватили то, что некогда было моим телом, и крепко усадили меня на жесткое кресло. Страстное желание увидеть эти руки и лица овладело мной. Я отчаянно замотал головой, стараясь высвободиться из-под белой простыни, которая плотно, как саван, окутывала меня с головы до ног.
— Не дергаться! — веско и строго прозвучало над головой.
Безмерное одиночество охватило меня. Кресло плыло через неведомые и гулкие пространства, чужой и странный мир мягко, вкрадчиво обволакивал меня, подхватывал, нес, баюкал мое бесплотное тело. Несвязной, путаной чередой тянулись обрывки мыслей, размытые временем воспоминания, неясные слепые контуры чьих-то лиц. Смятение и хаос владели мной.
К чему я пришел, чего добился? И где они, мои друзья, мои верные соратники? Что сталось с теми, за кого я пролил кровь? Помнят ли они обо мне?
(Боль подкралась неслышно, как опытный бандит. Когда она насытится и уйдет?)
Где взять мужество, когда видишь, что жизнь уходит, как песок меж пальцев, когда боль уже не абстракция, а жестокая реальность?
Я должен сражаться до последнего вздоха, я дал обет быть среди тех, кто верит в мужество и победу.
— Не увозите его! Не надо! — отчаянно закричал женский голос.
И этот вскрик жалости вспышкой прорезал темноту, горячей волной докатился до сердца и вновь пробудил в нем надежду. В кромешном аду, где жили люди без имени, где царили беззаконие и утонченное зверство, блеснул слабый и робкий луч милосердия.
Я не был одинок: рядом билось и страдало такое же сердце, лились такие же слезы, и боль моя была частицей общей боли.
Что это было — проблеск человечности в бесчеловечном мире или иезуитская уловка? Быть может, мои палачи лицемерным состраданием хотят заманить меня в ловушку?
Не верю в это. Ведь должен найтись в этой своре нелюдей хоть один человек!
Назойливый скрип колес снова вернул меня к реальности. Куда меня везут? Что со мной будет?
Память воскресила самые дорогие мне образы. Сынишка, жена... Что там с ними? Конечно, ждут, надеются, верят. Ради них стоит жить и бороться, терпеть и не сдаваться. Мои друзья, живые и мертвые, как я мог забыть о них, поддаться постыдной слабости, впасть в панику! Я не один — нас много. Я вспомнил, как победно и гордо бились на ветру красные флаги, вспомнил о великом братстве обездоленных и униженных, о нашей общей победе, о надеждах на лучшую жизнь.
Такими мы были, такие мы есть. Могут убить меня — нельзя уничтожить нас.
«Уж больно ты ударился в патетику,— усмехаюсь я,— что было, то прошло, а остались скрипящая каталка и забинтованная кукла, которая все-таки не хочет умирать».
До переворота мы часто обсуждали возможность ареста и пыток.
Мы знали, что это конец, смерть, над нами всегда нависала эта зловещая тень, угрожая неведомым, и мы приучили себя не замечать ее, не думать.
(Между воображаемым и реальностью — пропасть, утыканная неожиданностями, как еж иголками. Мы знаем лишь сегодняшнее, сиюминутное, не ведая, что принесет нам следующее мгновение. Имейте мужество. Смятение, боязнь неизвестного — удел слабых душ.)
Воспоминания обволакивали меня защитной пеленой, спасая от реальности.
...В Бульнесе зимней порой немилосердно хлестал ливень, лишь на упряжке волов можно было проехать сквозь месиво грязи. Смеркалось рано, мутный свет редких фонарей бесследно растворялся в вечернем мраке. Ночи были черны и безлюдны. Мы с сестрой пробирались темными переулками, прыгая через лужи, освещая себе дорогу фонариком-жучком. Либертад (то есть Свобода) — так звали мою сестру. Не устрашенная ни ливнем, ни полицией, каждый вечер она разносила по крестьянским домам газету «Эль Сигло» (газета Коммунистической партии Чили.— Ред.) Чтобы развеять мой страх, она рассказывала мне разные истории, напевала песенки, весело смеялась, когда я спотыкался. Либер не нужна была моя помощь, но в свои ночные походы она всегда брала меня, чтобы не чувствовать себя одинокой. Продрогшие, мокрые, мы стучались в крестьянские дома, пропахшие дымом, жженым сахаром и мате — напитком бедных,— его пили, чтобы согреться и заглушить голод. Надо было видеть эти огрубелые крестьянские лица, освещенные радостной улыбкой, чтобы понять, как нужна им была наша газета. Выставлялось на стол бесхитростное угощение — нас, почтальонов надежды, встречали как дорогих гостей. Нашей радости не было предела, когда, измученные и озябшие, мы переступали порог нашего дома. Нас ждал жаркий огонь очага, улыбка матери и, даже если было очень туго с деньгами,— чашка горячего чая и румяная лепешка.
(Стоит мне закрыть глаза, и я вижу наш старенький глинобитный домишко, просторный двор с раскидистым царственным апельсиновым деревом; его густая прохладная тень была моим крохотным детским раем, где быстро высыхали слезы и забывались обиды.
Когда-нибудь я вернусь в свой дом, и, даже если от него не осталось ни камня, я все равно отыщу то старое апельсиновое дерево, под которым прошло мое детство.)
В памяти вставали все новые и новые картины: жаркие споры над передовицей «Эль Сигло», наши долгие странствия с отцом по всей Чили — он был писателем, издателем, продавцом книг и в свои путешествия всегда брал кого-нибудь из нас. Он рассказывал нам о партии, ее истории, победах и поражениях, от него мы унаследовали ненависть к несправедливости и великий дар сострадания к людям. Он научил нас чувствовать прекрасное. Я помню, как однажды на закате, когда вечерний воздух напоен всеми земными ароматами, мы увидели из окна вагона сказочно красивую радугу. Мы вышли на полустанке и, изумленные, застыли перед этим чудом, не заметив, как тихо тронулся и исчез вдали поезд. Я помню, отцовские нескончаемые разговоры с крестьянами из окрестных деревень. Отбросив всегдашнюю замкнутость и настороженность, они распахивали перед ним свои души, видя в нем заступника.
Я так прирос сердцем к этим людям что не могу без них. Мой народ, партия, семья, моя человеческая суть — единая и неразрывная нить.
...Кресло резко повернуло, толчки колес по булыжной мостовой болью отозвались в моем теле. Я слышал смех, обрывки разговора — привычный шум людской жизни. Я представил, сколько любопытных взоров останавливалось на мне во время этого путешествия, хотя едва ли,— здесь давно уже бродит смерть — здесь трудно чем-нибудь удивить.
— Не увозите его, не увозите! — звенел у меня в голове женский голос, голос той женщины, которая, пересилив ужас, протянула мне руку дружбы и сострадания. Страха не осталось и следа, я чувствовал, как в меня медленно вливались сила и мужество, вера и надежда.
Путешествие пришло к концу. Кресло остановилось, меня подняли, бесцеремонно, как мешок, свалили в машину, которая резко рванула с места.
Держись, Педро Гонсалес, путешествие продолжается!
Я не знал, куда мы едем, но не чувствовал себя одиноким.
Перевел с испанского В. ТУЗ
Сканирование и обработка: Вадим Плотников
Опубликовано в журнале «Ровесник», 1981, №2
По этой теме читайте также: