Нас натаскивали Рене Техада (Тельо) и Давид Бланко
(Аркадио). Руку к этому также приложил и Карлос Агуэро (Родриго). Ясно, что
Тельо играл главную роль. Это была суровая школа. Тельо не давал нам никаких
поблажек и постоянно кричал на нас, не давая присесть. Он очень толково
разъяснял нам суть допущенной ошибки и как ее избежать в будущем. Но
проделывалось все это в сопровождении сильного крика. Ползешь, а он и кричит:
«Товарищ, зад-то не поднимай, а то в него тебе всадят пулю, так что вжимайся в
землю, а так ползать нельзя»; или «Палатка устанавливается вот так, при
необходимости ее можно быстро свернуть»; «Пусть эти концы веревок свисают
поверх куска нейлона, покрывающего ваш гамак, тогда дождевая вода со ствола
дерева, к которому он привязан, потечет по этим веревкам, и гамака она не
замочит, а лишь стечет по ним вниз». Да, это ужасно, когда в ливень ты вынужден
вылезать из гамака весь промокший и с намокшим одеялом-накидкой. Самое плохое,
что может с тобой приключиться в горах, это когда гамак и накидка намокли.
Тогда приходится вылезать наружу и спать сидя. Тельо обучил каждого из нас, как
разводить огонь и вообще как делать много разных вещей. Вплоть до того, как
готовить различные блюда партизанской кухни, как передвигаться в горах, как
ставить ногу. С невозмутимым лицом он кричал: «...Штафирки, вперед! Равняйсь!»
— и поторапливал он нас выстрелами. Делалось это так: он стрелял вдоль строя
прямо у нас перед носом, от чего мы подтягивались. Когда учились ползать, он
давал над нашими спинами автоматную очередь, и мы вжимали свои зады в землю,
боясь, что он влепит тебе по пуле в каждую ягодицу. Построив нас перед началом
очередных занятий, он разъяснял политическую ситуацию, всегда увязывая ее с
вопросами военной подготовки. И тогда он не мог удержаться от того, чтобы хоть
чуть-чуть, да не помечтать вслух. Он всегда начинал говорить о борьбе, о цели
этой борьбы. Причем бывали случаи, /103/ когда он, начиная с громкого крика,
заканчивал так, словно обращался к самому себе и говорил только для себя
самого. То есть будто все эти вещи он говорил, чтобы не утратить своего
собственного понимания происходящего. В общем, в Тельо нежность совмещалась с
твердостью.
Военная подготовка в самом сердце гор длилась примерно
полтора месяца. Начиналась она еще затемно, в четыре часа утра. Ты знаешь, что
это такое, когда лежишь себе и вдруг слышишь этот кошмарный выкрик (который ты
начинаешь ненавидеть): «Встать!» Нет, это было не «Вставайте, товарищи!», а
именно «Встать!» И так было всегда за все время моего пребывания в партизанах.
А для нас, привыкших вставать поздно, поскольку и ложились мы поздно... это
было кошмаром... В том числе и привыкать ложиться в семь часов вечера, чтобы
встать в четыре утра. Спать же мы ложились усталыми и голодными. И часто
снилось, что ты обедаешь или ешь мороженое. Еда превращалась в главный пункт
наших размышлений. В подобных условиях много думаешь о еде... А в четыре часа
утра раздается команда... идет дождь... ты пока еще сухой, но вокруг потоки
холодной воды. Будьте любезны, вылезайте наружу под холодные струи...
сворачивайте палатку и гамак и идите строиться, не позавтракав... Спустя десять
минут ты уже весь в грязи. Она в волосах, лезет в рот, уши. А ведь спал ты
сухой... Потом следует выстрел Тельо, выравнивающего нас и заставляющего
гусиным шагом маршировать, ползать по руслу ручья, в холодную утреннюю воду
которого он нас заталкивал. И ты без оглядки ползешь куда угодно. Потом
гимнастические упражнения. Они были очень трудными. Особенно, когда их проводил
Родриго. Вначале бег на месте и бег на скорость. Затем приседания и прыжки на
корточках. Упражнения для пояса и для ног и рук, для головы... Упражнения были
изматывающими. Проделывались они с надетым вещмешком, но без ремня, который мог
от всех этих прыжков порваться. Ноги уже не слушались тебя, когда ты слышал:
«Стройся! Равняйсь!» Тут опять раздавался выстрел, но ясное дело, что
постепенно мы приобретали хорошую физическую форму и реакцию. И не боялись уже
ни шипов колючего кустарника, ни грязи. Мы были похожи на дикарей или диких
зверей, оказавшихся в своей родной стихии. Мы обучались устраивать засады. /104/
Стреляли, таскали тяжести и делали физические упражнения, а также изучали
военную тактику, постоянно проводя политучебу. Причем Тельо все время говорил
нам о новом человеке...
Не помню, рассказывал ли я, как Тельо впервые
заговорил с нами о новом человеке. Так вот, однажды, после практических
упражнений, завершивших курс занятий, мы пошли за маисом на одно заброшенное
поле, находившееся в двух днях пути от лагеря. Да, то, что мы ели, доставалось
с большим трудом. Раньше мы не знали, что значит постоянно заботиться о пище,
изыскивать ее и готовить. Дома мы привыкли просто есть приготовленные блюда, а
не искать пищу, чтобы выжить. Это уже было делом инстинкта. Кроме того, никогда
раньше я не чувствовал голода. Как говорит Рене Вивас, живя в городе,
чувствуешь аппетит... а голод, он появляется в горах. Сразу после занятий
отправляешься на поиски пищи. В общем, физически мы уже окрепли, но Тельо все
равно был недоволен и постоянно хотел, чтобы мы еще и еще работали над собой.
Наступил даже такой момент, когда мы просто не могли больше переносить Тельо и
смотрели на него прямо как на гвардейца Сомосы. Нет, его-то мы любили, но нас
выводили из себя его манера держаться и его характер. Я сказал ему об этом, когда
мы откровенно беседовали (как я уже рассказывал, мы очень сдружились; вплоть до
того, что некоторые товарищи, когда мы потом встретились года три спустя,
говорили мне, что кое-какие жесты я перенял у Тельо. Что же, это вполне
возможно, поскольку, бывает, и копируешь своих друзей). Тельо объяснил и обучил
нас очень многому. Мы уже умели навешивать гамаки и заметать свои следы. Были
натренированы и вооружены карабинами М-1, и нам хотелось встретиться с врагом.
Теперь же мы отправились на поиски пищи, и до цели добрались без проблем. В
общем, нам было море по колено. Но увидеть бы, как мы возвращались! Итак, до
маиса мы добрались и, как его шелушить, тоже знали... Мы ели его жареным и
вареным. Пожарили и очищенную от зерен сердцевину початков. Приготовили из
маиса кофе. Ведь в горах, когда кофе подходит к концу, его выделывают из маиса.
Зерна обжариваются, пока не почернеют. Потом их перемалывают. Вот вам и «кофе».
Месяцами, да что там, годами мы пили кофе из маиса без сахара... Это самая
горькая по вкусу /105/ вещь на свете, но со временем начинаешь считать ее
наивкуснейшей. Особенно когда пьешь этот «кофе», заедая его жареным гинео [1] Надкусишь бывало гинео, зажаренный на костре и еще в
пепле и с привкусом земли, да отхлебнешь глоточек кукурузного кофейку:
достойнейшая еда. Вообще стремление унять голод приобретает там большой размах.
Я, к примеру, съедал разом дюжины три гинео. А ведь я был из тех, кто ел не
слишком много. Были и такие, которые съедали по шесть дюжин бананов. Так вот,
возвращаясь из похода, о котором я рассказываю, мы должны были нести на себе
маис, предназначавшийся в пищу обитателям всего лагеря. К тому же ожидался
Родриго, который ушел на задание: привести в исполнение смертные приговоры,
вынесенные нескольким мировым судьям [2]
Каждый из нас нес по меньшей мере от 75 до 85 килограммов. Я
помню, что когда попытался забросить этот груз на плечи, то не удержал его. А
ведь это было уже после двух месяцев пребывания в горах. Но груз оказался таким
тяжелым, что самостоятельно я не был в состоянии, при всех моих усилиях,
закинуть его на спину. Видел я, что и Тельо весь аж вывернулся наизнанку, лицо
у него сморщилось, когда он рывком дернул вещмешок с маисом с земли, закинув
его за плечи, продел руки в рюкзачные ремни и пристроил его на спине поудобнее.
Когда мы узнали, сколько все это весит, то решили, что здесь ошибка, перебор.
Действительно, мы чувствовали, что стали помощнее, но человеку было просто не
под силу нести столько. Однако все было всерьез, и этот груз надо было нести.
Тогда-то Тельо и сказал нечто, больно задевшее нас всех: «Сучьи дети, научитесь
хотя бы приносить ту пищу, которую сами же и сжираете!..» Он ранил нас,
оскорбил... И сделал это намеренно. Впрочем, так или иначе, но нести такой груз
было тяжело. Помню, я сказал одному товарищу: «Эй, компа, помоги-ка мне
закинуть эту дрянь...» С его помощью мне это удалось... Так мы помогали друг
другу. А крестьяне делали это же каждый самостоятельно. Впрочем, хорошо и не
помню, возможно, им тоже /106/ помогали. Мы двинулись в путь... Ясное дело, ноги
тонули в земле. Ведь хотя грязи и не было, но пропитанная водой глинистая почва
была такой податливой, что когда ты поскальзывался, то пропахивал в ней прямо
целый ров. Каждые 50 или 100
метров мы останавливались... Скажем, склон в >200 метров мы проходили
с отдыхом. Не по плечу был нам этот груз. Он пригибал к земле. Но мы шли вперед
через «не могу», на одной только ярости. Впрочем и силенок все-таки уже
поднабралось. Однако настало время, и они иссякали, и мы плюхались на землю.
Тельо, что-то проворчав, подошел к нам. «Вы, собственно, чего хотите?.. Чтобы
мы бросили маис здесь? Но кто не понесет, тот и есть не будет, — сказал он. —
Здесь, если хочешь есть, должен и пищу приносить... Да вы просто бабы... педики
и никчемные дерьмовые студентишки...» И это говорилось нам, пришедшим сюда
после руководящей работы в университете... Но пришлось призвать на помощь
смирение. Тем более что мы ощущали бессилие перед этой тяжестью... Выговаривая
все это, он в чем-то был прав. А ты вот ощущаешь свое бессилие, чувствуешь себя
никчемным. Впрочем, мы также понимали, что хоть и небольшой, но сделали шаг
вперед в своем развитии, что было для нас так необходимо. Однако было не ясно:
или Тельо задирает нас, чтобы таким путем заставить идти вперед, или он просто
гад ползучий, который и знать ничего не желает. Для Тельо создалась критическая
ситуация, поскольку мы решили не поддаваться ни в какую и сказали ему свое
«нет». Конечно, мы пробыли в горах меньше, чем он. Тельо находился здесь уже
больше года. Должно быть, только восемь товарищей — Филемон Ривера, Модесто,
Виктор Тирадо, Вальдивия, Тельо, Рене Вивас, Родриго и Мануэль, а также Хуан
Хосе Кесада и Джонатан Гонсалес (два последних к тому времени уже погибли) —
провели в горах такой большой срок — год или полтора. Да, мы были крайне
обозлены. Ведь это не метод — эдаким образом воспитывать из нас мужчин... Мы же
доказали, что стараемся преодолевать трудности. В любом случае это они были
виноваты в том, что нас без всякой подготовки послали в горы, где мы делами и
политической стойкостью уже подтвердили свои убеждения. Хотя физически мы были полное
дерьмо... Это потом мы стали легки на ногу и крепки телом. Но это все далось
нам тяжело. /107/
В общем, наступил момент, когда Тельо понял, что этим
нас не пронять, что мы обозлены и что в руках у нас оружие. Словом, что он
имеет дело не с детьми. Да и дело пошло всерьез, так как мы приводили веские
аргументы и ставили под сомнение его авторитет... Да, он взбесился, но нас этим
уже было не пронять. Тогда, бросив нас, он в одиночку двинул дальше (кажется,
там-то он и разрыдался, но точно не помню; хотя именно тогда Рене Вивас — он и
сам падал с ног под тяжестью мешка с маисом — пошел за ним). Немного спустя
Тельо вернулся и заговорил в том мягком и убедительном тоне, к которому он,
когда хотел, прибегал. «Товарищи, — сказал он, — вы ведь слышали о новом человеке...
А вот знаете ли вы, где же он, этот новый человек?.. Вы считаете, что он — в
будущем, поскольку мы хотим создать его в новом обществе, после победы
революции...» Мы все молча смотрели на него. «Так вот нет, братья, — говорит
он. — Так знайте... Он — там, за этой грядой, на верхушке холма, по которому мы
поднимаемся... Там он, и вот пойдите, разыщите и ухватитесь, хотя бы дотянитесь
до него. Новому человеку тесны рамки человека обыкновенного. Новый человек
превозмогает усталость ног и легких. Он как бы выше голода и дождя, комаров и
одиночества. Он рождается там, где необходимо сверхусилие. Он появляется тогда,
когда человек начинает делать больше, чем нормальные, обыкновенные люди. Когда
человек начинает забывать о своей усталости и о самом себе, пересиливает самого
себя... Так и появляется новый человек. Пусть вы устали и готовы сдаться, но
отбросьте это и поднимайтесь на гору. И когда вы доберетесь туда, то в каждом
из вас уже будет по частице нового человека. Именно здесь мы начнем создавать
нового человека. Отсюда он пойдет, потому что Фронт должен быть организацией
новых людей, которые, одержав победу, смогут создать целое общество новых
людей... И если для вас все это не пустые слова, и вы на деле хотите стать
новыми людьми, то добейтесь этого...»
Мы переглянулись... Да ведь это и есть новый человек.
То есть мы все были согласны с таким его определением, отождествляя с ним себя.
В голове каждого из нас пронеслось, что нам надо преодолеть целые горы
страданий, чтобы уничтожить в себе человека старого и дать жизнь человеку
новому. Вот когда я вспомнил о Че. О новом Человеке Че. Я понял величие того,
что Че /108/ хотел сказать, когда говорил о новом человеке, как о человеке, отдающем
людям — ценой жертв и разрывая путы своих пороков — больше, чем в состоянии дать
человек обыкновенный. Поняв, что Тельо прав, мы переглянулись. Зацепил-таки нас
за живое этот костлявый черт. Ведь все мы хотели быть, как Че, как Хулио
Буитраго или как Ригоберто [3] И тогда мы взвалили на себя рюкзаки, перекинули их
ремешки через плечи и, взглянув друг на друга, сказали сами себе: «Еще сегодня
мы любой ценой ухватимся хоть за край одежды этого нового человека». И начали
подниматься в гору. К полудню в моей голове уже сложился законченный портрет
нового человека («Быть, как Че»). Я клянусь тебе, что в тот раз мы, даже не
присев, одолели одним махом такое же расстояние, какое прошло до того, отдыхая
раз пять. Без четкого понимания проблемы поддаешься первому же приступу
усталости или опускаешь руки перед первыми же трудностями. Но пока человек в
сознании и не валится с ног, он всегда может сделать что-то еще. Причем применимо
это во всех областях жизнедеятельности, и больше всего — в сфере социальной. В
итоге мы дошли до гребня. Тельо понял, что мы как бы приняли вызов. И тогда он
сказал: «Ну, частицы человека, давайте отдыхать», и обнял нас. После того
случая наша дружба с Тельо стала еще теснее. Похоже, что этот хренов сын и
хотел довести нас до такого состояния. То есть первоначально закалить нас
физически, а потом психологически и психически. Закалить нашу волю и сознание,
сделать его несокрушимыми. Он даже как-то нам сказал: «Ну, теперь эта сучья
гвардия может меня убивать». Сказал он это, чтобы подчеркнуть, что здесь ныне
достаточно закаленных как сталь людей, способных вести партизанскую борьбу. В
общем, когда мы дошли до лагеря, то чувствовали себя уже старыми партизанами.
Так нас там и встретили. Но это было далеко не главным, поскольку мы ощущали
себя так, будто бы перешли в новое качество. Словно теперь только все и
начиналось, а первоначальный период, состоявший в выработке у нас физической и
моральной несокрушимости, закончился. /109/ Припоминаю одну забавную историю из того
злополучного и тяжелого времени великого шока, который пережили мы, зачинатели
герильи (понятно, что кто-то перенес его лучше, кто-то хуже, скажем, рабочим и
сельским труженикам было все же полегче, чем нам). Не помню, что такое мы там
натворили и какие затруднения вызвали, но как-то Давид Бланко сказал Родриго:
«Не знаю, почему нам сюда присылают этих дерьмовых студентов, этих никчемных
штафирок. Ведь есть же в университете стоящие люди, а сюда присылают этих
кособоких. А почему не посылают таких студентов, как Омар Кабесас? Те, кто сюда
попал, настоящие дела делали бы, а то шлют этих вот придурков». «Тише ты, —
ответил ему Родриго, — это же и есть Омар Кабесас, ну вон тот, тощий». Узнал я
об этой беседе много-много спустя. После периода адаптации мы продолжали
тренироваться, но уже не так интенсивно. Только чтобы поддерживать «порох
сухим». Причем отношения между более опытными товарищами и вновь прибывшими
менялись. Наш «статус» изменялся в лучшую сторону, и на Серро Тачо, как
называлось это место, находившееся в двух днях пешего пути от Сиуны, то есть в
самом сердце гор, мы провели примерно два-три месяца. Вполне достаточное время,
чтобы адаптироваться. Мы участвовали в приготовлении пищи, дежурствах — в
общем, во всем. Вплоть до того, что понемногу мне начали давать разные
поручения. Так, помню, что мне поручили организовать политучебу. Я создал
несколько учебных групп. Назначали нас и дневальными. А дневальный по лагерю —
это боевое задание. Так и было до тех пор, пока не пришел приказ уходить еще
дальше в горы. Как я понимаю, между Модесто, находившимся с другими отрядами, и
небольшими группами партизан, также действовавшими в горах Исабелии,
осуществлялась известная координация действий. Модесто должен был прибыть из
зоны, где действовала еще одна небольшая партизанская колонна [4], возглавляемая Виктором Тирадо Лопесом, с которым
были несколько крестьян, а также Филемон /110/ Ривера («Лис»), мой брат Эмир и еще
группа товарищей, находившихся по ту сторону гор. Но пока мы проходили
подготовку, Модесто прислал приказ покинуть лагерь, оставив между Серро Гачо и
местом его расположения нескольких товарищей. Они должны были вести в этом
районе политическую работу, а также создавать более надежную сеть связных,
поскольку та, что уже существовала, была очень слабой. Подчас на протяжении
трехдневного перехода можно было не встретить среди крестьян никого, кто
сотрудничал бы с СФНО. Помню, что когда мы проходили через Синику, то Тельо
остался там (позднее там же он и погиб). А я остался в Васлала. Для меня это
было внове, поскольку туда я был направлен один. Я это понял как проявление ко
мне доверия со стороны товарищей. Васлала находилась в одном из ключевых
районов: там располагался главный тренировочный противоповстанческий лагерь
гвардейцев. Вот где мне выпало вести политическую работу. Существовали Нижняя
Васлала, Верхняя Васлала и Центральная Васлала. Казармы гвардии находились в
Нижней Васлале, а моя стоянка в Центральной Васлале. Меня там оставили в доме
единственного местного связного, который был отцом Кинчо Баррилете, того
самого, которому Карлос Мехия посвятил одну из своих известных песен. Этот
связной, привлеченный нами, исполнял у гвардии обязанности мирового судьи. Его
звали Аполонио Мартинес. Его жена была человеком исключительных качеств. Она
даже превосходила своего мужа. Звали ее Марта. Эта женщина стремилась
преодолевать трудности и обладала живым и тонким умом. При известной склонности
к мистике она была очень нацелена на борьбу и выступала за женскую эмансипацию.
Эта женщина с большой любовью относилась к партизанской борьбе за освобождение
и с любовью и с большим уважением говорила о герилье и о наших товарищах. Она
хорошо и ясно понимала происходящее, поскольку лично принимала участие в
борьбе. Эта женщина могла бы послужить эталоном для АНЖЛАЭ [5] В общем, меня оставили там на месяц, но /111/ жил я не в
доме этих людей, а в лесу, метрах в шестистах от него. Вначале я сбивался с
пути каждый раз, когда шел туда, потому что всегда плохо ориентировался как в
поле, так и в лесу. Помню, как-то раз, возвращаясь от Аполонио (а заходил я к
нему ближе к вечеру) я так и не смог добраться до своей стоянки, устроенной в
корневище одного огромного дерева. Пришлось заночевать прямо на земле под
проливным дождем. Должен же я был там создать сеть связных, дотянув ее до Тельо
в Синике, то есть от Лас-Байяс до Васлала, где находились владения семейства
Амадор. (Одного из них недавно в Матагальпе убили «контрас»). Когда я впервые
появился у Аполонио, меня представили Марте. Я познакомился с их детьми. А вот
как начинать работу, я не знал, поскольку тогда опыта у меня не было. Был у
меня опыт работы со строительными рабочими, с медперсоналом и с жителями
бедняцких окраин Леона. Но не с крестьянами. Тут я не знал, с чего начать. Даже
просто в плане ориентировки на местности, ну, как без посторонней помощи
добраться от одного места до другого. Я испытывал известный страх, но был
уверен, что работу эту выполню. Там я также достаточно хлебнул одиночества.
Представьте себе, что это такое, одному сидеть в лесу. Без радио, без часов,
без книг и даже без еды. Нельзя развлечься даже приготовлением еды, так как
огонь тоже нельзя разводить, потому что в домах поблизости могут увидеть дым. В
общем, ничего у тебя нет, кроме бумаги и карандаша. Помню, что я тогда написал
стихотворение, вернее, стишок. А может быть, это было вовсе и не стихотворение,
но выражение состояния духа или еще нечто подобное. Эти слова написаны теперь
как эпитафия на могиле моих братьев, которых я сам некогда привел в СФНО:
Но братьями мы стали в день, когда
В ответ на мой призыв идти на бой
За новый мир ответили вы «да».
С Аполонио мы виделись только по ночам, когда я учил
его, и мы вместе обдумывали, как найти готовых к сотрудничеству с СФНО людей,
как подыскивать к ним ключи и в каких местах можно проводить работу. Я
проинструктировал его, как собирать информацию, поскольку у меня было задание
изучить оперативную обстановку вокруг казарм Национальной гвардии в Васлале. /112/
Именно через этого связного мы получили информацию,
необходимую для подготовки атаки на них, которую 6 января 1975 г. провел Родриго, то
есть после акции отряда имени Хуана Хосе Кесада в Манагуа, когда был захвачен
дом Чема Кастильо. В общем, каждую ночь я приходил к Аполонио обговорить, кого
и как мы будем привлекать к сотрудничеству, какова оперативная обстановка. Я
пробуждал сознательность, поддерживал в нем стойкость с тем, чтобы он не
разуверился и не сбежал от меня. Аполонио обычно заходил за мной в половине
седьмого и приглашал к себе на ранчо поесть. Там мы слушали по радио песни
Панчо Мадригаля и беседовали. А эдак в полдесятого вечера я пускался в обратный
путь. Сам знаешь, крестьяне рано ложатся спать. Но ведь я-то целый день
ничегошеньки не делал. Только размышлял, и ничего больше. В таком одиночестве я
встретил свой двадцать третий день рождения. В двадцать два года я ушел в горы,
и в Васлала мне исполнилось двадцать три. Мой день рождения был таким же днем,
как и все остальные. То есть у меня был гамак, чтобы спать, и окажись вдруг
сигарета, то я выкурил бы ее перед сном. Там я думал о моей жене, о товарищах и
университете. О Субтиаве и о том, как обстоят дела Фронта в разных районах
страны, а также о том, каковы планы партизанской борьбы, которые мне известны
не были. А ночью, когда я пришел на ранчо, то товарищи приготовили мне в честь
этого события курицу. Я очень полюбил этих людей, а они меня. А если ты
понравился крестьянину, если он тебя полюбил, то это нечто чрезвычайное,
поскольку они любят человека не столько разумом, сколько как-то инстинктивно.
Так любила меня Марта, очень любила. Полюбил и я их.
Как-то мы сидели около ранчо. Немыслимо красивая луна
освещала небо, на которое мы загляделись. Высыпало великое множество звезд, и
мы начали разговаривать об этих звездах, дескать, что это такое — звезды. Я
рассказал то, что обычно в таких случаях говорят. О других галактиках, о том,
что, кроме солнца, существуют звезды и покрупнее его. И уж не помню как, но
сказал: «Знаешь, компа, ведь правда, трудно поверить, что земля круглая и что
она вертится». Вот так без задней мысли я это сказал, а жена Аполонио
посмотрела на меня недоверчиво и рассмеялась. Тогда специально для нее я
повторил: «Ну как же, это точно. Земля круглая, и она /113/ вращается». Она этого
явно не знала, и как-то эдак поглядывала на меня. Потом посерьезнела. И я ей в
тон повторил: «Серьезно, компа, земля круглая и вращается». «Компа, не смейтесь
надо мною, а, компа». А поскольку я только что много распространялся о звездах,
планетах, о Большой и Малой Медведицах, о созвездиях, в общем, о том и о сем, а
также о космических теориях, то она смотрела на меня как на всезнающего. И
когда я сказал ей, что земля круглая, она подумала, что я решил посмеяться над
ней. Но я понял, что Марта просто не знает, что земля круглая и что она
вращается. Господи боже мой! Да как же я теперь ей, моему товарищу, все это
разъясню? Ведь она решила, что я смеюсь над ней, и теперь обидится. Тогда я ей
сказал: «Послушай, компа, земля точно круглая, и она вертится». «Но если она
вертится, то тогда вода бы верхом пошла и деревья оказались бы вверх корнями, а
из рек вода утекла бы, да и мы бы полетели вверх тормашками», — ответила она.
«Нет, компа, земля вертится так быстро, что ничего не сдвигается с места».
Тогда я взял в руки банку с водой, и стал ее быстро-быстро вертеть. Глядите,
мол, вода у меня не проливается, хотя я и переворачиваю банку. Я добился того,
что она поверила, что я не шучу и не издеваюсь над ней. Но не была она и
слишком удовлетворена, о чем и сказала, так как я не смог углубить мои
«научные» объяснения.
В общем, после этих визитов и разговоров я уходил к
себе на стоянку и там проводил весь день в безвременье, наблюдая рассветы и
закаты. Никогда я не ощущал себя в такой степени близким к природе, как там.
Был эдаким созерцателем, который просто знай себе смотрит на природу и ее
круговорот, и больше ничего. Размышлял я там о многом и даже уставал думать, и
из-за этого постоянного думания лишился сна. Так прошел месяц с лишним. Помню,
как однажды ночью у меня появились эротические мысли. Я вспомнил о жене, о ее
любви, и это возбуждало меня. Я начал представлять себе красивых женщин, и мозг
мой, в котором какое-то время не было места для подобных мыслей, начал
перепрыгивать от одной такой сцены к другой. И это после нескольких дней
известного нервного напряжения, когда я думал о смерти и о том, что работа идет
очень медленно. Это меня некоторым образом разочаровывало. К тому же я был там
один, и не мог даже пойти, куда /114/ хотел. А мне хотелось проводить беседы с
крестьянами, жившими в окрестностях. Одинокий и настороженный, я неожиданно
ушел в эротические мысли. И лишь когда все уже случилось, я ощутил охватившие
меня покой и тишину. Действительно, в герилье такое бывало. Хотя вообще-то
особенно много времени думать о женщинах там нет. Забываешь об этом и просто не
думаешь о женщинах. А если иногда вдруг на тебя находит, стараешься тут же
положить этому конец, чтобы не терзать себя. Ведь решить эту проблему нельзя.
Однако, хотя ты и не думаешь о женщинах, в тебе накапливаются подавляемые
половые чувства. Но нет и такого, чтобы ты постоянно думал о них. (Впрочем, это
совсем не означает, что вдруг окажись там женщина, то ты от нее откажешься.)
Просто в определенный момент все подавленное вырывается наружу... Так обстояло
дело — по крайней мере у меня. Жизнь в лесу помогла мне отточить свои органы
чувств, так как я слушал все звуки гор и научился точно различать их. Я знал,
как шумит ветер, прилетевший издалека, чей вихрь пролетает над тобой и опять
теряется вдали. Ведь он по-разному звучит, когда только надвигается и когда
пролетает над тобой. Как и звук, который издает дятел, или шум от прыжка белки.
Шум бредущего домашнего скота или птицы, застигнутой врасплох каким-нибудь
зверем. Шум идущего вдали дождя и дальних же раскатов грома. И какой бы это ни
был шум, прежде всего ты различаешь, идет ли это человек или нет. Чуть услышал
какой иной звук, немедленно настораживаешься. Все звуки впиваются в тебя,
запечатлеваются в мозгу. То же самое происходит и со зрением. Я до мелочей
изучил все вокруг, эти деревья, их силуэты и тени, и то, как в разное время дня
в горах падает свет и каковы оттенки тени в полдень, днем и ночью. Уже мог
представить, как ночью выглядит то, на что ты смотришь днем, и как выглядит
вечером то, что ты видел утром или на рассвете. Все обретает различные
очертания и формы. То же самое происходит и с обонянием. Ощущаешь абсолютно
все. Запахи леса и себя самого, ставшего его частью, запах моего одеяла, моей
кружки, волос и слюны, поскольку и она пахнет. Ты выучиваешься ощущать все
запахи. Еды и ее остатков, причем разных. Запах пота, земли, разных трав,
ходящих вокруг зверей. Ты и сам привносишь туда еще один запах. Это запах
сигареты. Он очень четко выделяется, поскольку он не /115/ примешивается ни к какому иному
запаху, как это бывает в городе. В городе нас окружают самые различные запахи,
и если от всех от них избавиться, то у тебя останется только запах сигареты.
Его ты начинаешь хорошо различать. Так это и происходило в горах, куда ты
привносишь чуждые им запахи. А когда ты освобождался от них, то оставались у
тебя только запахи гор. /116/
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая