Николаевская (как и ранее аракчеевская) реакция не смогла задушить освободительное движение. В условиях аракчеевщины выступили против самодержавия и крепостного права декабристы, а при Николае I возникла гораздо более широкая оппозиция, внутри которой параллельно, то сближаясь, то борясь друг с другом, развивались два крыла — революционное и либеральное.
Начало либеральному крылу положил литературно-философский кружок, который образовался зимой 1831—1832 гг. в Московском университете вокруг студента Николая Владимировича Станкевича и продолжал действовать после того, как в 1834 г. Станкевич окончил университет. В кружке объединились очень разные люди: будущие славянофилы (К.С. Аксаков, историк О.М. Бодянский) и западники (Т.Н. Грановский, В.П. Боткин[1]), революционеры (М.А. Бакунин, В. Г. Белинский) и даже охранители (М.Н. Катков). Они уже тогда отличались друг от друга по взглядам, но были связаны общим интересом к философии и литературе, а также обаянием личности Станкевича. Поэт и философ по специальности и по складу характера, интеллигентный, мягкий, терпимый, «живой идеал правды и чести», по словам его биографа П.В. Анненкова, Станкевич умел стимулировать творческие силы близких к нему людей. Именно он помог раскрыться таланту народного поэта А.В. Кольцова, буквально «засадил» за философию Бакунина.
Философия была главным предметом дискуссий в кружке Станкевича. Изучались и обсуждались системы преимущественно немецких мыслителей — И. Канта, Ф. Шеллинга, И. Фихте и особенно Г. Гегеля, который был для кружковцев общепризнанным кумиром. Тогда вообще было в моде среди русских дворян /133/ повальное увлечение гегельянством. A.M. Жемчужников (один из создателей Козьмы Пруткова) сочинил об этом стихи:
В тарантасе, в телеге ли
Еду ночью из Брянска я,
Все о нем, все о Гегеле
Моя дума дворянская.
Философские дискуссии в кружке Станкевича сочетались с политическими. Все кружковцы ненавидели крепостное право и возмущались произволом самодержавия, но обновить, демократизировать Россию они предполагали не революцией, а просвещением. «Я уважаю человеческую свободу, — говорится в одном из писем Станкевича 1838 г., — но знаю хорошо, в чем она состоит, и знаю, что первое условие для свободы есть законная власть». Такой взгляд в принципе разделяли тогда все участники кружка, продолжавшие встречаться уже без своего лидера. В 1837 г. чахоточный Станкевич уехал на лечение за границу и там, в Италии, летом 1840 г. умер, не дожив до 27 лет.
Кружок Станкевича ограничивался самообразованием и разработкой идейной платформы для российского либерализма, не прибегая к каким-либо акциям против самодержавия или его идеологии. Первым из либерально-демократической среды выступил с такой акцией Петр Яковлевич Чаадаев — блестящий, энциклопедически образованный офицер, внук историка кн. М.М. Щербатова, друг А.С. Пушкина и адресат замечательных пушкинских посланий, в прошлом декабрист. «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес», — писал о нем Пушкин. Фридрих Шеллинг считал Чаадаева «самым умным из известных ему умов».
В 1836 г. Чаадаев напечатал в журнале «Телескоп» первое из своих «Философических писем», которое, по словам Герцена, «разбило лед после 14 декабря» и «потрясло всю мыслящую Россию». Вопреки идеологам «официальной народности», прославлявшим «великолепие» российской истории, Чаадаев показал (даже с чрезмерным акцентом), что история России мрачна, ее настоящее невыносимо, а будущее, если она останется в «жестоком рабстве», грозит ей катастрофой. «В общем, мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений», — меланхолически заключал Чаадаев. Царизм ответил на это залпом репрессий: «Телескоп» был закрыт, его редактор Н.И. Надеждин сослан на север в глухой Усть-Сысольск, а Чаадаев высочайше объявлен сумасшедшим и навсегда лишен права печататься.
Однако предать слово Чаадаева забвению не удалось; оно «прозвучало подобно призывной трубе, — вспоминал о нем Герцен. — Сигнал был дан, и со всех сторон послышались новые голоса». Далеко не все даже самые передовые умы России согласились с Чаадаевым — особенно в его оценке российской истории. Пушкин за три месяца до смерти в письме к Чаадаеву от 19 октября /134/ 1836 г. (не отправленном из-за репрессий против Чаадаева) восклицал: «А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! <...> Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам бог ее дал». Но тот же Пушкин, а затем Герцен и другие признавали, что в письме Чаадаева «многое глубоко верно». Вопрос о судьбах России, так остро поставленный Чаадаевым, стал отныне и навсегда главною злобой дня. Именно в оценке прошлого и будущего российской державы разошлись, обособились и пошли друг на друга внутри либерального общества так называемые славянофилы и западники (такие названия, которыми они насмешливо обменялись в пылу борьбы, закрепились за ними в истории).
Началом славянофильства считают 1839 год, когда поэт А.С. Хомяков и философ И.В. Киреевский выступили с двумя статьями, которые схематично излагали всю славянофильскую доктрину. Кстати, Хомяков был не только зачинателем славянофильства, но и главным его бойцом, «Ильей Муромцем», который, по воспоминаниям Герцена, всегда был готов к словесному поединку («как средневековые рыцари, караулившие богородицу, спал вооруженный») и спорил с кем попало и как попало: «...забрасывал словами, осыпал остротами и цитатами, пугал ученостью и заводил в лес, откуда без молитвы выйти нельзя».
Кроме Хомякова и братьев Киреевских (Ивана и Петра), видными славянофилами стали братья Иван и Константин Аксаковы (сыновья писателя С.Т. Аксакова), Ю.Ф. Самарин, А.И. Кошелев, В.И. Даль (автор классического «Толкового словаря живого великорусского языка») и другие, преимущественно литераторы. Организационно они, как и западники, не оформились, объединившись идейно. Среднепоместные дворяне по происхождению, славянофилы выражали интересы той части помещиков, в хозяйствах которых уже зарождались капиталистические отношения. Поэтому они выступали против крепостного права, но считали, что Россия развивается путем, отличным от Запада. Для них западноевропейский путь был неприемлем из-за того, что он сопряжен с революциями, разрушительные последствия которых (особенно пролетаризация городских и пауперизация сельских работников) ведут к загниванию Запада. Отсюда славянофилы делали вывод о необходимости для России особого пути развития. «Одно спасение нам в нашей самобытности, — утверждал И.С. Аксаков. — Не за что ухватиться на Западе — все кругом раскачалось и качается». Тезис об исключительности, самобытности развития России — основополагающий в концепции славянофилов. Здесь они смыкались с идеологами «официальной народности».
Вслед за Погодиным славянофилы восприняли норманскую теорию происхождения государства на Руси и, опираясь на идею /135/ доверительно-полюбовных отношений между русским народом и властью как «званым гостем» народа, соглашались с выводом охранителей о том, что революции чужды самой природе россиян. Итак, по мнению славянофилов, первое своеобразие развития России — отсутствие революционных потрясений; революции якобы характерны только для Запада, но Запад потому и «гниет».
Второе своеобразие — извечное существование в России сельской общины, которая, по их мнению, должна была предохранить Россию от «язвы пролетариатства» и других болезней капитализма. Здесь внешне славянофилы предвосхитили народников с их верой в крестьянскую общину, но только внешне. Народники предполагали, опираясь на общину, вести Россию вперед — через преодоление еще не утвердившегося капитализма, в социализм, славянофилы же — назад от капитализма, в допетровскую Русь. На взгляд славянофилов, Петр Великий своими реформами «испортил» историю России, оторвал ее от «родного исторического основания» и направил по чуждому пути Запада. Следовательно, требовалось исправить допущенные Петром «искажения» национального развития и вернуться к допетровскому самодержавию с Земским собором.
Правда, на этом славянофилы не останавливались. «Их» Земский собор должен был гарантировать в России свободу общественного мнения (при самодержавии!). «Сила власти — царю, сила мнения — народу» — так формулировал Константин Аксаков политическое credo славянофилов. Что касается крепостного права, то славянофилы считали его злом, «страшным подкопом» (по выражению Ю.Ф. Самарина) под безопасность России. «Рабы сегодня — бунтовщики завтра, — говорил Константин Аксаков. — Из цепей рабства куются беспощадные ножи бунта». Поэтому славянофилы ратовали за отмену крепостного права, но только сверху, по инициативе правительства и руками самих помещиков, так, чтобы крепостные «души» были освобождены с землей за выкуп в пользу душевладельцев.
Выступление славянофилов против крепостного права было их главной, но не единственной исторической заслугой. Они справедливо осуждали низкопоклонство перед заграницей, призывали изучать и сохранять памятники отечественной культуры, сами многое делали для того, чтобы сберечь национальные традиции, язык, обряды, реликвии быта и культуры, одежду и пр., хотя не избежали при этом нарочитости. Константин Аксаков, к примеру, одевался так национально, что, по рассказу П.Я. Чаадаева, «народ на улицах принимал его за персианина».
Царизм не усматривал в славянофилах серьезной опасности для себя, поскольку они признавали самодержавие и, более того, панславистски считали именно царскую Россию богоугодным вождем всего славянского мира. Выступление же их против крепостного права (умеренное, в рамках самодержавного строя) /136/ не могло слищком беспокоить правительство, которое само время от времени осуждало проекты освобождения крестьян. Поэтому Николай I относился к славянофилам с благожелательной строгостью и никого из них не покарал. В 1849 г., ознакомившись с ответами И.С. Аксакова следователю III отделения, он начертал на них ряд отеческих внушений и повелел шефу жандармов А.Ф. Орлову: «Призови, прочти, вразуми и отпусти!»
Зато в самом либеральном обществе против славянофилов выступили западники, у которых (в отличие от славянофилов, преимущественно литераторов) ведущую роль играли крупнейшие в России того времени историки: Т.Н. Грановский, С.М. Соловьев, П.Н. Кудрявцев, К.Д. Кавелин, Б.Н. Чичерин. Впрочем, среди западников тоже были литераторы — П.Я. Чаадаев, П.В. Анненков, В.П. Боткин, М.Н. Катков. Примыкали к ним и такие классики отечественной литературы, как И.С. Тургенев, Н.А. Некрасов, И.А. Гончаров, М.Е. Салтыков-Щедрин. Кроме дворянской интеллигенции и обуржуазившихся помещиков круг западников включал и выходцев из буржуазной среды (Боткин после смерти отца стал даже владельцем крупной торговой фирмы).
Идейная платформа западничества сложилась в противовес славянофильству примерно к 1841 г. Прежде всего западники обрушились на славянофильское противопоставление путей развития России и Запада. Они, наоборот, стремились доказать общность исторических судеб всех европейских народов. Даже в родовом строе Древней Руси они находили общее с патриархальным бытом Запада. При этом, однако, западники, опровергая теорию славянофилов, впадали в противоположную крайность, а именно идеализировали Запад, его культуру и преувеличивали благотворность его влияния на Россию. Петра Великого они восхваляли как монарха-реформатора и, когда умер Николай I, ставили Петра в пример Александру II, чтобы побудить нового царя к реформам à 1а Петр.
Впрочем, политическая программа западников принципиально не отличалась от славянофильской. Как и славянофилы, западники отрицали революцию в принципе. Отменить крепостное право они предполагали сверху, постепенно, при освобождении крестьян с землей за выкуп в пользу помещиков. Дальше славянофилов западники шли в одном пункте: они выступали против самодержавной формы правления, за конституционную монархию, идеалом которой считали «парламентаризм» короля Луи Филиппа и его премьер-министра Ф. Гизо во Франции. Именно это расхождение делало западников в глазах властей более опасными, чем славянофилы, и ставило их как оппонентов славянофильства в невыгодное положение. Вот мнение Герцена: «Славянофилы защищали православие и национальность <...> Поэтому они могли говорить почти все, не рискуя потерять орден, пенсию, место /137/ придворного наставника или звание камер-юнкера»; они как бы «показывали кулак из-за стен Кремля и Успенского собора», тогда как западники бранили их с вынужденной оглядкой на Петропавловскую крепость.
Тем не менее дискуссии между западниками и славянофилами были жаркими. Они кипели в литературных салонах Москвы (у Чаадаева, известного мемуариста Д.Н. Свербеева, матери братьев Киреевских А.П. Елагиной), куда «сверх участников в спорах, сверх людей, имевших мнения, на эти вечера приезжали охотники, даже охотницы, и сидели до двух часов ночи, чтоб посмотреть, кто из матадоров кого отделает и как отделают его самого; приезжали в том роде, как встарь ездили на кулачные бои и в амфитеатр...»[2]. Споры западников и славянофилов тоже едва не доходили до кулачных боев. Был даже случай, когда друзья с трудом удержали П.В. Киреевского и Т.Н. Грановского от дуэли.
В стороне от этих споров работал над своими конституционными
проектами кандидат прав Харьковского университета, чиновник
Министерства внутренних дел Аркадий Васильевич Бердяев. В мае
1845 г. его дворовый донес в III отделение о «злоумышлении» своего
барина, хотя не мог уразуметь сути «зла», поскольку барин
«сходбищ» у себя не устраивал, а с редкими гостями разговаривал
обычно по-французски. Бердяев был арестован. При обыске у него
изъяли три конституционных проекта: «Проект русской
конституции», «Конституция России», «Конституционное уложение»[3]
Все проекты были адресованы царскому правительству, которое Бердяев надеялся побудить к конституционным реформам. Он выступил не только против «официальной народности», но и против славянофилов. По его мнению, допетровская Русь влачила жалкое существование: «Мы прозябали без мысли, без образованности. Иоанн IV вешал и рубил нас по произволу <...> Самозванцы играли народным легковерием — и реки крови были платой этой игры <...> Мы оставались в неподвижности». Петр I — этот гений, который, на взгляд Бердяева, стоит «выше всех великих государственных деятелей мира всех времен и народов», — «возвеличил Россию во всех отношениях», подняв ее до уровня мировой цивилизации. Но после Петра самодержавие регрессировало и притормозило национальное развитие России. Дальнейший прогресс невозможен без радикальной реформы, основные положения которой у Бердяева совпадают с программами декабристов (исключая их ставку на восстание): замена самодержавия конституционной монархией, отмена крепостного права, /138/ равенство «всех русских» перед законом, бессословный суд, свобода вероисповедения, слова, печати, собраний.
Следствие по делу Бердяева шеф жандармов А.Ф. Орлов подытожил такой резолюцией: «Допрошу его сам; если ничего не откроет, то Высочайше повелено считать его сумасшедшим и посадить в Алексеевский равелин, впредь до приказания». Только «чистосердечное раскаяние» и ходатайства родственников спасли Бердяева от участи Чаадаева, усугубленной заточением в самую страшную тюрьму империи. Бердяев был сослан в Симбирск, заболел там «припадками меланхолии» и пытался покончить жизнь самоубийством, а после выздоровления водворен в собственное поместье.
Особое место на левом крыле западничества занимал в 40-е годы Тимофей Николаевич Грановский — профессор всеобщей истории Московского университета, человек удивительного таланта и обаяния. Три его курса публичных лекций о европейском средневековье (в 1843—1844, 1845—1846 и 1851 гг.) привлекали массу слушателей из разных слоев общества и становились событиями не только для Москвы, но и для всей России. Герцен свидетельствовал, что на лекциях Грановского «слушатели задыхались от восторга», с «воплем, неистовством одобрения» рукоплескали лектору, осыпали его цветами, требовали его портреты.
В отличие от Карамзина и в противоположность Погодину, Грановский «передавал науку, которую уважал глубоко и в которую честно верил, как сам принимал ее, — не искажая, не силясь согнуть ее если не в систему, так в дугу»[4] Он трактовал исторический прогресс как развитие гуманных идей, просвещения и нравственности, явно предпочитая эволюцию революции, реформы сверху восстаниям снизу. При этом, однако, Грановский на примерах европейской истории так убийственно обличал крепостничество и с таким убеждением подводил слушателей к выводу о том, что крепостное право в России должно погибнуть, как оно погибло на Западе, что кафедра Грановского становилась, как это заметил Герцен, «трибуной общественного протеста». По авторитетному мнению В.О. Ключевского, именно Грановский «научил свою аудиторию ценить научное знание как общественную силу» и тем самым «создал для последующих поколений русской науки идеальный первообраз профессора».
Много лет спустя (в 1867 г.) Н.А. Некрасов вспоминал о 40-х годах:
Белинский жил тогда, Грановский, Гоголь жил, Еще
найдется славных двое-трое — У них тогда
училось все живое. /139/
«Двое-трое», не названные здесь, — это в первую очередь Герцен и Огарев, самые имена которых с 1850 до 1905 г. были запрещены цензурой. В 30—40-е годы они дружески общались с участниками кружка Станкевича, выступали вместе с западниками против славянофилов, но, в отличие от тех и других, тяготели к революционному образу мышления, шокируя своей непримиримостью ортодоксальных либералов. «Уже тогда, в 1833» г., — вспоминал Герцен об идейных исканиях своей юности, — либералы смотрели на нас исподлобья, как на сбившихся с дороги».
Предыдущая |
Содержание |
Следующая