Р еволюционную традицию декабристов первыми продолжили в николаевской России тайные кружки еще 20-х годов, участники которых считали себя «остатками от 14 декабря». Некоторые исследователи называют их, не вполне справедливо, «эпигонами декабризма». Хотя все эти кружки были малолюдны и слабы, не обладали никакими средствами для революционного выступления и не имели никаких шансов на успех, они знаменовали собой отнюдь не упадок освободительной борьбы, а вступление ее в новую, еще более опасную для самодержавия фазу.
Последекабристские кружки были более демократичны по составу. В них объединялись уже не блестящие гвардейские, а скромные армейские офицеры, мелкие чиновники и главным образом студенты. Центр революционного движения перемещался в Москву, где правительственные репрессии были слабее, а студенческая среда — социально разнороднее и, следовательно, демократичнее, чем в Петербурге. В Московском университете дворяне составляли лишь одну треть студенчества. Их вытесняли разночинцы[1], в основном малоимущие. Они материально бедствовали и, по смыслу аксиомы К. Маркса, «каков образ жизни людей, таков и образ их мыслей», роптали, а самые активные поднимались на борьбу. При этом они шли дальше декабристов в одном очень важном пункте: рассчитывали на переворот силами армии с обязательным привлечением народа. Практически их кружки почти ничего не успели сделать и значение их определяется более в идейном смысле — это начало перехода от дворянской революционности (для народа, но без народа) к революционности разночинской («не только для народа, но и посредством народа»)[2].
Первым по времени из последекабристских кружков в Москве стал кружок трех братьев (П., М. и В.) Критских — выпускников /140/ университета, сыновей мелкого чиновника. Члены кружка (студенческая и чиновничья молодежь) боготворили декабристов и ненавидели их палача Николая I, сочинив о нем такое четверостишие:
Если бы вместо фонаря, Часто
гаснущего от непогоды,
Повесить русского царя, То
заблистал бы луч свободы.
Продолжателями дела декабристов выступали во второй половине 20-х годов и некоторые кружки на периферии — в Оренбурге, Новочеркасске, Владимире.
С начала 30-х годов возникает новая группа кружков — под воздействием уже не только декабристских идей, но и крестьянских бунтов в России, а также революций на Западе 1830—1831 гг. Самым крупным из них стал кружок еще одного выпускника Московского университета, отставного губернского секретаря Н.П. Сунгурова с участием более 30 человек (в том числе 12 студентов, 9 чиновников, 8 военнослужащих). Сунгуровцы ставили перед собой умеренную цель
— конституционную монархию, но выбрали на пути к ней самое
радикальное средство, а именно вооруженное восстание силами
войск московского гарнизона при поддержке мастеровых (в частности,
Тульского оружейного завода) и крестьян. Не столь многолюдным и
радикальным, но гораздо более значимым, чем сунгуровский и
любой другой из революционных кружков того времени, стал
кружок Герцена и Огарева.
Внебрачный сын богатого помещика И.А. Яковлева и его гувернантки Луизы Гааг (с фамилией, придуманной отцом от немецкого слова «Herz» — сердце), Александр Иванович Герцен родился в Москве 6 апреля 1812 г., за 2,5 месяца до нашествия Наполеона на Россию. Когда Наполеон занял Москву, он именно отцу Герцена поручил отвезти в Петербург к Александру I письмо с предложением мира. Рассказы о войне 1812 г. были для юного Герцена его, как он выразился, «Илиадой и Одиссеей», вольнолюбивые стихи Пушкина, Рылеева, Шиллера — любимой духовной пищей, а восстание декабристов — гражданским прозрением. «Казнь Пестеля и его товарищей, — вспоминал Герцен,
— окончательно разбудила ребяческий сон моей души». 19 июля
1826 г. на торжественном молебне в Кремле по случаю казни
декабристов 14-летний Герцен поклялся «отомстить за казненных».
Точно так же формировалось революционное мировоззрение и Николая Платоновича Огарева, который был на полтора года моложе Герцена. Они познакомились еще в 1823 г. (по другим данным, в 1824 или 1825) и с того времени прошли рука об руку весь свой жизненный путь. О степени их близости Герцен сказал так: «Я без Огарева — один том недоконченной поэмы». В 1827 г. на Воробьевых горах, «в виду всей Москвы», они дали /141/ свою «Аннибалову клятву» «пожертвовать жизнью на избранную борьбу» и остались верны этой клятве до конца своих дней.
В 1829 г. Герцен и Огарев поступили в Московский университет с намерением не просто учиться, а именно «действовать». «Мы были уверены, — вспоминал Герцен, — что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней». В начале 1831 г. вокруг Герцена и Огарева сложился кружок друзей-единомышленников, среди которых выделялись Н.И. Сазонов, Н.М. Сатин, В.В. Пассек, А.Н. Савич, Н.Х. Кетчер.
Подобно другим революционным кружкам 30-х годов, кружок Герцена—Огарева имел не столько литературный и философский (как, например, кружок Станкевича), сколько политический характер. Его участники изучали опыт Французской революции 1789 г. и европейских революций 1830—1831 гг., обсуждали уроки заговора декабристов, жарко спорили о путях преобразования России и, говоря словами Герцена, «росли в этом трении друг об друга». Главное же, именно в кружке Герцена—Огарева впервые началась разработка теории русского социализма.
Двоякая причина толкала участников кружка к изучению социалистических идей: они осознали слабости декабристского заговора и разочаровались в возможностях буржуазных революций (на свежем примере революции 1830 г. во Франции). Герцен и Огарев со товарищи обратились к идеям французских утопических социалистов (в первую очередь, крупнейшего из них — А. Сен-Симона), чтобы с их помощью найти самый перспективный путь к преобразованию России, и увлеклись ими потому, что они отвечали их неприятию как российской, так и европейской действительности. «Мы искали чего-то другого, чего не могли найти ни в несторовской летописи, ни в трансцендентальном идеализме Шеллинга», — писал Герцен. Иначе говоря, не Сен-Симон привел Герцена и Огарева к социализму, а действительность России, толкавшая Герцена и Огарева к социализму, привела их к Сен-Симону.
Восприняв идеи западного утопического социализма, Герцен и Огарев уже тогда, в начале 30-х годов, усомнились в том, что путь к социализму лежит через полюбовное сотрудничество народа и власти, как полагали Сен-Симон, Фурье, Оуэн и др. Во взглядах Герцена и Огарева тогда же, пока еще недостаточно отчетливо, обнаружилось сочетание идеи социализма с идеей революции, что затем так ярко проявится в народничестве 60—70-х годов и что являет собой главное отличие русского утопического социализма от европейского.
Царизм счел опасным для себя в последекабристских кружках не новое, а старое (преемственность декабризма) и расправлялся с ними палачески. Члены кружка братьев Критских были без суда заключены в Петропавловскую крепость и тюрьму /142/ Соловецкого монастыря, а участникам кружка Н.П. Сунгурова суд вынес дикий по своей жестокости приговор: 2 человека — к четвертованию, 9 — к повешению, 1 — к расстрелу (лишь семь месяцев спустя царь заменил умерщвление каторгой и ссылкой). «Лишить живота», т. е. казнить, следовало, по мнению Николая I, и участников кружка Герцена—Огарева, поскольку они «оскорбили Величество пением возмутительных песен». Только «по беспредельному милосердию своему» царь ограничился повелением отправить Герцена и его товарищей в ссылку. Между тем главное преступление их перед царизмом и, конечно же, главная их заслуга перед Россией заключались не в том, что они «возмутительно пели», а в том, что начали обогащать русское освободительное движение новыми идеями, которым принадлежало будущее.
Восемь лет (1834—1842) с годичным перерывом Герцен провел в ссылке (Пермь, Вятка, Владимир, Новгород), а летом 1842 г возвратился в Москву, где прожил несколько лет и в январе 1847 г. навсегда уехал из России. За последние 4,5 года, прожитые на родине, он успел стать властителем дум передовой части русского общества. Сначала он выдвинулся как философ, автор трудов «Дилетантизм в науке» (1842—1843) и «Письма об изучении природы» (1844—1845). В них он первым начал подводить под русское освободительное движение философскую базу: «перевести в жизнь философию» — таков был его лозунг. Здесь уже проявилась самая сильная сторона философских воззрений Герцена — его диалектический метод. Он не только усвоил диалектику Гегеля — высшее достижение европейской философии, — но и преодолел ее. В отличие от Гегеля, который обрывал развитие общества на «высшем идеале» в лице прусской конституционной монархии, Герцен рассматривал общественный прогресс как непрерывное движение и обновление. «Все то, что останавливается и оборачивается назад, — провозглашал он, — каменеет, как жена Лота, и покидается на дороге. История принадлежит постоянно одной партии — партии движения».
Главную движущую силу истории Герцен усматривал в народе. Он не только первым назвал коренную причину гибели декабристов («не хватало народа»), но и первым же начал вооружать русских революционеров таким могучим оружием, как понимание решающей роли народа в историческом процессе. По Герцену, гений — это роскошь истории, ее поэзия; но в жизни на первом плане — не поэзия, а проза, не гений, а массы; влияние личности, даже самой гениальной, на массы зависит от того, насколько она поняла стремления масс и условия, необходимые для осуществления этих стремлений: «Если 10 человек ясно понимают, чего тысячи темно хотят, тысячи пойдут за ними». Впрочем, отсюда «еще не следует, что эти десять поведут к добру»[3]. /143/
С 1846 г., когда появился роман «Кто виноват?», на русское общество столь же сильно, как Герцен-мыслитель, начал влиять Герцен-художник. Гигант мысли и чародей слова, он первым из русских выступил с художественными произведениями, исполненными философского содержания, что придало философскую глубину его словесности и художественную яркость его философии. Современники стали называть Герцена «русским Вольтером». Роман «Кто виноват?» прозвучал неожиданной фанфарой в оркестре русской литературы. Впервые в России возник жанр политического романа, позднее развитый Н.Г. Чернышевским в романе «Что делать?», где даже в названии отразилась перекличка с Герценом. Вопрос, поставленный Герценом, — «кто виноват?» — оставался главным вопросом российской жизни до возникновения революционной ситуации 1859—1861 гг. К тому времени были выявлены виновники, говоря словами Герцена, «оскотинения России» (помещики-крепостники, вплоть до царя), и внимание русского общества переключилось на решение нового вопроса, поставленного Чернышевским, — «что делать?».
В эмиграции, присмотревшись к Европе, Герцен невзлюбил ее молодой и хищный капитализм и связал свои надежды на общечеловеческий прогресс с Россией. «Будущее России необъятно! — восклицал он. — О, я верую в ее прогрессивность!» Герцен начал искать для России особые, некапиталистические пути развития и первым сделал вывод о том, что Россия сможет перейти из крепостного состояния, минуя капитализм, сразу к социализму. Такой вывод был продиктован отчасти интернациональным соображением о возможности для отставших стран учиться у стран передовых, использовать их опыт: «Хорошие ученики часто переводятся через класс». Другим, национальным основанием для такого вывода послужило наличие в России сельской общины, которую Герцен расценил как своеобразный «громоотвод» против бедствий капитализма и как зародыш социализма. Для того чтобы этот зародыш развился в социалистическое общество, достаточно было, по мысли Герцена, свергнуть самодержавие, ликвидировать крепостное право, установить народовластие и раздать всю землю крестьянам, которые владели бы ею и обрабатывали бы ее общинно.
Герцен понимал, что такая программа глубоко революционна, но считал возможным все же «переворот без кровавых средств». Более того, он никогда не предпочитал революцию реформе, однако, в отличие от либералов, не исключал даже «пугачевщину» (т.е. самый разрушительный вариант революции) как крайнее средство достижения цели. Единственной же революционной силой в России Герцен уже в 1849 г. провозгласил крестьянство: «Я не верю ни в какую революцию в России, кроме крестьянской»[4]. /144/
Все эти его положения составили квинтэссенцию русского революционного народничества — теории, которая сочетала утопию с реальностью, подтверждая собой известный афоризм Альфонса Ламартина: «Утопии часто оказываются лишь преждевременно высказанными истинами».
Поразительно в утопии Герцена то провидение, которое он огласил в 1849 г., как бы заглянув за 100 лет вперед в самую суть большевистского режима: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией»[5].
Другим властителем дум передовой России в 30—40-е годы был Виссарион Григорьевич Белинский. Разночинец (в отличие от дворянина Герцена), сын флотского лекаря, слывшего «вольтерьянцем» и «богохульником», он прожил всю свою короткую жизнь (36 лет), постоянно нуждаясь и бедствуя. Смолоду Белинский был настроен радикально. Поступив в Московский университет (в 1829 г., одновременно с Герценом и Огаревым), он возглавил там студенческий кружок — «Литературное общество 11-го нумера» (все кружковцы жили в 11-й комнате общежития). Кружок стал в университете настоящим рассадником революционных настроений, а сам Белинский написал антикрепостническую драму «Дмитрий Калинин». Герой драмы, в образе которого Белинский представил товарища своих детских игр, говорит о помещиках, бросая упрек самому Богу: «Твоя ли премудрая рука произвела на свет этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних и пьющих, как воду, их кровь и слезы?» За это сочинение Белинский 27 сентября 1832 г. был исключен из университета с издевательской мотивировкой: «по ограниченности способностей». К тем большей досаде властей, он уже в 1833 г. начал сотрудничать в лучших журналах («Телескоп», «Отечественные записки», «Современник») и вскоре стал самым авторитетным в России литературным критиком. «Эстетическое чутье было в нем почти непогрешительно», — вспоминал о Белинском И.С. Тургенев.
Главным делом Белинского стала борьба против «теории официальной народности», в которой примерно с 1833 до 1840 г. ему недоставало последовательности. Он был всегда врагом деспотизма и крепостничества, но в те годы считал: «Вся надежда России — на просвещение, а не на перевороты, не на революции и не на конституцию». В таком настроении Белинский чрезмерно увлекся Гегелем, и это увлечение привело его в 1837—1839 гг. к примирению с российской действительностью. Он воспринял /145/ гегелевские формулы: «Все действительное разумно, и все разумное действительно», «сила есть право, и право есть сила». С этих позиций были написаны его статьи 1839—1840 гг. («Бородинская годовщина», «Горе от ума»), где читаем: «Безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость наша, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность»[6].
Т.Н. Грановский назвал эти статьи Белинского «гадкими, подлыми». Столь же сурово осудил их Герцен. Благодаря Герцену и Грановскому, Белинский уже в 1840 г. осознал и отверг свою, как он выразился, «болезнь роста». «Проклинаю мое гнусное стремление к примирению с гнусной действительностью, — написал он 4 октября 1840 г. В.П. Боткину. — Боже мой, страшно подумать, что со мной было, — горячка или помешательство ума, я словно выздоравливающий».
Отбросив веру в разумность самодержавия, Белинский, в отличие от Гегеля, не возлюбил и конституционную монархию. «Я начинаю любить человечество маратовски, — говорил он о себе летом 1841 г. — <...> Гегель мечтал о конституционной монархии как идеале государства, — какое узенькое понятие! Нет, не должно быть монархов, ибо монарх есть враг людям». Белинский воспринял республиканскую традицию декабристов, но, как и Герцен, пошел дальше их в том, что негативно оценил буржуазную демократию Запада: «Те же Чичиковы, только в другом платье. Во Франции и в Англии они не скупают мертвых душ, а подкупают живые души на свободных парламентских выборах! Вся разница в цивилизации, а не в сущности». Вслед за Герценом Белинский перешел на позиции социализма, идею которого он объявил для себя «идеею идей, бытием бытия, альфою и омегою веры и знания». При этом Белинский, опять-таки следом за Герценом, соединил идею социализма с идеей революции. «Смешно и думать, — говорил он о социализме, — что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови».
Страстный, порывистый, весь устремленный в будущее, Белинский жаждал скорейшего пробуждения революционного сознания россиян. Друзья и недруги звали его «неистовым Виссарионом». Герцен убежденно сказал о нем: «Это — самая революционная натура николаевских времен». В условиях николаевской России Белинский не мог вести открытую политическую борьбу. Сферой приложения его сил, дарований и убеждений стала литературная критика. Она, кстати, тоже требовала тогда конспирации. Надо было маскироваться, уметь говорить между строк. «Природа осудила меня лаять собакою и выть шакалом, — писал Белинский в феврале 1847 г. В.П. Боткину, — а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом /146/ по-лисьи». Чтобы обмануть цензуру, Белинский эзоповски называл идеи «официальной народности» «благовонным китайским духом» или попросту «китаизмом», а носителей их — «добрыми мандаринами». Современники хорошо понимали истинный смысл литературной критики Белинского. Реакционер М.А. Дмитриев (прозванный «Лжедмитриевым», в отличие от «настоящего» И.И. Дмитриева) заключал: «Это были революционные начала, вносимые в литературу за невозможностью внести их в область государственного устройства».
Авторитет Белинского как литературного критика был уникален. По утверждению Герцена, он с 1841 г. «в течение шести лет господствовал в журналистике». В те годы, вспоминал Герцен, свежий номер «Отечественных записок» и «Современника» «рвали из рук в руки. «Есть Белинского статья?» — «Есть», и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, спорами... и трех-четырех верований, уважений как не бывало». Разоблачая верноподданническую, назидательно-раболепную литературу «официальной народности», Белинский заботливо пестовал реалистическую, истинно народную литературу. Он был идейным вдохновителем и духовным пастырем той «натуральной школы», из которой вышли Тургенев, Достоевский, Некрасов, Гончаров, Салтыков-Щедрин. Великий Тургенев называл Белинского своим «отцом-командиром» (в противовес Николаю I, который своим «отцом-командиром» называл фельдмаршала И.Ф. Паскевича).
Итогом литературной и общественно-политической деятельности Белинского, его лебединой песнью стало письмо к Н.В. Гоголю от 15 июля 1847 г.[7] Белинский написал его в Зальцбрунне (Силезия), где он, уже безнадежно больной, лечился от чахотки. Там он получил письмо от Гоголя, обиженного на то, как Белинский резко осудил в своей рецензии его книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Белинский ответил Гоголю письмом, еще более резким, чем рецензия. Отвергнув идею «Выбранных мест» о разумности самодержавия и крепостничества (что когда-то признавал сам Белинский, а Гоголь в «Мертвых душах», напротив, осуждал), Белинский обратился к Гоголю с такой филиппикой: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов, — что Вы делаете? Взгляните себе под ноги — ведь Вы стоите над бездною!»
Полемизируя с Гоголем, Белинский дал уничтожающую критику крепостной России, которая «представляет собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми». Программа национальных требований в письме Белинского к Гоголю внешне скромна: уничтожение крепостного права, отмена телесных /147/ наказаний, соблюдение «хотя бы тех законов, которые есть». Но звучало это настолько революционно, что письмо воспринималось как звон набата. К тому же оно распространилось в тысячах копий по всей стране. И.С. Аксаков в 1856 г. свидетельствовал, что «нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, который бы не знал наизусть письма Белинского к Гоголю».
Царизм инстинктом самосохранения угадал значение письма как революционного манифеста и свирепо карал за попытки распространить его. Главным образом за оглашение письма в кругу петрашевцев Ф.М. Достоевский был приговорен к смертной казни.
Перед возвращением в Россию из Зальцбрунна Белинский посетил в Париже Герцена и прочел ему свое письмо к Гоголю. Герцен был восхищен. «Это — гениальная вещь, — сказал он П.В. Анненкову, — да это, кажется, и завещание его». Действительно, чахотка Белинского бурно прогрессировала. Зальцбрунн не принес облегчения. Белинский слабел с каждым днем и 7 июня 1848 г., не дожив четырех дней до своего 37-летия, умер. Смерть спасла его от заточения в Петропавловскую крепость. Управляющий III отделением Л.В. Дубельт признавался, что он «яростно сожалел» о смерти Белинского. «Мы бы его, — пояснял он, — сгноили в крепости».
Белинский и Герцен выступали не только против националистического либерализма славянофилов (вместе с западниками), но и против космополитического либерализма западников. «Одни бросились в фантастическую народность, другие — в фантастический космополитизм», — иронизировал Белинский над славянофилами и западниками. Герцен тоже отзывался о тех и других (имея в виду не личности их, во многом ему симпатичные, а взгляды) насмешливо: «Загробный голос праотцев и соседний ум». Идейный водораздел в русском общественном движении 30—40-х годов проходил не столько между западниками и славянофилами, сколько между формировавшимся тогда революционно-демократическим направлением Белинского, Герцена, Огарева, с одной стороны, и либеральным направлением, в котором смыкались славянофилы и западники, — с другой. Разумеется, лагерю охранителей противостояли тогда в разной мере и те, и другие, и третьи.
Этот водораздел заметен был не только в центре России, но также и на ее окраинах: например, в Азербайджане, Армении, на Украине, где зачинателями революционно-демократической идеологии выступили соответственно Мирза Фатали Ахундов, Хачатур Абовян, Тарас Григорьевич Шевченко. Размежевание революционного и либерального направлений, в 30-е годы только начавшееся, было ускорено событиями 1848—1849 гг., а именно европейскими революциями, охватившими Францию, Австрию, Пруссию, Италию, Чехию, Венгрию, Польшу, и крестьянскими /148/ волнениями в самой России, число которых в 1848 г. (202!) стало рекордным за всю первую половину века. При таких условиях все отчетливее формировалась в России революционная демократия, которую представляли уже не только выдающиеся одиночки вроде Герцена и Белинского, Шевченко и Абовяна, но и целые группы их единомышленников, оформлявшиеся в политические организации. Первыми из таких организаций стали Кирилло-Мефодиевское общество 1845—1847 гг. (с его республиканским крылом) на Украине и знаменитый кружок петрашевцев.
Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский — выпускник Царскосельского лицея и Петербургского университета, крестник самого Александра I — служил переводчиком в Министерстве иностранных дел. Вокруг него в 1845 г. сложился кружок единомышленников, главным образом из дворян, но не родовитых (кроме двух-трех), а мелких, беспоместных. Основное ядро кружка составили «неслужащий помещик» (по сословной номенклатуре того времени) Н.А. Спешнев, студент Петербургского университета А.В. Ханыков, поручик лейб-гвардии Московского полка Н.А. Момбелли, чиновники Министерства иностранных дел Д.Д. Ахшарумов (сын первого историка войны 1812 г.) и Н.С. Кашкин (сын декабриста), поэты А.Н. Плещеев, С.Ф. Дуров и др. Все они испытали на себе идейное влияние декабристов, Герцена и Белинского, превосходно знали фактическую сторону восстания 14 декабря 1825 г. (отец Петрашевского был тогда личным врачом петербургского генерал-губернатора М.А. Милорадовича, извлекал из него пулю П.Г. Каховского).
Деятельность кружка прошла два этапа. В 1845—1847 гг. он не имел ни определенного состава, ни программы, ни даже общности взглядов. Его участники изучали идеи утопического социализма (преимущественно Ш. Фурье) и дискутировали о возможностях их применения к России. До 1848 г. такие дискуссии устраивались в квартире Петрашевского по пятницам. На эти «пятницы» приходили не только сами кружковцы, но и знакомые любого из них: чиновники, офицеры, учителя, литераторы, студенты, деятели искусств. Среди них были Ф.М. Достоевский и М.Е. Салтыков-Щедрин (возможно, и Л.Н. Толстой[8]), М.И. Глинка и А.Г. Рубинштейн, художник П.А. Федотов, будущий академик П.П. Семенов-Тян-Шанский. Общее число более или менее постоянных участников «пятниц» достигало 30.
На первом этапе кружок осуществил две важные акции революционно-пропагандистского характера. В апреле 1845 г. он наладил издание «Карманного словаря иностранных слов», в котором под видом разъяснения таких слов, как «демократия», «деспотизм», «обскурантизм», пропагандировались /149/ антисамодержавные и антикрепостнические идеи. Словарь был хорошо законспирирован. Его официальным редактором значился благонамереннейший штабс-капитан Н.С. Кирилов. Словарь выходил с посвящением великому князю Михаилу Павловичу. Однако власти, хотя и не сразу, разгадали крамольный смысл издания и 8 апреля 1846 г. пресекли его на букве «О». Цензурный комитет постановил «все оставшиеся нераспроданными экземпляры этой книги как весьма вредной и опасной» уничтожить. Часть тиража (400 экземпляров из 2000) все-таки разошлась.
В том же 1845 г. петрашевцы создали библиотеку запрещенной литературы — акт, неслыханный в николаевской России. Здесь были собраны почти все сочинения Фурье, книги Ж. Руссо и А. Смита, Л. Фейербаха и Ж. Сисмонди, К. Маркса и Ф. Энгельса, Л. Блана и П. Прудона. По воспоминаниям петрашевцев, библиотека стала «главною заманкою» на их «пятницы».
Новый этап в деятельности кружка наступил в 1848 г. Собрания петрашевцев стали отчетливо политическими. На них теперь обсуждались самые острые вопросы — крестьянский и о государственном устройстве страны. «Правление в России, — говорил Петрашевский, — есть самое нечеловеческое правление». Петрашевцы ненавидели самодержавие, царя они называли «богдыханом», а про Александровскую колонну (памятник Александру I перед Зимним дворцом) говорили: «Столб столба столбу». Всю чиновничью иерархию в России они высмеивали; когда, например, хотели сказать «дурак», произносили «действительный статский советник».
Наиболее инициативные петрашевцы (сам Петрашевский, Спешнев, Ханыков, Момбелли, Ахшарумов, поручик Н.П. Григорьев — сын генерала) занялись устройством централизованного тайного общества и выработкой программы. На совещаниях в узком кругу они согласовали главные из программных требований — ликвидировать самодержавие, провозгласить республику (хотя в качестве переходного этапа допускалась и конституционная монархия), уничтожить крепостное право при освобождении крестьян с землей. Что касается путей к реализации программы, то они вызывали споры. Радикалы, как Спешнев, стояли за крестьянское, причем немедленное, восстание, «всеобщий взрыв»; умеренные — за постепенное и длительное революционизирование большинства народа, против торопливого «бунта черни». Восстание без участия народных масс петрашевцы, в отличие от декабристов, отвергали. «Главная цель, — формулировал мнение большинства Петрашевский, — состоит в том, чтобы идеи и желания укоренились в массах народа, а когда будет чего желать целый народ, тогда против него ничего не сможет войско». Однако ни создать централизованную организацию, ни разработать четкую программу петрашевцы не смогли. Им не хватило, во-первых, политической зрелости, /150/ поскольку революционная идеология только формировалась, а во-вторых, просто времени: всевидящие глаза и всеслышащие уши III отделения выследили их.
7 апреля 1849 г. петрашевцы устроили «обед социалистов» в
честь Фурье. На обеде присутствовали 11 самых активных
кружковцев. С речами выступили Петрашевский, Ханыков и
Ахшарумов. «Мы, — заявил, в частности, Петрашевский, — осудили
на смерть настоящий быт общественный, надо приговор нам
исполнить»[9]. «Обед социалистов» был одним из последних собраний кружка петрашевцев. На нем царила атмосфера готовности к
подвигу, к революционному выступлению, что так сильно выразил
Плещеев в стихотворении «Вперед без страха и сомненья»,
ставшем гимном радикального крыла петрашевцев:
Жрецов греха и лжи мы будем
Глаголом истины карать. И
спящих мы от сна разбудим И
поведем на битву рать!
Никто из участников обеда не подозревал, что среди них — провокатор, который с 11 марта 1849 г. успел побывать на семи «пятницах». Им был подкупленный жандармами студент Петр Антонелли. Он и сообщил в III отделение поименный состав участников обеда и все на обеде сказанное[10].
8 ночь с 22 на 23 апреля жандармы, пользуясь данными
Антонелли, арестовали сразу 33 участника кружка. Следственная
комиссия квалифицировала дело петрашевцев как «заговор идей». К
следствию были привлечены 123 человека, а суду (военному!)
преданы 28. На суде Петрашевский и его ближайшие соратники
держались, как правило, с большим достоинством. Они решительно
отметали попытки судей всячески очернить их. «Я и товарищи
моего заключения, — говорил Петрашевский, — мы не фанатики, не
изуверы, не еретики... Мы философы, нам дороже всего истина...
Если есть что-нибудь ошибочное в наших понятиях и неверное, —
покажите истину, мы все отступимся, — но пока позвольте нам
остаться, чем мы есть».
Суд приговорил 15 человек (в том числе Петрашевского, Спешнева, Момбелли, Ахшарумова, Григорьева, Дурова, а также Достоевского) к расстрелу и еще пятерых (включая Ханыкова, Плещеева, Кашкина) — к разным срокам каторги. 22 декабря 1849 г. на Семеновском плацу в Петербурге, где через 32 года будут казнены Андрей Желябов и Софья Перовская, была инсценирована казнь над петрашевцами. Им прочитали смертный приговор, одели в саван, и первые трое (Петрашевский, Момбелли, Григорьев) были привязаны к столбам. Раздалась команда: «На прицел!» /151/
Взвод солдат наставил ружья на смертников. «Момент этот был поистине ужасен, — вспоминал Ахшарумов. — Сердце замерло в ожидании, и страшный момент этот продолжался с полминуты...» Достоевский в предсмертном экстазе сказал Спешневу: «Nous serons avec le Christ» («Мы будем вместе с Христом»). Спешнев усмехнулся: «Un peu de poussiere» («Горстью праха»). В этот момент, как было задумано царем, на плацу появился его флигель-адъютант и объявил о монаршей милости: вместо расстрела — каторга и солдатчина.
Кружок петрашевцев занял важное место в истории русского освободительного движения. Он воплотил в себе назревшую к середине 40-х годов тенденцию перехода от дворянской революционности к разночинской. Именно в нем раньше, чем в каких-либо других кружках, сказались признаки зарождения новой, революционно-демократической идеологии: 1) обоснование роли народа как главного субъекта революции; 2) восприятие и критическое освоение применительно к российской действительности идей утопического социализма.
К тому времени, когда царизм расправился с петрашевцами, Герцен уже эмигрировал, а Белинский умер. Но царские каратели не могли спать спокойно. В 34 губерниях империи бушевали крестьянские волнения. Герцен развернул революционную агитацию из-за границы. В самой России роптали славянофилы и западники. Публичные лекции, направленные против крепостничества, продолжал читать Грановский. Мужал в просветительском кружке И.И. Введенского юный Н.Г. Чернышевский. Все они по-разному выражали тогда антифеодальный протест русского общества. Искру, зажженную декабристами, погасить так и не удалось.
Историографическая справка. Из всех проблем истории николаевской России самый большой интерес у исследователей всегда вызывало освободительное движение. До 1917 г. наибольший вклад в его изучение внесли А.Н. Пыпин и В.И. Семевский[11].
Академик Пыпин мобилизовал громадный фактический материал и капитально исследовал в своих книгах идейную борьбу 30—40-х годов, показав, сколь абсурдной и вредной для национального сознания россиян была «теория официальной народности». Однако Пыпин по-западнически упрощал сложный путь развития русской общественной мысли, изображая его как процесс восприятия европейских идей, «умствований» с Запада.
Монография Семевского (оставшаяся неоконченной: издан, посмертно, только один том) должна была подытожить десятки работ о петрашевцах этого выдающегося историка, «общего декана /152/ всех историков», как назвал его М.Н. Покровский. Труды Семевского впервые почти с исчерпывающей полнотой раскрыли становление и развитие взглядов петрашевцев, их деятельность, личности и судьбы. Но для Семевского, как и для Пыпина, характерно некоторое принижение национальной оригинальности мировоззрения петрашевцев, которые изображаются как «русские фурьеристы», переносчики идей Ш. Фурье на российскую почву.
Что касается исследователей охранительного направления вроде А.Л. Волынского, то они отрицали не только самобытность, но и всякое значение русской демократической мысли, включая Герцена и Белинского.
Советская историография распределила свои усилия в изучении идейной борьбы 30—40-х годов прошлого столетия неравномерно — главным образом вокруг Герцена и Белинского. Им посвящены кроме бесчисленного множества статей многочисленные монографии, которые большей частью (особенно, М.Т. Иовчука и Г.С. Васецкого о Белинском, Д.И. Чеснокова и Я.Е. Эльсберга о Герцене) грешили преувеличением и непомерным выпячиванием революционности Герцена и Белинского при замалчивании или даже ретушировании их «нереволюционных» суждений. Более объективны монографии B.C. Нечаевой и М.Я. Полякова о Белинском, Н.М. Пирумовой и А.И. Володина о Герцене (имеется в виду деятельность Герцена до его отъезда в 1847 г. за границу).
Вслед за Семевским советские историки много занимались (предварительно расширив круг источников) и петрашевцами. Наиболее обстоятельны многолетние труды (включая докторскую диссертацию) В.Р. Лейкиной-Свирской, новейшая монография Б.Ф. Егорова «Петрашевцы» (Л., 1988) и работы А.Ф. Возного о борьбе царского сыска с петрашевцами. И.А. Федосов и В.А. Дьяков удачно, хотя и не без методологических издержек, обозрели ход освободительного движения при Николае I[12].
Либералов 30—40-х годов советские историки почти не жаловали вниманием. Только в последнее время появились монографии о славянофилах Е.А. Дудзинской и Н.И. Цимбаева, книга А.А. Левандовского о Т.Н. Грановском. До сих пор нет обобщающего исследования о западниках. Охранители же николаевского режима как исследовательская проблема учеными в нашей стране тоже пока игнорируются совершенно.
Между тем за границей есть квалифицированное монографическое исследование «теории официальной народности» с критикой ее охранительных начал. Автор книги — Н.В. Рязановский (США), эмигрант из советской России[13]. Петрашевцам посвящены книги /153/ «Заговор петрашевцев» В. Сливовской (Польша), написанная в русле советской историографии, и «Кружок Петрашевского» Д. Эванса (Англия), который, в отличие от советских историков, не находит у петрашевцев революционности. Белинский в зарубежной историографии не вызывает большого интереса. О нем больше пишут российские эмигранты (В.В. Зеньковский, Д.И. Чижевский и др.), считающие его родоначальником либерализма в России.
Зато интерес к Герцену на Западе неизменно велик. В статьях и книгах о нем наблюдаются две тенденции, одну из которых наиболее аргументирование выразил М Малиа (США), другую — Э. Эктон (Англия) [14]. Малиа считает Герцена националистом-одиночкой, попытавшимся уйти от иллюзий и разочарований окружающей (как российской, так и европейской) действительности в абстрактный мир народнического социализма; Эктон видит и ценит в Герцене не националиста, а гуманиста; революционером ни тот, ни другой Герцена не признают.
Предыдущая |
Содержание |
Следующая