«Продолжать эту войну из-за того,
как разделить между
сильными и богатыми нациями захваченные ими слабые народности, правительство считает величайшим преступлением против человечества и торжественно заявляет свою решимость немедленно подписать условия мира, прекращающего эту войну на указанных, равно справедливых для всех без изъятия народностей,
условиях» 1
- Этими словами ленинский Декрет о мире, принятый 26 октября съездом Советов, сформулировал суть большевистской внешней политики. Только тот мир будет справедливым, который позволит всем оккупированным и угнетенным народам, как в Европе, так и на других континентах, определять свою судьбу свободным голосованием, которое должно состояться после вывода всех оккупационных армий. Поставив эту смелую цель, достижимую только после свержения всех колониальных империй, Ленин осмотрительно прибавляет, что Советы готовы вступить в мирные переговоры, даже если их программа не будет принята, — большевистское правительство готово рассмотреть любые другие условия мира. Оно имеет твердое намерение вести все переговоры совершенно открыто перед всем народом и объявляет, безусловно, и немедленно отмененными тайные империалистические договоры, подтвержденные или заключенные бывшими правительствами помещиков и капиталистов. Как объяснил Ленин съезду, это послание обращено к правительствам, равно как и к народам воюющих стран. Косвенно оно призывало народы восстать против существующих правительств, а прямо убеждало эти правительства заключить немедленное перемирие. В этом двойственном призыве заключалась ключевая дилемма внешней политики большевиков и зачатки брест-литовской трагедии.
Истощенная войной Россия восприняла декрет о мире со вздохом облегчения. Официальные и патриотические круги Франции и Британии ответили возмущенными воплями. Послы союзных стран и главы союзных военных миссий в России более или менее представляли себе, что Россия не способна вести
войну. 2
Мирная пропаганда большевиков, как говорит один американский наблюдатель, «была поистине упорной и энергичной, но... это было все равно, как если бы кто-то дул в одну сторону с ураганным
ветром». 3
И, тем не менее, в своем желании помешать «отступничеству» России союзные посланники почти убедили себя, что ураган стихнет, как только большевики перестанут дуть. Почти сразу после Февральской революции послы Британии и Франции попытались уговорить князя Львова, Милюкова и Керенского запретить ленинскую партию. Главы военных миссий с надеждой побуждали Корнилова устроить переворот против Керенского и меньшевистских Советов. За два дня до Октябрьского восстания британский посол в довольно недипломатичных выражениях требовал, чтобы российские министры арестовали Троцкого. Теперь, когда к власти пришли большевики, их революционные призывы, их пренебрежение дипломатической этикой, угрозы опубликовать и аннулировать секретные договоры и вывести Россию из войны окончательно распалили вражду между союзниками. Восстание настолько озадачило послов европейских держав, которые видели его собственными глазами, что они совершенно растерялись, не могли придумать никакого объяснения и были готовы ухватиться за любую детективную историю, якобы проясняющую суть дела. Они отчасти склонялись к тому, что Ленин и Троцкий на самом деле были платными немецкими агентами, и что именно немецкие офицеры сумели так результативно и гладко провести Октябрьское
восстание. 4
Им оставалось одно утешение, — что большевиков скоро свергнут, и долг союзных держав состоял в том, чтобы приблизить этот
миг. 5
Несмотря на революционные призывы, большевики хотели установить дипломатические контакты с союзниками. Сразу после разгрома войск Керенского Троцкий предложил возобновить нормальные отношения с британцами и
французами. 6
Большевики, и Троцкий больше других, опасались того, что немцы, поставив неприемлемые условия мира, могут снова втянуть в войну Россию и Антанту. В России предложение Троцкого пропустили мимо ушей. Союзные посольства его проигнорировали. Только бельгийский министр нанес ему рекогносцировочный визит в маленькую перегороженную комнатку. Троцкий, объясняя мирные стремления своего правительства недоверчивому посланцу, вел себя «чуть упрямо, чуть высокомерно», но вежливо. Бельгийский министр ушел под сильным впечатлением от личности и искренности Троцкого, но в убеждении, что большевистский министр иностранных дел утопист и мечтатель, которого нельзя принимать всерьез. Так он и описал его своим коллегам.
Не только иностранные посольства, но и сотрудники российского Министерства иностранных дел встретили Троцкого бойкотом. Прошла всего неделя после его назначения, неделя, прошедшая в борьбе против Керенского, когда Троцкий впервые появился в министерстве в сопровождении кронштадтского матроса Маркина. Прежде всего, он спешил добраться до секретных соглашений и дипломатической корреспонденции. Но кабинеты и коридоры министерства были пусты — не нашлось ни единой души, которая бы ответила на его вопросы. Наконец матрос отыскал графа Татищева, неизменного начальника министерства и потомка давней династии дипломатов. Граф заявил, что сотрудники министерства не смогли выйти на службу. Троцкий пригрозил ему и велел тотчас же собрать весь штат, и в мгновение ока перед ним с отчетами явилась толпа чиновников. Троцкий кратко пред- ставился, сказал, что он их новый начальник, что никакая на свет сила не отменит революцию и что те, кто хочет честно служить новому правительству, могут приступать к работе. Но чиновники отказались передать ему секретные документы и ключи от сейфов. Троцкий ушел из министерства. Немного погодя матрос Маркин вернулся и приказал Татищеву и начальникам департаментов идти за ним в Смольный, где их посадили под арест. Через два дня граф провел Троцкого по министерству, открыл все сейфы, рассортировал и вручил ему секретные договоры и дипломатическую корреспонденцию. К ужасу дипломатических канцелярий, договоры вскоре начали появляться в печати. Их тексты слишком явно подтверждали большевистские обвинения: Россия вела войну затем, чтобы покорить Галицию и Константинополь и получить господство на Балканах.
7 ноября Ленин, Сталин и Крыленко телеграфировали генералу Духонину, последнему Верховному главнокомандующему при Керенском, поручив «обратиться к военным властям неприятельских армий с предложением немедленного приостановления военных действий в целях открытия мирных переговоров». Троцкий впервые направил правительственную ноту послам союзных стран с просьбой рассмотреть прилагаемый декрет о мире как формальное предложение заключить перемирие на всех фронтах и немедленно открыть мирные переговоры. Ибо не могут не стремиться к миру все народы, истощенные и обескровленные «этой беспримерной бойней». В тот же день в ЦИКе он впервые проанализировал положение дел на международной арене. «Самый факт принятия декрета явился неожиданным для рутинного сознания буржуазного мира Европы, и к декрету отнеслись сперва скорее как к партийному заявлению, чем как к определенному акту государственной власти, представляющей многомиллионный народ». Первая реакция немцев была двойственной: «как немцы, они готовы злорадствовать, как буржуазные имущие классы, они понимают, что нужно бояться». С наибольшей враждебностью отнеслось к советской власти правительство Великобритании. Франция больше всего пострадала от войны, но «мелкая буржуазия Франции считает нас правительством союза с Вильгельмом». Отрывочные сведения из Италии говорили об энтузиазме, с которым итальянский рабочий класс встретил советскую власть, США отнеслись к факту советского правительства терпимо. Троцкий не собирался смешивать в кучу всевозможные мнения и провел между ними четкие разграничения. Затем он перешел к вопросу публикации тайных договоров. Он признавал, что центральные державы попытаются извлечь выгоду из разоблачений, но Советы подадут пример остальным, особенно рабочим Германии, как следует относиться к тайным сделкам и соглашениям правящего класса. Он выразил надежду, что, «когда германская социал-демократия получит доступ к железным шкафам, за которыми хранятся тайные договоры, она покажет нам, что и германский империализм, в своем цинизме и хищничестве, ни в чем не уступает хищничеству союзных стран». «Народы Европы оплатили бесчисленными жертвами и всеобщим хозяйственным разорением. Упразднение тайной дипломатии есть первейшее условие честной, народной, действительно демократической внешней
политики». 7
Союзные послы провели совещание, на котором постановили проигнорировать ноту Троцкого и рекомендовать своим правительствам оставить ее без ответа на том основании, что советский режим незаконен. Правительства союзных стран последовали совету и решили установить официальные отношения только с Верховным командованием российской армии, то есть с генералом Духониным, находившимся в Могилеве. Этим поступком они, так сказать, возвели штаб армии на уровень конкурирующего правительства. Кроме того, Духонина предостерегли от каких-либо переговоров насчет прекращения огня и недвусмысленно намекнули, что если Россия выйдет из войны, то ей ответят ударом Японии по Сибири. Троцкий немедленно выразил протест и пригрозил, что арестует любого союзного дипломата, который попытается уехать из Петрограда, чтобы связаться с антибольшевистскими кругами в губерниях. Он обратился к дипломатам нейтральных стран с просьбой применить свое влияние для заключения мира. В тот же день генерал Духонин, отказавшийся выполнять приказ о прекращении огня, был смещен — позднее с ним жестоко расправились его же солдаты, узнав, что он не хотел прекращать войну. На место Верховного главнокомандующего назначили Крыленко, бывшего прапорщика царской армии и одного из руководителей военной организации большевиков.
Отношения между Россией и Европой тут же ожесточились, что предопределило будущую интервенцию. По-другому и быть не могло. При решимости союзных держав продолжать войну их послы не могли не использовать свое влияние против власти, которая угрожала вывести Россию из войны. Одно это неизбежно вело их к вмешательству во внутренние дела России. Утробная враждебность дипломатов и военных старой школы к революции придала этому вмешательству вид беспринципности и злобы. Сложившиеся обстоятельства с самого начала подталкивали посольства и военные миссии к тому, чтобы ввязаться в Гражданскую
войну. 8
Троцкий хотел воспрепятствовать этому и помешать британцам, французам и американцам связать себя нерасторжимыми обязательствами. С согласия Ленина он изо всех сил постарался внушить им: Европа должна быть заинтересована в том, чтобы Россия не чувствовала себя покинутой и вынужденной подписать мир с Германией на любых условиях. На это соображение Антанта не обратила внимания. Ее послы по-прежнему поддерживали полуофициальную связь с Троцким через младших сотрудников: капитана Садуля из французского военного представительства и Брюса Локкарта из британского посольства. Именно этим чиновникам, а также полковнику Робинсу из американского Красного Креста Троцкий передавал предложения и протесты, через них он информировал союзников о предварительных переговорах по вопросу перемирия. Все чиновники, которым приходилось иметь дело с Троцким, в конце концов согласились с ним и надеялись переубедить свое начальство, но из их стараний ничего не вышло. «Мы упорно отрицаем, что земля вертится, — так Садуль, в то время еще нераскаявшийся «социал-патриот», писал Альберу Тома, одному из главных выразителей французского «социал-патриотизма», — мы заявляем, что большевистского правительства не существует». Лондон объявил Брюсу Локкарту выговор за то, что он относился к Троцкому так, будто тот был «новым Талейраном». 14 ноября немецкое Верховное командование согласилось начать переговоры о перемирии. Крыленко приказал прекратить огонь и «брататься фронтами», надеясь, что через контакт с русскими войсками немецкая армия заразится революцией. В тот же день Троцкий уведомил западные державы: «Верховный главнокомандующий армий Республики, прапорщик Крыленко, предложил отсрочить начатие переговоров о перемирии на 5 дней до 18 ноября (1 декабря), дабы снова предложить союзным правительствам определить свое отношение к делу мирных переговоров... Мы, Совет народных комиссаров, обращаемся этим вопросом к правительствам наших союзников... Мы спрашиваем их пред лицом их собственных народов, пред лицом всего мира: согласны ли они приступить вместе с нами 1 декабря к мирным переговорам? Мы... обращаемся к союзным народам, и, прежде всего к их трудящимся массам, согласны ли они и дальше тянуть эту бойню без смысла и цели, слепо идя навстречу гибели всей европейской культуры... Ответ на эти вопросы должен быть дан сейчас же, и ответ не на словах, а на деле. Русская армия и русский народ не могут и не хотят дольше ждать... Если союзные народы не пришлют своих представителей, мы будем вести с немцами переговоры одни. Мы хотим всеобщего мира. Но если буржуазия союзных стран вынудит нас заключить сепаратный мир, ответственность падает целиком на нее... Солдаты, рабочие и крестьяне... Действуйте! Не теряйте ни одного часа! Долой зимнюю кампанию, долой
войну!» 9
В докладе Петроградскому Совету Троцкий прибавлял: «Мы... ни в коем случае не допустим извращения тех принципов всеобщего мира, которые были провозглашены русской революцией... Под влиянием низов германское и австрийское правительства уже согласились сесть на скамью подсудимых. Будьте уверены, товарищи, что прокурор в лице русской революционной делегации окажется на своем месте и в должное время произнесет свою громовую обвинительную речь по адресу дипломатии всех
империалистов». 10
Таков был беспрецедентный стиль Троцкого, который он ввел в дипломатию. Даже будучи комиссаром иностранных дел, он оставался главным пропагандистом революции. Он делал ставку на возможный или фактический антагонизм между властью и народом и обращался к первой, чтобы его услышал второй. Но поскольку он не отказывался от попыток достичь взаимопонимания с существующими правительствами, то сочетал свои революционные призывы с чрезвычайно гибкой и тонкой дипломатической игрой. Непримиримый, язвительный и воинственный, когда сталкивался с враждебностью, он отвечал на любой жест примирения с тактом и вежливостью. Когда генерал Джадсон, глава американской военной миссии, нарушив бойкот союзников, нанес ему визит и выразил надежду, что союзные державы больше не будут угрожать Советам, Троцкий ответил, что не хочет ссориться из-за прошлых обид, что доволен заявлением генерала, и повторил, что будет вести мирные переговоры открыто и публично, дабы союзники могли внимательно наблюдать за ними и позднее присоединиться, если пожелают. Но когда генерал Ниссель, глава французской военной миссии, привыкший свысока разговаривать с русскими министрами и генералами в их роскошных кабинетах — Франция была главным кредитором и политическим вдохновителем России, — появился в «мансарде нищего художника» в Смольном, уверенный, что здесь он может позволить себе еще большее высокомерие, Троцкий довольно бесцеремонно выпроводил его вон. Он приказал французскому посольству закрыть свое пресс-бюро, публиковавшее оскорбительные для советского правительства бюллетени. Когда французский посол Нуланс явился в Смольный улаживать конфликт, Троцкий был весь любезность и услужливость. Что касается британцев, то первым делом он потребовал немедленного освобождения Чичерина, бывшего корреспондента «Нашего слова», и других русских революционеров, арестованных в Великобритании за антивоенную пропаганду. Британцы не выпустили Чичерина из заключения, и Троцкий уведомил их, что, пока его требование не будет удовлетворено, ни один британский подданный не получит разрешения выехать из
России. 11
С твердостью и достоинством, пожалуй, невиданными у прежних русских правителей, Троцкий настаивал на равенстве России с другими державами и отвечал оскорблениями на оскорбления, хотя даже оскорбления у него принимали форму продуманных и убедительных доводов.
19 ноября состоялось заседание мирных делегаций, и немцы сразу же предложили заключить предварительное перемирие на месяц. Советская делегация отказалась и вместо этого попросила продлить прекращение огня на неделю, чтобы дать другим западным державам время обдумать ситуацию. Троцкий снова обратился к союзным посольствам, и снова его встретили ледяным молчанием. Однако он велел советским переговорщикам не подписывать перемирия, пока центральные державы не обязуются не переводить войска с русского фронта на западные и — довольно необычное условие — пока они не разрешат Советам проводить революционную агитацию среди немецких и австрийских войск. Немецкий генерал Гофман, командующий русским фронтом, отверг оба требования. На миг показалось, что переговоры сорваны и Россия возвращается в войну. Снова представ перед слушателями в цирке «Модерн», Троцкий заявил, что Советы продолжат требовать перемирия на всех фронтах. «Если нам придется заключать перемирие одним, то мы заявим Германии, что недопустима переброска войск с русского фронта на другие, ибо мы предлагаем честное перемирие, и за счет его не должны быть раздавлены Англия и Франция... если после этих открытых, прямых и честных заявлений кайзер откажется заключить мир... народы увидят, у кого правда.. Мы будем чувствовать себя не побежденными, а победителями. Ибо кроме военных, есть и другие победы... Франция и Англия должны будут пойти на переговоры о заключении мира, а если не пойдут, то их народы, оповещенные о ходе переговоров, погонят их туда
палкой». 12
В тот же день, 3 декабря, он доложил Всероссийскому съезду крестьянских Советов: «Был еще один пункт, вызвавший серьезный конфликт, — это условие непереброски войск на Западный фронт. Генерал Гофман заявил, что это условие неприемлемо. Вопрос мира в тот момент стоял на острие ножа. И ночью мы заявили нашим делегатам: не идите на уступки. О, я никогда не забуду этой ночи! Германия пошла на уступки. Она согласилась не перебрасывать войск, кроме тех, которые уже находятся в пути... При штабах немецкой армии мы имеем своих представителей, которые будут контролировать выполнение условий договора». Показав карту передвижений немецких войск за два предреволюционных месяца, он продолжал: «При правительстве Керенского, затягивавшего войну, германский штаб имел возможность бросить войска с нашего фронта на итальянский и французский. Сейчас, благодаря нам, союзники находятся в более благоприятном
положении». 13
Немецкое командование, несомненно, считало это условие притворством и не собиралось его выполнять, но события показали, что слова Троцкого не были пустым
бахвальством. 14
До сих пор оставались открытыми все важные вопросы, вытекающие из перемирия. Большевики и левые эсеры приняли решение в пользу сепаратных мирных переговоров, но не сепаратного мира. И даже те, кто, подобно Ленину, уже склонялись к сепаратному миру, еще не были готовы добиваться его любой ценой. Основной целью советского правительства было выиграть время, громко заявить о своих мирных стремлениях среди внезапного затишья на фронтах, определить степень революционного брожения в Европе и прощупать позиции союзных и вражеских правительств.
Большевики не сомневались насчет близости общественного подъема в Европе. Но они стали задумываться, идет ли дорога к миру через революцию или, наоборот, дорога к революции идет через мир. В первом случае конец войне положит революция. Во втором русской революции придется пока что договариваться с капиталистическими властями. Только время могло показать, в какую сторону движутся события и в какой мере революционный импульс из России определяет или не определяет их направление. До сих пор прощупывание не давало ясных результатов. Нет сомнений, что пролетариат Германии и Австрии неспокоен, но о чем это говорит — о близящемся крахе врага или о кризисе отдаленного будущего? Мирные делегации центральных держав выказали странную готовность к уступкам. Может быть, их позиция отражала отчаянное положение центральных держав, а может быть, и прятала ловушку. С другой стороны, враждебность Антанты на миг как будто ослабла. Союзные страны еще отказывались признавать Советы, но в начале декабря согласились обменяться дипломатическими привилегиями, которые обычно предоставляются признанным правительствам. Советским дипломатическим курьерам разрешили совершать поездки между Россией и Западной Европой, страны взаимно признали дипломатические паспорта, Чичерина наконец освободили из заключения, и он вернулся в Россию, а Троцкий обменялся дипломатическими визитами с некоторыми западными послами. Может быть, Антанта передумала насчет мира? Принимая желаемое за действительное, «Правда» со слов Троцкого называла эти события «симптомом, указывающим на возможность общего перемирия и общего мира».
То, что он делал такие далеко идущие выводы всего лишь из тонкостей дипломатической игры, объясняется ошибочным пониманием стратегических перспектив. Вначале, когда правительства и генеральные штабы не сомневались в скором завершении военных действий, он, верно предсказал затяжной характер окопной войны. Он склонялся к той мысли, что ни одной стороне не удастся выйти из тупика, возникшего из-за равновесия противостоящих сил. События трех с лишним лет с такой удивительной точностью совпали с его прогнозом, что Троцкий не желал отказываться от него и сейчас, когда предпосылки для прежних выводов почти исчезли. В войну вступили Соединенные Штаты. Но это не заставило Троцкого изменить мнение; и после революции, как и до нее, он повторял, что ни один из враждующих лагерей не имеет шанса победить. Из этого жесткого допущения, казалось бы, логично следовало, что в конечном итоге воюющие страны могут понять тщетность дальнейшего кровопролития, признать, что зашли в тупик, и согласиться на мирные переговоры. Такой ход рассуждений заставил Троцкого сделать поспешный вывод о грядущем «всеобщем перемирии и всеобщем мире».
Но одновременно большевики опасались, что Антанта заключит сепаратный мир с Германией и Австрией и вместе с ними нанесет удар по русской революции. Чаще всех это опасение озвучивал Ленин, и в публичных речах, и в частных беседах. Когда вскрылась внутренняя история войны, она показала, что его страхи имели под собой основание. Австрия и Германия неоднократно и тайно, вместе и порознь прощупывали своих западных врагов на предмет мира. В правящих кругах Франции и Великобритании нарастал страх перед революцией, и нельзя было исключать возможности примирения между Антантой и центральными державами, примирения, подсказанного страхом. Это была не реальная, а лишь потенциальная угроза, но ее хватило, чтобы убедить Ленина, что только сепаратный мир на Востоке может предупредить сепаратный мир на Западе.
Подводя итог вышеизложенному, можно сказать, что большевики запутались в нескольких сложных дилеммах. Они должны были решить, могут ли они позволить себе ждать заключения мира, пока не распространится революция, или нужно попробовать распространить революцию, заключив мир? Если дорога к европейской революции ведет через мир, всеобщий ли это мир или сепаратный? И если условия сепаратного мира окажутся слишком тяжкими и унизительными и потому неприемлемыми то смогут ли они вести революционную войну против Германии? Если Россия будет втянута в войну, могут ли большевики в принципе принимать помощь от Антанты? И захочет ли Антанта им помогать? Если нет, надо ли добиваться сепаратного мира любой ценой? Или, может быть, есть другой способ спастись от этих проблем?
8 декабря, за день до торжественного открытия мирных переговоров в Брест-Литовске, Троцкий выступил с речью на объединенном заседании Совнаркома, ЦИКа, Петроградского Совета, городской думы, профессиональных и рабочих организаций. Это была одна из самых его замечательных речей, не только из-за ее непревзойденных ораторских достоинств и возвышенного революционно-гуманистического духа, но и потому, что в ней звучали отголоски его внутренней борьбы.
«Поистине, эта война показала, как могуществен человек, сколько неслыханных страданий он в состоянии перенести, но эта же война показывает, сколько варварства еще сохранилось в современном человеке... Человек — царь природы — сидит в этих бойницах, высматривает в них через глазки, как в тюремной камере, другого человека, как будущую свою добычу... Так глубоко упало человечество в этой войне. Становится обидно за человека, за его плоть, за его дух, за его кровь, когда представляешь себе, что люди, прошедшие через длинный ряд культурных этапов, — христианство, абсолютизм и парламентаризм, — люди, вскормившие идеи социализма, как жалкие рабы, из-под палки господствующих классов, убивают друг друга. И если бы эта война закончилась тем, что люди вновь вернулись бы в свои стойла и стали бы подбирать те жалкие крохи, которые им бросает буржуазия, если бы эта война закончилась торжеством империализма, то человечество не стоило бы тех страданий и той огромной работы мысли, которые оно вынесло в течение тысячелетий. Но этого не будет, этого не должно быть!..
Русский народ, восставший на земле жандарма Европы, заявит, что со своими братьями, стоящими под ружьем... он хочет говорить не голосом пушек, а языком международной солидарности трудящихся всех стран... Этот факт не может изгладиться из сознания страдающих от тяжкого ига войны народных масс всех стран, и раньше или позже эти массы услышат наш голос, придут к нам, протянут нам руку помощи. Но если бы даже допустить, что враги народа нас победят, что мы погибнем... все же память о нас будет переходить из рода в род и будить наших детей на новую борьбу. Конечно, наше положение было бы много лучше, если бы народы Европы восстали вместе с нами, и нам пришлось бы разговаривать не с генералом Гофманом и графом Чернином, а с Либкнехтом, Кларой Цеткин, Розой Люксембург и другими. Но этого еще нет, и ответственность за это не может быть возложена на нас Наши братья в Германии не могут обвинять нас в том, что мы за их спиной вели переговоры с их заклятым врагом — кайзером. Мы с ним говорим как с врагом, сохраняя всю нашу непримиримую вражду к этому тирану.
Перемирие создало перерыв в войне, гул орудий смолк, и все трепетно ждут, каким голосом Советская власть будет разговаривать с Гогенцоллернскими и Габсбургскими империалистами. И вы должны нас поддержать в том, чтобы мы говорили с ними, как с врагами свободы... чтобы ни один атом этой свободы не был принесен в жертву империализму. Только тогда дойдет до глубин сознания народов Германии и Австрии истинный смысл наших стремлений».
За этим призывом следует любопытный фрагмент, в котором Троцкий вслух размышляет перед огромной аудиторией, давая волю сомнениям и нерешительности. «Если эта третья сила — голос рабочего класса Германии — не проснется и не окажет того могучего влияния, которое должно сыграть решающую роль, — мир будет невозможен», — резко заявил он. Затем шла переоценка: «Но если бы мы ошиблись, если бы мертвое молчание продолжало сохраняться в Европе, если бы это молчание дало Вильгельму возможность наступать и диктовать условия, оскорбительные для революционного достоинства нашей страны, то я не знаю, смогли ли бы мы, при расстроенном хозяйстве и общей разрухе, явившейся следствием войны и внутренних потрясений, смогли ли бы мы воевать». И, как будто почувствовав, что его слушателей оглушил этот вопль отчаяния, он сделал крутой разворот и воскликнул: «Да, мы смогли бы!» Его возглас потонул в громе аплодисментов. Ободренный, он сказал: «За нашу жизнь, за революционную честь мы боролись бы до последней капли крови». Тут стенографический отчет зафиксировал «новый взрыв аплодисментов». Так аудитория, состоявшая из ведущих членов двух правящих партий продемонстрировала свое эмоциональное отношение к сепаратному миру.
«Усталые, старшие возрасты ушли бы, — продолжал Троцкий. — Но мы сказали бы, что наша честь в опасности, кликнули бы клич и создали бы мощную, сильную революционным энтузиазмом армию из солдат и красногвардейцев... Не для того мы свергали царя и буржуазию, чтобы стать на колени перед германским кайзером». Если немцы предложат несправедливый и недемократический мир, то «мы эти условия представим Учредительному Собранию и скажем: решайте! Если Учредительное Собрание согласится с этими условиями, то партия большевиков уйдет и скажет: ищите себе другую партию, которая будет подписывать эти условия, мы же — партия большевиков и, надеюсь, левые эсеры — призовем всех к священной войне против милитаристов всех стран». Едва ли ему приходило в голову, что однажды левые эсеры поднимутся против большевиков с призывом к «священной войне» и что тогда он сам расправится с ними. «Если же мы, в силу хозяйственной разрухи, воевать не сможем... пролетарская борьба не окончена, она только отложена, подобно тому как в 1905 году мы, задавленные царем, не закончили борьбы с царизмом, а лишь отложили ее. Вот почему мы без пессимизма и без черных мыслей вступили в переговоры о
мире». 15
Его речь привела слушателей в экстаз, как и тогда, перед восстанием, когда петроградские толпы повторяли за ним слова революционной клятвы.
Мирная конференция в Брест-Литовске началась 9 декабря. Представители центральных держав дали знать, что «согласны немедленно заключить общий мир без насильственных присоединений и
контрибуций». 16
Иоффе, возглавивший советскую делегацию, предложил «сделать десятидневный перерыв с тем, чтобы народы, правительства которых еще не присоединились к теперешним переговорам о всеобщем мире», получили возможность передумать. Во время отсрочки проходили только заседания комиссий по мирной конференции, и их работа шла до странности гладко. Фактические переговоры не начинались до 27 декабря, до приезда Троцкого. Тем временем Совнарком предпринял ряд демонстративных шагов. Он активизировал пропаганду против немецкого империализма, а Троцкий при участии Карла Радека, только что приехавшего в Россию, редактировал листок «Die Fackel» («Факел»), который распространялся в немецких окопах. 13 декабря правительство ассигновало 2 миллиона рублей на революционную пропаганду за границей и опубликовало отчет об этом в печати. 19-го числа началась демобилизация российской армии. Кроме того, немецких и австрийских военнопленных освободили от обязательных работ, разрешили им покинуть лагеря и работать на свободе. Советское правительство отменило русско-британский договор от 1907 года, по которому две державы делили между собой Персию, а 23 декабря приказало российским войскам покинуть Северную Персию. Наконец, Троцкий проинструктировал Иоффе, чтобы тот потребовал перенести мирные переговоры из Брест-Литовска в Стокгольм или любой другой город нейтральной страны.
Ровно через два месяца после восстания, 24 или 25 декабря, Троцкий отправился в Брест-Литовск. По дороге, особенно в районе фронта, его приветствовали делегации от местных Советов и профсоюзов, просившие его ускорить переговоры и возвратиться с договором о мире. Он с изумлением увидел, что окопы с русской стороны практически опустели: солдаты попросту разошлись. Немецкий офицер связи, который проводил его через линию фронта, заметил его реакцию и доложил начальству о том, что Троцкий «становился все мрачнее». Троцкий действительно осознал, остро и мучительно, что ему предстоит встретиться лицом к лицу с врагом, не имея за спиной никакой военной силы. Тем более решительно он был настроен применить свое «оружие критики». С ним ехал Карл Радек, чей багаж лопался от революционных брошюр и листовок, и, как только их поезд остановился в Брест-Литовске, Радек на глазах у офицеров и дипломатов, собравшихся на платформе, чтобы приветствовать делегацию, начал раздавать брошюры немецким солдатам. Польский еврей, номинально подданный Австро-Венгрии, Радек прославился в немецкой социал-демократической партии как радикальный, остроумный и проницательный памфлетист. Его появление в Бресте в качестве члена российской делегации не могло не шокировать немецких и австрийских дипломатов. Оно должно было продемонстрировать, что революция отстаивает классовые интересы, а не национальные, и что ей чуждо само понятие «гражданина неприятельского государства». Троцкий попросил Радека сопровождать его, потому что, как он сказал Садулю, «не сомневался в его чрезвычайно подвижном уме и политической преданности и был убежден, что пыл и непримиримость этого энергичного, неистового человека подействует как возбуждающее средство на мягких русских делегатов Иоффе, Каменева и других».
Встреча произошла в пустынной и мрачной обстановке. Город Брест-Литовск еще в начале войны сожгли и сровняли с землей отступающие российские войска. Нетронутой сохранилась только старая военная крепость, и в ней расположились генеральные штабы восточных немецких армий. Мирные делегации разместились в серых домах и избах внутри огороженной территории временного лагеря. Офицерская столовая служила конференц-залом. Все это напоминало прусскую казарму, перенесенную на польско-украинскую равнину. Окруженная колючей проволокой, оцепленная часовыми, среди рутинной армейской суеты, российская делегация, возможно, чувствовала себя как в лагере для интернированных. Немцы настояли на том, чтобы переговоры велись именно там, отчасти из соображений своего удобства, отчасти чтобы унизить советских посланцев. Но они же и подсластили пилюлю. До приезда Троцкого делегации вместе обедали и ужинали, их принимал у себя номинальный главнокомандующий принц Леопольд Баварский. Они вели себя с дипломатической вежливостью. По иронии судьбы обменивались любезностями с одной стороны титулованные аристократы немецкой и австрийской монархий и с другой стороны профессиональные агитаторы, недавние преступники, среди них левая эсерка и террористка Биценко, убившая царского военного министра и отбывшая наказание на каторге. Вкрадчивая общительность австрийцев и немцев привела в замешательство даже глав большевистской делегации. Иоффе, Каменев, Покровский и Карахан, интеллигенты и закаленные революционеры, за столом переговоров вели себя с неуклюжестью, естественной для новичков в дипломатии. На первом этапе переговоров, когда советскую делегацию возглавлял Иоффе, на конференции полновластно доминировал немецкий министр иностранных дел Кюльман.
Когда прибыл Троцкий, его такое положение дел не удовлетворило. По настоянию Ленина он отправился на конференцию, чтобы придать ей совершенно другой вид. Для начала он холодно отказался от приглашения встретиться с принцем Леопольдом и положил конец всякому панибратству. «С появлением Троцкого, — замечал генерал Гофман, — приятное общение вне конференц-зала прекратилось. Троцкий потребовал, чтобы делегации питались в своих помещениях и вообще запретил личные контакты и посещения». «Кажется, ветер совсем переменился», — отметил в своем дневнике граф Чернин, австрийский министр иностранных дел. Одного только слова шутливой лести или фамильярного жеста со стороны вражеского дипломата было достаточно, чтобы Троцкий принимал чопорный и ледяной вид. Видимость должна была соответствовать действительности: он приехал договариваться не с друзьями, а с врагами.
Первое заседание, на котором он присутствовал в качестве главы советской делегации вместо Иоффе, состоялось 27 декабря. Открывая его, Кюльман заявил, что центральные державы согласились на принцип «мир без аннексий и контрибуций» только в случае всеобщего мира. Так как западные державы отказались вступать в переговоры и на повестке дня стоит лишь сепаратный мир, Германия и ее союзники больше не считают себя связанными этим принципом. Он отказался, как того требовали Советы, перенести переговоры в нейтральную страну и обрушился с критикой на советскую агитацию против немецкого империализма, которая, сказал он, заставляет усомниться в искренности мирного настроя Советов, но закончил Кюльман на примирительной ноте. Потом генерал Гофман, главный герой советских прокламаций к немецким солдатам, повторил протест от имени немецкого Верховного командования. Австро-венгерские, турецкие и болгарские дипломаты высказались в том же духе. Троцкий, присматриваясь к своим противникам, выслушал их с легкой ироничной улыбкой и, не ответив на обвинения, попросил однодневного перерыва.
Среди его противников выделялись три фигуры. Кюльман, баварский католик и традиционалист, один из умнейших дипломатов имперской Германии, не был лишен личного обаяния, а также некоторой широты взглядов и смелости. Он раньше других прислужников кайзера задумался о том, что, ведя войну на два фронта, Германия может проиграть, и горел желанием заручиться миром на востоке, выгодным для германского правительства, но не слишком явно навязанным России. Быть может, единственный в господствующей немецкой верхушке, он понимал, что продиктованный противнику мир будет равен поражению для Германии: он покажет остальным странам, чего стоит ожидать от победивших немцев, и они станут сопротивляться еще активнее. Верховное командование яростно противилось политике Кюльмана. В глазах Гинденбурга и Людендорфа он был немногим лучше предателя, и они изо всех сил старались дискредитировать его.
Поэтому Кюльман был вынужден вести закулисную борьбу с военными и открытый поединок с Троцким. И он, и командовали обращались к кайзеру как верховному арбитру. Кайзер поддерживал то своего дипломата, то генералов, но в душе он склонялся к военным и позволял им брать верх над штатским правительством. У Кюльмана хватило смелости не только противостоять Людендорфу, но и проигнорировать однажды прямой приказ кайзера об окончании переговоров. Тем не менее, его разногласия с военными касались скорее формы, чем содержания: они преследовали одну цель — обеспечить Германии господство на отвоеванных у России польских и балтийских землях. Но он добивался хотя бы видимого согласия России, и, как обнаружилось в дальнейшем, слабость его позиции заключалась в том, что согласия он не мог получить. Кроме того, он хотел замаскировать присоединение земель к Германии под видом их освобождения. Для таких тонкостей у генералов не было ни времени, ни терпения.
Генералу Гофману предназначалось быть глазами, ушами и твердой рукой Верховного командования за столом переговоров. Его задача состояла в том, чтобы побыстрее завершить переговоры и освободить восточные армии центральных держав для последнего массированного наступления на Запад. То и дело он давал понять, что методы Кюльмана действуют ему на нервы и набивают оскомину. Но поскольку генерал был искушеннее своих предшественников и полнее осознавал последствия революции, он не мог отрицать, что методы германского статс-секретаря имеют свои достоинства. Порой он уступал Кюльману и навлекал гнев Людендорфа на свою же
голову. 17
Граф Чернин, министр иностранных дел Австро-Венгрии, выполнял роль блестящего секунданта Кюльмана. Он еще отчетливее своего немецкого коллеги понимал, какая катастрофа нависла над центральными державами. Из опубликованных Троцким тайных договоров он знал, что союзники намеревались расчленить Австро-Венгрию. Империя уже начинала рушиться: Вена голодала, среди подчиненных народов поднимались мятежи, — и, только присосавшись к Германии, она могла продлить свои дни. Поэтому всякий раз, как Чернину казалось, что грубое вмешательство Гофмана снижало шансы на заключение мира, его охватывала настоящая паника. Сначала он угрожал немецким коллегам сепаратными переговорами, но в конце концов отказался от угроз, поскольку австрийское правительство день ото дня все больше полагалось на помощь немцев. Он все еще пытался выступать как сладкоречивый примиритель между двумя сторонами, хотя его, мягко говоря, напугал «умный и весьма опасный противник [так он описал Троцкого]... чрезвычайно одаренный, столь находчивый и искусный в спорах, какого мне редко доводилось видеть». В свободные часы Чернин читал мемуары о французской революции, пытаясь найти историческое мерило для «опасного противника», и задумывался, не подстерегает ли уже Троцкого русская Шарлотта Корде.
Кажется, один Чернин позволял себе иметь подобные мысли и проводить исторические аналогии. Его коллеги сначала смотрели на Троцкого и других участников советской делегации как на мелких авантюристов, малоизвестных выскочек или в лучшем случае донкихотствующих чудаков, которых внезапный поворот судьбы вывел на авансцену, чтобы сыграть минутный гротесковый эпизод в той человеческой драме, где главные роли исполняли они, великие служители двух блестящих династий. Они были уверены, что русские делегаты купятся на их мелкие услуги, но сначала хотели поставить их на место. Так же они повели себя при первой встрече с Троцким и не сменили тактику и на следующем заседании. Они настроили против советской делегации украинцев, заявивших, что они представляют независимую Украину, и отказавших Петрограду в праве говорить от имени Украины и Белоруссии.
В этот клубок интересов, характеров и амбиций ввязался Троцкий, когда 28 декабря в первый раз выступил на конференции. От украинских махинаций он просто отмахнулся. Советы, объявил он, не возражают против участия Украины в переговорах, поскольку они провозгласили право наций на самоопределение и намерены его уважать. Также он не ставит под вопрос полномочия украинских делегатов, представляющих Раду — провинциальную копию или даже пародию на правительство Керенского. Кюльман опять постарался спровоцировать открытую ссору между русскими и украинцами, которая позволила бы ему извлечь пользу из борьбы двух противников, но Троцкий снова избежал ловушки. Вспомнив обвинения и протесты предыдущего дня, он отказался извиняться за революционную пропаганду, которую вели Советы среди немецких войск. Он приехал обсуждать условия мира, сказал Троцкий, а не ограничивать свободу своего правительства на выражение мнения. Советы не возражают против того, что немцы ведут среди российских граждан контрреволюционную агитацию. Революция настолько уверена в своей правоте и притягательности своих идеалов, что готова приветствовать открытую дискуссию. Таким образом у немцев не остается оснований, чтобы сомневаться в мирном настрое России. Сомнения вызывает именно искренность Германии, особенно когда немецкая делегация объявила, что больше не связывает себя принципом мира без аннексий и контрибуций. «Мы, со своей стороны, считаем необходимым заявить, что принципы демократического мира, которые мы провозгласили в наших глазах не стали ничтожными через десять дней... Для нас они являются единственным мыслимым основанием для сосуществования и сотрудничества народов».
Он снова заявил возражение против искусственной изоляции переговоров в Брестской крепости. Немецкий рейхсканцлер, выступая перед рейхстагом, сказал, что в нейтральной стране мирная конференция может быть втянута в махинации стран Антанты. «Забота об охранении российского правительства от вредных махинаций, — заметил Троцкий, — должна целиком ложиться на само же российское правительство». «Нам поставлен ультиматум: либо переговоры в Брест-Литовске, либо никаких переговоров», ультиматум, который подсказали Германии ее ощущение собственной силы и убежденность в слабости России. «У нас нет ни возможности, ни намерения оспаривать то обстоятельство, что наша страна ослаблена политикой господствовавших у нас до недавнего времени классов. Но мировое положение страны определяется не только сегодняшним состоянием ее технического аппарата, но и заложенными в нем возможностями, подобно тому как хозяйственная мощь Германии [в которой свирепствовал голод] не может измеряться одним лишь нынешним состоянием ее продовольственных средств». Центральные державы хотят «идти путем, основанным не на принципах соглашения народов, а на так называемой карте войны. Это стремление является одинаково пагубным как для русского, так и для германского народа, ибо карты войны меняются, а люди остаются». Однако «мы остаемся здесь, в Брест-Литовске, чтобы не оставить неисчерпанной ни одной возможности в борьбе за мир... чтобы здесь, в главной квартире Восточного фронта, узнать ясно и точно, возможен ли сейчас мир... без насилий над поляками, литовцами, латышами, эстонцами, армянами и другими народами, которым российская революция, со своей стороны, обеспечивает полное право на самоопределение». Но конференция может продолжаться только при одном условии, а именно, если переговоры будут проходить публично от начала до конца; Троцкий отказался участвовать в частных беседах, о которых просил Кюльман, считая, что вызывающее заявление Троцкого было лишь попыткой сохранить лицо.
Через два дня делегации обсуждали предварительный мирный договор, представленный немцами. С самого начала один мелкий инцидент словно бы перенес степенных дипломатов в атмосферу пьес Бернарда Шоу. В преамбуле договора содержалось вежливое клише о том, что подписывающиеся стороны выражают намерение жить в мире и дружбе. Авторы не ожидали, что оно может вызвать какие-либо возражения. Они ошиблись. «Я бы осмелился, — сказал Троцкий, — внести предложение исключить вторую фразу [о дружбе между государствами], которая, ввиду глубоко условного декоративного характера не отвечает, мне кажется, сухому деловому смыслу документа». Профессиональные дипломаты не знали, то ли смеяться, то ли возмущаться, и не могли понять, в чем смысл возражения и серьезно ли говорит Троцкий. И как он может выбрасывать такой возвышенный пассаж, называя его глубоко условным и декоративным? «Я указал на то, что упомянутое предложение, — дерзко продолжал Троцкий, — представляет собой обычную условную фразу, которая переписывается из документа в документ и никогда не характеризовала сама по себе действительного отношения государств», он лишь надеется, что «на отношения обоих народов в будущем будут влиять иные и более серьезные факторы». На миг у дипломатов появилось такое чувство, будто им сказали, что их императоры и сами они голые. Какие такие «более серьезные факторы»? И какую формулу предложит Троцкий? Троцкий сказал, что охотно представил бы свою формулу, но сомневается, чтобы «она могла войти в рамки формального дипломатического документа». Комические пререкания продолжались еще некоторое время, и слова о дружбе были вычеркнуты из проекта.
За этим последовал драматический спор относительно принципов самоопределения и судеб наций, расположенных между Россией и Германией. Спор шел в основном между Троцким и Кюльманом, занял не одно совещание и принял форму конфликта между двумя толкованиями термина «самоопределение». Обе стороны рассуждали в тоне якобы бесстрастных, академических дебатов на юридические, исторические и социологические темы; но за ними мрачно выступали реалии воины и революции, захвата и насильственного присоединения. Убежденный, что Троцкий всего лишь стремится приукрасить капитуляцию России, Кюльман, по всей видимости, для Троцкого и еще больше для себя самого старался облечь ее в приличные формулировку и представить немецкую аннексию Польши и Балтийских государств как акт их самоопределения. К недоумению Кюльмана, Троцкий отмахнулся от всякой попытки сохранить лицо и настаивал на признании факта аннексии. Кюльман обосновывал свою точку зрения с систематической, неумолимой, и все же тонкой логикой, единственным недостатком которой было то, что она резюмировала консервативную мудрость государственного деятеля перед лицом неуправляемого феномена революции. Троцкий предстал на конференции физическим воплощением этого феномена. Он обладал логикой еще более неумолимой и тонкой, а еще живым и убийственным остроумием, от которого не было спасения. Как видно, он сам упивался своим мрачным, сардоническим юмором, от которого ворчал и раздражался генерал Гофман, а остальные делегаты тряслись от подавляемого смеха. Однажды Троцкий заявил, что различия их с генералом Гофманом исходных точек зрения объясняются еще неснятым приговором немецкого суда, осудившего Троцкого за антивоенную пропаганду. Генерал внезапно увидел себя в роли соучастника арестанта и ничего не ответил: ему показалось, будто у него с груди сорвали все медали. Когда Кюльман спросил, не хочет ли он чего-нибудь добавить, Гофман сердито огрызнулся: «Нет, довольно».
Почти в каждом параграфе предварительного договора сначала утверждался какой-то благородный принцип, а потом он же опровергался. Одна из первых оговорок предусматривала освобождение оккупированных территорий. Это не помешало Кюльману заявить, что Германия намерена занимать оккупированные российские территории до заключения всеобщего мира и в течение неопределенного времени после него. Кроме того, Кюльман утверждал, что Польша и другие оккупированные немцами страны уже воспользовались своим правом на самоопределение, так как немецкие войска везде восстановили местную власть. «Мы считаем, — возразил Троцкий, — что воля народа может проявляться свободно только при условии предварительного очищения соответствующих территорий от чужих войск». Вежливо и не называя ничьих имен, однако безошибочно он дал понять, что немцы везде установили марионеточные правительства.
Так как спор становился все запутаннее и абстрактнее, Троцкий переключился с русского языка на немецкий. В юридический и дипломатической терминологии Кюльман чувствовал себя как рыба в воде и неосмотрительно спровоцировал продолжение дискуссии. «Когда, по мнению господина председателя российской делегации, — спросил он, — возникает народ как единое целое и каковы, по его мнению, способы волеизъявления?» Если нация не может существовать при иностранной оккупации, то когда и как начинается момент ее рождения? Ухватившись за возможность снова изложить свои доводы, Троцкий в ответе на этот запутанный вопрос прибег к методу исключения. Он не может согласиться, сказал Троцкий, что орган управления оккупированной территории, претензия которого на власть опирается только на присутствие иностранных войск, может и должен быть признан выразителем воли данного народа. Единственный критерий — это воля народа, свободно и демократически выраженная на референдуме. Финляндия, из которой были выведены российские войска, «наиболее удобный пример для иллюстрации нашей мысли: Финляндия не была оккупирована чужими войсками». На Украине «такого рода демократическое самоопределение еще не закончилось». Но, указывал Кюльман, созданное таким образом правительство означает разрыв в правовой преемственности, а для консервативного образа мышления правовая преемственность является альфой и омегой. Троцкий напомнил немецкому министру, что любая оккупирующая держава нарушает правовую преемственность, и на это у нее нет тех оправданий, которые есть у революции. Кюльман находчиво возразил, что если революция не покоится на основаниях закона, то она зиждется на силе и свершившемся факте своей победы. Казалось бы, это выбивало почву из-под ног Троцкого: если он согласится с этим доводом, то у него не будет права протестовать против такого же свершившегося факта — немецкой аннексии. Но суть ответа Троцкого состояла в том, что он провел различие между внутренней потребностью нации к определению своей судьбы и внешней силой, навязывающей чуждую волю.
Так спор превратился в конфликт мировоззрений, в состязание противоположных исторических и нравственных идеологий. Каждый этап состязания становился известен всему миру, иногда в искаженном виде. Оккупированные нации, чье будущее стояло на карте, прислушивались к нему затаив дыхание. С подачи Каменева Троцкий пояснил, что, категорически отказывая Германии в праве оставить эти народы в своем подчинении, он не претендует на это право для России, как поступил бы любой обычный русский дипломат. «Мы обязуемся, — заявил Троцкий, — не принуждать этих областей, ни прямо, ни косвенно, к принятию той или иной формы государственного устройства, не стеснять их самостоятельности какими бы то ни было таможенными или военными конвенциями... И мы хотели бы знать, могут ли германская и австро-венгерская делегации сделать заявление в том же смысле» Так конференция снова возвратилась к самым спорным вопросам. Кюльман ответил, что правительства оккупированных стран имеют право заключать любые соглашения, какие пожелают, даже имеют право уступить часть территории оккупирующей державе. Со стороны Кюльмана это был акт саморазоблачения, в который Троцкий умело заманил его. «Утверждение господина председателя германской делегации, — сказал Троцкий, кладя конец спору, — будто бы те народы, о которых идет речь [с марионеточными правительствами], представляют сейчас государственные единицы, которые могут заключать соглашения и уступать свою территорию, является полным и категорическим отрицанием принципа самоопределения». Почему представители этих государственных единиц не приглашены в Брест-Литовск для участия в мирных переговорах? Одно это показывает, что для центральных держав они не «самодовлеющие участники переговоров, а объекты переговоров, подлежащие... воздействию сверху». «На том условном языке, который мы употребляем в подобных случаях, это обозначается не словом «самоопределение» народов, а совсем другим выражением... «аннексия».
Троцкий, несомненно, переспорил своего противника. Однако спор не привел ни к каким результатам и именно по причине своей тонкости гораздо меньше повлиял на мнение германской делегации, чем хотелось бы думать Троцкому. В любом случае, он не мог особенно тронуть немецких рабочих и солдат, которых Троцкий собирался революционизировать, в этом-то и состояла его слабость. Только когда вмешался генерал Гофман, которому не терпелось облечься в доспехи побежденного Ахиллеса, дебаты сразу приобрели новую популярность и, с точки зрения большевиков, политическую продуктивность. «Русская делегация заговорила так, — взорвался генерал, освобождаясь из сдерживающих тисков Кюльмана, — как будто бы она представляет собой победителя,, вошедшего в нашу страну. Я хотел бы указать на то, что факты как раз противоречат этому: победоносные германские войска находятся на русской территории. Я хотел бы дальше указать, русская делегация требует признания права на самоопределение в такой форме и в таком объеме, в каковых ее правительство не признает этого права в собственной стране... Поэтому германское Верховное командование считает нужным отклонить вмешательство в дела оккупированных областей». Гофман отказался вступать в какие-либо дискуссии об освобождении занятых земель.
В тот день Троцкий был в ударе. «Генерал Гофман дважды обратил мое внимание, — иронически сказал Троцкий, — на то, что он представляет здесь не германское правительство, а германское Верховное командование... Но я все же думал, что мы... ведем переговоры только с лицами, которые представляют германское правительство». Намек приняли с большим злорадством как Кюльман, так и Чернин. «Если бы мы придерживались того принципа, который рекомендует нам генерал Гофман [то есть основывались на том, где стоят армии], то мы должны были бы разговаривать иначе с представителями Германии, нежели с представителями Австро-Венгрии, Турции или нейтральной Персии», так как российские войска удерживали австрийские и турецкие территории. Троцкий сказал, что приветствует грубое замечание Гофмана о внутренней политике большевиков, ибо он сам пригласил оппонентов без смущения вмешиваться во внутренние дела России. «Господин генерал был вполне прав, когда говорил, что наше правительство опирается на силу. В истории до сих пор мы не знаем других правительств... Я, однако, категорически протестую против совершенно неправильного утверждения, будто мы всех инакомыслящих ставим вне закона. Я был бы очень рад, если бы социал-демократическая печать в Германии пользовалась той свободой, какой у нас пользуется печать наших противников и печать контрреволюционная». (В то время это сравнение действительно еще было в пользу Советов.) «То, что поражает и отталкивает правительства других стран в наших действиях, — это тот факт, что мы арестуем не стачечников, а капиталистов, которые подвергают рабочих локауту, тот факт, что мы не расстреливаем крестьян, требующих земли, но арестуем тех помещиков и офицеров, которые пытаются расстреливать
крестьян». 18
Он указал на противоречие между доводами Кюльмана и Гофмана. Первый мотивировал самостоятельное право оккупированных немцами областей вступать в международные сношения тем, что у них имеются достаточно авторитетные органы; второй же оправдывал бессрочную оккупацию этих областей тем, что они не имеют собственны органов управления. Однако, исходя из противоположных тезисов, генерал и статс-секретарь приходят к почти тождественному заключению, которое свидетельствует о «весьма подчиненном значении правовой философии в разрешении судеб живых
народов». 19
Это разоблачение произвело сокрушительный эффект. Гофман отметил в дневнике: «Моя речь на самом деле не произвела того впечатления, на которое я рассчитывал». Кюльман потерял самообладание и пожалел, что позволил завлечь себя в открытию
дипломатию. 20
Позднее он пытался смягчить осадок от вмешательства Гофмана и оправдать его «солдатскую прямоту». Оправдание, заметил Троцкий, подтверждает, что разногласия между военными и гражданскими во вражеском лагере относятся скорее к форме, чем содержанию. «Что касается нас, членов российской делегации, то вот наши записи, которые показывают, что мы не принадлежим к дипломатической школе. Нас скорее нужно считать солдатами революции. Мы предпочитаем — признаю это искренне — утверждения, которые определенны и ясны во всех
отношениях». 21
5 января Троцкий попросил сделать в конференции перерыв, чтобы он мог ознакомить правительство с германскими требованиями. Конференция продолжалась уже почти месяц. Советы сумели выиграть немало времени, и теперь партия и правительство должны были принять решение. На обратном пути в Петроград Троцкий снова видел русские окопы, сама заброшенность которых, казалось, взывает о мире. Но теперь он лучше, чем когда-либо, понимал, что добиться мира можно лишь ценой полного подчинения и позора России и революции. Читая в Бресте газеты немецких и австрийских социалистов, он был потрясен тем, что некоторые из них считали мирную конференцию подстроенным спектаклем, исход которого заранее ясен. Кое-кто из немецких социалистов полагал, что на самом деле большевики являются агентами кайзера; и даже те, кто не сомневался в честности Ленина и Троцкого, видели в их стратегии «психологический ребус». Одним из главных мотивов, управлявших поступками Троцкого за столом переговоров, было желание смыть с партии позорное клеймо, и теперь, казалось, его усилия принесли какие-то плоды. Наконец в неприятельских странах начались манифестации и забастовки в поддержку мира, а из Берлина и Вены доносились громкие протесты против стремления Гофмана диктовать условия России. Троцкий приходил к выводу, что советское правительство не должно принимать этих условий. Нужно тянуть время и попытаться установить между Россией и центральными державами такое состояние, которое не будет ни войной, ни миром. В таком убеждении он явился в Смольный, где его ждали взволнованно и нетерпеливо.
Возвращение Троцкого совпало с конфликтом между советским правительством и наконец-то созванным Учредительным собранием. Против ожиданий большевиков и сочувствующих, большинство голосов получили правые эсеры. Большевики и левые эсеры решили распустить собрание и выполнили намерение после того, как оно отказалось ратифицировать декреты Ленина о мире, земле и передаче всей власти Советам. Роспуск сначала оправдывали тем благовидным предлогом, что выборы проходили по устаревшему закону, который при Керенском толковали таким образом, чтобы придать излишний вес зажиточному крестьянскому меньшинству. О парадоксе, который дал ленинской партии большинство в Советах и меньшинство в Учредительном собрании, мы говорили в предыдущей главе. Истинная же причина роспуска заключалась в том, что власть собрания была несовместима с властью Советов. Пришлось бы отменить либо собрание, либо Октябрьскую революцию. Троцкий всем сердцем был за роспуск и неоднократно отстаивал свою позицию в речах и сочинениях, безоговорочно беря на себя моральную ответственность. С 1905—1906 годов он выступал за диктатуру пролетариата в форме советской власти, и, когда ему пришлось выбирать между диктатурой и парламентаризмом, он не колебался.
Однако на сам факт роспуска не повлиял никоим образом. Разгон собрания произошел 6 января, до возвращения Троцкого в Петроград. Когда 7-го числа он прибыл в столицу, они с Лениным пережили несколько тревожных минут, ибо сторонники собрания, видимо, готовились организовать народное возмущение. Но обошлось без возмущения и без последствий, — лишь гораздо позже, во время Гражданской войны, на Волге возникло движение за Учредительное
собрание. 22
8 января, через два дня после роспуска собрания, ЦК полностью погрузился в дебаты о войне и мире. Чтобы прозондировать настроение партии, решено было проводить их в присутствии большевистских делегатов, прибывших на III съезд Советов из губерний. Троцкий отчитался о брест-литовской миссии и представил свою формулу: «ни мира, ни войны». Ленин убеждал принять условия немцев. Бухарин выступал за «революционную войну» против Гогенцоллернов и Габсбургов. Голосование принесло поразительный успех сторонникам революционной войны — левым коммунистам, как их называли. Предложение Ленина о немедленном заключении мира поддержали только пятнадцать человек. Резолюция Троцкого получила шестнадцать голосов. Тридцать два голоса были поданы за бухаринский призыв к войне. Однако, поскольку в голосовании принимали участие посторонние, оно не имело обязательного характера для ЦК.
Вскоре вся большевистская партия разделилась на тех, кто выступал за мир, и тех, кто поддерживал войну. За последними стояло значительное, но неоднородное большинство, при мощной поддержке левых эсеров, которые все как один были против мира. Но фракция сторонников войны не была уверена в своей правоте. Она скорее оппонировала миру, чем защищала возобновление военных действий.
11 января, на следующем заседании ЦК, военная фракция яростно обрушилась на Ленина. Дзержинский упрекал его в том, что он трусливо отказывается от программы революции, как Зиновьев и Каменев отказались от нее в октябре. Согласиться на диктат кайзера, утверждал Бухарин, значит воткнуть нож в спину немецкого и австрийского пролетариата — в Вене как раз шла всеобщая забастовка против войны. По мнению Урицкого, Ленин подходил к проблеме с узко русской, а не международной точки зрения, эту же ошибку он совершил и в прошлом. От имени петроградской парторганизации Косиор отверг позицию Ленина. Самыми решительными защитниками мира были Зиновьев, Сталин и Сокольников. Как в октябре, так и сейчас Зиновьев не видел оснований дожидаться революции на Западе. Он утверждал, что в Бресте Троцкий теряет время, и предупреждал ЦК, что позднее Германия будет диктовать еще более тягостные условия. Более осторожно Сталин выразил то же мнение. Сокольников, доказывая, что нужно думать только о спасении русской революции, сказал любопытную вещь, предвосхитив перемену позиции партии в отдаленном будущем. «История ясно показывает, — сказал он, — что соль земли постепенно перемещается на восток. В XVIII веке солью земли была Франция, в XIX веке Германия, а теперь Россия».
Ленин скептически относился к австрийской забастовке, которой Троцкий и сторонники войны придавали такое значение. Он нарисовал живописную картину военного бессилия России. Он признал, что мир, который он защищает, — «похабный» мир, подразумевая предательство Польши. Но он был убежден, что если его правительство откажется от мира и попытается воевать, то оно будет уничтожено и другому правительству придется принять еще худшие условия. Однако он отверг непродуманные доводы Сталина и Зиновьева о священном эгоизме русской революции. Он не пренебрегал революционным потенциалом Запада, но верил, что мир ускорит его развитие. «Германия еще только беременна революцией, а у нас уже родился вполне здоровый ребенок — социалистическая республика, которого мы можем убить, начиная войну».
Пока что формула Троцкого «ни мира, ни войны» давала оппозиционным фракциям возможность компромисса, хотя в душе каждая соглашалась только с той частью, которая отвечала ее целям. Военная фракция принимала формулу, потому что это исключало мир, а Ленин и его единомышленники видели в этом способ не давать хода военной фракции. Ленин предпочитал дать Троцкому возможность сделать еще одну попытку выиграть время, тем более что Троцкий изо всех сил старался убедить левых коммунистов в неосуществимости революционной войны. По предложению Ленина ЦК уполномочил Троцкого всеми способами оттягивать подписание мира, против голосовал только Зиновьев. Тогда Троцкий предложил такую резолюцию: «Мы войну прекращаем, мира не заключаем, армию демобилизуем». Девять членов ЦК проголосовало за, семь — против. Так партия формально разрешила Троцкому придерживаться в Бресте прежнего курса.
Кроме того, во время этого же перерыва Троцкий выступил с докладом на III съезде Советов. Подавляющее большинство съезда было так категорически настроено в пользу войны, что Ленин держался в тени. Даже Троцкий более решительно говорил о своих возражениях против мира, чем против войны. «Главную речь вечера, — пишет британский очевидец, — произнес Троцкий, чей доклад... слушали с восторженным вниманием. С него не сводили глаз, ибо он достиг зенита своей силы... Человек, воплощавший в себе революционную волю России, обращался к миру вовне... Когда Троцкий закончил свою речь, огромное сонмище русских рабочих, солдат и крестьян поднялось и... торжественно запело «Интернационал». Это был столь же стихийный порыв, сколь и волнующий для тех, кто, как автор, был его
очевидцем». 23
Съезд единодушно одобрил доклад Троцкого, но не принял никакого решения и оставил его на усмотрение правительства.
Прежде чем Троцкий отправился в обратный путь, они с Лениным заключили личную договоренность, которая вносила одно существенное изменение в решения ЦК и правительства. Он обещал, что в определенных обстоятельствах откажется от своей линии в пользу ленинской. Его тактика имела смысл до тех пор, пока немцы позволяли ему уклоняться от выбора между миром и войной. Что случится, тревожно спрашивал Ленин, если они решат возобновить военные действия? Ленин был справедливо убежден, что это в конце концов обязательно произойдет. Троцкий не воспринимал эту опасность серьезно, но согласился подписать мир, если страхи Ленина оправдаются. Причина самовольного отхода Троцкого и Ленина от официального решения ЦК и правительства состояла в неопределенности самого решения: проголосовав за формулу «ни мира, ни войны», большевики не предусмотрели вероятности, которая не давала покоя Ленину. Но и личная договоренность двух вождей, как оказалось позднее, допускала двоякое толкование. У Ленина сложилось впечатление, что Троцкий обещал подписать мир при первой же угрозе ультиматума или возобновления немецкого наступления, Троцкий же считал, что обязался принять условия мира, только если немцы действительно начнут новое наступление, и что даже в этом случае он обязался принять только те условия, которые до сих пор предлагали центральные державы, а не те, еще более тяжкие, которые они продиктуют позднее.
К середине января Троцкий вернулся за стол переговоров в Бресте. Тем временем забастовки и мирные демонстрации в Австрии и Германии либо были подавлены, либо зашли в тупик, и противники встретили главу советской делегации с новой уверенностью в собственных силах. Напрасно он, отбросив формальности, просил пригласить в Брест немецких и австрийских
социалистов. 24
Напрасно он просил для себя разрешения поехать в Вену, чтобы связаться с Виктором Адлером, заявившим протест в австрийском парламенте против поведения генерала Гофмана в Бресте. Однако ему разрешили ненадолго заехать в Варшаву, где поляки шумно приветствовали его, так как он отстаивал независимость Польши.
На данном этапе обсуждения на первый план вышли Украина и Польша. Кюльман и Чернин тайно подготавливали сепаратный мир с украинской Радой. В то же время большевики усиленно продвигали советскую революцию на Украине: распоряжения Рады еще имели силу в Киеве, но Харьков уже был под властью Советов, и представитель Харькова сопровождал Троцкого по его возвращении в Брест. Украинские партии странным образом поменялись местами. Те, кто при царе и Керенском стоял за союз или федерацию с Россией, склонялись к отделению от большого брата Большевики, раньше выступавшие за отделение, теперь призывали к созданию федерации. Сепаратисты превратились в федералистов и наоборот, но не из соображений украинского или русского патриотизма, а потому, что хотели отделиться от сложившегося в России государственного устройства или, напротив, объединиться с ним. Центральные державы надеялись извлечь выгоду из этой метаморфозы. Приняв вид сторонников украинского сепаратизма, они надеялись прибрать к рукам продовольственные и сырьевые ресурсы Украины, в которых отчаянно нуждались, а также повернуть спор о самоопределении против России. Слабая, неуверенная Рада, находясь на грани падения, пыталась опереться на центральные державы, несмотря на данную Антанте клятву верности. В делегацию Рады входили очень молодые, неопытные политики — бурши, по выражению Кюльмана, они только что выбрались из захолустья были опьянены назначенной им ролью в большой дипломатической игре.
Троцкий и сейчас не возражал против участия Рады в переговорах, но официально уведомил партнеров, что Россия не признает сепаратных соглашений между Радой и центральными державами. Также он предостерег Кюльмана и Чернина от переоценки силы украинского сепаратизма. Тогда делегат от Рады Любинский яростно накинулся на Троцкого и советское правительство, обвиняя их в попрании суверенных прав Украины и насильственном установлении советской власти в Харькове и Киеве. «Троцкий так расстроился, что огорчительно было это видеть, — заметил Чернин в своем дневнике. — Необычайно побледнев, он уставился прямо перед собой... Крупные капли пота стекали по его лбу. Очевидно, он глубоко переживал позор оскорбления, нанесенного ему соотечественником в присутствии врага». Позднее Троцкий отрицал, что был в таком замешательстве, но кажется, рассказу Чернина можно доверять. Троцкий конечно же понимал, что его противникам удалось в определенной степени запутать вопрос самоопределения. Может быть, в глубине души он сомневался, не прав ли депутат Рады, утверждая, что украинские Советы не представляют украинский
народ. 25
Вряд ли Троцкий стал бы особенно мучиться угрызениями совести из-за навязанной Украине советской власти: нельзя укрепить революцию в России, не распространив ее на Украину, которая глубоким клином врезалась между Северной и Южной Россией. Но здесь впервые интересы революции столкнулись с принципом самоопределения, и Троцкий больше не мог ссылаться на него с такой же чистой совестью, как до сих пор.
Он снова занял наступательную позицию по вопросу Польши и спросил, почему Польша не представлена в Бресте. Кюльман сделал вид, что участие польской делегации зависит от России, которая должна сначала признать тогдашнее польское правительство. «Здесь нам снова ставят вопрос о том, — сказал Троцкий, — признаем ли мы независимость Польши... Такая постановка вопроса двусмысленна. Признаем ли мы независимость Ирландии? Наше правительство... признает эту независимость, — но пока Ирландия еще оккупирована великобританскими властями. Мы признаем право каждого человека на пищу... но это не обязывает нас каждого голодного человека признавать
сытым». 26
Признание права Польши на независимость не подразумевает признания, что она обладает фактической независимостью под немецко-австрийской опекой. Потом убедительно выступил Радек с обвинениями в адрес германо-австрийского засилья в его родной стране: он сказал о насильственной депортации сотен тысяч польских рабочих в Германию, об ужасных условиях, в которых она происходила, о политическом угнетении, о том, как заключались в тюрьмы и лагеря политические лидеры всех польских партий. Был интернирован даже старый недруг Радека Пилсудский, тогдашний командир Польского легиона, сражавшегося на стороне Германии и Австро-Венгрии, и будущий польский диктатор.
21 января, в разгар обсуждения, Троцкий получил от Ленина известие о падении Рады и провозглашении советской власти во всей Украине. Он сам связался с Киевом, проверил факты и уведомил центральные державы о том, что больше он не признает права Рады представлять на конференции Украину.
Это были его последние дни в Брест-Литовске. Взаимные обвинения и упреки достигли такого накала, при котором переговоры зашли в тупик и не могли затягиваться еще дольше. В перерывах между заседаниями Троцкий находил отдых в том, что писал одну из своих второстепенных, но классических работ «От Февраля до Брест-Литовска», предварительный набросок монументальной «Истории российской революции», которую он напишет пятнадцать лет спустя во время ссылки на острове Принкипо. Наконец он отправил Ленину письмо, в котором писал: «Мы заявим, что заканчиваем [переговоры], но не подпишем мира. Они не смогут начать наступление на нас. Если на нас нападут, наше положение не будет хуже теперешнего... Нам нужно знать ваше решение. Мы можем затягивать переговоры еще день, два, три или четыре. Потом их придется
прервать». 27
Дальнейшие события не позволили ему ждать нового решения из Петрограда; в любом случае, проведенное до его отъезда голосование давало ему достаточно свободы для действий. Граф Чернин по-прежнему выражал готовность послужить посредником и даже навестил Троцкого в помещении советской делегации, чтобы предупредить о неизбежности нового германского наступления и просить его назвать свои окончательные условия Троцкий ответил, что готов склониться перед силой, но от него немцы не дождутся свидетельства об их примерном поведении. Пусть, если хотят, аннексируют чужие страны, но не ждут от российской революции, что она будет оправдывать или приукрашивать их насильственные действия.
В последний день перед разрывом центральные державы поставили Россию перед свершившимся фактом: они подписали сепаратный мир с Радой. «Мы официально сообщили противной стороне о падении Украинской Рады, — возражал Троцкий. — Тем не менее переговоры с несуществующим правительством продолжались. Тогда мы предложили австро-венгерской делегации, хотя и в частной беседе, не вполне формально, отправить на Украину своего представителя, дабы... лично убедиться в падении Киевской Рады... Но нам заявили, что подписание договора не терпит
отлагательства». 28
Генерал Гофман приводит в дневнике слова Троцкого о том, что они заключают мир с правительством, которое правит только в своем помещении в Брест-Литовске. Кюльман лицемерно заявил, что немецкие отчеты, «в надежности которых не приходится сомневаться, резко противоречат этому
сообщению». 29
Что не помешало генералу Гофману заметить в дневнике, что «согласно отчетам, которые лежат передо мной... к сожалению, есть основания считать заявления Троцкого небеспочвенными». Сепаратный мир с Украиной послужил центральным державам только предлогом для того, чтобы взять Украину под свой контроль, и потому полномочия украинских партнеров не имели в их глазах значения. Именно по этой причине Троцкий не мог продолжать переговоры, ибо сделать это означало бы способствовать государственному перевороту и всем вытекающим из него последствиям: свержению украинских Советов и отделению Украины от России.
На следующий день произошла знаменитая сцена на заседании подкомиссии, когда генерал Гофман развернул большую карту с отмеченными на ней землями, которые Германия собиралась присоединить. Поскольку Троцкий сказал, что он «готов склониться перед силой», но не будет помогать немцам сохранить лицо, генерал, по всей видимости, думал, что, напрямую выложив немецкие претензии, он может сократить дорогу к миру. В тот же день, 28 января (10 февраля), состоялось повторное заседание политической комиссии, Троцкий поднялся и сделал последнее заявление:
«Задачей подкомиссии, как мы ее понимаем, являлось ответить на вопрос, в какой мере предложенная противной стороной граница способна, хотя бы в минимальной степени, обеспечить русскому народу право на самоопределение. Мы выслушали сообщения наших представителей... и мы полагаем, что... наступил час решений. Народы ждут с нетерпением результатов мирных переговоров в Брест-Литовске. Народы спрашивают, когда кончится это беспримерное самоистребление человечества, вызванное своекорыстием и властолюбием правящих классов всех стран? Если когда-либо война и велась в целях самообороны, то она давно перестала быть таковой для обоих лагерей. Если Великобритания завладевает африканскими колониями, Багдадом и Иерусалимом, то это не есть еще оборонительная война; если Германия оккупирует Сербию, Бельгию, Польшу, Литву и Румынию и захватывает Моонзундские острова, то это также не оборонительная война. Это — борьба за раздел мира. Теперь это видно, яснее, чем когда-либо.
Мы более не желаем принимать участия в этой чисто империалистической войне, где притязания имущих классов явно оплачиваются человеческой кровью...
В ожидании того, мы надеемся, близкого часа, когда угнетенные трудящиеся классы всех стран возьмут в свои руки власть, подобно трудящемуся народу России, мы выводим нашу армию и наш народ из войны. Наш солдат-пахарь должен вернуться к своей пашне, чтобы уже нынешней весной мирно обрабатывать землю, Которую революция из рук помещиков передала в руки крестьянина. Наш солдат-рабочий должен вернуться в мастерскую, чтобы производить там не орудия разрушения, а орудия созидания и совместно с пахарем строить новое социалистическое хозяйство».
Слушая эту пылкую речь, делегаты центральных держав едва не аплодировали Троцкому: «Хорошо рычал, лев». Даже сейчас они надеялись, что это был последний рык Троцкого, после которого он, поскуливая, сдастся. Не сразу смысл заявления дошел до них, и тогда, лишенные дара речи, они поняли, что являются свидетелями уникального в своем трагическом подъеме
акта. 30
«Мы выходим из войны [продолжал Троцкий]. Мы извещаем об этом все народы и их правительства Мы отдаем приказ о полной демобилизации наших армий... В то же время мы заявляем, что условия, предложенные нам правительствами Германии и Австро-Венгрии, в корне противоречат интересам всех народов Эти условия отвергаются трудящимися массами всех стран, в том числе и народами Австро-Венгрии и Германии. Народы Польши Украины, Литвы, Курляндии и Эстляндии считают эти условия насилием над своей волей; для русского же народа эти условия означают постоянную угрозу. Народные массы всего мира, руководимые политическим сознанием или нравственным инстинктом, отвергают эти условия... Мы отказываемся санкционировать те условия, которые германский и австро-венгерский империализм пишет мечом на теле живых народов. Мы не можем поставить подписи русской революции под условиями, которые несут с собой гнет, горе и несчастье миллионам человеческих
существ». 31
«Когда эхо мощного голоса Троцкого стихло, — пишет историк Брест-Литовска Уилер-Беннет, — никто не вымолвил ни слова. Вся конференция сидела, потеряв дар речи, оглушенная дерзостью этого сенсационного выступления. Изумленное молчание нарушил возглас Гофмана.
«Unerhort» 32,
— воскликнул он, шокированный. Заклятие было снято. Кюльман сказал что-то о необходимости созвать пленарное заседание конференции, но Троцкий отказался, сказав, что больше обсуждать нечего. С этим большевики вышли из зала, и за ними в угрюмом молчании, все еще не веря в то, что они услышали, в полной растерянности, не зная, как к этому отнестись, разошлись делегаты центральных держав».
Однако прежде, чем делегации разошлись, произошло нечто, упущенное Троцким из внимания, — нечто, подтвердившее худшие опасения Ленина. Кюльман заявил, что ввиду произошедшего будут возобновлены военные действия, ибо «то обстоятельство, что одна из сторон демобилизует свои армии, ни с фактической,
ни с правовой стороны ничего не меняет» — значение имеет только ее отказ подписать мир. Троцкий отнесся к его словам как к пустой угрозе, он ответил, что «ни один честный человек... не скажет, что продолжение военных действий со стороны Германии и Австро-Венгрии явится при данных условиях защитой отечества. Я глубоко уверен, что германский народ и народы Австро-Венгрии этого не допустят». Сам Кюльман дал Троцкому некоторое основание проигнорировать угрозу, когда спросил, готово ли советское правительство хотя бы наладить правовые и коммерческие отношения с центральными державами и каким образом они могут поддерживать связь с Россией. Вместо того чтобы ответить на вопрос, как ему подсказывало собственное убеждение, — что могло бы обязать центральные державы к соблюдению формулы «ни мира, ни войны», — Троцкий надменно отказался это обсуждать.
Он остался в Бресте еще на день. Ему стало известно о ссоре между Гофманом, настаивавшим на возобновлении военных действий, и штатскими дипломатами, предпочитавшими согласиться на состояние между войной и миром. Казалось, что на месте дипломаты взяли верх над военными. Поэтому Троцкий возвращался в Петроград уверенный и гордый своим успехом. В этот миг он стоит перед нашими глазами одновременно во всей своей силе и слабости. «Не имея никакой поддержки за спиной, кроме страны, погруженной в хаос, и едва установленной власти, [он], еще год назад неприметный журналист в нью-йоркском изгнании, успешно [сразился] с объединенными талантами половины европейской
дипломатии». 33
Он дал человечеству первый незабываемый урок поистине открытой дипломатии. Но в то же время позволил себе поддаться оптимизму. Он недооценил врага и даже отказался прислушаться к его предостережениям. Он, как великий творец, был так погружен в себя и свой идеал, так заворожен небывалой притягательной силой своего творения, что легкомысленно проглядел его недостатки. Троцкий еще не успел доехать до Петрограда, когда генерал Гофман с согласия Людендорфа, Гинденбурга и кайзера уже отдавал германским войскам приказ о выступлении.
Наступление началось 17 февраля и не было встречено никаким
сопротивлением. 34
«Мне еще не доводилось видеть такой нелепой войны, — писал Гофман. — Мы вели ее практически на поездах и автомобилях. Сажаешь на поезд горстку пехоты с пулеметами и одной пушкой и едешь до следующей станции. Берешь вокзал, арестовываешь большевиков, сажаешь на поезд еще солдат и едешь дальше». Когда известие о наступлении достигло Смольного, ЦК партии голосовал восемь раз, но так и не пришел к однозначному решению насчет выхода из создавшейся ситуации. Комитет поровну разделился между сторонниками мира и приверженцами войны. Разрешить тупик мог единственный голос Троцкого. Действительно, в два ближайших дня, 17 и 18 февраля, только он один мог принять судьбоносное решение. Но он не присоединился ни к одной из фракций.
Он находился в очень сложном положении. Судя по его речам и поступкам, многие отождествляли его с военной фракцией, он и впрямь политически и морально стоял ближе к ней, чем к ленинской фракции. Но ведь он дал Ленину личное обещание, что поддержит мир, если немцы возобновят военные действия. Он все еще отказывался верить, что этот миг наступил. 17 февраля он вместе со сторонниками войны проголосовал против ленинского предложения немедленно запросить новых мирных переговоров. Потом он проголосовал вместе с мирной фракцией против революционной войны. И наконец, он выступил с собственным предложением, посоветовав правительству подождать с новыми переговорами, пока не прояснятся военно-политические результаты немецкого наступления. Так как военная фракция поддержала его, то предложение прошло с перевесом в один голос, его же собственный. Тогда Ленин поставил вопрос о заключении мира в том случае, если окажется, что немецкое наступление — это факт и если в Германии и Австрии против него не выступит никакая революционная оппозиция. ЦК ответил на вопрос утвердительно.
Рано утром на следующий день Троцкий открыл заседание ЦК обзором последних событий. Принц Леопольд Баварский только что оповестил мир о том, что Германия защищает все народы, в том числе своих противников на Востоке, от большевистской заразы. Сообщалось о появлении в России немецких дивизий с Западного фронта. Немецкие самолеты действовали над Двинском. Ожидалось нападение на Ревель. Все указывало на полномасштабное наступление, но факты еще не были достоверно подтверждены. Радиограмма принца Леопольда указывала на возможность тайного сговора между Германией и Антантой, но не более чем возможность. Ленин настойчиво предлагал немедленно обратиться к Германии. Нужно действовать, говорил он, нельзя терять времени. Либо война, революционная война, либо мир. Троцкий, надеясь, что наступление вызовет серьезный общественный взрыв в Германии, по-прежнему уговаривал, что еще слишком рано просить мира. Предложение Ленина снова было отвергнуто с перевесом в один голос.
Но в тот же день, 18 февраля, еще до наступления вечера произошла драматическая перемена Открыв вечернее заседание ЦК, Троцкий сообщил, что немцы уже захватили Двинск. Широко распространились слухи об ожидающемся наступлении на Украину. Еще колеблясь, Троцкий предложил «прощупать» центральные державы на предмет их требований, но пока не просить мирных переговоров. «Народ не поймет этого, — ответил Ленин, — раз война, так нельзя было демобилизовать». «Шутить с войной нельзя», иначе «крах революции неизбежен». «Бумажки мы пишем, а они [немцы] пока берут склады, вагоны, и мы околеваем... История скажет, что революцию вы отдали [врагу]. Мы могли подписать мир, который не грозил нисколько революции». Свердлов и Сталин говорили в том же духе. «На пять минут открыть ураганный огонь, — сказал Сталин, — и у нас не останется ни одного солдата на фронте... Не согласен с Троцким; такой вопрос можно поставить в литературе». Однако теперь заколебался Зиновьев, самый яростный защитник мира. Ленин стоял за мир, даже если он означал бы потерю Украины, но Зиновьев не готов был заходить так
далеко. 35
Трижды Троцкий выступал против того, чтобы просить немцев о мирных переговорах, и трижды предлагал лишь предварительно прощупать почву. Но когда Ленин снова представил свой план на голосование, Троцкий, к всеобщему удивлению, проголосовал не за свое предложение, а за ленинское. С перевесом в один голос победила мирная фракция. Новое большинство попросило Ленина и Троцкого составить обращение к правительствам вражеских стран. Позднее той же ночью состоялось совещание центральных комитетов двух правящих партий, большевиков и левых эсеров, и во время этой встречи снова взяла верх военная фракция. Но в правительстве большевикам удалось одолеть своих партнеров, и на следующий день, 19 февраля, правительство официально обратилось к врагу с просьбой о мире.
В тревожном ожидании и страхе прошло четыре дня, прежде чем в Петроград приплел ответ от немцев. Тем временем никто не мог бы сказать, на каких условиях центральные державы согласятся вновь открыть переговоры и согласятся ли вообще. Их армии продвигались. Петроград был открыт для нападения. В городе сформировали комитет революционной обороны, и возглавил его Троцкий. Даже ища мира, Советам приходилось готовиться к войне. Троцкий обратился к союзным посольствам и военным представительствам с вопросом, помогут ли Советам западные державы, если Россия снова вступит в войну. Он и раньше пытался выяснить этот вопрос, но без
успеха. 36
Однако на этот раз британцы и французы проявили большую отзывчивость. Через три дня после того, как была отправлена просьба о мире, Троцкий сообщил ЦК (в отсутствие Ленина) о том, что англичане и французы предложили военное сотрудничество. К его горькому разочарованию, ЦК наотрез отказался от него и тем самым отверг его действия. Обе фракции обратились против него: защитники мира потому, что опасались, будто принятие помощи от союзников снизит шансы сепаратного мира, а поборники войны потому, что соображения революционной морали, которые не давали им вступить в соглашение с Германией, мешали им согласиться на сотрудничество с «англо-французскими империалистами». Тогда Троцкий заявил, что уходит с поста комиссара иностранных дел. Он не может оставаться на своем посту, если партия не понимает, что социалистическое правительство имеет право принимать помощь от капиталистических стран при условии, что она сохранит полную
независимость. 37
В конце концов он переубедил ЦК, и его твердо поддержал Ленин.
Наконец от немцев прибыл ответ, потрясший всех. Германия давала Советам сорок восемь часов на обдумывание ответа и только три дня на переговоры. Условия были гораздо хуже тех, что предлагались в Бресте: Россия должна провести полную демобилизацию, отказаться от Латвии и Эстонии и выйти из Украины и Финляндии. Когда 23 февраля собрался ЦК, у него осталось меньше суток на принятие решения. Исход снова зависел от одного голоса Троцкого. Он уступил Ленину и согласился запросить мира, но ничто не обязывало его принимать новые, гораздо более тяжкие, условия. Он не соглашался с Лениным в том, что Советская республика совершенно не способна защититься. Напротив, он больше прежнего склонялся к военной фракции. «Доводы В.И. Ленина, — сказал он, — далеко не убедительны; если мы имели бы единодушие, могли бы взять на себя задачу организации обороны, мы могли бы справиться с этим... Мы не были бы в плохой роли, если бы даже принуждены были сдать Питер и Москву. Мы бы держали весь мир в напряжении. Если мы подпишем сегодня германский ультиматум, то мы завтра же можем иметь новый ультиматум... Мы можем подписать мир; потерять опору в передовых элементах пролетариата, во всяком случае поведем к его
разложению». 38
И однако, несмотря на его опасения по поводу мира, несмотря на уверенность в способности Советов защитить себя, он снова обеспечил своим голосом победу мирной фракции.
Его странное поведение нельзя объяснить, не рассмотрев внимательнее доводы и мотивы группировок и расстановку сил между ними. Ленин стремился получить «передышку» для Советской республики, которая дала бы возможность навести в .стране относительный порядок и создать новую армию. За передышку он готов был заплатить любую цену — уйти из Украины и стран Прибалтики, выплатить любую контрибуцию. Он не считал этот «позорный» мир окончательным. Он тоже считал революционную войну неизбежной и не однажды вспоминал Тильзитский мир, который в 1807 году Пруссии продиктовал Наполеон и которым прогрессивные прусские деятели фон Штейн и Гнейзенау воспользовались для модернизации в армии и стране и подготовки ответного удара. Ленин следовал их примеру и вдобавок надеялся, что во время передышки в Германии сможет созреть революция и отменить кайзеровские завоевания.
На это военная фракция возражала тем, что центральные державы не позволят Ленину использовать передышку: они отрежут Россию от украинского зерна и угля и кавказской нефти, подчинят половину российского населения, будут финансировать и поддерживать контрреволюционное движение и задушат революцию. Помимо этого, Советы не в силах сформировать новую армию во время короткой передышки. Вооруженные силы придется создавать в процессе борьбы, потому что это единственный возможный способ. Это правда, что Советы, возможно, будут вынуждены эвакуировать Петроград и даже Москву, но у них хватит места для отступления, где они соберутся с силами. Даже если окажется, что народ не хочет воевать за революцию, как и за старый режим, — лидеры военной фракции вовсе не считали, что так обязательно будет, — тогда каждое продвижение немцев, сопровождающееся ужасами и грабежами, стряхнет с народа усталость и апатию, заставит его сопротивляться и, наконец, вызовет поистине всенародное воодушевление и поднимет его на революционную войну. На волне этого воодушевления воздвигнется новая, грозная армия. Революция, не запятнанная жалкой капитуляцией, возродится, она взволнует душу иностранного пролетариата и рассеет кошмар империализма.
Каждая фракция была убеждена в гибельности курса, предлагаемого противной стороной, и обсуждение проходило в наэлектризованной, эмоциональной атмосфере. По-видимому, один Троцкий утверждал, что с реалистической точки зрения обе линии имеют свои за и против и обе допустимы, исходя из принципов и революционной морали.
Это давно стало избитой мыслью у историков — к чему впоследствии приложил руку сам Троцкий, — что ленинский курс отличался всеми достоинствами реализма, а военная фракция воплощала самый донкихотский аспект большевизма. Подобный взгляд несправедлив по отношению к лидерам сторонников войны. Действительно, политическое своеобразие и мужество Ленина возвели его в те дни на высоту гениальности, и дальнейшие события — падение Гогенцоллернов и Габсбургов и отмена Брестского договора еще до истечения года — подтвердили его правоту. Верно и то, что военная фракция часто действовала под влиянием противоречивых чувств и не предложила последовательного курса действий. Но в свои лучшие минуты ее лидеры доказывали свою правоту убедительно и реалистично, и по большей части их доводы также оправдались на практике. Передышка, которую получил Ленин, по сути, была наполовину иллюзорной. После подписания мира кайзеровское правительство сделало все, что было в его силах, чтобы задушить Советы. Однако ему помещала борьба на Западном фронте, отнявшая огромные силы. Без сепаратного мира на Западе Германия была не в состоянии добиться большего, даже если бы Советы не приняли брестского диктата. Бухарин и Радек, протестуя против капитуляции, доказывали, что война на два фронта сильно ограничивает свободу действий Германии. В дальнейшем, когда вскрылась подоплека войны, выяснилось, что их взгляды оказались ближе к истине, чем ленинские. Одна оккупация Украины и Южной России связала руки миллионам немецких и австро-венгерских войск. Если бы Россия отказалась подписать мир, Германия в лучшем случае могла бы попытаться захватить Петроград. Едва ли она стала бы рисковать, выступив на
Москву. 39
Если бы вражеские войска захватили и Петроград, и Москву, Советы, опиравшиеся в основном на две столицы, оказались бы в чрезвычайно опасном, может быть, критическом положении. Но не об этом спорили Ленин и военная фракция, ибо он тоже со странной уверенностью неоднократно заявлял, что потеря одной или обеих столиц не стала бы смертельным ударом для
революции. 40
Другой аргумент военной фракции, о том, что Советам придется создавать новую армию на поле боя, в сражениях, а не в казармах во время спокойной передышки, как ни парадоксально, был весьма реалистичен. Именно так в конечном итоге и создавалась Красная армия, и речи Бухарина и Радека на VII съезде партии предвосхитили в этом отношении военный курс Троцкого и Ленина в последующие годы. Именно потому, что Россия настолько измождена войной, она не могла собрать новую армию в относительно спокойные времена. Только тяжелое потрясение и неотвратимая опасность, принуждавшая бороться, и бороться немедленно, могла пробудить скрытую в советском строе энергию и заставить ее действовать. Только так могло случиться, что страна, которая при царе, князе Львове и Керенском была слишком истощена, чтобы держать оружие, при Троцком и Ленине почти три года вела гражданскую войну и сражалась с интервенцией.
Слабость военной фракции была не столько в ее неправоте, сколько в отсутствии руководства. Главными выразителями ее мнения были Бухарин, Дзержинский, Радек, Иоффе, Урицкий, Коллонтай, Ломов-Оппоков, Бубнов, Пятаков, Смирнов и Рязанов, все видные члены партии. Одни отличались огромным умом и были блестящими ораторами и публицистами, другие храбрецами, людьми действия. Однако ни один из них не обладал неукротимой волей, нравственным авторитетом, политическими и стратегическими талантами, тактической гибкостью и административными способностями, необходимыми лидеру в революционной войне. Пока у военной фракции не было такого лидера, она представляла лишь умонастроение, моральное брожение, буквальный крик отчаяния, а не политический курс, пусть даже большая часть партии вначале разделяла ее настроение и вторила крику отчаяния. Место вождя военной фракции пустовало, и она бросала призывные взгляды на Троцкого. Кстати сказать, в ее рядах было много его старых друзей, которые вместе с ним вступили в большевистскую партию. На первый взгляд, мало что могло помешать Троцкому ответить на их ожидания. Хотя он говорил, что ленинская стратегия, как и противоположная, имеет свои достоинства, он не скрывал своего внутреннего неприятия этой стратегии. Тем более поразительно то, что в самые критические моменты он всем своим авторитетом поддерживал Ленина.
Он не спешил стать вождем военной фракции, так как понимал, что это тотчас бы превратило разногласия в непоправимый раскол большевистской партии и, возможно, в кровавый конфликт. Они с Лениным оказались бы по разные стороны баррикад; как лидеры враждующих партий, разделенных не обычными расхождениями, но вопросами жизни и смерти. Ленин уже предупредил ЦК, что если в вопросе мира он снова не получит большинства голосов, то выйдет из комитета и правительства и обратится против них к рядовым членам партии. В таком случае Троцкий оставался единственным преемником Ленина на посту главы правительства. Но в качестве главы правительства, обязавшегося вести чрезвычайно тяжелую войну в отчаянных условиях, ему пришлось бы подавить оппозицию и почти наверняка принять репрессивные меры против Ленина. Обе фракции, сознавая эту опасность, воздерживались от явных угроз. Но невысказанные страхи читались между строк. Именно для того, чтобы не дать партии скатиться в гражданскую войну в своих же рядах, в решающий момент Троцкий голосовал за
Ленина. 41
Аналог ситуации, которая возникла бы, если бы Троцкий повел себя иначе, можно найти в истории французской революции в виде треугольника, сложившегося между Парижской коммуной, Дантоном и Робеспьером. В 1793 году Коммуна (и Анахарсис Клооц) выступали, как позднее Бухарин и левые коммунисты, за войну против антиреволюционных правительств Европы. Дантон защищал войну против Пруссии и договор с Англией, где, как он наделся, Уильяма Питта должен был сменить Фокс. Робеспьер убеждал Конвент начать войну против Англии и хотел заключить договор с Пруссией. Дантон и Робеспьер объединились против Коммуны, но после ее подавления рассорились. Гильотина легко разрешила все их разногласия.
Троцкий часто смотрел на русскую революцию сквозь призму французской и должен был заметить эту аналогию. Возможно, он вспомнил замечательное письмо Энгельса Виктору Адлеру, объясняющее все «метания» французской революции случайностями войны и порожденными ею спорами. Наверняка Троцкий видел себя в роли потенциального Дантона, в то время как Ленин вызывал в его воображении Робеспьера. Между ним и Лениным на миг как будто пала тень гильотины. Мы не хотим сказать, что в случае обострения конфликта Троцкий, подобно Дантону, обязательно бы проиграл или что Ленин, подобно Робеспьеру, намеревался все внутрипартийные споры решать при помощи гильотины. Здесь сходство заканчивается. Было очевидно, что военная фракция в случае своей победы будет вынуждена подавить оппонентов — иначе она не решит свою задачу. Мирное разрешение партийного кризиса было возможно только при победе сторонников мира, которые могли позволить себе проявить терпимость. В глазах Троцкого это соображение было решающим. Чтобы прогнать тень гильотины, он принес в жертву принципы и личные амбиции.
На ленинскую угрозу об отставке он, обращаясь скорее к поборникам войны, чем к Ленину, ответил: «Вести революционную войну при расколе в партии мы не можем... При создавшихся условиях наша партия не в силах руководить войной, тем более что часть сторонников войны не хочет материальных средств для ведения войны [то есть помощи западных
держав]». 42
«Я на себя не возьму ответственности голосовать за войну». Позднее он добавил: «В позиции Ленина много субъективизма. У меня нет уверенности, что позиция его правильна, но я ничем не хочу мешать единству партии, напротив, буду помогать чем могу, но я не могу оставаться и нести персональную ответственность за иностранные
дела». 43
Лидеры военной фракции не разделяли опасений Троцкого. Дзержинский, в то время уже глава
ЧК, 44
утверждал, что партия достаточно сильна, чтобы пережить раскол и уход Ленина. Ломов-Оппоков, руководитель московских большевиков, возразил Троцкому: «Если Ленин грозит отставкой, то напрасно пугаются. Надо брать власть без Владимира Ильича». Однако в ходе полемики серьезность и настоятельность доводов Троцкого произвели на защитников войны Дзержинского и Иоффе такое впечатление, что они пошли на попятную. Ленин получил семь голосов за мир. В ЦК семь голосов были меньшинством. Но так как Троцкий и трое сторонников войны воздержались и только четверо проголосовали против Ленина, то условия мира были приняты. Трое воздержавшихся, Иоффе, Дзержинский и Крестинский, заявили: «Если же произойдет раскол, ультимативно заявленный Лениным, и нам придется вести революционную войну против германского империализма, русской буржуазии и части пролетариата во главе с Лениным, то положение для русской революции создастся еще более опасное, чем при подписании мира», поэтому они воздерживаются от голосования. Но непримиримые сторонники войны Бухарин, Урицкий, Ломов-Оппоков, Бубнов (и Пятаков со Смирновым, присутствовавшие на заседании) объявили решение в пользу мира мнением меньшинства и в знак протеста ушли со всех ответственных постов в партии и правительстве. Напрасно Ленин пытался отговорить их от этого шага. Троцкий, принеся поражение левым коммунистам, отнесся к ним с теплотой и сочувствием и огорченно заметил, что голосовал бы иначе, если бы знал, что это приведет к уходу
товарищей. 45
Мирная фракция победила, но ее совесть была неспокойна. Сразу же после того, как 23 февраля ЦК решил принять условия немцев, он единодушно проголосовал за начало немедленной подготовки к новой войне. Когда дело дошло до назначения делегации в Брест-Литовск, произошел трагикомический эпизод: все члены комитета увиливали от сомнительной чести; ни один, даже самый ярый сторонник мира, не хотел ставить свою подпись под договором. Сокольников, в итоге возглавивший новую делегацию, угрожал выйти из состава ЦК, когда предложили его кандидатуру, и только спокойное убеждение Ленина заставило его пойти на уступку. Когда с этим вопросом было покончено, Троцкий попросил — под усмешки Сталина, за которые Сталин позднее извинился, — о том, чтобы ЦК рассмотрел его отставку из Комиссариата иностранных дел, фактически находившегося под управлением Чичерина. ЦК обратился к Троцкому с просьбой остаться на посту до подписания мира. Он согласился лишь публично не заявлять о своей отставке и сказал, что больше не появится ни в одном правительственном учреждении. По настоянию Ленина ЦК обязал его посещать по крайней мере те заседания правительства, где не обсуждались иностранные дела.
После недавних напряжений, побед и провалов Троцкий находился на грани нервного срыва. Создавалось впечатление, что его усилия в Бресте пошли прахом, и многие так действительно думали и говорили. Его не без оснований упрекали за то, что он внушил партии ложное ощущение безопасности, так как неоднократно заверял, что немцы не посмеют напасть. За ночь кумир превратился в преступника. «Вечером 27 февраля, — пишет М. Филипс-Прайс, — ЦИК заседал в Таврическом дворце, и выступал Троцкий... До этого он исчез на несколько дней, и никто не знал, что с ним сталось. В тот вечер он, однако, явился во дворец... метал копья убийственных насмешек в империализм центральных держав и союзников, на чей алтарь принесли в жертву русскую революцию. Закончив, он снова удалился. Ходили слухи, что он испытывал такую горечь унижения и обиды, что не выдержал и разрыдался».
3 марта Сокольников подписал Брест-Литовский мирный договор, более чем ясно дав понять, что Советы действуют под давлением. Меньше чем за две недели немцы захватили Киев и значительную территорию Украины, австрийцы вошли в Одессу, а турки в Трапезунд. На Украине оккупационные власти ликвидировали Советы и восстановили Раду, правда, только затем, чтобы чуть погодя разогнать и Раду и вместо нее поставить во главе марионеточной администрации гетмана Скоропадского. Временные победители завалили ленинское правительство требованиями и ультиматумами, один унизительнее другого. Самым горьким был ультиматум, по которому Советская республика должна была немедленно подписать мир с «независимой» Украиной. Украинский народ, особенно крестьяне, оказывал отчаянное сопротивление оккупантам и их местным орудиям. Подписав с Украиной сепаратный договор, Советы тем самым однозначно отреклись бы от всего украинского сопротивления. На заседании ЦК Троцкий потребовал отвергнуть немецкий ультиматум. Ленин, ни на минуту не забывая о будущей мести, был настроен испить чашу унижения до конца. Но после каждой немецкой провокации и в партии, и в Советах усиливалась оппозиция миру. Брестский договор еще не был ратифицирован, и ратификация стояла под вопросом.
6 марта в Таврическом дворце состоялся чрезвычайный съезд партии, который должен был решить, рекомендовать ли ратификацию будущему съезду Советов. Заседания проходили обстановке строгой секретности, и протоколы были опубликованы только в 1925 году. На съезде царила атмосфера глубокого уныния. Провинциальные делегаты обнаружили, что перед угрозой немецкого наступления готовилась эвакуация правительственных учреждений из Петрограда, хотя даже правительство Керенского отказалось от этого шага. Комиссары уже «сидели на чемоданах» — на месте должен был остаться только Троцкий для организации обороны. Делегаты доложили съезду об общем падении популярности партии в массах1. Еще недавно желание мира было столь сильно, что свалило февральский режим и привело большевиков к власти. Но теперь, когда мир наступил, упреки посыпались в первую очередь на партию, которая его добилась.
На съезде основные споры неизбежно разгорелись вокруг деятельности Троцкого. В самой своей острой речи Ленин убеждал ратифицировать мир. Его главные доводы были направлены против военной фракции, но он сурово осудил и «большую ошибку» Троцкого, лежавшую в основе его формулы «ни мира, ни войны», — его уверенность, что немцы не нападут, принятие желаемого за действительное. Военная фракция бросилась на защиту Троцкого. «Даже шовинистская немецкая пресса, — сказал Радек, — должна была признать, что пролетариат Германии — против Гинденбурга и за Троцкого. Наша политика в Брест-Литовске не обанкротилась, не была какой-то иллюзией, она была реальной революционной политикой». Для советского правительства было гораздо лучше, что мир заключается только после начала немецкого наступления, потому что тогда никто не усомнится в том, что оно действует по принуждению. Но потом Радек выразил разочарование военной фракции в Троцком: «Упрекать Троцкого можно единственно только в том, что после Брестского акта он перешел на другую сторону и воздержался при голосовании... В этом мы имеем право упрекать товарища Троцкого, и мы его упрекаем».
Троцкий снова объяснил свое поведение, и на этот раз без обиняков. Бухарин, Радек и «сторонники революционной войны считали, что война — это единственное решение и единственное спасение, они обязаны были, нарушая формальные партийные соображения, поставить вопрос ребром... При слабости страны при пассивности крестьян, при несомненно мрачном настроении у пролетариата еще угрожал раскол партии... От моего голосования зависело очень многое... Я воздержался и этим сказал что на себя ответственность за будущий раскол партии взять не могу. Я считал более целесообразным отступать [перед германской армией], чем подписывать мир, создавая фиктивную передышку, но я не мог взять на себя ответственность за руководство партией».
Как показывают протоколы, это было единственный раз, когда он открыто заявил, что уклонился от возможности сменить Ленина во главе партии. «Опасность [раскола], — прибавил он, — не исчезает и не уменьшается, если развитие европейской революции будет совершаться слишком медленно». Он признал, что неправильно оценил намерения немцев, но напомнил Ленину, что они оба согласились прервать переговоры. Он сказал, что с глубоким уважением относится к ленинскому курсу, но не к тому, как ленинская фракция добивается своего. Она способствует апатии и капитулянтству, которые деморализуют рабочий класс и затрудняют создание необходимой всем новой армии. «Ратификация представляется неизбежной», — сказал он, но уступкам должен быть какой-то предел: нельзя уступить Ленину и подписать договор с прислужниками немцев на
Украине. 46
А в следующем его замечании содержится намек на вероятность самого зловещего характера. Если партия настолько бессильна, что вынуждена покинуть в беде украинских рабочих и крестьян, то «либо мы заявляем, что мы явились слишком рано и уходим в отставку, уходим в подполье, предоставляя сводить счеты с... Украиной Чернову, Гучкову, Милюкову... Но я думаю, что уходить в отставку мы должны, если это придется, как революционная партия, то есть борясь до последней капли
крови». 47
До сих пор он никогда еще так явно не говорил о том, что русская революция могла оказаться фальстартом, и в ушах марксиста его слова пробуждали самые мрачные ассоциации: Маркс и Энгельс неоднократно писали, какая трагическая судьба постигает революционеров, которые «явились слишком
рано». 48
Наконец, вспомнив «акт большого самоограничения», совершенный Дзержинским, Иоффе, Крестинским и им самим, то, как они «пожертвовали своим «я» ради большевистского единства, он сказал Ленину, что курс, предлагаемый им и мирной фракцией, — это «опасный путь, который может привести к тому, что спасет жизнь, отказываясь от ее
смысла». 49
Ленин снова пригрозил уйти: он сказал, что уйдет, если съезд свяжет ему руки в украинском вопросе. Нет измены, убеждал он, в поступке солдат, отказавшихся спасать из окружения товарищей по оружию, понимая, что они слишком слабы и погибнут сами, никого не сумев спасти. Таково положение Советской России по отношению к Украине. На этот раз с Лениным согласилось большинство.
Однако Троцкий поставил на обсуждение поправку к ленинской резолюции о «необходимости» мира — он предложил заменить слово «необходимый» словом «допустимый». С трибуны съезда он не мог исчерпывающе объяснить, почему снова колеблется после того, как столько сделал для поддержки ленинского курса. Они с Лениным тайно и в полном согласии снова прощупывали Антанту: окажут ли помощь союзники, если ратификация мира не состоится. В ожидании ответа Ленин даже откладывал созыв съезда Советов, который должен был голосовать по вопросу ратификации. Он практически обещал президенту Вильсону денонсировать Брестский договор, если президент твердо обязуется помочь. На съезде партии Ленин сделал загадочное замечание, что ситуация меняется так быстро, что через два дня он сам, может быть, выступит против ратификации. Поэтому Троцкий старался сделать так, чтобы съезд сформулировал не слишком жесткую резолюцию. Однако в глубине души Ленин не ждал обнадеживающего ответа от Антанты и вновь оказался прав. Он согласился прозондировать почву по просьбе Троцкого и для очистки совести, но в то же время добивался, чтобы съезд одобрил мир без оговорок. Так съезд и поступил.
Во время дебатов Троцкий вспомнил «акт большого самоограничения» и жертву своим «я». Это замечание приводит на ум слова его друга времен ранней юности: «я» Троцкого управляло всеми его поступками, но революция управляла его «я». Черта характера восемнадцатилетнего юноши осталась в выдающемся и знаменитом тридцативосьмилетнем мужчине. Его поведение во время брест-литовской драмы свидетельствовало о том, что он подчиняет личные амбиции и склонности интересам партии. Но теперь, когда Ленин одержал полный триумф, самолюбие Троцкого было уязвлено и с трибуны нерадостного съезда взывало о возмещении обид. За горячими спорами о мире последовало курьезное препирательство о заслугах и промахах Троцкого. Крестинский, Иоффе и Рязанов, его друзья и сторонники, предложили съезду принять резолюцию с одобрением его деятельности в Бресте. Как ни посмотреть, в тот момент нелепо было выступать с такой инициативой. Съезд только что постановил, что мир является безусловной необходимостью, и нельзя было ждать от делегатов, что те задним числом благословят состояние «ни мира, ни войны». Из-за того что защитники Троцкого принадлежали к фракции войны, их попытка приобрела вид последней вылазки побежденного меньшинства. Съезд не был настроен давать Троцкому категорически отпор за брестскую неудачу, но предпочел бы не ворошить прошлое. Однако когда встала необходимость выразиться яснее, делегаты не смогли удержаться от упрека. Они отвергли резолюцию с одобрением Троцкого, и это ранило его самолюбие и гордость. Он воскликнул, что «имена участников делегации [стали] самыми ненавистными именами для буржуазии Германии и Австро-Венгрии; и сейчас вся германская и австро-венгерская пресса полна обвинений... по моему адресу в том смысле, что мы повинны в срыве мира... Хотел этого или не хотел партийный съезд, но он это подтвердил своим последним голосованием, и я слагаю с себя какие бы то ни было ответственные посты, которые до сих пор возлагала на меня наша партия».
В то время во внутрипартийных советах как раз обсуждалось или решалось назначение Троцкого комиссаром по военным и морским делам, и делегатам съезда не терпелось хоть как-то его вознаградить. В шуме и сумятице было внесено несколько резолюций, состоялось множество голосований, но результат их был неясен. Во время этих недостойных пререканий Ленин хранил молчание. От имени ленинской фракции Зиновьев заверил Троцкого, что тактика Троцкого «в общем и целом была правильной тактикой, которая была направлена к тому, чтобы поднимать массы на Западе». Но Троцкий должен понять, что партия изменила позицию, что бессмысленно спорить о формулировке «ни мира, ни войны». Сначала съезд принял зиновьевскую резолюцию, после чего проголосовал за предложение Радека, которое ей противоречило, и затем принял еще одну резолюцию, текст которой противоречил предложению Радека. «Неслыханная в истории вещь, — жаловался Троцкий, — чтобы партия перед лицом врага отказывалась от политики, которую вело ее представительство». В порыве досады он саркастически предложил резолюцию, осуждавшую его позицию. Съезд, разумеется, ее отверг, и Троцкий вышел из драки. Когда дело дошло до избрания Центрального комитета, он и Ленин получили наибольшее количество голосов. Осудив его линию, партия тем не менее оказала ему полное доверие.
Прошло четыре суматошных месяца с тех пор, как Советы ратифицировали мир. Совнарком переехал из Петрограда в Москву и обустроился в Кремле. Союзные дипломатические миссии тоже покинули Петроград, но в знак протеста против сепаратного мира уехали в провинциальную Вологду. Троцкий стал народным комиссаром по военным и морским делам и начал «вооружать революцию». Японцы вторглись в Сибирь и оккупировали Владивосток. Немецкие войска подавили финскую революцию и вынудили российский флот уйти из Финского залива. Кроме того, они оккупировали всю Украину, Крым и побережья Азовского и Черного морей. Британцы и французы высадились в Мурманске. Чешский легион взбунтовался против Советов. Поощряемые иностранными интервентами, российские контрреволюционные силы возобновили смертельную войну против большевиков, подчинив ей принципы и совесть. Многие из тех, кто лишь недавно называл большевиков немецкими агентами, первым делом Милюков со товарищи, приняли помощь от Германии для борьбы с большевиками. В Москве и городах Северной России, отрезанной от житниц, начался голод. Ленин объявил полную национализацию промышленности и призвал комитеты крестьянской бедноты реквизировать еду у зажиточных крестьян, чтобы накормить городских рабочих. Было подавлено несколько настоящих восстаний и несколько воображаемых заговоров.
Никогда еще заключение мира не приносило столько страданий и унижений, сколько принес России Брестский «мир». Но Ленин на протяжении всех этих бед и разочарований лелеял свое детище — революцию. Он не хотел денонсировать Брестский договор, хотя не однажды нарушал его условия. Он не перестал призывать к бунту немецких и австрийских рабочих. Несмотря на оговоренное разоружение России, он дал санкцию на создание Красной армии. Но ни при каких обстоятельствах Ленин не разрешал своим единомышленникам поднимать оружие против Германии. Он вызвал в Москву большевиков, руководивших украинскими Советами, которые хотели из подполья нанести удар по оккупационным властям. По всей Украине немецкая военная машина крушила партизан. Красная гвардия смотрела на их агонию из-за российской границы и томилась желанием броситься на помощь, но Ленин обуздывал ее твердой рукой.
Троцкий давно перестал сопротивляться заключению мира. Он согласился с окончательным решением партии и с его последствиями. Солидарность с наркомами и партийная дисциплина в равной мере обязывали его придерживаться ленинского курса. Троцкий верно следовал этому курсу, хотя за преданность ему пришлось заплатить внутренней борьбой и часами горьких мучений. Сторонники революционной войны среди большевиков, лишенные вождя, запутавшиеся, замолчали. Тем громче и нетерпеливее выступали левые эсеры против мира. В марте, сразу же после ратификации договора, они вышли из Совнаркома. Они по-прежнему участвовали почти во всех правительственных ведомствах, включая ЧК, а также в исполнительных органах Советов. Но, озлобленные всем происходящим, они не могли находиться в оппозиции к правительству и в то же время отвечать за его действия.
Такова была ситуация, когда в начале июля 1918 года в Москве собрался V съезд Советов. Левые эсеры решили довести дело до конца и размежеваться с большевиками. Снова раздались гневные протесты против мира Украинские делегаты поднимались на трибуну, чтобы рассказать об отчаянной борьбе партизан и умолять о помощи. Вожди левых эсеров Камков и Спиридонова осудили «большевистскую измену» и потребовали освободительной войны.
Камков и Спиридонова были выдающимися революционерами старого народовольческого типа. Они боролись против царизма с бомбами в руках и заплатили за смелость многими годами одиночного заключения и каторги. Их слушали скорее как героев и мучеников, чем как вождей и политиков. Они не желали взвешивать все за и против. Они требовали от победившей революции героизма и мученичества, до которых возвысились сами. Большевикам как партии было далеко не свойственно подобное пылкое безрассудство. Но призывы Спиридоновой и Камкова все же глубоко трогали сердца многих большевиков и конечно же Троцкого. На съезде Камков подошел к дипломатической ложе, откуда слушал дебаты немецкий посол граф Мирбах, и, указав на него, излил свое отвращение к немецкому империализму и кайзеру. Съезд аплодировал его смелости. В душе Троцкий наверняка поступил бы так же. В конце концов, ведь Камков только повторял то, что он сам говорил в Бресте, и в словах Камкова и Спиридоновой, казалось, звучало эхо его собственного голоса. Прошло лишь несколько месяцев с тех пор, как он торжественно и уверенно поклялся, что большевики будут защищать честь революции до последней капли крови, и выразил надежду, что левые эсеры сделают то же. Еще меньше времени прошло с тех пор, как он говорил товарищам, что лучше признать, что они взяли власть преждевременно, чем равнодушно смотреть на судьбу Украины. А между тем он последовал за Лениным по пути, который, как он надеялся, спасет революцию. Но в глубине душе он не мог осуждать тех, кто этого не сделал.
Поэтому он, как ни парадоксально, взял на себя зловещую роль, когда 4 июля попросил съезд санкционировать чрезвычайный приказ, изданный им в качестве комиссара по военным и морским делам. Приказом в российских партизанских отрядах вводилась суровая дисциплина, так как они угрожали сорвать мир самовольными стычками с немецкими войсками. Вот его текст: «Приказываю: всех агитаторов, которые после объявления настоящего приказа будут призывать к неподчинению Советской власти, арестовывать и препровождать в Москву на суд Чрезвычайного трибунала. Всех агентов иностранного империализма, которые будут призывать к наступлению [против Германии] и оказывать сопротивление Советским властям с оружием в руках, расстреливать на месте».
Троцкий с идеальной логикой доказывал необходимость этого приказа. «Я не намерен и не имею права поднимать вопроса о том, какая политика — война или мир — правильна или неправильна»: на этот вопрос окончательно ответил предыдущий съезд Советов — верховная конституционная власть в государстве.
Троцкий сказал, что никто не имеет права присваивать себе функции правительства и самостоятельно решать вопрос о начале военных действий. Проводимая среди красногвардейцев и партизан «бесчестная демагогическая агитация» приняла опасные формы. Комиссаров, призывавших к миру, убили; комиссию направленную для расследования дела из Москвы, обстреляли; его другу Раковскому, в то время председателю делегации на переговорах с Радой, грозили бомбами. «Вы понимаете, товарищи, что с такого рода вещами шутить нельзя, что я, как лицо ответственное в настоящий момент за поведение красноармейских частей...»
В этот момент Камков перебил его криком: «Керенский!» Еще один левый эсер обвинил его в бонапартизме. «Керенский! — ответил Троцкий. — Керенский оберегал волю буржуазных классов я же здесь отвечаю перед вами, представителями русских рабочих и крестьян, и если вы здесь вынесете мне порицание и примете другое решение, — решение, с которым я могу соглашаться или нет, то я, как солдат революции, ему подчинюсь и буду его выполнять». Таким образом он ясно дал понять, что действует из солидарности с правительством, членом которого является, а не по причине фундаментальных разногласий с оппозицией. Кроме того, он сказал, что в настоящий момент нарушение мира может быть выгодно только «крайним немецким захватчикам и насильникам, которые не удовлетворены даже Брест-Литовским миром», и «англо-французским империалистам, которые снова хотят вовлечь Россию в империалистическую бойню». Невзирая на яростные нападки левых эсеров, он по-прежнему обращался к ним с мягким убеждением и пока не возлагал на них ответственность за разжигание
войны. 50
Когда Спиридонова раскритиковала его милитаристский, бонапартистский стиль, он ответил, как бы оправдываясь: «Я сам, товарищи, не любитель военного стиля как такового и привык в жизни и в литературе применять стиль публициста, который я более всего предпочитаю. Но каждая деятельность имеет свои последствия, в том числе и стилистические, и в качестве комиссара по военным и морским делам, который запрещает хулиганью расстреливать наших представителей, я являюсь не публицистом и не могу выражаться в том лирическом тоне, которым говорила товарищ Спиридонова».
Тогда Спиридонова тоже оставила «лирический тон». Эта невысокая, хрупкая женщина взошла на трибуну, чтобы обвинить Ленина и Троцкого в предательстве. «Левые социалисты-революционеры возьмут в руки те же револьверы, те же бомбы, какими они пользовались в борьбе с царскими чиновниками», — угрожала она. Так она предупредила их о восстании, до которого оставалось еще два дня. Садуль оставил яркое описание сцены и того, как по-разному отреагировали на угрозу Ленин и Троцкий:
«Ленин встает. Его странное лицо, похожее на лицо фавна, как всегда, спокойно и насмешливо. Он не перестал и не перестанет смеяться над оскорблениями, нападками и прямыми угрозами, которыми забрасывают его. В этой трагической обстановке, когда он знает, что на кону стоит его дело, его идея, его жизнь, этот громкий смех, непринужденный и искренний, который некоторые находят неуместным, производит на меня впечатление необычайной силы. То и дело... еще более колкому оскорблению на какую-то секунду удается заморозить этот смех, который столь обиден и досаден противнику...
Рядом с Лениным Троцкий тоже пытается смеяться. Но гнев, волнение, возбуждение превращают его смех в гримасу боли. Тогда его оживленное, выразительное лицо гаснет... и исчезает под мефистофельской, наводящей ужас маской. У него нет стальной воли учителя, его холодной головы, совершенного самообладания. И все же он... не так неумолим».
Конечно, Ленину было легче уверенно смотреть в лицо противникам: он с самого начала был твердо убежден, что мир — единственное спасение революции. В искаженном лице Троцкого отражался его внутренний конфликт.
6 июля шумные дебаты были прерваны убийством немецкого посла графа Мирбаха. Убийцы Блюмкин и Андреев, два левых эсера, ответственные работники ЧК, действовали по приказу Спиридоновой, надеясь спровоцировать войну между Германией и
Россией. 51
Сразу же после этого левые эсеры подняли восстание против большевиков. Им удалось арестовать Дзержинского и других начальников ЧК, которые без охраны направились штаб повстанцев. Эсеры заняли почту, телеграф и объявили стоне о свержении ленинского правительства. Но у них не было вождя и плана действия, и через два дня стычек и перестрелок они сдались.
9 июля вновь собрался съезд Советов, и Троцкий доложил о подавлении восстания. Он сказал, что мятежники застигли правительство врасплох. Оно отправило из столицы несколько надежных отрядов сражаться против чехословацкого легиона. Свою безопасность правительство вверило все той же Красной гвардии, состоявшей из левых эсеров, которые и устроили восстание. Единственное, что Троцкий мог выставить против повстанцев, это полк латышских стрелков под командованием Вацетиса, бывшего полковника Генштаба и в недалеком будущем главнокомандующего Красной армией, и революционный отряд австро-венгерских военнопленных под началом Белы Куна, будущего основателя Венгерской коммунистической партии. Но восстание имело почти фарсовый характер, если не с политической, то с военной точки зрения. Повстанцы были бандой смелых, но неорганизованных партизан. Они не смогли скоординировать свою атаку и в конце концов сдались даже не силе, а уговорам большевиков. Троцкий, который как раз налаживал дисциплину в рядах красногвардейцев и партизан и реформировал их отряды в централизованную Красную армию, воспользовался восстанием как объективным уроком, наглядно показавшим правильность его военной линии. И даже тогда он не без сожаления говорил о повстанцах, о том, что вместе с другими защищал их в правительстве. «Какая жалкая игра зарвавшихся ребят!» — сказал он о мятеже, но прибавил, что «такого рода ребятам места
здесь нет». 52
Руководители восстания были арестованы, но амнистированы через несколько месяцев. Лишь несколько из них, те, кто злоупотребил высоким положением в ЧК, были казнены.
Так, пока Троцкий отбивался от упрямого эха своего же страстного протеста против мира, закончился судьбоносный брест-литовский кризис.
Отсканировал и обработал: Бабин Денис
Дойчер И. «Троцкий. Вооруженный пророк. 1879-1921 гг». Часть 2. / Пер. с англ. Т.М. Шуликовой. – М.: ЗАО Центрполиграф, 2006. С.351-408.
По этой теме читайте также: