Главы из книги: Степанов И. Парижская коммуна 1871 года. – М.: Главполитпросвет, изд-во «Красная новь», 1923. – С. 239-282.
16. Вторжение версальцев в Париж. Кровавая неделя
20-го мая один из версальских шпионов-заговорщиков, все время остававшихся в Париже, послал донесение, что ворота Монруж, Ванв, Вожирар, Пуан-дю-Жур, Дофин, подвергшиеся бомбардировке, покинуты национальной гвардией. Версальцы немедленно стянули войска к указанным пунктам.
21-го мая, около трех часов дня, версальцы сосредоточили всю силу своих батарей на воротах Сен-Клу, от которых остались одни обломки. Дюкатель, добровольный шпион, поднявшись на бастион №64, замахал белым платком и крикнул солдатам в ближайших траншеях: «Входите, никого нет!» Убедившись, что это — действительно так, версальский офицер известил об этом свой штаб. Орудия прекратили огонь, и солдаты, нигде не встречая сопротивления, из траншей начали распространяться по покинутым укреплениям. Только у ворот Отейль произошла короткая схватка. К вечеру в город уже вошли четыре корпуса версальцев.
Как раз в последние дни многие члены Коммуны, видя, /239/ какой оборот принимают дела, настойчиво спрашивали, делается ли что-нибудь для создания второй линии укреплений, которая могла бы на долгое время задержать версальцев. Они получали успокоительные ответы. Но на самом деле почти ничего не было построено, — по халатности или вследствие измены, которая, несомненно, свила гнездо и в военных учреждениях Коммуны.
Громадный город несколько часов не подозревал, что наступает конец. Недалеко от места вступления версальцев в саду Тюильри происходил концерт в пользу вдов и сирот Коммуны. По окончании концерта офицер главного штаба Коммуны взошел на эстраду и сказал: «Граждане, Тьер обещал вчера вступить в Париж. Он не вошел и не войдет. Приглашаю вас на будущее воскресенье на большой концерт в пользу вдов и сирот». И даже при наступлении ночи жизнь в театрах и на бульварах текла своим чередом, как будто ничего не случилось.
В семь часов вечера Совет Коммуны не спеша разбирал дело Клюзерэ. Только в этот момент явился член Комитета Общественного Спасения Бильорэ и принес сообщение Домбровского, что версальцы вступили через ворота Сен-Клу. Бильорэ, чтобы ослабить подавляющее впечатление, добавил: «Подкрепления уже посланы, Комитет Общественного Спасения бодрствует». «Бодрствование» для Бильорэ выразилось в том, что он вскоре исчез и затем уже не появлялся в Комитете Общественного Спасения.
Заседание возобновилось. Клюзерэ оправдали. На заверениях Бильорэ успокоились: Комитет несет за все ответственность, он сделает все необходимое.
«Никто не требует объявить заседания непрерывными, никто не предлагает своим товарищам остаться и ждать дополнительных сведений, вызвать сюда Комитет Общественного Спасения. Не находится человека, который сказал бы, что в этот момент роковой неизвестности, когда придется наскоро создавать план обороны, принимать важные решения в случае несчастия, место защитников Парижа в центре, в доме Коммуны, а не в их округах» (Лиссагарэ).
В 8 часов заседание было закрыто, — последнее оформленное заседание Коммуны. /240/
В это же самое время Делеклюз получил частные сообщения, что все обстоит по-прежнему, и распорядился известить население, что показавшиеся версальцы отброшены, ворота Отейль не взяты и т. д.
Пользуясь такой атмосферой беспечности, версальцы почти беспрепятственно в течение всей ночи захватывали и укрепляли за собою новые и новые позиции. Они овладевали недостроенными баррикадами, распространялись по местам расположения национальной гвардии, которая все еще ничего не подозревала, избивали ее, раньше чем она успевала придти в себя.
К рассвету 22-го мая в город вступило уже больше 50.000 солдат, которые захватили не менее пятой его части. Только тогда на всех колокольнях раздался набат, и барабаны повсюду забили тревогу.
Делеклюз, член Коммуны, стоявший после Росселя во главе обороны, стойкий и самоотверженный революционер, чуждый всего мелкого и личного, но романтик, совершенно далекий от военного дела, сделал невозможной всякую планомерную, организованную оборону. 22-мая он приказал расклеить по стенам следующую составленную им прокламацию:
«Довольно милитаризма! Долой главные штабы с их мундирами, расшитыми галунами и мишурой! Дорогу народу, борцам с обнаженными руками! Пробил час революционной борьбы. Народ ничего не смыслит в ученых маневрах. Но /241/ когда у него в руках ружье и камни мостовой под ногами, он не боится никаких стратегов монархической школы... Перед вашим грозным сопротивлением неприятель, похвалявшийся, что он покорит вас, сам покорится под влиянием стыда за те преступления, которыми он запятнал себя в течение двух месяцев. Коммуна полагается на вас, и вы полагайтесь на Коммуну!»
Воззвание упало на благодарную почву. И раньше планомерная, по-военному централизованная организация обороны наталкивалась на мелко-буржуазную психику главных боевых масс Парижа. Ремесленники со своим по-ремесленному связанным кругозором, с более или менее прочной оседлостью в определенных улицах и кварталах, с самого начала неохотно покидали свои округа и сопротивлялись всяким перегруппировкам, которые могли бы превратить отдельные батальоны в единый, стройный, внутренно-расчлененный и связанный боевой организм.
Теперь сама военная власть благословила, одобрила, возвела в систему это стихийное тяготение к бессистемности. Каждый национальный гвардеец торопился в свой квартал, чтобы возвести там баррикады, которые преграждали бы подступы к нему. Он не заботился о судьбе соседних кварталов, и они, ни откуда не получая подмоги, поодиночке могли захватываться методически наступающим неприятелем. Все сопротивление разменялось на мелкие стычки, из которых одна за другою уничтожались маленькие группы коммунаров. Якобинец Делеклюз в деле обороны так далеко провел полную автономию улиц и кварталов, как, пожалуй, даже в мирной обстановке не провел бы на практике ни один прудонист.
Все члены Коммуны в свою очередь решили разойтись по округам для ускорения постройки баррикад и для обороны кварталов. Четыре оставшиеся в Париже члена Комитета Общественного Спасения все время появлялись в наиболее опасных местах, но у них и в мыслях не было, что их основная задача — в общей организации обороны.
Средневековые организации ремесленников, — цехи мастеров, товарищества подмастерьев, — лежавшие в основе /242/ стройной военной организации средневекового города, давным-давно исчезли и разложились. Теперь преобладание мелко-буржуазных форм в промышленности Парижа приводило к раздроблению и распылению обороны. Его могла бы преодолеть только организующая сила крупно-промышленного пролетариата, если бы ею руководила авторитетная и энергичная революционная социалистическая партия.
В понедельник 22-го мая версальская армия еще не продвинулась дальше аристократических кварталов. Но по общему признанию при некоторой энергии она могла бы овладеть в этот день большей частью Парижа и встретила бы сравнительно слабое сопротивление. Постройка баррикад только начиналась, подавляющее впечатление неожиданности не было изжито. Однако легкая победа, с небольшим кровопролитием, не входила в расчеты Тьера. Он хотел примерной расправы, — ему были нужны тысячи трупов, реки крови, — его должны были признать спасителем общества от грозной опасности. Надо было дать Парижу хотя несколько подготовиться к сопротивлению. Тьер отдал приказ замедлить наступление и приостановить его на определенной линии.
В тот же день при диком завывании правой и восторженных аплодисментах левой Тьер заявил в Национальном собрании:
«Судя по тому сопротивлению, которое мы встречаем, можно думать, что Париж скоро будет возвращен /243/ своему верховному владыке, т.-е. Франции. Правосудие совершится, пользуясь своими обычными путями. Мы прибегнем только к закону, но он будет применен во всей его строгости. При помощи закона необходимо поразить мерзавцев, которые уничтожали частные владения и, превзойдя дикарей, разрушали национальные памятники. Искупление будет полное. Оно произойдет именем закона, при помощи закона и на основании закона».
Приостановка наступления пошла на пользу обороне. Повсюду, не только в пролетарских кварталах, но по центре Парижа, даже в аристократических участках, возникли многочисленные баррикады. Некоторые из них были настолько сильные, что более двух суток задерживали напор подавляющих сил версальцев и покидались только после того, как их обходили с флангов и тыла. При спешности постройки и при отсутствии общего плана и руководства, они, при всей своей многочисленности, конечно, не представляли продуманной системы укреплений, которая предупредила бы разбрасывание сил осажденных и позволила бы им все внимание сосредоточить на немногих, но зато решающих пунктах. Тем не менее в несколько часов способность Парижа к обороне значительно повысилась. Небольшая баррикада, едва достигавшая высоты человеческого роста, в некоторых случаях двумя–тремя десятками восставших оборонялась против нескольких полков в течение многих часов. Парижский пролетариат и полупролетариат, при некотором уменье руководить им, считаясь с его особенностями, представлял бы несравненный боевой материал. Но в действительности не только отсутствовало общее руководство: далеко не были использованы многие ресурсы обороны. Так, например, орудия на высотах Монмартра и Пантеона, которые могли бы нанести громадный урон версальцам, не поддерживали осажденных и безмолвствовали.
23-го мая версальцы направили главный удар именно на Монмартр. В течение ночи там распространилась паника. По-видимому, версальские агенты вели усиленную подготовку. Они раздували тревогу и подозрительность. По их /244/ указаниям подвергались аресту новые и новые военные и гражданские должностные лица, обвиняемые в предательстве. Создалось удручающее настроение. Батальоны таяли. Артиллерия бездействовала, большинство орудий оказалось испорченным. Измена была несомненна. Только в одном пункте 200–300 человек оказали отчаянное сопротивление и надолго задержали версальцев. Это было все, что удалось собрать для обороны Монмартра, который при условии энергичной и планомерной борьбы был бы почти неприступен. Версальцы, ведя наступление с разных сторон и только кое-где встречая слабое и разрозненное сопротивление, овладели позицией, господствующей над важными центрами парижской обороны.
В некоторых пунктах версальцы натолкнулись на упорное сопротивление. На площади Бланш долго держался батальон женщин под командой Луизы Мишель и русской Дмитриевой. Площадь Согласия с большой энергией и искусством целых два дня оборонялась Брюнелем. Но в конце концов благодаря численному перевесу и единому руководству версальцы проникали все глубже в Париж. К ночи во власти коммунаров осталось не более половины города.
В этот день был смертельно ранен Домбровский. Его тяготило недоверие, с которым в последние дни относились к его действиям в Коммуне и среди национальной гвардии. Не менее тяготило его и сознание, что нет возможности /245/ справиться с растущим развалом. Этот мужественный человек сам искал и нашел смерть.
В тот же день, 23 мая, начались варварские расправы с пленными. С захватом Монмартра они приняли самый беспощадный, исступленный характер. Самые многочисленные избиения совершались на улице Розье, в доме №6, где в марте были убиты генералы Тома и Леконт. Камиль Пельтан, — один из представителей новой политической группировки, радикальной по фразам и темпераменту, выдержанно консервативной по существу, следовательно, классовый противник Коммуны, — так описывает версальские зверства:
«Когда явилась армия, она как бы вообразила, что самая улица преступна, и что каждый из ее жителей забрызган кровью Клемана Тома и Леконта. Расстреливали без пощады и массами. Затем расположились в доме №6. Теням обоих генералов были принесены ужасные жертвы, и сад был свидетелем таких изощренных пыток и убийств, которые были бы вполне достойны варварско-суеверной изобретательности II-го века. Но кто были те пленные, которых сводили сюда со всех сторон? Это были все, кого подозрения и доносы предавали в руки озверелых войск, все, арестованные за какую-нибудь блузу, штаны, пару башмаков, все жители тех домов, которые очищались с подвала до чердака, все, кого по слепому гневу какого-нибудь унтера схватили за косой взгляд, все, на кого, как на преступника, слепая месть соседа указала в такой момент, когда всякие доносы достигали своей цели. Пленные были набиты в этом саду и должны были просить прощения за преступление, которого не совершали, — просить прощения у стен, у штукатурки, у сломанных деревьев, у выбоин от пуль!..
Пленный, простершись на земле, должен был лежать лицом в пыли, и не одно мгновение, а целыми часами, целый день. Два ряда несчастных, среди которых были старики, женщины и дети, подвергнуты были этому мучению в виде публичного покаяния перед штукатуркой. Щебень резал им колени, пыль набивалась в их рты и глаза, их /246/ напряженные члены немели, нестерпимая жажда сжигала их пересохший рот и пустой желудок, майское жгучее солнце обжигало их обнаженные головы; а если кто-либо плохо лежал, приподнимал голову или хотел выправить затекшее колено, удар прикладом принуждал мятежника вновь принять прежнее положение. Когда пытка оканчивалась, некоторую часть несчастных отделяли и отвозили на пригорок, где их расстреливали. Остальных отправляли в Сатори.»
Сюда привели 42 мужчин, трех женщин и 4-х детей, захваченных в разных местах, с обнаженными головами выстроили на коленях у стены, у которой 18 марта расстреляли генералов, и всех расстреляли. Одна женщина с ребенком на руках отказалась стать на колена и крикнула своим товарищам: «Покажите этим несчастным, что вы умеете стоя смотреть в глаза смерти».
Такая же бойня шла на сквере Батиньоль, на площади ратуши, у ворот Клиши, в парке Монсо, в различных пунктах Монмартра, на внешних бульварах.
А Комитет Общественного Спасения и Центральный Комитет национальной гвардии в это самое время еще обращались с печатными увещаниями к версальским солдатам. Они все еще не видали, что за два месяца Тьер довел их до крайней степени озверения, и что слова утратили всякую силу и смысл.
В два часа ночи Рауль Риго явился в тюрьму Сен-Пелажи, где сидели заложники, и, потребовав Шодея, который расстреливал народ во время движения 22-го января, и трех жандармов, велел вывести их и расстрелять.
Пожары начались еще 22-го мая. На следующий день огонь бушевал во многих пунктах Парижа. Горело здание министерства финансов, горели здания на берегу Сены, Тюильри, Почетный Легион, государственные совет и контроль, улицы Рояль, Бак, Лилль, Круа-Руж. Вихри дыма заволокли всю западную часть Парижа. Взрывы следовали за взрывами. С каждым часом пожар разрастался. Многие здания загорались от снарядов, но некоторые дома поджигались национальной гвардией, чтобы затруднить наступление версальцев и прикрыть свой отход. /247/
Как всегда бывает в таких случаях, контрреволюция всю ответственность за пожары постаралась свалить на Коммуну. Она ставила вопрос таким образом, как будто какой-нибудь исторический памятник, созданный человеческими руками, может быть дороже сотен человеческих жизней. И контрреволюция истребляла десятки тысяч коммунаров, прикрываясь таким оправданием, как мнимая месть за уничтожение груд камней, в котором коммунары в действительности были неповинны.
Солдаты начали разгром магазинов. Порядок торжествовал. Спиртные напитки довершили превращение версальцев в бешеных зверей.
24-го мая все шло так же, как в предыдущий день. В Комитете Общественного Спасения царила растерянность. Общего руководства не было. Да оно сделалось и затруднительным. Недовольство и недоверие, с каким национальные гвардейцы относились к своим офицерам вообще и к офицерам главного штаба в особенности, все сильнее прорывалось наружу. Офицеров, которые пробирались с приказами или за распоряжениями, останавливали и заставляли таскать камни на баррикады. Одного из офицеров, строгого в обращении с гвардейцами, захватили и, без всяких оснований обвинив в предательстве, расстреляли. Каждый отряд упорно держался на своем участке, хотя небольшого продвижения было бы достаточно, чтобы вместе с борцами соседнего квартала отбросить наступающего противника.
Коммуна, действительно, не успела построить боевой силы, которая была бы цельным, стройным, внутренно-сплоченным и связанным организмом.
Но парижский пролетариат еще раз показал, что он — несравненный баррикадный борец, что он, действительно, умеет «умирать, сражаясь». Одну баррикаду 30 человек защищали два дня, другая долго держалась с полутора десятками борцов.
В 13-м округе Врублевскому удалось собрать несколько тысяч борцов. Он отбил четыре атаки, произведенные целым армейским корпусом, и перешел в наступление. Всю ночь он сохранял за собою захваченные позиции. /248/
Но версальцы шли со всех сторон, захватывали новые и новые площади, улицы, здания, пункты, которые по тем или иным причинам имели особенное значение для Коммуны, как, например, Ратуша. К концу дня на левом берегу Сены за Коммуной остался только 13-й округ, а на правом — часть между рекой, Севастопольским и Страсбургским бульварами, линией Восточной железной дороги и укреплениями. Все богатые кварталы были заняты версальцами; борцы были загнаны в их собственные кварталы.
В этот день на кладбище Пер-Лашез похоронили Домбровского. Его смерть всем показала, кого потеряла в нем оборона. Верморель произнес речь, в которой, между прочим, сказал: «Вот он, тот, кого обвиняли в предательстве! Он один из первых отдал свою жизнь за Коммуну. А мы, — что делаем мы, вместо того, чтобы подражать ему?» И, описав растерянность, проникшую в ряды гвардии, он закончил: «Поклянемся же, что мы оставим это место только для того, чтобы умереть!»
Расправы версальцев шли своим чередом. Захватив почти без борьбы Пантеон, они по приказанию своего полковника расстреляли 40 пленных. Здесь же был убит Рауль Риго. Он не пытался скрыться, как сделали многие члены /249/ Коммуны, например, Пиа: напротив, обычное штатское платье он переменил на офицерскую форму. Узнанный, он сам подошел к солдатам и сказал: «Чего вам надо? Да здравствует Коммуна!» Его оттащили к стене и расстреляли.
Но избивали не только обезоруженных борцов: всякую плохо одетую женщину, которая направлялась с крынкой молока или с пустой бутылкой, хватали, ставили к стене и приканчивали выстрелами из револьвера. Версальцы втолковали солдатам, что коммунарки бросают в подвалы домов бутыли с керосином, поджигают и таким образом распространяют пожары.
Газета «Франция» писала:
«Это уже не солдаты, выполняющие свой долг, это — существа, в которых проснулись инстинкты тигра. Нельзя выйти из дома за провизией без риска быть убитым. Версальцы добивают прикладами раненых, обшаривают трупы: производят “последний обыск”, как презрительно выражаются иностранцы».
Общественные учреждения и остатки Коммуны перебрались в мэрию II округа. Сюда же стекались остатки батальонов, отбрасываемых версальцами. Обменивались впечатлениями. Рассказывали о зверствах. Положение обрисовывалось с беспощадной ясностью. Это — классовая война, в которой буржуазия никому не дает и не даст пощады. Это — не одна из тех политических революций, после которых победители оставляли побежденных в полном покое. Это — борьба, в которой эксплуататоры хотят уничтожить и раздавить взбунтовавшихся эксплуатируемых, показать устрашающий пример на целые десятилетия. В этой войне нет пленных: плен — только мучительная отсрочка смерти, только пытки и надругательства перед последним концом.
До сих пор массы, сбиваемые соглашательскими иллюзиями руководителей, не схватывали всего значения своего восстания. Теперь буржуазия своей беспощадностью сказала им: класс идет против класса. Между ними нет примирения, так как буржуазия не может отказаться от господства, от эксплуатации.
С этого времени борьба умирающей Коммуны поднимается на героическую высоту, которая делает Коммуну бессмертной /250/ в глазах пролетариата. Полупролетариат, предпролетариат вырос в борца, в котором рабочий класс, сознательно вступающий в последний и решительный бой, видит образец для себя.
Но в этих борцах естественно вспыхнула и страстная ненависть. На удар ударом! Они мучат и избивают наших товарищей, они не щадят женщин и детей. Мы не можем добраться до того центра, который направляет руку убийц, мы не можем поразить палача в сердце. Ответим истреблением тех друзей версальцев, которые у нас под рукой.
Такие действия отличаются величайшей непосредственностью, стихийностью. Было бы совершенно ошибочно подходить к ним с меркой целесообразности.
В мэрии II округа старый революционер Жантон, случайно избежавший расстрела в июне 1848 года, отважный борец Коммуны, подобрал тридцать человек и отправился в тюрьму Ла-Рокет, куда накануне перевели арестованных. «Так как версальцы расстреливают наших, — заявил Жантон, — то шесть заложников будут сейчас казнены».
В восьмом часу вечера из камер вывели шесть заключенных, в том числе архиепископа Дарбуа и трех иезуитов, и, поставив к стене, расстреляли.
В II часов ночи Делеклюз получил известие о казни заложников. Этот старый, 60-тилетний революционер, этот якобинец, у которого смерть уже вырвала многих товарищей и друзей, измученный, подавленный кровавыми впечатлениями, без передышки работавший днем и ночью, превратившийся в бледную тень, закрыл лицо руками и произнес: «Сколько ужаса в этой войне! Сколько ужаса!» Но затем овладел собою и воскликнул: «Мы сумеем умереть!»…
Догорали прежние пожары, вспыхнули новые. Густые клубы дыма поднимались от Тюильри, Пале-Рояля, Ратуши, Лирического театра, церкви Евстафия, ворот Сен-Мартен, префектуры полиции. Над Парижем пылало красное зарево. Орудийная канонада не умолкала всю ночь.
Четверг 25 мая. На одного коммунара теперь приходилось более десятка наступающих версальцев. Тем не менее /251/ за наскоро построенными баррикадами быстро редеющие ряды гвардейцев оказывали упорное сопротивление. Брюнель четыре дня с большим уменьем и выдержкой руководил боем, отступая лишь после того, как определялся обход с флангов или угрожало захождение с тыла. Пулей ему пробило бедро, и его перенесли в мэрию II округа. Туда же раненая Дмитриева привела еще более тяжело раненого Франкеля.
Врублевский медленно, подчиняясь крайней необходимости, оставлял одну позицию только для того, чтобы опять остановиться на следующей. Он обнаружил, подобно Домбровскому, выдающиеся командные способности. Ему удавалось организовать батальоны, от которых отказывались другие, считая их непригодными. С ними Врублевский умел сдерживать натиск подавляющих сил противника.
Делеклюз предложил ему общее командование. Врублевский спросил: «Найдется ли у вас несколько тысяч смельчаков?» — «Самое большее несколько сот», — отвечал Делеклюз. Врублевский отклонил предложение: с такой горсточкой бойцов нечего было помышлять об общей организации обороны.
Баррикада на площади Шато-д’О (теперешняя площадь Республики) долго под градом снарядов сдерживала натиск версальцев. 18-ти-летний юноша со знаменем в руке стоял наверху баррикады. Когда пуля сразила его, другой подросток выхватил знамя и стал на его место. Несмотря на приказания Вермореля, Тейса, Жаклара и Лисбона, он оставался /252/ там, пока и его не сразила пуля. Один лейтенант был убит перед баррикадой. 15-летний мальчик спрыгнул вниз и, несмотря на град пуль, принес товарищам кепи убитого.
В предместье Тампль на одной баррикаде мальчик дольше всех поддерживал стрельбу. Захватив баррикаду, версальцы перестреляли у стены всех борцов. Ребенок попросился у офицера отлучиться на три минуты: «Напротив живет мать; она хоть что-нибудь сохранит, если я отнесу ей свои серебряные часы». Хотя и версалец, офицер взволновался и отпустил мальчика, думая, что он не вернется. Но тот возвратился через три минуты, вскочил на тротуар и прислонился к стене рядом с трупами расстрелянных товарищей.
В 7 часов вечера Делеклюз, находившийся в мэрии II округа, без всякого оружия, опираясь на палку, отправился к площади Шато-д’О, сопровождаемый Журдом, Лиссагарэ и полсотней гвардейцев. По дороге они встретили раненого Лисбона, которого поддерживали Верморель, Тейс и Жаклар. Тяжело раненый, Верморель упал. Его подобрали и унесли на носилках. Ему удалось скрыться из Парижа, но вскоре он умер от раны.
Саженях в 20–25 от баррикады на Шато-д’О сопровождающие отстали от Делеклюза, так как бульвар осыпался снарядами.
«Делеклюз шел все тем же шагом. Он был единственное живое существо на бульваре. Дойдя до баррикады, он с левой стороны взошел наверх. Мы в последний раз увидали это строгое, обрамленное седыми волосами лицо, глядевшее в глаза смерти. Вдруг Делеклюз исчез. Он упал, пронизанный пулями» (Лиссагарэ).
На другой день версальцы похоронили его.
Перед уходом он оставил письмо, которое его друг должен был передать сестре.
«Дорогая сестра, — писал Делеклюз, — я не хочу и не могу быть жертвой и игралищем торжествующей реакции. Прости, что я ухожу раньше тебя, посвятившей мне всю свою жизнь, но мне не хватает мужества, чтобы перенести новое поражение после стольких, уже перенесенных мною. Перед тем, как я найду последний /253/ покой, моим последним воспоминанием будет мысль о тебе. Благословляю тебя, горячо любимая сестра, — вся моя семья после смерти нашей дорогой матери. Прощай, прощай! Целую тебя еще раз. Твой брат, который будет любить тебя до последнего вздоха».
Раненого Вермореля принесли в мэрию II округа. Ферре, который все время подписывал приказы, допрашивал приводимых шпионов, отдавал распоряжения, обнял его. «Видите, — сказал ему Верморель, — и меньшинство умеет умирать за дело революции».
Это была правда. За исключением немногих, бежавших с самого начала, как Бильорэ и Феликс Пиа, и выделявшихся в Коммуне беспредельным героизмом фразы, представители большинства и меньшинства в одинаковой мере появлялись в самых опасных местах и делали все, что от них зависело, неся все трудности и лишения вместе с борцами.
Так как парижская революция оставалась чисто местным восстанием и для членов Коммуны не укладывалась, как часть, как отдельное звено, в целый революционный процесс, охватывающий не один город и не один год, то им и тем, кто шел за ними, должно было казаться, что с падением Коммуны для них все кончено. Оставаться на своем посту до последнего конца, погибнуть вместе с Коммуной, — это при данных условиях было в историческом смысле величайшее дело, какое они могли совершить, как передовой отряд международного пролетариата.
В этом — глубокое отличие Коммуны от современного коммунизма. В 1919 году, когда спартаковцы Германии поднимали восстание, они знали, что это — первая битва, и что поражением в ней еще ничто не решается. В интересах развертывающейся мировой революции важно было сохранить те кадры, которые превращают боевой материал в стройно организованную армию. Поэтому мировой пролетариат, как и пролетариат Германии, пережил жгучее, величайшее горе, когда он узнал, что Карл Либкнехт и Роза Люксембург не ушли от подлой руки лакеев буржуазии. Их жизнь дала бы больше для мирового движения, чем их смерть. Жизнь тысяч сознательных революционных /254/ пролетариев, павших с того времени, была бы сохранена, если бы они остались живы и организовали борьбу. Их задача была — не стрелять из винтовки, а направлять действия миллионов стрелков…
Итак, за баррикадами перемешались и слились большинство и меньшинство Коммуны. Здесь были Арно, Гамбон, Журд, Ранвье, Курне, Мортье, Вердюр, Мартле, Шампи, Ж.-Б. Клеман, Вальян — впоследствии выдающийся вождь французского социализма, — Жоаннар, Виар, Шардон, Жерезм, Дерер, Тренке, Потье (автор слов «Интернационала», написанного в дни Коммуны), Алликс, Брюнель, Валлес, Лонге, Арнольд, Франкель, Пенди, Серайе, Авриаль, Э. Жерарден, Лефрансэ, Верморель, Тейс, Остей, Варлен, Малон, — здесь уже никто, и прежде всего версальцы, не различал большинства и меньшинства.
Кольцо сжималось все теснее. Еще 22 мая между версальским правительством и принцем саксонским было заключено соглашение, по которому версальцы могли провести свои войска на усмирение Парижа через нейтральную полосу. Германская армия обложила Париж с севера и востока. Она отрезала северный вокзал, укрепила линию канала со стороны Сен-Дени, повсюду расставила часовых, на многих пунктах возвела баррикады. В четверг 25 мая 5.000 баварцев образовали непроницаемое заграждение от /255/ Мары до Монтрейля. Германские войска расстреливали парижских беженцев, пытавшихся пробраться через их линии. Многих они передавали на расправу в Версаль. Парижская революция замуровывалась со всех сторон. Жертвам отрезывался всякий путь к бегству. Бисмарк хорошо чувствовал, что в Париже класс восстал против класса, общность эксплуататорских интересов связала его с версальским правительством. Он неоднократно предлагал Тьеру пустить в ход германскую армию для быстрейшего подавления Коммуны и не отказывал версальскому правительству ни в чем, что могло бы содействовать сформированию сильной армии против Парижа.
Расправа производилась не только на улицах, где версальцы приканчивали раненых и расстреливали пленных. В поисках жертв они бросились по больницам. Фано, врач одной из больниц, на вопрос, есть ли у него раненые национальные гвардейцы, ответил, что имеется несколько человек, «но они лежат уже давно». — «А, вы сочувствуете этим мерзавцам», — сказал офицер и приказал немедленно расстрелять доктора. Несколько коммунаров было придушено в самой больнице.
Пожары захватывали все новые и новые пункты.
К ночи во власти Коммуны оставались только 19 и 20 округа и приблизительно по половине 11 и 12 округов.
В пятницу 26 мая продолжалась подлая бойня. 100-тысячная версальская армия повсюду охватывала горсточку героев Коммуны. В этот день версальцы захватили Мильера и привели его в главный штаб генерала Сессэ. Палач Гарсен, тогда капитан главного штаба, впоследствии генерал, сам рассказал о расправе с Мильером. Личность Мильера, всегда игравшего в Коммуне примирительную роль и вообще не проявлявшего активности, тем не менее с самого начала привлекла особенное внимание версальцев: ведь этот человек безжалостно разоблачил подлоги Жюля Фавра, одного из героев Версаля. Первыми словами Гарсена было:
«Я знаю вас только по имени, но я читал ваши статьи, и они возмущали меня. Вы ехидна, которую надо раздавить ногой. Вы ненавидите это общество». «Он, — продолжает /258/ Гарсен, — остановил меня и сказал с многозначительным видом: «О да! Я ненавижу его, это общество».
«Генерал приказал, чтобы его расстреляли у Пантеона, на коленах, как бы просящим прощения у общества за то зло, которое он ему причинил. Он отказался стать на колена. Тогда я сказал ему: “Так приказано, вы будете расстреляны не иначе, как на коленах”... Он ответил: “Я не встану на колена, вам понадобятся два человека, чтобы поставить меня”. Я велел поставить его на колена, приступил к его казни. Он воскликнул: “Да здравствует человечество!” Он хотел еще что-то крикнуть, но упал замертво».
Версальская «Маленькая Газета» в тот же день писала:
«Коммунарам уже нечего рассчитывать на пощаду: простой гвардеец, или офицер в галунах, — все захваченные будут расстреляны. Гражданское население озлоблено, может быть даже в еще большей степени. Подавленное игом Коммуны и ее тайными убийцами (!), это население обнаруживает по отношению к ним такое ожесточение, которое можно бы назвать жестокостью, если бы вообще было позволительно говорить о жестокости, когда дело касается злодеев, на которых обрушивается эта ненависть».
Парижские массы знали, какие расправы учиняются в Париже и Версале над пленными. В 6 часов утра на улице Аксо появилась под конвоем небольшого отряда группа из 34 жандармов, десятка иезуитов и попов и четырех штатских лиц — шпионов. Их переводили из одной тюрьмы в другую.
Толпа народа, быстро увеличившаяся, решила, что это ведут на казнь заложников. Она оттеснила отряд и втолкнула арестованных в ров, вырытый перед стеной Венсенна. Прибежавшие члены Коммуны Серайе, Варлен и другие тщетно старались уговорить толпу: сами они не без труда спаслись от ее гнева. Все 48 арестованных были расстреляны.
А по Бельвилю уже два дня ходили солдаты, взятые в плен, и ни у кого не являлось мысли о насилии над ними. Точно так же в субботу по той же улице Аксо провели /258/ новую группу пленных солдат, и опять ни у кого из толпы не вырвалось призыва к мести.
В течение пятницы передвижения войск были сравнительно невелики. Но ведь и осталось-то у Коммуны такое ничтожное пространство.
В этот день вспыхнули доки с громадными складами керосина и других горючих материалов и взрывчатых веществ. Из Версаля казалось, как будто пылает весь Париж.
Большинство батальонов, не находя пристанища, на ночь располагалось на улицах. Бомбардировка не прекращалась.
В субботу 27-го мая версальцы, наваливаясь громадными массами, все время поддерживаемые сильнейшим огнем артиллерии, продолжали продвижение вперед. Повсюду они встречали отчаянное сопротивление быстро редеющих групп коммунаров; у последних начал обнаруживаться все более острый недостаток патронов для винтовок и снарядов для орудий.
С 4 часов вечера началась осада кладбища Пер-Лашез, где засело не более 200 коммунаров. В 6 часов версальцы сбили ворота орудийным огнем. Коммунары, пользуясь прикрытием памятников, отступали медленно, шаг за шагом. Только в 8 часов все было кончено.
В ночь на воскресенье 28 мая все еще пылали пожары, и продолжалась бомбардировка. Но и в воскресенье небольшая горсточка коммунаров, руководимых Варленом, Ферре, Гамбоном, Журдом продолжала отстаивать то крохотное пространство, на котором она была стиснута. Только полное истощение патронов заставило прекратить сопротивление. В два часа дня прозвучали последние выстрелы.
Дело порядка торжествовало. Оставались расправы над обезоруженными.
17. Белый террор
«В Париже воцарился порядок. Повсюду развалины, трупы, зловещий трек залпов. Офицеры гордо выступали посреди улиц, гремя саблями, и вообще держались демонстративно. Унтер-офицеры подражали им в надменности.../260/
У всех окон развевались трехцветные знамена, вывешенные из трусости, чтобы уберечься от обысков. На улицах в рабочих предместьях валялись груды оружия, патронташей, мундиров, которые испуганные обыватели выбросили из окон или принесли ночью. У порогов домов сидели жены рабочих. Подперев рукой голову, они глядели вперед неподвижным взглядом, ожидая сына или мужа, которому уже не суждено было вернуться» (Лиссагарэ).
Тьеру мало было усмирения: он хотел упрочить господство буржуазного строя, а для этого требовалось раздавить пролетариат.
Париж, объявленный на осадном положении, был разделен на 4 участка, заведывание которыми поручили четырем генералам со многими помощниками, такими же бонапартистами, как они сами, и столь же озлобленными на парижское население, не скрывавшее в свое время презрительного отношения к этим «трусам» и «капитулянтам».
Буржуазия, запуганная восстанием, обозленная проигрышем войны и расстройством всех дел, в своем остервенении утратила всякий человеческий образ. Статьи ее газет дают представление об охватившем ее исступлении после пережитых ею страхов.
«На коммунаров надо устроить охоту, — писала «Бьен Пюблик». — Нам не улыбается оскорблять побежденных врагов; но, по правде говоря, разве эти негодяи — враги? Это — бандиты, которые сами себя поставили вне законов гуманности».
.
«Опинион Насиональ»:
«Царство злодеев окончилось. Нам никогда не удастся узнать, какими ухищрениями зверства и дикости завершили они эту оргию преступления и варварства… Два месяца варварства, грабежа, убийств и поджогов!..»
«Натри»:
«Если Париж хочет сохранить за собою, привилегию быть сборным пунктом честного и порядочного общества, то это он сам должен сделать. Своим гостям, которых он приглашает на свои празднества, он должен доставить безопасность, которой ничто не могло бы угрожать. Примеры неизбежны. Роковая необходимость, но — необходимость! Этим людям, которые убивали, чтобы убивать и грабить, а теперь схвачены, можно ли ответить на /261/ их деяние словом: «милосердие»? Эти гнусные женщины, которые ударами ножей распарывали груди умиравших офицеров, теперь схвачены, — и им ли сказать: «милосердие»?
«Фигаро»:
«Мы должны обложить попрятавшихся, как диких зверей, беспощадно, без гнева, но с твердостью, которую порядочный человек вкладывает в исполнение своего долга».
«Эндепенданс Франсэз»:
«Наконец-то! Наконец! Париж освобожден от банды разбойников, грабителей, поджигателей, воров, которые заражали его в течение двух месяцев… В момент, когда мы можем свободно вздохнуть, когда свежий воздух вновь проникает в наши легкие, спавшиеся вследствие грязного дыхания этих гнусных чудовищ, только один крик может сорваться с наших уст, и этот крик будет криком всех французов: никакой пощады этим негодяям. Только одна кара может искупить подобные преступления: смерть!»
«Правительственная Газета» версальцев обращалась к солдатам с таким назиданием:
«Поступайте так, как в подобных условиях поступили бы великие энергичные народы: не берите в плен!.. Предоставьте храбрым солдатам свободу отомстить за своих товарищей. Пусть они совершат на театре сражения и в пылу битвы то, что на завтра, когда вернется хладнокровие, они не пожелают уже совершить: пли!»
Избиения начались со среды 24 мая или даже со вторника 23-го мая и производились во многих местах по приговорам «военных судов», точнее, военных комиссий, составленных частью из военных, частью из полицейских офицеров. Такие «суды» действовали более чем в 20 пунктах. Обвиняемые приводились в них «пачками», — по 30, 50, даже по 100 человек, — и затем пачками же выводились: одни — на расстрел, другие — в Сатори.
«Разбор» дела обычно продолжался несколько секунд. Достаточно было, если палачам казалось, что у приведенного на руках следы пороха. Достаточно, что обвиняемый где-то и кем-то захвачен; достаточно, что на него указал солдатам какой-нибудь доносчик, может быть, его конкуpeнт /264/ по ремеслу или торговле или недовольный им домовладелец, — никаких дальнейших разъяснений не требовалось. У тупых и еще более отупевших в такой атмосфере офицеров быстро составлялось «впечатление» о приведенном, и его судьба была решена.
Приводили раненых с перевязочных пунктов, иногда в спешке захватывая просто больных. И хотя в эти дни в Париже было ранено много случайных прохожих и даже людей, не выходивших из дома, этого было достаточно для смертного приговора. Иностранцы, — поляки, итальянцы, немцы, — даже люди не совсем с чистым парижским выговором, не находили пощады. Не даром газета «Фигаро» призывала: «Смелее, еще один последний натиск, чтобы раз и на всегда покончить с демократической и интернациональной сволочью!»
Через короткие промежутки двери судов открывались, и десятки одних вели в Сатори, десятки других — в какую-нибудь казарму или пустырь. За приведенными на расстрел утраивалась форменная охота: солдаты стреляли в толпу, часть падала, часть начинала метаться из стороны в стоpону, — и солдаты продолжали пальбу, пока всех не укладывали и не добивали на месте.
Такие расстрелы производились в Ла-Рокет, где было убито 1.907 человек, в Мазасе, в военной школе, в парке Монсо, на улице Розье, на кладбище Пер-Лашез, в Политехнической школе, в казармах Лобо и в целом ряде других мест.
С пустырей и из казарм, где производились расстрелы, вытекали ручейки крови, которые заметно вырастали каждой раз, как гремели новые залпы. А 31-го мая одна версальская газета писала: «Вчера на реке Сене можно было видеть длинный кровавый след, несшийся вниз по течению и проходивший под второй аркой со стороны Тюильри. Эта полоса крови не прерывалась». Это была кровь расстреливаемых в казарме Лобо.
И во все время этой гнусной охоты за расстреливаемыми коммунарами присутствовал поп с крестом на груди, который, пробираясь по лужам крови к вновь приведенным, /264/ подходил к ним будто бы для утешения и, находясь здесь, именем своего бога освящал расправу над восставшими рабами.
Это сжатое и сухое изложение основано не столько на рассказах коммунаров и сторонников Коммуны, сколько на материале, заключающемся в большой книге Камиля Пельтана, буржуазного радикала и в свое время буржуазнейшего министра буржуазной Франции. Всякое его утверждение основано на рассказах и письмах очевидцев, обычно не прикосновенных к Коммуне, и на документальных данных. Вот отрывок из одного приводимого им показания:
«28 мая 1871 года, в 2 часа дня, я находился против Шатле. При мне в течение двух часов из Шатле отправилось шесть процессий в Версаль (в Сатори) и столько же в казарму Лобо. Во всех этих процессиях было много молодых девушек и женщин.
Я видел, как четверо городовых вывели из здания военного судилища шестерых детей. Старшему было не более двенадцати лет, младшему — около шести. Бедняжки плакали, проходя через строй негодяев, вопивших, как дикари “Казнить их! Не то впоследствии из них вырастут бунтовщики”. Самый младший из детворы плелся босой в деревянных башмаках, в одной рубашке и штанишках и плакал горькими слезами. Я видел, как они вошли в казарму Лобо. Когда за ними закрылась дверь, у меня невольно вырвалось: /265/ “Преступление — убивать детей!” Я едва успел спастись бегством, — в противном случае не избежать бы мне Шатле, подобно многим другим».
«Дело справедливости, порядка, человечности, цивилизации восторжествовало», — в таких выражениях сообщил Тьер Национальному собранию, что версальская армия ворвалась в Париж.
Тот же Пельтан рассказывает о бесконечных мучениях и издевательствах со стороны тупой и озверелой солдатчины и разъяренной толпы, которым перед казнью подвергались и Мильер, и Варлен, и Тони-Муален, и тысячи безвестных мучеников Коммуны.
Места «судов» и казней целые дни осаждались кровожадной толпой. С одной стороны, это были версальские беглецы, которые начали возвращаться в Париж, а с другой — многочисленные буржуазные и полубуржуазные элементы, которые во время Коммуны, запрятавшись по углам, с возрастающим озлоблением следили за ее борьбой, слишком трусливые для того, чтобы открыто нападать на нее, и достаточно подлые, чтобы бить и оплевывать обезоруженных и связанных борцов.
Но самая смерть коммунаров вызывала тревогу в рядах палачей. В такой смерти побежденной и уничтоженной Коммуны они чувствовали угрозу для себя: начинали видеть, что после нее остается что-то такое, что будет жить и чего они не в силах уничтожить ни мучениями, ни ссылками, ни расстрелами.
Стоически, гордо, с презрением к убийцам умирали не только Мильер и Варлен, Тони-Муален, Риго и Ферре: так умирали и тысячи безыменных героев, мужчин, женщин, детей и подростков. Вот сообщения газет, проникнутых бешеной ненавистью к Коммуне. Сарсэ в «Голуа» от 13-го июля писал: «Все женщины, которых казнили раздраженные солдаты, умерли с проклятиями на устах, с презрительной усмешкой, как мученицы, которые, принося себя в жертву, выполняют этим высший долг». Корреспондент бельгийской газеты «Этуаль» сообщал:
«Большинство не боялось смерти. Как арабы после битвы, они встретили ее спокойно, с пренебрежением, /266/ без ненависти и гнева, не оскорбляя расстреливавших солдат. Принимавшие участие в этих расправах солдаты, опрошенные мною, единодушны в своих рассказах. Один из них сказал мне: «В Пасси мы расстреляли человек сорок этих негодяев. Все они умерли, как солдаты. Некоторые скрещивали руки на груди и высоко держали головы. Другие расстегивали мундиры и кричали нам: «Стреляйте! Мы не боимся смерти!»
Корреспондент буржуазнейшей и консервативнейшей английской газеты «Таймс» писал 29 мая:
«Я заметил молодую девушку в костюме национального гвардейца. С высоко поднятой головой шествовала она среди пленников, которые шли с опущенными глазами. Казалось, эта высокая женщина с длинными развевающимися волосами бросает вызывающие взгляды всему миру. Толпа осыпала ее насмешками, но она даже ни разу не повела бровью, и мужчины смущались при виде такого героизма».
В растерянности контрреволюция ухватилась за объяснение, предложенное графом де-Мэном, впоследствии превратившимся в «католического социалиста»: «Их твердым намерением было отказаться работать. Так объясняется тот цинизм (!!), с которым эти люди встретили расстрелы».
Никогда не будет известно, сколько тысяч коммунаров было расстреляно за неделю с 24-го мая. Мак-Магон давал цифру в 14.000. Разрешений на погребение на парижских кладбищах было дано 17.000. Но большинство судов не вело никаких списков, и расстрелянных кучами хоронили без всяких записей и формальностей в огромных ямах, наскоро выкопанных на пустырях, в городских скверах, в крепостных рвах. Общую цифру расстрелянных в течение одной недели определяют в тридцать тысяч (30.000), из них на баррикадах погибло едва ли более трех — пяти тысяч. Остальные расстрелянные — пленные и схваченные по доносам.
По правительственным сообщениям, версальская армия во всех сражениях против Коммуны, с 3-го апреля по 28-е мая, потеряла 877 человек. Возможно, что эта цифра была преуменьшена. Из 300 заложников, которые в /267/ конце концов находились во власти Коммуны, расстреляно было всего 63.
Перевозочных средств не хватало, чтобы перевозить трупы расстрелянных коммунаров. Шарабаны, фургоны, омнибусы — все было пущено в дело. Трупы накладывались грудами и грудами же сваливались в рвы, наскоро выкопанные саперами и согнанными рабочими. Вот из Пельтана описание одного из таких временных мест погребения на сквере Сен-Жак:
«Под густой растительностью, среди цветов и листвы странно приподнятых клумб зловеще торчали из-под земли плохо засыпанные ноги, восковые руки в обшлагах национальной гвардии, разлагающиеся лица с остановившимся мертвым взглядом. Ко всему весеннему обновлению природы примешивалось впечатление неизгладимого ужаса. Удушливый запах гниения, от которого делалось дурно, заглушал аромат весны, а ночью, когда вокруг сквера понемногу затихал шум Парижа, слышно было, как из-под зеленых покровов земли раздавался ужасный шопот, слышались сдавленные стоны… Повозки разгружались с большой поспешностью, и случалось, что несколько погребенных еще дышало и хрипело в общей яме».
Трупы не успевали убирать. В Люксембурге зеленеющие аллеи были завалены трупами. «В Сент-Антуанском предместье, — писали газеты версальцев, — трупы встречались повсюду, наваленные кучами, как навоз». То же на кладбище Пер-Лашез, в тюрьме Ла-Рокет и окрестностях, в Бельвиле и Менильмонтане. В Политехнической школе они были свалены в штабели, «как дрова», и занимали в длину до 45 сажен, в вышину до полутора сажен. В Пасси лежало тысяча сто трупов. Из прудов на Шомонских холмах вытащили брошенные в них 300 трупов, и они лежали неприбранные, распухшие.
«Земля усеяна их трупами, — телеграфировал Тьер в провинцию. — Это ужасное зрелище да послужит уроком». В целях устрашения он замедлял уборку.
Но это зашло слишком далеко. Тучи мух носились над трупами. Стрижи, поедая их, падали мертвые. Буржуазии становилось жутко за себя. «Не следует допускать, — писали /268/ ее газеты, — чтобы эти презренные, причинившие нам столько зла при жизни, вредили и после их смерти».
С первых чисел июня газеты начали призывать к временной приостановке, к передышке. «Довольно казней, довольно крови, довольно жертв!» заявляли они, а «Парижская Газета» пояснила, что это значит: «Не будем убивать даже убийц, даже поджигателей! Не будем больше убивать! Мы не помилования их требуем, а отсрочки».
По санитарным соображениям надо было прибраться. Началась перевозка трупов, слегка присыпанных известью, на кладбища Монмартра и Монпарнаса, на Пер-Лашез. Места здесь не хватило. Использовали траншеи, вырытые во время осады в Шаронне, Баньоле, Бисетре, Берси.
Около ям толпились женщины, надеясь открыть среди погребаемых своих родственников. Полиция арестовывала связанных родством с коммунарами, — арестовывала «самок бунтовщиков», как выражались холопствующие перед победителями литераторы. Собаки, узнав хозяина, поднимали раздирающий душу вой.
Придумали новую меру уборки: груды трупов сносили в подвалы и, облив керосином, поджигали. Невозможно представить, какой ужасающий смрад получился из этого, не принеся желательных для палачей результатов.
«Дело справедливости, порядка, человечности и цивилизации» торжествовало.
В Сатори отводили тех, кто выходил из судов не прямо под расстрел, и вновь арестуемых. Хватали за жест, за случайное слово, за «подозрительную» наружность. Сами версальцы признавали, что число арестованных достигло 38.568 человек, в том числе 1.058 женщин и 651 детей, из них 13-летних 47, 12-летних 21, 10-летних 4 и один семилетний. Действительные цифры были значительно выше. За 10 дней, с 21-го по 30 мая, было арестовано до 40.000 человек. Но и после того аресты продолжались. Солдатами руководили «комитеты чистки», составленные из буржуа, живших в кварталах. В полицию сыпался дождь доносов: до 13 июня поступило 379.828 доносов, из них было подписано не более двадцатой части, остальные — анонимные. /269/
Хватали не только должностных лиц Коммуны, но и поставщиков, музыкантов, просто лиц, которые случайно упоминались в том или ином документе, хватали лиц медицинского персонала, вся роль которых исчерпывалась оказанием врачебной помощи. Квартиры арестуемых подвергались полному разгрому и разграблению городовых и солдат.
Арестованных толпами гнали в Версаль под командой конных солдат и жандармов. Иногда пленников связывали в одну сплошную массу. Шли быстро. Когда кто-нибудь спотыкался и падал, его поднимали штыком, если не мог идти, его приканчивали выстрелом из револьвера или привязывали к лошадиному хвосту. Так вели мужчин, женщин, детей и немощных стариков.
В богатых кварталах Парижа и под Версалем пленных встречала яростная толпа спекулянтов, хлыщей, великолепных проституток, дам и девушек из «порядочного общества», жены жандармов и городовых. Вся эта остервенелая сволочь накидывалась на пленников, плевала им в лицо, швыряла грязью, била тросточками и зонтиками, стараясь попасть в глаза, заставляла опускаться на колени перед церквами. Пусть нечестивцы несут искупление за свои грехи! Дело религии торжествовало полную победу.
Навстречу пленным нередко выезжал генерал Галлифе со своим штабом. Заявив: «я — генерал Галифе», он начинал осмотр толпы пленных. О результатах одного такого осмотра газета «Триколер» сообщала следующее: «Утром в воскресенье 28-го мая из числа более чем 2.000 коммунаров 111 были расстреляны во рвах Пасси. «Все седые, выходите из рядов!» — произнес Галлифе, распоряжавшийся экзекуцией. Число седых оказалось 111. Отягчавшим их вину обстоятельством являлось то, что они были современниками 1848 года». Английская консервативная газета «Стандарт» сообщала, что 30 мая при таких же условиях у ворот Майльо было перебито 150 пленных.
Иногда осмотр совершался медленнее. Галлифе проходил по рядам и выделял всякого, кто по той или иной причине бросался ему в глаза: то усталых, то более бодрых, /270/ то оборванных, то лучше одетых, то старых, то юных. Выделенные отставали от колонны, и через короткое время позади слышались залпы, — для выделенных все было покончено…
В конце 90-х годов на время присмиревшие монархисты, поощряемые трусливостью и половинчатостью республиканцев, опять обнаглели. Республиканская буржуазия сделала на этом хорошее дело. Она призвала «все живые силы страны» объединиться под ее руководством и составить «единый республиканский фронт». Французские меньшевики откликнулись на этот призыв и для спасения «одинаково дорогой для всех» демократической республики с ее всенародным голосованием и полным штатом буржуазных свобод допустили, чтобы «социалист» Мильеран вошел в министерство «республиканской концентрации». Но в то же министерство вошел — это тоже было необходимо для спасения демократической республики — и палач коммунаров генерал Галлифе. Большого натиска и большой борьбы потребовалось со стороны революционных слоев пролетариата для того, чтобы Мильерана, наконец-то, вышвырнули из социалистической партии…
Дошедших до Версаля и размещенных в Сатори, в Оранжерее, в манежах Сен-Сирской школы и т. д. ожидали новые нечеловеческие мучения. В Сатори тысячи пригнанных размещались в огромном дворе с прилегающими к нему постройками — с одной стороны и высокой, сажени в полторы, стеной — с других. Под ногами — лишь несколько клочков соломы, которая с грязью и нечистотами скоро перемешалась в навоз. Вся пища — небольшой кусок хлеба.
«Нам показали, где есть лужа. Умирая от жажды, мы побежали туда. Но у первых, кто бросился туда, вырвался страшный крик: “О проклятые, они заставляют нас пить кровь наших товарищей!” Со вчерашнего дня раненые пленники ходили туда обмывать свои раны» (Лиссагарэ, рассказ одной из заключенных в Сатори).
Днем заключенные без всякого прикрытия и без головных уборов, потерянных в дороге, проводили под палящими лучами солнца. Со многими сделался солнечный удар. /271/ С 25 мая пошли проливные дожди. Почва превратилась в жидкую грязь. Многие сошли с ума. Был отдан приказ лежать по ночам, не приподнимаясь. Кто не выдерживал и вставал, того укладывал выстрел часового.
В стене проделали бойницы и поставили орудия, заряженные картечью, и митральезы (старинная форма пулемета), направленные на заключенных.
Время от времени выхватывали отдельных пленников и расстреливали неподалеку, так что оставшиеся слышали залпы.
«В ночь с 27-го на 28-е ужас достиг крайних пределов. В эту ночь разразилась настоящая буря. Грохотал гром. Дождь лил, как из ведра, на сгрудившееся, буквально погрузившееся в болото стадо людей в намокших, прилипших к телу лохмотьях. Было от чего сойти с ума, и некоторые действительно потеряли рассудок. Оставаться дольше в этой грязи, в воде было невозможно. Казалась, смятение в природе сообщилось и людям. Их стадо зашевелилось, многие поднялись, вытягивая онемевшие члены, тщетно ища какого-нибудь крова, не зная, что предпринять... В этот момент из бойниц раздались раскаты выстрелов. Пули летели, попадая, куда придется, в эту кишевшую массу обезумевших людей. Пальба, гром, ливень, хрипение раненых и умирающих всю ночь сливались в какую-то жуткую симфонию смерти, разрушения и ужаса. Некоторые арестованные, вдруг поднявшись, шли куда-то вперед на авось, ослепленные дождем, и падали, сраженные выстрелами часовых. Бледный рассвет занялся над трупами. Это было то, что потом называли мятежом в Сатори».
Массовые аресты не прекращались два месяца. Обыскивали окрестности Парижа, неоднократно осматривали каменоломни. Тьер подогревал настроение рассказами об отравленных напитках, которые коммунарки будто бы давали солдатам, об одном капитане, которого будто бы облили керосином и сожгли коммунары. Холопствующие литераторы пошли в выдумках дальше: рассказывали о минах, заложенных в водосточных трубах, об организованных Ферре отрядах поджигательниц («керосинщиц»), о заживо сожженных /272/ жандармах, о «реквизициях проституток», о насосах с серной кислотой и т. д.
Не было остановки за «документальными доказательствами»: газеты печатали фотографические снимки «подлинных» приказов о поджоге, оригиналы которых было невозможно найти, но которые в судах признавались вполне убедительными.
Ищейки вновь напрягали усилия. Арестовали Журда, Росселя, Ферре, Паскаля Груссе. И каждый новый арест был поводом для возобновления самой бешеной травли.
Депутаты левой в Национальном собрании, которых в 1848 году также преследовали гнусными обвинениями, теперь обрушивались на коммунаров и заявляли о своем преклонении перед палачами. Луи Блан был с этими депутатами. Гамбетта, «неистовый безумец», находившийся во вражде с Тьером, пришел к глубокомысленному убеждению, что правительство, способное победить подобное восстание, тем самым доказало свою законность.
А если немногие знаменитости литературного и политического мира осмеливались поднять свой голос против бесшабашной бойни, они так мямлили и обнаруживали такое подчинение выдумкам о Коммуне, что, пожалуй, не было бы хуже, если бы они просто молчали.
Буржуазное общество увидало в Коммуне предвестника последних, окончательных, решающих боев, — и пролетариат, истекающий кровью, осыпаемый клеветой, был один в этом обществе, среди врагов, без друзей, без союзников.
Только кое-где в провинции пролетарские же элементы отозвались на парижские расправы волнениями. Да в Германии массовые собрания рабочих в Берлине, Гамбурге, Бремене, Ганновере, Эльберфельде, Дрездене, Лейпциге и Хемнице выразили свое сочувствие парижской революции. А Бебель в первом германском рейхстаге заявил:
«Будьте уверены, что весь европейский пролетариат и всякий, кто еще хранит в душе любовь к свободе и независимости, смотрят на Париж. И если даже в настоящий момент Париж подавлен, то я напоминаю вам, что борьба в Париже представляет только маленькую аванпостную стычку, что /273/ главное дело еще предстоит нам в Европе и что не пройдет и нескольких десятилетий, как боевой клич парижского пролетариата: “война дворцам, мир хижинам, смерть нужде и тунеядству”, станет боевым кличем всего европейского пролетариата».
Рейхстаг встретил эти пророческие слова раскатистым хохотом...
30.000 арестованных перевезли в пловучие тюрьмы. Перевозка совершалась в таких условиях, что стоила жизни 1.179 человекам. Порядки в этих тюрьмах были такие же, как в Сатори или на дороге из Парижа в Версаль. Применялись пытки.
С августа начались юридически более оформленные расправы. Адвокатское сословие, протестовавшее в 30-х годах против военных судов над восставшими, по отношению к коммунарам нашло их естественными. Судьями были офицеры, унтер-офицеры и солдаты, «у которых сапоги еще не просохли от крови». Судили они «пленных, которых не могли убить до битвы, во время битвы и тотчас после нее». Это были «какие-то атаки в штыки». И, несмотря на то, рушились все измышления об отравительницах, поджигательницах, о кражах и грабежах, о расточении общественных средств на личные цели. И хотя следствие всеми силами старалось припутать к делу уголовных преступников, справки о судимости показали, что из 40.000 арестованных лишь немного более двух тысяч привлекалось раньше по разным делам, о характере которых правительство, впрочем, умолчало. Несмотря на все старания, на лишение всяких средств защиты, удалось вынести всего 10.137 обвинительных приговоров, из них 9.285 за участие в вооруженном восстании и отбывание различных должностей в Коммуне. Кроме того, было вынесено 3.313 заочных приговоров и около 3.000 приговоров в провинции.
Величайшие надежды возлагали версальцы на процесс 15 захваченных ими членов Коммуны: Ферре, Асси, Журд, Паскаль Груссе, Режер, Бильорэ, Курбе, Урбен, Виктор Клеман, Тренке, Шампи, Растуль, Вердюр, Декан, Улис Паран, и двух членов Центрального Комитета: Ферра и Люлье. Он начался 7 августа и закончился только 2 сентября. /274/ Обвинительный акт представлял собрание всех самых пошлых и глупых выдумок, которыми переполнялись газеты версальцев.
Тренке, сапожник по профессии, скромный, незаметный в Совете Коммуны, но один из наиболее стойких борцов в сражениях, хотел поднять процесс на подобающий уровень. Он заявил: «Мои сограждане послали меня в Коммуну. Я не щадил своей жизни. Я был на баррикадах и жалею, что меня не убили. Я — мятежник. Я не отрицаю этого».
Ферре сделал попытку прочитать заявление, беспощадно бичевавшее правительство национальной обороны и тьеровское правительство, но после нескольких наглых перерывов со стороны председателя быстро был лишен слова. Юридические формы были пустой внешностью. Буржуазия не особенно прикрывала свое стремление к уничтожению побежденного противника.
Журд держался с достоинством, но ограничился тем, что разбил все обвинения в расточении и расхищении общественных сумм. Люлье старался доказать, что он, командуя национальной гвардией, заслуживает благодарности версальцев.
Люлье и Ферре были приговорены к смертной казни; первый из них скоро получил помилование. Декана и Улиса Парана оправдали. Тренке и Урбена приговорили к пожизненной каторге, остальных — к крепости, ссылке и тюрьме на разные сроки.
Казнь Ферре произошла только 28 ноября, т.е. почти через 3 месяца после приговора. Он встретил смерть с поразительной твердостью. Сбросил с глаз повязку, оттолкнул попа и прямо и пристально глядел в глаза солдатам. После двух залпов он еще оставался жив. Его прикончили выстрелом в ухо.
К июню 1872 года работа судов закончилась, но через год она опять началась с новой силой.
Всего в Париже и под Парижем действовало 26 судов. Обвиняемых приводили целыми дюжинами. Защита по большей части отсутствовала, да и была излишня по всем обстоятельствам. Свидетелями обвинения были сыщики и /275/ шпионы, жандармы и городовые. Когда они путались, судьи приходили к ним на помощь и кое-как общими силами сводили концы с концами. Вся процедура обыкновенно занимала не более 10 минут.
Этими судами было вынесено 270 смертных приговоров, из них 8 — обвиняемым женщинам. К каторжным работам присуждено 410, в том числе 29 женщин. В разные крепости отправлено 3.989, в том числе 20 женщин. К ссылке приговорено 3.507. в том числе 16 женщин и один подросток. Дальше идут приговоры к тюремному заключению, к общественным работам и т. д.
От смертного приговора до расстрела по большей части проходил значительный срок, иногда, как например, в деле Гастона Кремье, осужденного за восстание в Марселе, растягивавшийся на полгода. Это было нравственной пыткой для осужденных. Из судов их дела направлялись в «комиссию помилования», назначенную Национальным собранием 17-гo июня по предложению самого Тьера. В нее вошли 15 человек, сплошь крупные землевладельцы и монархисты. Общее число случаев, когда она предложила смягчить наказания, не составило и пятидесяти. Она по справедливости получила название «комиссии убийц». Расстрелы согласно ее окончательным решениям растянулись на весь 1871 и 1872 годы, и даже 22 января 1873 года было расстреляно трое: один член Коммуны и два «поджигателя», по утверждению обвинительного акта. Таким образом наказание, или, вернее, месть последовала почти через два года за «преступлением».
С мая 1872 года началась отправка осужденных в места ссылки, преимущественно в Новую Каледонию. Условия заключения перед отправкой, переправки на судах в течение не менее пяти месяцев и, наконец, условия жизни в Новой Каледонии и заключения в тюрьмах и крепостях были таковы, что стирается всякая разница между правительством демократически-республиканской Франции и правительством царской России, когда дело касалось расправ с наиболее опасными для них противниками.
С поразительным мужеством и презрением к судам /276/ держались некоторые осужденные женщины. Так, например, Луиза Мишель, до Коммуны учительница, во время Коммуны — один из баррикадных борцов, впоследствии, по возвращении из ссылки, одна из известнейших в свое время анархисток, заявила судьям:
«Я не желаю защищаться и не хочу, чтобы меня защищали. Я отдала всю свою жизнь социальной революции и готова принять ответственность за все свои действия. Я отвергаю всякое снисхождение. Вы обвиняете меня в соучастии в казни генералов? На это я отвечаю: да, если бы я была на Монмартре в то время, когда они собирались стрелять в народ, я не поколебалась бы сама выстрелить в тех, кто отдает подобные приказы. Что касается парижских пожаров, то я соучаствовала в поджогах, так как хотела противопоставить нападающим преграду из огня. У меня нет сообщников, я действовала по собственным побуждениям. Единственное, чего я требую от вас, выставляющих себя военным судом и не прикрывающихся, как комиссия помилования, это — чтобы вы казнили меня на поле Сатори, где уже пали мои братья. Если всякое бьющееся за свободу сердце имеет право лишь на кусочек свинца, то я требую своей доли! Если вы оставите меня жить, я не перестану кричать о мести и призову месть моих братьев на головы убийц из комиссии помилования… Я кончила. Если вы не трусы, убейте меня!»
Однако ее отправили в ссылку в Новую Каледонию. /277/
Нескольким тысячам участников парижской революции удалось ускользнуть от версальцев и бежать за границу. Палачи не хотели примириться с тем, что часть жертв миновала их рук. Уже 26-го мая 1871 года Жюль Фавр писал всем дипломатическим представителям Франции за границей:
«Гнусное дело злодеев, которые в данный момент падают под героическим натиском нашей армии, не следует смешивать с политическими деяниями. Оно представляет ряд преступлений, предусмотренных и наказываемых уголовными законами всех цивилизованных народов. С адским искусством и систематичностью организованные убийства, грабежи и поджоги должны повести для их виновников только к одному: законной каре за их совершение. Ни одна нация не может считать этих злодеев неответственными, и присутствие их на всякой территории было бы постыдно и опасно. В виду этого, если вы узнаете, что какое-либо лицо, замешанное в парижском злодеянии, перешло границы того государства, в котором вы представляете Францию, я уполномочиваю вас потребовать у местных властей его немедленного задержания» и т. д.
Либеральные вожди профессиональных союзов Англии шли на поводу за буржуазией, изредка откалываясь от нее только для того, чтобы показать, что при случае они могли бы поддержать своими голосами и консерваторов. Они чрезвычайно отрицательно отнеслись к выступлению парижского пролетариата. Их настроения могли бы измениться, если бы правительство начало выдавать бежавших коммунаров Тьеру и другим палачам. Учитывая это, сообразительная английская буржуазия, представляемая Гладстоном, отказала во всех домогательствах Фавра. Ее примеру последовали мелкие государства.
Положение беженцев было ужасное. От них отвернулись находившиеся в изгнании герои национальных революций, как, например, итальянец Мадзини. Рабочие организации могли оказывать им только слабую помощь.
Общее количество жертв версальских расправ не поддается точному учету. 30.000 убитых, 40–45 тысяч подвергшихся долговременному аресту, 13 тысяч приговоренных /278/ судами к разным наказаниям, затем тысячи вынужденных эмигрантов. Общий итог составит не менее 100.000. По сравнению с этими цифрами ничтожно число жертв Варфоломеевской ночи с ее менее чем пятью тысячами убитых; им далеко уступает количество жертв террора 1793–1794 годов. А здесь еще не приняты во внимание семейства пострадавших.
Некоторым отраслям парижской промышленности был нанесен жестокий удар истреблением работников. Генерал Аппер в отчете следственной комиссии о 18-м марта дал такие сведения о профессии осужденных: литераторы 2.901, слесари и механики 2.664, каменщики 2.293, столяры 1.659, торговые служащие 1.598, сапожники 1.491, служащие 1.065, маляры 863, типографские рабочие 819, каменотесы 766, портные 681, столяры-полировщики 636, ювелиры 528, плотники 382, кожевники 347, скульпторы 283, жестяники 227, литейщики 224, шапочники 210, портнихи 206, басонщики 193, часовых дел мастера 179, позолотчики 172, печатники обоев 159, формовщики 157, картонажники 124, переплетчики 106, преподаватели 106 и т. д.
К осени 1871 года новый парижский муниципалитет предпринял обследование парижской промышленности и торговли и получил следующие данные: в сапожном производстве до 18-го марта было занято 24.000 рабочих, оно потеряло 12.000, т.-е. как раз половину, убитыми, арестованными и эмигрировавшими; в производстве готового /279/ платья убыль рабочих составила 5.000 человек, в мебельном производстве предместья Сент-Антуан – 6.000, в малярном производстве пришлось заменить мастеров учениками; убыль кровельщиков, жестяников и т. д. составила 3.000 человек; сильно пострадали все отрасли производства так называемых «парижских изделий» и т. д.
В самых беспощадных национальных войнах побежденному врагу дается пощада. Никакой пощады не знает буржуазия по отношению к восставшему и побежденному пролетариату. Это показал конец Парижской Коммуны, — это показали расправы контрреволюции после русской революции 1905 года, это много раз показало временное торжество контрреволюции в некоторых областях современной России. /282/
Сканирование и обработка: Мария Сахарова.
По этой теме читайте также: