За 12 тысяч верст от нас раскинулась Якутская область Восточной Сибири – тогда эта громадная, необъятная тюрьма без железных решеток в окнах, без запертых дверей, без высокого каменного забора, без перекликающихся часовых, все же молчаливо-угрюмая, недоступная, страшная келейностью тюрьма…
Она была недоступна никому или почти никому по доброй воле, как недоступна каждому хотя бы поездка… в Австралию.
– Да, в ту неведомую часть света!..
Дорога из Якутской области продолжительнее, физически тяжелее, дороже, чем путешествие в Австралию через половину Европы до Гамбурга, через моря и океаны, через весь материк Северной Америки от Нью-Иорка до Сан-Франциско…
В своей известной книге «Sibirien» автор ее, характеризуя положение ссылки восьмидесятых годов, передает следующий анекдот. Однажды в сибирской пересыльной тюрьме административно-ссыльные рассказывали друг другу, кто за что очутился среди остальных. Один из них крайне недоумевал.
– Не понимаю, – говорил он, – решительно не могу понять, за что я очутился здесь, в этой могиле… – Послушай, – серьезно перебил его товарищ, – да не было ли у твоего отца рыжей коровы с белым хвостом? – Была! – /122/ отвечал недоумевающий, – как же, наверное, была, ведь мой отец – помещик.
– Ну так чего ж ты удивляешься? Ведь для того, чтоб администрация сослала не только одного, а целый десяток, иногда достаточно просто рыжей коровы и притом даже без белого хвоста!..
И никто не возразил ему.
В 1903 году положение ссыльных круто ухудшилось. Во главе министерства внутренних дел стал Плеве – один из жесточайших людей своего времени! Под его влиянием, по его инструкциям иркутский генерал-губернатор граф Кутайсов начал прибирать ссылку «к рукам».
Осенью 1903 года всем ссыльным было объявлено содержание циркуляра иркутского генерал-губернатора о самовольных отлучках. В циркуляре, мотивированном впечатлениями проезда через Иркутскую и Енисейскую губернии, говорилось о том, что ссыльные постоянно совершают самовольные отлучки, благодаря чему устраивают побеги и вступают в противоправительственные отношения. Посему предписывалось доносить об отлучках генерал-губернатору с тем, что виновные в совершении отлучек будут переводимы в северные округа края (Колымский и Верхоянский).
Чтобы понять значение циркуляра, достаточно вспомнить географические и бытовые условия Якутской области.
В описании последней, изданном Сибирском отделом географического общества, говорится, что одна только Якутская область занимает поверхность, равную всей Европейской России, без Кавказа и Финляндии. При этом Якутская область в административном отношении делилась на улусные правление (наши волостные), и между ними некоторые ведали площадями, имеющими в окружности до 1.000 верст, т.е. равными, например, всей Швейцарии. Улусы состояли из «наслегов» – деревень. Но якутский наслег нисколько не похож на нашу обычную, хотя бы Иркутской или Саратовской губернии, русскую деревню!..
Среди открытой тундры или дикой непроходимой тайги на расстоянии 12-15 верст разбросано несколько «юрт». /123/ Между ними нет даже проезжей дороги – только пешеходная или верховая тропа. Таков наслег.
В 1904 году я побывал в гостях у якутов. Мы долго ехали по безлюдным, глухим, непроезжим местам. – Вот и наслег, – сказал мой спутник – улусный голова. В открытой, кочковатой, темно-зеленой пустыне торчала одинокая юрта. Кругом не было видно даже дыма соседней… Я не поверил. Но где же другая? – А вот поедем дальше, увидите, – спокойно отвечал он… И телега снова заколотилась по нетронутой земле…
Снаружи юрты напоминают те землянки, которые строят при ремонте железной дороги из старых шпал. В землю вкопаны 4-6 невысоких столбов, связанных вверху перекладинами, а к перекладинам прибиты приставленные деревянные брусы; на перекладины же положен и «потолок», заваленный сверху землею, поросшей травой. Из этого плоского «потолка», служащего и крышей, торчит широкая труба от камелька – своеобразного камина. В стенах одна дверь да небольшие отверстия величиной в полулист писчей бумаги – «окна», без стекол, лишь с жидкими ставеньками из дощечек. Зимою на окна наваливают глыбы льда, и они заменяют стекла… А внутри… Темная, мрачная, прокоптелая нора, придавленная низким, в рост человека, потолком, земляной пол, протянутые у стен скамьи, на которых можно лежать и сидеть согнувшись… Посредине вечно горящий камелек.
И ничего больше… Нет стола, табуретки; посуда – вся из березовой коры, сшитой конским волосом. Дети – совершенно голые… Нищета, ободранность взрослых ужасная. Не в голодный год, а всегда едят только рыбу да молоко «в разных видах» с вареной «заболонью» – молодой, белой, сосновой или листвиничной корой, находящейся под наружной, красной. Ее они режут то длинными нитями – лапшой, то кусочками, то размалывают как муку и приготовляют лепешки – «хлеб»… Я пробовал эту жвачку… И в таких юртах среди якутов, не говорящих по-русски, жили ссыльные…
Но у ссыльных бывали иногда и иные «квартиры». – Через некоторое время по прибытии в Якутск, – рассказывал /124/ при мне ссыльный Наум Коган, – я был водворен в Богородском наслеге, находящемся верстах в 10-18 от Якутска, т.е. в таком месте, которому позавидовал бы всякий… Водворение выразилось в том, что привезший казак сдал меня на руки писарю и сознанием исполненного долга вернулся в город. После продолжительных переговоров и поисков выяснилось, что во всем наслеге нет ни одной свободной юрты. Писарь только пожимал
плечами, недоумевая, как это власти посылают сюда политических. Правда, верстах в 10 от города был «дом», давно выстроенный одним ссыльным, но в двух полуразрушенных комнатах его жило уже человек 7 и среди них две семьи. Мне предстоял выбор между заброшенной якутской баней, состоявшей из 4-х стен, без окон и земляной крыши, и домиком чиновничьей дачки на одной «заимке». Чтобы сделать баню хоть немного обитаемой, надо было, /125/ по словам моего возницы, затратить 30-40 рублей, и я вынужден был остановить свой выбор на заимке.
До сих пор не понимаю, как я выжил эту зиму в дачке, совершенно не приспособленной для холодов. Я спал одетый. За несколько ночных часов, в которые я не топил (днем я беспрерывно подкладывал в камелек дрова), стены покрывались налетом инея, вода в самоваре становилась льдом, обувь до того промерзала, что я должен был долго отогревать ее на камельке, к металлическим вещам нельзя было дотронуться голыми руками… По утрам, пока я с лихорадочной поспешностью растапливал камелек, у меня буквально зуб на зуб не попадал от холода. Тогда стояли 50-градусные морозы. И эта пытка тянулась месяцы… Я подал прошение о разрешении поехать на 2 недели в Чуранчу, за 150 верст севернее Якутска. Мне просто хотелось хоть на короткое время бежать из своей ужасной заимки. И я получил отказ… Кроме сторожа заимки – старого черкеса, едва говорившего по-русски, и объякутившегося поселенца из уголовных, вечно сидящего на одном месте и воющего одну и ту же заунывную ноту, – ни одной души. Кругом меня на несколько верст было абсолютное безлюдье. И не говоря уже о страшной тоске, способной довести человека до самоубийства или сумасшествия, мне ведь необходимо было время от времени приходить в город, чтобы не умереть с голоду. И тут возникла другая дилемма: идти в город без разрешения, и тогда – полная неуверенность в завтрашнем дне, в том, что завтра же тебе не объявят о переводе в Колымский округ, или – просить разрешения, терпеливо ждать и получить отказ… И как вор, прячась от властей, ходил я в город за покупками.
Купить на наслеге абсолютно ничего невозможно. Нужно ехать в город. Я не говорю о бумаге, чае, посуде, одежде… Нет, там нельзя достать и куска сухого хлеба. Без поездки в город ссыльного ждет голодная смерть или цинга…
– Но ведь можно послать вместо себя якута?! – Ссыльный получает пособие по 12 рублей в месяц… Заработка – никакого. Посылать не на что. Ссыльный идет пешком за 100-150 верст. /126/
Однажды я таки послал якута, – рассказывал мне другой ссыльный – долго я объяснял ему, что не могу есть из вонючей деревянной посуды, показывал бумагу, объясняя, что посуда должна быть такого именно цвета, постарался нарисовать эмалированный кувшин с круглой ручкой. Наконец, он закивал головой, – понял, мол. Якут уехал в город и вернулся через месяц. Я и бывшая петербургская курсистка, хрупкая, нервная девушка, сосланная в тот же наслег, что и я, уже мечтали о том, как сегодня будем пить молоко, сваренное в чистой посуде… Мы так торопили хозяйку юрты, готовившую нам в своей конуре, что даже не посмотрели на покупку. И вот хозяйка торжественно внесла ее… Боже мой! Наш кувшин оказался той посудиной, которую ставят на ночь под кровать… Это было так неожиданно, так обидно. Моя товарка замахала руками, закричала: «не надо, не надо, унесите», и истерически зарыдала… Я тоже не мог есть, хотя и знал, что посуда новая. Я написал прошение о разрешении отлучки в город за покупками и, не желая нарушить циркуляр, снес конверт по инстанции за 25 верст, при 40-градусном морозе, в улусное правление, хотя до города было всего 15 верст. И я стал ждать…. Через 2 месяца я получил из города от губернатора, через улусное же правление, ответ с отказом, в виду того, что причина отлучки неуважительная…
В Якутской области, при отсутствии дорог, высоких скалах, сопках, болотах, непролазных лесах, езде то на лодках, то на лошадях, то на оленях, то на собаках – некоторые врачи заведовали участками длиною в 1.000 верст, шириною в 500-600 верст! Таков был участок врача из якутов П.Н.Сокольникова. В наслегах фактически не было медицинской помощи и, благодаря запрещению отлучек, ссыльным приходилось рвать зубы ножницами… Местная администрация, в избытке старания выполнить циркуляр ген.-губернатора, строго предписала якутам всей области ни под каким предлогом не давать ссыльным лошадей для отлучек. Можно себе представить, в каком положении очутились, например, беременные ссыльные женщины, лишенные врачебной помощи… Правда, кое-где были /128/ «фельдшера». По их вызову мог приехать доктор, выдать медицинское свидетельство, по которому затем, в ответ на прошение, давали разрешение отлучиться. Но даже фельдшера из николаевских солдат, «чтобы не навлечь на себя подозрения», отказывали записать хотя бы в свою книгу больных политических. И болезнь нечем было подтвердить…
Об одном ссыльном «забыли». Ему перестали высылать пособие. Четыре зимних месяца юноша кормился подаянием у дикарей якутов. Он был нравственно измучен.
И они тяготились им. А на прошения о высылке установленного пособия все не было ответа. Когда наступила весна, якуты подарили ему два колеса; он смастерил повозку, навалили на нее весь свой багаж, книги и потащился пешком в Якутск. Целый месяц тянул юноша двухколеску по болотам и тайге, и, наконец, изголодавшийся, ободранный, тощий, как скелет, «подкатил» прямо к областному правлению…
Такого характера были многие и многие «отлучки»… Но ведь они были опасны тем, что могли повлечь за собою побеги?! Нет! /129/
Если на Иркутской и Енисейской губерний и возможны были побеги благодаря железной дороге, пересекающей их, массе переполненных поездов, то из Якутской области они почти немыслимы, по географическим условиями края. Дорога здесь только одна и открытая – три тысячи верст по реке Лене, против быстро бегущей воды! По берегу – путь совершенно непроходим. Непролазная от густого кустарника тайга переполнена медведями и сохатыми – дикими лосями. Побег возможен только на пароходе, совершающем рейс в 12-15 суток, и далее, от Усть-Кута до Жигаловой, на лодке, которую тянут лошади, «бредущие» и по воде, иногда переплывающие широкую реку. Пароходы встречает и провожает администрация, к ее услугам телеграф. Побеги невозможны и благодаря дороговизне пути. За все время их почти никогда отсюда и не было и не от отлучек зависели они… Еще менее могли открытые отлучки содействовать противоправительственной деятельности. Ее здесь не на кого было направлять! Ни фабрик, ни заводов; ни ремесленников не было даже в центре области – Якутске – с его 8.000 населением. И меха выделывались в Москве…
А ведь за эти отлучки, вызываемые крайней нуждой, совершаемые без утайки, начали ссылать в Верхоянск без суда, без простого хотя бы запроса о причине, по одному голословному доносу полуграмотного урядника! Из учебников географии нельзя себе представить, что такое этот страшный и для Якутска Верхоянск. Это самый холодный на земном шаре населенный пункт. Зимою морозы доходят там до 68 градусов, полтора месяца стоит непрерывная ночь, а другие месяцы слабый дневной свет бывает только один-два часа в сутки; кратким летом – солнце совершенно не заходит за горизонт, комаров так много, что в домах и на улицах днем и ночью тлеют дымокуры из навоза, тряпок и листьев; если там положить на тарелку кусок свежего мяса, то чрез полчаса оно будет белое, как бумага; комары высосут всю кровь… И маленькие дети летом ходят в черных сетках-саванах. По казенной цене ржаная мука, стоившая тогда в Европейской России 40 копеек, там продавалась 16 рублей пуд, а почта шла туда единственным /130/ путем, через Якутск, медленно двигаясь из Европейской России три-четыре месяца… Телеграфа не было. «Когда получаешь ответ на письмо, ничего не понимаешь: забываешь о чем спрашивал… Страшная оторванность от всего, вечно гнетет мысль, живы ли родные», – говорил мне побывавший в Верхоянске ссыльный.
И туда потянулись целые десятки жертв нового курса…
*****
Вслед за изложенным циркуляром об отлучках, как мы говорили, вызванным впечатлениями от проезда через Иркутскую и Енисейскую губернии и потому, быть может, оказавшимся столь несоответствующим жизненным условиям далекой от них и своеобразной Якутской области, был издан новый циркуляр «о свиданиях», точно также объявленный всем ссыльным. Согласно этому циркуляру, ссыльным запрещались какие бы то ни было свидания с проходящими мимо вновь прибывающими партиями. Должностным лицам предписывалось немедля же доносить о всех домогающихся свиданий, причем последним указывалось и наказание за это – опять-таки «перевод» в «северные округа», т.е. в Верхоянск и Колымск.
Циркуляр был мотивирован тем, что ссыльные во время свиданий вступают в противоправительственные отношения и устраивают демонстрации. Этот циркуляр произвел целый переворот в жизни ссыльных. При страшном одиночестве, часто отсутствии вблизи хотя бы одного русского человека, для ссыльного единственным утешением, единственной радостью было пожать руку проезжающему мимо товарищу по несчастью, помочь ему одеждой, поделиться новостями… накормить.
– Нас в наслеге было всего трое, – рассказывал мне один ссыльный, – все, что было читать, мы давно перечитали, все, о чем было говорить, давно переговорили… Иногда мы молчали целыми днями, точно поссорившиеся, ненавидящие друг друга люди… То было полное отсутствие всяких впечатлений… Однажды ночью мимо нашего наслега провезли партию. Мы прозевали ее и даже издали не увидели живых людей… Это было так ужасно… Тогда, /131/ боясь снова пропустить проезжающих товарищей, мы начали дежурить… При леденящих 40-градусных морозах мы простаивали по очереди у открытой дороги дни и ночи, ловя каждый звук, прислушиваясь, не зазвенит ли вдали колокольчик… И так было всю зиму… За несколько минут свидания, за приветливо брошенное в снежной пустыне слово, за дружеский кивок головы – легко было не спать и дни, и ночи, и ночи…
Нечего говорить, что при таких условиях о вступлении в какие-либо противоправительственные отношения не могло быть и речи. В самом деле, в какие отношения могли вступить между собою незнакомые лица за четверть или полчаса разговора в присутствии конвойного офицера, того офицера, которому власти считали возможным бесконтрольно доверить ссылаемого на целый месяц дороги… Еще менее значения имело опасение демонстраций. Конечно, они не были невозможны. Но, ведь, для устранения их власти располагали такими решительными средствами, как устав и уложение о наказаниях. (Не только за демонстрацию, но и за простой шум, за чересчур громкий голос администрация всегда могла привлечь виновных по всеобъемлющей 38-й статье). А, ведь, и за простое домогательство свиданий, опять-таки по голословному доносу урядника или подчиненного ему очень маленького чина, «надзирателя для ссыльных» без всякого разбирательства, без расследований, без объяснения причин, стали ссылать, увеличивая притом срок, все в тот же Верхоянск – «город» заживо погребенных…
– Я пробыл в Сибири 5 лет, – рассказывал мне один ссыльный (кажется, Моисей Лурье). – Я женат, у меня на родине остались дети. За эти пять лет они, вероятно, выросли, стали большими… Вы понимаете, – я не мог взять сюда семью… Да-а… Срок ссылки кончался… Последние дни я бесконечно томился, буквально не находил себе места. Меня безумно тянуло домой…
За неделю до срока я самовольно поторопился в областное правление, чтобы попросить приготовить документы для обратного проезда. /132/
Чиновник долго рылся в бумагах, наконец поднял голову и спокойно произнес: – Вы на родину не поедете.
– Почему? – удивленно спросил я.
– Вам маленькая прибавочка, – отвечал он, улыбаясь.
– Сколько?
– Пять лет…
Я остолбенел.
– За что?!
– За свидания.
– Я их не добивался.
– Ну, так за самовольную отлучку.
– Но, ведь, отлучался всего несколько раз для покупки хлеба, у нас там был голод…
– Ну, посмотрим бумагу…
В бумаге не было никакого объяснения, было сказано лишь, что я получаю назначение в Верхоянск.
Мой собеседник замолчал…
– И тогда вы решились на такое ужасное… самоубийство?
– Да.
И было ли все это правильно, соответствовало ли существовавшему тогда «закону» беззакония? – Нет. В законе нигде не было запрещено ссыльному видеть близких людей или домогаться возможности видеть их. Нельзя же забывать, что и при самом строгом келейном заключении, даже во время предварительного следствия давали свидания! Лишенные всех прав состояния каторжники не лишены были права на свидание! Закон знал только одно единственное исключение – Шлиссельбургскую крепость, но это исключение, как таковое, было точно оговорено законодателем.
Естественно, при таких обстоятельствах, что именно запрещение свиданий начало вызывать неприятные всем столкновения и, действительно, демонстрации, так как свиданий стали «домогаться». И опять в отдаленнейший угол отдаленнейшей окраины потянулись новые и новые жертвы развертывавшегося режима…
В развитие этих циркуляров местная администрация перестала селить ссыльных в города, причем даже давно /133/ и мирно живших в городах начали переводить в наслеги. Перестали поселять по берегу Лены или у почтового тракта, выбирая малолюдные глухие, населенные исключительно якутами, одинокие местности…
Город становился теперь запретной мечтой для ссыльного. Таким образом, вырабатывалась своеобразная, внегородская «черта оседлости» для сынов всех народностей России, – отданных под надзор полиции не в наказание (как гласила первая же статья положения о полицейском надзоре), а «в предупреждение и пресечение возможности совершения преступления»…
*****
Как удар громовой, поразило административно-ссыльных известие о полученной несколькими из них «бумаге». – Окончившие срок ходатайствовали о выдаче им, согласно заведенному порядку, обычного пособия на обратный путь, домой. И им было отказано! – Вместо пособия в «бумаге» предлагалось ехать «сельским движением» с будущей партией уголовных арестантов. Из Якутска в Иркутск такие партии отправлялись в далекое путешествие чрезвычайно редко, по мере накопления подлежащих отправке. Все идущие «сельским движением» следовали, как арестанты, из этапов в этапы…
Я видел эти ужасные «пересыльные тюрьмы» Якутской области!
Мрачные, деревянные ящики из бревен, без окон, с небольшими щелями вместо них.
Когда в одном из станков я с изумлением спросил писаря: «неужели это этап?» – он угрюмо ответил: «да, прости господи, страшные клоповники!..»
В Иркутской губернии этапы окружены высокими деревянным, заостренным кверху частоколом, так как в этапах есть окна, конечно, с железными решетками, но все же окна… «Сельские» этапы Якутской области стоят на открытых местах, частоколов нет и не нужно, ибо в узкие щели – «окна» можно просунуть только руку… Не нужно «зато» и железных решеток… /134/
И по тону, и по содержанию объявленная бумага не составляла сомнения, что отныне «сельским движением» будут возвращаться на родину все политические, отбывшие срок ссылки. И, не говоря уже о том, что это «движение» затягивало на долгие месяцы возвращение «освобожденных», что оно оскорбляло чувство справедливости, так как «освобожденный», после томительного ожидания «свободы», без всякой вины попадал в положение арестанта, «сельское движение» ставило в отчаянное положение хотя бы «освобожденных» девушек, вынужденных проводить месяцы в обществе убийц, грабителей и насильников…
И было ли это правильно? – Нет! Закон был «гуманнее». В статье 40 положения о полицейском гласном надзоре говорилось, что политические ссыльные, отбывшие свой срок, «в случае неимения средств для отъезда имеют право на пособие от казны, согласно высочайшему повелению 10 января 1881 года, если только не последует особого распоряжения министра внутренних дел». На такое распоряжение бумага не ссылалась, его никто не слышал, его, очевидно, не было.
Пособие немедля и всегда выдавались всем отбывшим срок, получавшим ежемесячные пособия, т.е. ранее того признанным неимущими средств. При страшной дороговизне пути, местные власти до этого сами считали необходимым облегчать возвращение даже имущим. Так, с фирмой «Глотов», содержащей почтовые пароходы на Лене, было заключено условие, что они будут перевозить возвращающихся ссыльных по значительно удешевленному тарифу…
Таковы были циркуляры и бумага, произведшие наиболее сильное впечатление на ссыльных. Но как было провести в жизнь циркуляры об отлучках и свиданиях, столь не соответствующие примитивным требованиям самой жизни?!
Началось с того, что ссыльных стали заставлять подписывать эти циркуляры. И какими средствами? /135/
– Я был поселен в городе К., – рассказывал один ссыльный, кажется, Бройдо. – В это время там строили казенный винный склад. Нужны были люди, знающие толк в постройке. И тогда мне, как бывшему студенту-технологу, предложили место чертежника. Я, конечно, с радостью взялся за это дело. Я женат, за мною в ссылку пришли старая мать, жена и двое детей… И я весь ушел в работу. У меня буквально не было свободного часа… Но к концу года я устал. Мне хотелось отдохнуть, вырваться хотя на день из душной атмосферы ежедневного механического труда. И когда один товарищ, живший на расстоянии всего шестидесяти верст от Киренска, в деревне, прислал приглашение к себе на именины, я с радостью принял это предложение. Не желая нарушить обычного порядка, я пошел в полицейское правление заявить, что хочу поехать туда. Вместо ответа, исправник предъявил мне циркуляр о самовольных отлучках.
– Прочтите и подпишите… Теперь отлучки невозможны, – заметил он.
Я прочел циркуляр, но отказался подписать его… К товарищу я так и не поехал…
Прошло около двух месяцев. Вдруг исправник вызывает меня в управление и говорит: – Вы должны немедля же ехать в деревню П., вас перевели туда…
– Далеко ли это отсюда?
– 500 верст.
– Как же ехать?!
– На лодке.
Стояла осень. Моя жена только что родила. Я начал умолять исправника оставить меня в Киренске, пока жена окончательно поправится… Он был непреклонен… И мы поехали…
Эта дорога была сплошным горем. Дождь лил непрерывно… Как не умерли жена и ребенок, как выдержали дети и старуха мать, я не могу понять и до сих пор…
Приехали. Не успели мы распаковать чемоданы, как следом прибыл казак и объявил, что мы должны ехать немедля обратно… Поехали… /136/
В Киренске я иду в полицейское управление и тут узнаю, что должен опять «немедля же» отправляться в Усть-Кут, где получу новое назначение… Спрашиваю, за что на меня свалилось такое несчастье, и не могу добиться толку… Единственное лишь объяснение: на другой день после того, как я отказался подписать циркуляр, то же сделали и остальные ссыльные в Киренске!.. Но вот что я узнал безусловно точно. – В то время, когда исправник посылал меня в деревню П., у него уже лежала «другая» бумага об отправке в Усть-Кут, т.е. в совершенно противоположную сторону… И меня снова повезли… В Усть-Куте я опять неожиданно узнал, что меня повезут в Якутск, где я окончательно получу назначение…
Отказы от подписания или от исполнения циркуляров породили целый ряд дел «о сопротивлении власти»… И снова тянулись новые жертвы на крайний север…
Однако, хотя многие «чересчур распускающие ссылку», должностные лица были заменены новыми, в некоторых местах остались представители власти, смотревшие на отлучки и свидания по-прежнему, сквозь пальцы, или «с личной точки зрения», благодаря взяткам.
Поэтому не все ссыльные одинаково почувствовали тяжесть нового режима; были такие, которые счастливо даже не замечали его…
Иные продолжали спокойно жить и в городах, занимая места «доверенных» в богатых торговых фирмах, мимо других режим проходил незаметно, благодаря разрешенным ранее научным экспедициям…
И тем суровее, беспросветнее развертывался он для других…
В циркуляре от 20 августа 1903 года местная власть сообщила якутскому исправнику строгий выговор за нераспорядительность: один ссыльный самовольно отлучился из наслега в город и будучи вызван в полицейское управление для отправки к месту водворения, категорически отказался ехать, несмотря на все убеждения, почему исправник составил акт; «между тем исправнику следовало не ограничиваться одними убеждениями, ни к чему /137/ не поведшими в данном случае, а силой заставить исполнить свое законное требование, раз слова не помогают»…
И действительно, некоторые сравнительно мелкие должностные лица, чересчур правильно понимая свои «обязанности», начали усердно применять «силу». Так в Усть-Куте, когда партия ссыльных настаивала на свидании с местными товарищами, солдаты по распоряжению конвойного офицера, избили ее прикладами, связали всех, бросили связанными в сани и в таком виде повезли при 40-градусном морозе… В результате были отмороженные руки и ноги…
Вообще, для проведения в жизнь циркуляра «о свиданиях» приходилось изобретать разные «меры», а это давало широкий простор для всяких злоупотреблений.
Некоторые конвойные офицеры, течением реки Лены сплавлявшие иногда ссыльных одновременно на нескольких паузках (не то грубо сколоченных «барках», не то пятиугольных плотах с невысокими прямыми бортами и конурами посреди), стали устраивать на своем паузке лавочки, для продажи съестных припасов, а «чтобы ссыльные не могли добиваться свиданий», приставали на стоянку только к пустынным, не населенным берегам. Таким образом, ссылаемые должны были покупать все по очень повышенным ценам в лавочках офицеров, бесконтрольно сбывавших и гнилые припасы, лишены были возможности покупать для детей молоко…
Самое путешествие в паузках значительно усложнилось. Вот как рассказывал о нем один ссыльный:
– Измученный продолжительным одиночным заключением, я шел в ссылку, если не с радужными надеждами, которым вообще не могло быть места, то во всяком случае с уверенностью, что здесь можно будет и душой отдохнуть, и позаняться. – Там, думалось мне, не будет этого постоянного попирания человеческой личности, которое вошло в систему в тюрьмах, не будет этого мелочного, придирчивого контроля над каждым твоим шагом, этой унизительной, назойливой опеки, невыносимой для взрослого вообще, для человека мыслящего, культурного в особенности. И разве все эти мои надежды не были разбиты в первые же дни пути?! /138/
Надо сказать, что шел я в ссылку в июле-августе 1903 года, т.е. как раз, когда совершался поворот к новому курсу… И нашей партии первой пришлось испытать на себе его…
Сопровождавший партию офицер, поручик Прусиновский, был человек, по-видимому, не злой, но все эти циркуляры, предписания и строжайшие инструкции до того взвинтили этого усердного, вдобавок недалекого, вечно пьяного служаку, что он склонен был усматривать чуть ли не бунт в малейшем пустяке, вроде, например, требования, чтобы в паузах были прорублены для света окошечки[1]. Благодаря этому, у нас произошел целый ряд столкновений. Возле Киренска дело дошло до того, что солдаты стреляли, правда, на воздух, и бросились на нас с прикладами, причем одному из товарищей пробили голову… Не удовольствовавшись этим, Прусиновский вызвал меня, как старосту партии, на свой паузок и тут уже дал себе полную волю. В течение нескольких часов он разражался по моему и отсутствовавших товарищей адресу самой площадной бранью; он, как разъяренный зверь, бросался на меня с кулаками… Когда я делал попытку уйти от этих оскорблений, он грозил связать, заковать в кандалы, совершенно не пустить к товарищам, которые с мучительной тревогой ждали меня… Помню, минутами мне нужно было страшно много самообладания, чтобы не схватить его за горло. Но что я мог сделать, одинокий, безоружный, окруженный солдатами, готовыми броситься на меня по первому знаку начальника, оторванный от товарищей, которые даже не знали бы, как я погиб…
Страшно становится, когда вспомнишь, что приходилось переживать во время 33-х дневного плавания на паузках… Начиналась осень – холодная, дождливая. Паузок тесный, низкий, как гроб, наскоро сколоченный из досок, протекал, точно решето. Постели, платье, белье – все пропитывалось /139/ водой, которая лужами стояла на нарах, на полу. Нас пронизывали мелкие, моросящие туманы и холодные ветры с реки, свободно проникавшие в широкие щели паузка…
Почти вся партия переболела: в иные дни у нас бывало до десятка больных, но мы о себе не думали: с нами были маленькие дети и среди них двое грудных. Они разболелись коклюшем. Дни и ночи их мучил хриплый, удушливый кашель и мы только чудом довезли их. Как мы изболелись душой за маленьких страдальцев, которым так рано пришлось испытать все это! Особенно тяжело было в дождливые дни, когда мы буквально не могли найти для детей хотя какого-нибудь местечка на нарах!
Иногда мы по очереди держали над ними тарелки, посуду… Без гвоздей у нас не было никакой возможности приладить, вместо тарелок, хотя бы простыни…
Все наши просьбы о принятии каких-либо мер оставались тщетными. Офицер ссылался на то, что какая-то комиссия, о которой мы и представления не имели, признала паузки годными для плавания, и отказывался сделать что бы то ни было… Я настаивал, чтобы он съездил на наш паузок посмотреть, что там делается. Поручик Прусиновский цинично отвечал, что у него нет никакой охоты мокнуть ради нас под дождем… Я умолял его, особенно после Киренска и вплоть до Якутска, вызвать к больным врача – он отказал без объяснения причин… Тогда от имени партии я телеграфировал в Иркутск, обрисовав весь ужас нашего положения. Телеграмма осталась без ответа…
Это был сплошной ужас, безграничное отчаяние…
Офицер, ссылаясь на новый циркуляр, с целью не допускать свиданий, приказывал останавливать наш паузок на 5-10 верст выше или ниже населенных мест… А ведь некоторых из нас приговор застал врасплох! Многие не успели запастись теплой одеждой, в двух тюрьмах товарищам разрешили взять с собою только по 30 фунтов багажа, как уголовным, заявив, будто «не слышали», что политические имеют право на пять пудов багажа… И они шли совсем «налегке»… Некоторые крестьяне и рабочие /140/ ехали без денег, им не на что было и купить теплой одежды… И только местные ссыльные могли тогда помочь, дав одежду до следующего населенного пункта… Но у нас не было возможности покупать на берегу и продукты. За все мы платили втридорога Прусиновскому, для которого, как и для всех сопровождающих партии офицеров, лавочка составляла доходную статью… И он не гнушался наживаться на счет наших грошей и грошей следовавших в партии уголовных… Ревниво оберегая свои доходы, офицер однажды чуть не избил солдата, который тайно от него купил для нас на берегу пуд картофеля. И приходилось питаться скверной солониной, заплесневелыми сухарями да гнилой рыбой.
И при этом мы должны были задыхаться в затхлой атмосфере тесного паузка, тесного до того, что многим не хватало места на нарах, и они должны были спать под нарами, среди сундуков и всякого хлама. Мы лишены были права хотя изредка подышать свежим воздухом на берегу, так как нас даже во время стоянок ни под каким видом на берег не выпускали…
Вдумайтесь же хотя немного в эту бледно нарисованную мною картину путешествия, – и вы поймете, что должны были переживать мы, люди с развитым чувством человеческого достоинства, преследуемые именно за неуменье мириться с гнетом и насилием…
Нужно ли мне передавать всю бездну горя разыгравшейся под Нохтуйском трагедии, окончившейся убийством конвойного офицера Сикорского бывшим студентом Минским…
Партия Сикорского состояла вначале из 200 уголовных и 35 политических. И такая большая партия было доверена поручику, никогда раньше не выполнявшему этих сложных обязанностей, совершенно невежественному человеку. Он не имел ни малейшего представления о границах своих полномочий, правах и обязанностях. Без всякой нужды Сикорский непрерывно прибегал к военной силе, беспрерывно грозил применить розги, то и дело отдавал такие приказания, которые и конвой не считал возможным исполнять… /141/
А если исполнял, то как? Сикорский, несмотря на просьбы ссыльных позвать доктора, приказал оттащить на тряскую телегу больного политического, лежавшего на земле без памяти, и солдаты подняли его со слезами на глазах. – «Простите меня, пожалуйста», – шептали солдаты, оттаскивая ссыльных от больного… – «Гоните эту политическую сволочь!» – кричал Сикорский… – «А ты, паршивая фигурка, – говорил он в другой раз девушке, стоявшей перед ним, – дерешься с моими конвоирами – сейчас тебя разложат и при мне высекут!..»
Когда некоторые ссыльные потребовали свидания, в ответ он приказал привязать к телегам всю партию, в том числе и женщин, и вез их всех связанными… И они бились головами о передки повозок…
Он не являлся к политическим по зову и не подпускал для разговору мирных и спокойных людей ближе, чем на 10 шагов, причем ежеминутно угрожал револьвером.
Он обсчитывал на кормовых не только политических, выдавая им вместо 18-ти по 15-ти копеек в день, но и уголовных и солдат…
Наконец он сделал попытку изнасиловать ссылаемую девятнадцатилетнюю девушку, призвав ее к себе «на допрос». Его дикий и гнусный «разговор» с нею, благодаря щелям в каюте паузка, слышали солдаты… И после этого «разговора» несчастная девушка порывалась покончить с собою…
Потом он снова послал ночью за нею солдат, сказав перед тем спьяна фельдфебелю, что хорошо бы ею воспользоваться. И солдаты пошли за нею. Но они не отвели ее к нему, а остались до утра на паузке и послали по начальству телеграмму, что офицер принуждает их совершить вместе с ним преступление…
Телеграмма ссылаемых, посланная ранее, осталась без ответа. Телеграмма солдат имела успех.
Тотчас были командированы на пароходах два офицера навстречу и вдогонку паузка: из Якутска и Киренска – арестовать Сикорского и принять от него команду… Но они опоздали!.. /142/
Паузки остановились на ночь по-прежнему у пустынного берега. Около 2-х часов ночи Сикорский пошел на политический паузок и направился в женское отделение. Его намерения были очевидны для всех, кто не спал… Таким оказался бывший студент Минский. Он схватил револьвер, уцелевший у кого-то из ссыльных, и выстрелил… Сикорский пал мертвым. Раздались два выстрела солдат. Шац, ссыльный, поднявший с полу голову, был убит. Минский ранен в ухо…[2]. И в связи с необходимостью проведения в жизнь изложенных циркуляров разве только это хождение по мукам, – один путь в ссылку, – был усеян терниями?
«Для исполнения их» даже мелкая администрация должна была заняться корреспонденцией «государственных», значительно усилить штат «полицейских надзирателей для ссыльных», являющихся без всяких признаков своего служебного положения, но открыто предъявляющих разные требования к ним…
Вот как рассказывал о почтовых порядках один ссыльный:
– Отсылка и получение корреспонденции были сопряжены всегда почти с оскорбительными для нас инцидентами. Местное волостное правление, или вернее, писарь, отправлял посыльного на ближайшую станцию с почтой, когда ему вздумается, не только не предупреждая никого об этом, но как бы нарочно стараясь задержать письма; при получении же он бесцеремонно задерживал некоторые из них по целым неделям, причем, не стесняясь иногда, вынимал такое письмо, уже грязное и измятое, из кармана и, отдавая говорил: «это для вас, забыл передать вам». Сознание, что этот грубый, лишенный всякого чувства деликатности, человек читает письма от жены, родных и друзей и, быть может, глумится над ними, а вы бессильны помешать этому, не могло не приводить в отчаяние, не возмущать кого угодно… /143/
И в глазах надзирателей, урядников – то, что раньше было законно, дозволено – стало теперь незаконно, не дозволено.
Достаточно было обывателю зайти к политическому по делу, предложить купить что-нибудь, как встретивший его урядник или надзиратель уже грозно окрикивал:
«К чему ты ходишь сюда в гости? Смотри у меня! Живо разделаюсь!»
И обыватель испуганно начинал сторониться ссыльного…
Даже у таких «государственных», которые жили в наслегах, раскинутых посреди глухой тайги, полной медведей и прочего дикого зверя, надзиратели стали отбирать ружья, хотя без ружья за плечом никто, – не только из пришлых уголовных ссыльных, но и из местных жителей, – не решался сделать шагу по тайге, хотя охота являлась единственным развлечением или заработком, давая и приварок к столу…
Я жил тогда в Иркутской губернии. Около нашей квартиры, – рассказывал один ссыльный[3], – постоянно терся какой-то подозрительный субъект, как оказалось потом, – надзиратель, приставленный следить за нами. Он был одет, как и другие обыватели деревни, и ничем от них не отличался. Но, навязчивый, он нам попадался повсюду. Нельзя было ступить буквально шагу, чтобы не встретить его… То он скользил сзади, как тень… Часто, не стучась и неслышно он заходил в нашу квартиру, и, несмотря на наши протесты и жалобы уряднику, становому, которые на них всегда отвечали как-то уклончиво, мы не могли избавиться от нашего назойливого преследователя… Наконец он довел свое усердие до того, что, благодаря ему, нас сослали в отдаленнейшие места Якутской области «за сопротивление властям»… Вот как это случилось…
Однажды утром он постучался в ворота нашего флигеля. На вопрос, что ему нужно, он заявил, что пришел /144/ «поверять» нас. Я ему ответил, что мы все дома и что если ему интересно убедиться в этом, то он может подождать на улице, пока мы выйдем, к себе же в квартиру я его не пущу, так как обязан пускать полицию, а его, неведомого мне человека, имею право не пустить. Но, видя, что он настаивает на своем и даже лезет уже через забор (калитка была заперта), я заложил входную дверь
крючком и крикнул ему в окно, что он не имеет права ломиться к нам силой, как он грозил это сделать. Было рано. Мои сожители еще спали… Между тем этот господин, перелезши через забор, отворил ворота и ушел… Спустя некоторое время он показался снова, но уже в сопровождении урядника и целой толпы сотских и десятских.
Урядник стал требовать, чтобы мы «впустили господина надзирателя». Так в первый раз он величал перед /145/ нами упомянутого субъекта. На это я и проснувшиеся товарищи возразили, что его, урядника, как лицо нам известное мы готовы впустить, но решительно отказываемся пустить к себе столь подозрительную личность; если же у него или у урядника есть предписание сделать у нас обыск, пусть раньше покажут бумагу.
Мы несколько раз повторили, что его, урядника во всяком случае пустим… Однако, урядник, настаивая на своем, приказал крестьянам взять валявшееся во дворе длинное бревно, чтобы ломать им, как тараном, двери… Товарищи крикнули, что он поступает незаконно, что он вынуждает стрелять… У меня были сильно натянуты нервы, я был нездоров… Я взял револьвер, высунулся в окно и сказал, что стрелять в них не буду, но если они сию секунду не уйдут, я покончу с собой. Они поняли, что это будет так, и ушли… Мы хотели жаловаться губернатору… Но бросили…
Прошло некоторое время… Вдруг нам объявляют, что мы все, даже жившие в той же деревне, на отдельной от нас квартире, ссылаемся «за сопротивление» в Якутскую область…
Летом 1904 года из Верхоянска в Якутск бежало трое ссыльных. Они знали, что ждет их в дороге. И они заранее примирились с мыслью о возможности рокового исхода путешествия, приготовились ко всем испытаниям, уготованным дикой природой Верхоянского края.
Неоднократно переправляясь через бурные и глубокие реки, они были на краю гибели и только случайно не сделались жертвой родной стихии.
Целыми неделями блуждали они по тайге, сопровождаемые одичавшей собакой, жадно стерегшей, не свалится ли кто-нибудь из них…
Они были лишены съестных припасов и испытывали мучения голода.
Непроходимые и топкие места в многочисленных тундрах, встречавшиеся по их пути, всасывали в себя несчастных. Однажды один из них заснул в болте между двумя кочками, погруженный в трясину по пояс. Силы оставили его. /146/
Дорога довела этих изголодавшихся, насквозь промокших и морально измотавшихся людей до полного изнеможения и отчаяния.
И преодолев все препятствия, счастливо избежав многочисленные случаи надвигавшейся гибели, они явились к якутскому губернатору и заявили о причинах, побудивших их отважиться на такой опасный и рискованный путь. Они заявили, что жизнь в Верхоянске равносильна медленному и неизбежному угасанию…
При полной невозможности иметь в Верхоянске какой-либо заработок, казенного пособия 15 рублей в месяц хватает менее чем на полмесяца; остальное время верхоянские ссыльные всегда живут впроголодь; хроническое недоедание преждевременно разрушает их здоровье…
Прибывший за ними исправник подтвердил все это, подтвердил, что в Верхоянске и Колымске сейчас свирепствует голод…
И вот местная администрация во время моего пребывания в Якутске заявила, что желает отправить их обратно. Они заявили, что не поедут и готовы за то умереть…
*****
При открытых дверях 55 человек административно-ссыльных романовцев были приговорены к каторге на 12 лет. Они встретили приговор совершенно спокойно и многие отказались подать апелляционный отзыв, несмотря на просьбы и уговоры близких.
– Почему вы не соглашаетесь подать отзыв? – спросил я одного из них.
– По личным соображениям.
– Каким?!
– Видите ли… каторга мне гораздо выгоднее административной ссылки, – уверенно отвечал он. – Я был предназначен к отправке в Верхоянск на 10 лет… В Верхоянске я не имел бы заработка, жил бы впроголодь, питаясь одной рыбой, одиноко, отрезанный от всего внешнего мира, лишенный писем! Меня поселили бы в темной юрте с льдиной вместо окна, я был бы в обществе одних и тех же двух-трех товарищей. Лишенный медицинской /147/ помощи, книг, телеграфа, я задыхался бы от мороза! А в каторжной тюрьме, хотя бы в Александровской, – у меня будет камера, пусть и с железной решеткой, зато со стеклом в окне, меня накормят и притом хлебом, письма будут доходить скоро, кругом будет общество товарищей, русских, а не якутов, я буду иметь заработок, со мною будут поступать «по закону»… Ну, а до «поселения» хотя бы и там, в Якутской области, – чересчур далеко… Нет, каторга лучше такой ссылки!
И что мог возразить ему я, сам воочию увидавший эту страшную могилу заживо погребенных…
Будь же проклята гиблая ссылка, претворявшая громадный, интересный и богатый природными сокровищами край в гиблые места – этот страшный край погибели, горя и страданий…
Рабоче -Крестьянское Правительство прекратило ссылку в Якутскую область. Эту могилу для заживо погребенных создавал своим политическим врагам царь и его подлые приспешники. Могила теперь засыпана и сравнена с землей навсегда. Якутская область более не является колонией для ссылки уголовных и политических. Создание самостоятельной Социалистической Советской Республики возродит этот громадный, интересный и богатый природными сокровищами край. И вместо горя и страданий невольных пришельцев в эти «гиблые места» Якутская область даст приют свободному, братскому, мирно трудящемуся под Красным Знаменем народу. /148/
Примечания