Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

12. Эпилог

В этой последней главе мы попытаемся ответить на достаточно общие исторические, социологические и политические вопросы, которые были подняты отчасти пародией, отчасти рассмотренными здесь текстами. Мы ограничимся тем, что объясним свою точку зрения, не обосновывая ее в деталях, настаивая на том, что мы не претендуем на какую-то особую компетентность в этих областях. Мы не можем не высказаться по этим вопросам прежде всего для того, чтобы нам не приписали идеи или намерения, которых у нас не было (а мы с этим уже столкнулись) и чтобы показать, что по большому кругу проблем у нас достаточно гибкая позиция.

Одним словом, большинство вопросов касается постмодернизма, который, как предполагается, вытеснил современное рационалистическое мышление. Тем не менее термин «постмодернизм» охватывает целый мир, правда плохо определенный, идей — от искусства и архитектуры до гуманитарных наук и философии — и мы вовсе не хотим затрагивать все эти области[202]. Мы ограничиваемся рассмотрением тех его теоретических аспектов, которые оказали влияние на гуманитарные науки и философию, пристрастив к темным рассуждениям, когнитивному релятивизму, связанному со скептицизмом более широко распространенным, чем научный дискурс, растущему интересу к субъективным верованиям независимо от степени их истинности и той важности, которая придается дискурсу и языку в противовес фактам, на которые те ссылаются (или отметается сама идея существования фактов, на которые можно сослаться).

Отметим сразу, что есть немало идей постмодерна, умеренных по своему выражению, совершенно справедливо корректирующие наивный модернизм (вера в бесконечный и непрерывный прогресс, сциентизм, /152/ культурный европоцентризм и т.д.). Мы подвергаем критике[203] радикальную версию постмодернизма, а также некоторую путаницу в рассуждениях, даже умеренных, заимствованных из радикальной версии. Мы начнем с напряженности, которая всегда существовала между естественниками и гуманитариями и заметно обострилась в последние годы, а также перспектив плодотворного диалога между точными науками и науками гуманитарными. Затем мы рассмотрим вопрос об исторических, в том числе политических, и теоретических источниках постмодернизма и релятивизма. Наконец, мы обсудим их негативное влияние как на культуру, так и на политику.

Во имя настоящего диалога между «двумя культурами»

Наша эпоха, кажется, проходит под знаком междисциплинарности. Нельзя не учитывать преимущества контакта между различными видами знания, несмотря на вызывающую беспокойство утрату точности, связанной с исчезновением специализации. Мы далеки от того, чтобы покончить с взаимодействием физико-математических наук и наук гуманитарных, наша цель — выделить необходимые условия для установления настоящего диалога.

Сначала небольшое отступление. В течение последних лет мы присутствовали при развертывании так называемой «войны наук»[204]. Как можно было придумать такое выражение? Кто воюет и с кем?

Уже давно развитие науки и техники вызывает множество политических и философских споров: о вооружении и ядерной энергии, программе генома человека, социобиологии и многих других. Но эти споры вовсе не являются «войной наук». В действительности в ходе этих споров и специалисты, и неспециалисты высказывают различные разумные позиции, аргументы которых (научные и этические) могут быть разумно восприняты всеми участниками спора, какой бы ни была их специальность.

Однако некоторые недавние направления заставляют опасаться, что начинает происходить нечто иное. Например, ученые гуманитарных наук могут вполне обоснованно почувствовать себя ущемленными из-за идеи заменить традиционные гуманитарные науки нейрофизиологией и социобиологией. А ученые точных наук могут почувствовать /153/ угрозу, когда Фейерабенд говорит о науке как о «особенном суеверии»[205], а некоторые течения в социологии науки создают впечатление, что ставят на одну доску астрономию и астрологию.

Чтобы развеять эти опасения, следует несомненно различать как правило грандиозные намерения исследовательской программы и сравнительно скромные результаты ее осуществления. Многие фундаментальные положения химии основываются сегодня целиком на квантовой механике, то есть на физике. Но это не означает, что химия как самостоятельная дисциплина исчезает (даже если отдельные ее ответвления срастаются с физикой). Точно так же, если однажды биологическое основание нашей жизнедеятельности будет достаточно хорошо изучено, чтобы стать фундаментом наук о человеке, нет никакого основания опасаться, что науки, называемые сегодня «гуманитарными» исчезнут или станут простыми ответвлениями биологии[206]. А естественникам не стоит опасаться трезвого взгляда — исторического и социологического — на научную деятельность, если удастся избежать эпистемологической путаницы.

Поэтому не будем принимать во внимание «войну наук» и попробуем прояснить те выводы, касающиеся гуманитарных наук и их взаимоотношений с точными науками, к которым мы пришли в ходе чтения собранных здесь текстов.

1. Знать, о чем говоришь.

Если хотят говорить о точных науках (но вовсе не обязательно это делать), то следует серьезно собрать информацию и избегать говорить непонятно что о научном дискурсе или эпистемологии точных наук. Это банальное замечание, но мы наглядно показали, что оно часто игнорируется.

Философское осмысление содержания этих наук, конечно, обосновано. Ученые сами используют множество понятий, еще не совсем ясных, как, например, понятие закона, объяснения или причинности. И философское исследование этих понятий будет, разумеется, полезным. Но, чтобы говорить о предмете, надо хорошо знать эти научные теории[207], вместо того, чтобы целыми страницами излагать свое собственное непонимание (как, например, Бергсон и некоторые его последователи). /154/

2. Всё то, что непонятно, не всегда глубоко.

Следует различать те дискурсы, сложность которых связана с изучаемым предметом, и те, которые за сложностью предмета скрывают собственную пустоту и банальность. Правда, это свойственно не только для гуманитарных наук. Есть множество статей по физике или математике, которые написаны более сложным языком, чем это необходимо. Часто нелегко определить тип встречающихся затруднений, авторы, обвиняемые в использовании непонятного языка, часто отвечают, что работы в области точных наук тоже написаны специальным языком, овладеть которым можно лишь после долгих лет занятий. Нам, тем не менее, кажется, что можно попытаться разобраться с этими двумя видами затруднений. Во-первых, в случае обоснованных затруднений всегда можно объяснить, с помощью более простых терминов, на определенном уровне, какие именно феномены имеет в виду теория, какие основные результаты получены и какие самые сильные аргументы можно привести в ее пользу[208]. Во-вторых, можно указать путь, возможно долгий, к более глубокому усвоению предмета. В то время как сталкиваясь с некоторыми непонятными рассуждениями, у нас возникало впечатление, что нам предлагается достичь такого понимания наскоком или посредством переживания, сходного с откровением[209]. Нельзя не вспомнить слова о новом платье голого короля[210].

3. Наука не «текст».

Точные науки не являются источником метафор, готовых к употреблению в гуманитарных науках. Можно попытаться выделить из научной теории основные «темы» и резюмировать их в нескольких словах, таких, как «неопределенность», «непрерывность», «хаос» или «нелинейность», а затем проанализировать их на вербальном уровне. Однако научные теории не похожи на романы: их термины имеют точный смысл, который отличается от их обыденного смысла и который образуется лишь внутри теоретико-экспериментального комплекса. Если они используются в тех же целях, что и метафоры, то все легко оборачивается бессмыслицей[211]. /155/

4. Не имитировать точные науки.

У гуманитарных наук есть свои собственные методы и никто не обязан следовать за «сменой парадигмы» (реальной или воображаемой) в физике или биологии. Если законы физики на уровне атома всегда выражены с помощью языка теории вероятности, то это не означает, что детерминистские теории не могут применяться (с большим приближением) на других уровнях, например, в механике жидкостей и иногда (еще более приблизительно) даже по отношению к некоторым социальным или экономическим феноменам. И наоборот, даже если бы все фундаментальные физические законы были бы детерминистскими, наше невежество заставило бы нас ввести большое число вероятностных моделей для изучения феноменов на других уровнях, например, газов или обществ. Более того, даже если встать на позицию философского редукционизма, это останется на уровне принципов. На практике же окажется, что молекулы жидкости и мозг отделены друг от друга столь большими порядками, что модели и методы исследования одних и других сильно различаются и нет необходимости устанавливать прямую связь между ними. Иначе говоря, тип исследования в каждой области должен зависеть от специфики изучаемого предмета. В конце концов, психологам не нужно обращаться к квантовой механике, чтобы утверждать, что в области их науки «наблюдение аффицирует наблюдаемого»; это просто, каким бы ни было поведение электронов и атомов.

Более того, даже в физике есть столько явлений, до конца не понятых, по крайней мере, на данный момент, что нет никаких оснований копировать точные науки при изучении комплексных проблем гуманитарных наук. Совершенно обосновано обращение к интуиции и литературе, чтобы найти не научную форму понимания тех аспектов человеческой деятельности, которые ускользают от более точного понимания.

5. Не использовать аргумент авторитета.

Если гуманитарные науки хотят использовать несомненные достижения точных наук, они вместо того, чтобы экстраполировать специальные понятия последних, могли бы заимствовать все лучшее из их методологических принципов: в первую очередь оценивать достоверность суждения исходя из фактов и из рассуждений, на которых оно основывается, а не из личности и из качеств человека, который его высказывает.

Мы настаиваем на том, что речь здесь идет о принципах, и в точных науках случается, и довольно часто, что на практике их частично или полностью игнорируют: ученые — живые люди и не равнодушны /156/ ни к феноменам моды, ни к заискиванием перед гениями. Тем не менее, то, что можно было бы назвать «эпистемологией Просвещения», завещало нам полностью обоснованную недоверчивость как по отношению к интерпретации священных текстов (и не религиозные в обычном значении слова тексты могут хорошо играть эту роль), так и по отношению к аргументу авторитета.

Мы познакомились в Париже со студентом, он блестяще закончил обучение физике и увлекся философией и, в частности, Делезом. Он пытался понять Различие и повторение. Прочитав математические фрагменты, которые мы критикуем, он признал, что не понимает, к чему клонит Делез. Однако из-за репутации глубины этого философа он не мог решиться признать, что если даже он сам после серьезного изучения дифференциального и интегрального исчислений не понимает эти тексты, то это скорее всего потому, что они ничего не значат. Нам кажется, что этот эпизод должен был, наоборот, заставить его быть более критичным по отношению к оставшейся части произведения Делеза.

6. Не смешивать скептицизм научный и радикальный.

Следует тщательно разделять эти два типа критики науки: та, что критикует отдельно взятую теорию, исходя из специфичных аргументов, и та, что в том или ином виде повторяет традиционные аргументы радикального скептицизма. Первая бывает интересной, но может быть опровергнута, а вторые неопровержимы, но не интересны (потому что универсальны). Главное — не перепутать аргументы: если есть желание заниматься наукой, будь то физика или социальная наука, следует оставить радикальные сомнения в отношении логики или возможности познать мир посредством опыта. Конечно, всегда можно усомниться в какой угодно отдельно взятой теории. Но для подкрепления этих сомнений аргументы общего скептицизма совершенно неуместны, именно вследствие их общего характера.

7. Не формулировать провокационных тезисов.

Мы видели немало провокационных текстов, которые можно проинтерпретировать двумя различными способами: как верное, но сравнительно банальное утверждение или как радикальное, но явно ложное утверждение. Мы не можем заставить себя не думать, что во многих случаях это обдуманные провокации. Действительно, они дают определенное преимущество в интеллектуальных состязаниях: радикальная интерпретация может служить привлечению сравнительно неискушенных читателей и слушателей; а если ее абсурдность очевидна, всегда можно ответить, что произошло недоразумение, и согласиться на банальную интерпретацию. /157/

Как мы дошли до этого?

В спорах, которые последовали за публикацией розыгрыша, нас часто спрашивали: почему и как распространились течения, которые мы критикуем? Речь идет о достаточно сложном вопросе социологии и истории идей, по которому у нас нет определенного мнения. Мы хотим представить на суд читателя несколько идей, настаивая на предположительности этих замечаний, а также на их неполном характере (наверняка есть другие элементы, которые мы недооценили или о которых мы не подумали). И как всегда в такого рода комплексном социальном феномене причины разной природы перемешаны. Мы ограничимся в этом разделе собственно академическими факторами, а факторы политической природы рассмотрим в следующем.

1. Забвение эмпирического.

В течение долгого времени считалось хорошим тоном разоблачать эмпиризм; и если под «эмпиризмом» понимать определенный метод, позволяющий выводить теории из фактов, то мы можем лишь поддержать его. Научная деятельность всегда предполагала сложное взаимодействие между наблюдением и теорией, и ученые уже давно знают об этом[212]. А то, что называют «эмпирической» наукой является карикатурой из дурных школьных учебников.

Однако приходится доказывать наши теории физического или социального мира тем или иным способом; и, если отбросить априоризм, аргумент авторитета и ссылки на священные тексты, у нас не остается в качестве метода ничего, кроме конфронтации теорий с наблюдениями и экспериментами. Вовсе не обязательно быть последователем Поппера, чтобы согласиться с тем, что любая теория, чтобы ее приняли всерьез, нуждается в подкреплении эмпирическими аргументами.

Некоторые из приведенных текстов полностью игнорируют эмпирический аспект науки и концентрируют свое внимание исключительно на теоретическом формализме и языке. При чтении этих текстов создается впечатление, что рассуждение приобретает научный характер тогда, когда оно выглядит последовательным, даже если оно никогда не проходило эмпирическую проверку. Или, более того, что для того, чтобы продвинуться в исследовании, достаточно прилепить к проблемам математические формулы.

2. Сциентизм в гуманитарных науках.

Этот второй пункт может показаться странным: ведь сциентизм — удел физиков и биологов, стремящихся «все» свести к движущейся материи и /158/ естественному отбору или ДНК? И да, и нет. Определим в целях дискуссии сциентизм как иллюзию того, что упрощенные, но так называемые «объективные» или «научные» методы могут позволить решить слишком сложные проблемы (безусловно, возможны другие определения). Когда поддаешься подобным иллюзиям, постоянно наталкиваешься на другую проблему — важные стороны реальности оказываются забыты просто потому, что они не включены в установленные a priori рамки. Есть множество примеров сциентизма в гуманитарных науках: можно вспомнить, среди прочих, о некоторых течениях бихевиоризма, психоанализа и марксизма[213]. Основываются часто на идеях, уже имеющих вес в данной области, и вместо того, чтобы попытаться их проверить и соответствующим образом исправить, принимают без всякой критики.

К сожалению, сциентизм часто путают — как его сторонники, так и противники — с научной установкой. В этом случае вполне оправданное противодействие сциентизму в гуманитарных науках часто уступает место ничем неоправданному противодействию научной установке как таковой. Например, во Франции после мая 1968 года противодействие сциентизму в некоторых, прежде всего догматических, вариантах структурализма и марксизма стало одним из тех факторов (среди многих других), которые способствовали возникновению постмодернизма («недоверие в отношении метарассказов», воспроизводя знаменитое высказывание Лиотара[214]).

Комбинируя отказ от эмпиризма и значительную дозу научного догматизма, можно прийти к еще более вредным измышлениям, и мы нашли тому массу примеров. Но можно также впасть в некоторое уныние: раз тот или иной метод (упрощенный), в который догматически верили, не работает, значит вообще ничего не работает, познание вообще невозможно или субъективно и т.д. Таким образом мы легко переходим от атмосферы 60-70-х годов к постмодернизму. Но недостаточно указать на источник проблемы.

«Общая программа» в социологии науки, парадоксальным образом, — одна из последних трансформаций научной установки в гуманитарных науках. Верить, что можно объяснить содержание научной теории без привлечения, хотя бы частично, логики научной деятельности, означает a priori исключить элемент реальности и, по нашему мнению, ipso facto лишить себя возможности эффективно понять феномен. Разумеется, всякая научная работа должна предусматривать упрощения и допущения; и применение «общей программы» было бы обосновано, /159/ если были бы представлены эмпирические или логические аргументы, которые убедили бы, что факторы, которым не придается значения, действительно имеют незначительное (или нулевое) воздействие на изучаемые феномены. Но мы не найдем таких аргументов; принцип задан а priori. На самом деле, необходимость выдается за добродетель: так как изучение внутренней логики точных наук тяжело дается социологу, объявляется, что игнорировать его – «научно». Это похоже на попытку собрать головоломку, зная, что половина фрагментов отсутствует.

В конце концов, мы верим, что научная установка, понятая широко — как признание ясности и логической последовательности теории, а также их противостояния фактам — так же существенна для гуманитарных наук, как и для точных. Но следует быть осторожным по поводу претензий гуманитарных наук на научность, и это относится к течениям, доминирующим сегодня в экономике, социологии и психологии. Просто проблемы, изучаемые гуманитарными науками, — чрезвычайно широкие, а эмпирические аргументы, их обосновывающие, — часто достаточно слабые.

3. Престиж точных наук.

Нет никаких сомнений в том, точные науки чрезвычайно престижны, в том числе и для их разрушителей, прежде всего из-за их теоретических и практических успехов. Очевидно, что иногда ученые злоупотребляют этим престижем, выказывая неоправданное чувство превосходства. Более того, достаточно часто ученые в популярных изданиях высказывают слишком спекулятивные идеи так, как будто они уже доказаны, или переносят результаты вне того контекста, в котором они были подтверждены. Наконец, есть досадная тенденция видеть в каждой новации «радикальную концептуальную революцию». Все это вместе взятое дает интересующейся публике искаженную картину научной деятельности и вносит свою лепту в усиление постмодернистских тенденций. Но предполагать, что философы, психологи и социологи беззащитны перед учеными и злоупотребления, раскрытые в этой книге, неизбежны, означает принимать их за детей. Очевидно, что никто, и тем более, никто из ученых, не заставляет Лакана или Делеза рассуждать так, как они это делают. Можно совершенно спокойно быть психологом или философом и, или говорить о естественных науках со знанием дела, или не говорить о них вообще и заниматься другими вещами.

4. «Естественный» релятивизм в гуманитарных науках.

Во многих ответвлениях гуманитарных наук, прежде всего антропологии, некоторая релятивистская установка методологически естественна, в частности, когда изучаются вкусы и обычаи: антрополог стремится /160/ понять их роль в данном обществе и вряд ли он что-то выиграет от того, что будет привлекать в исследовании свои собственные эстетические предпочтения. Так же, как когда он изучает некоторые когнитивные аспекты, например, способ, которым космологические воззрения определенной культуры функционируют в рамках ее социальной организации, его не интересует специально задача узнать, верны или нет эти воззрения[215].

Но эта разумная методологическая установка часто влечет за собой, вследствие путаницы в языке и мысли, радикальный когнитивный релятивизм, признание идеи, согласно которой современные научные теории являются лишь мифами или наррациями среди прочих. Это приводит к смешению психологических и социальных ролей системы мышления с ее познавательной ценностью и игнорированию силы эмпирических аргументов, которые могут приводиться в пользу одной или другой системы.

Вот пример такого смешения: существует по крайней мере две точки зрения на происхождение американских индейцев. Общепринятая теория, основанная на многочисленных археологических находках, состоит в том, что их предки пришли из Азии. Но некоторые индейские мифы о сотворении мира полагают, что их предки всегда жили в Америке, по крайней мере со времени их переселения из подземного мира, населенного духами. Британский антрополог Роже Анион, работавший в племени Зуни, в репортаже в Нью-Йорк Тайме (22 октября 1996) заявил, что «наука — лишь один из способов познания мира среди прочих. {...} { Видение мира зуни} столь же правомерно, как и археологическая точка зрения на предысторию».

Высказывания Аниона, может быть, были неверно переданы журналистом, но такого рода утверждения не являются редкостью. Что бы это значило? Мы имеем дело с двумя теориями, которые противоречат друг другу. Как они обе могут быть правомерными[216]? В /161/ принципе, они могли бы быть обе ложными (но это не то, что обычно понимают под выражением «обе правомерны»). Антрополог, вероятно, запутался, смешав свои культурологические симпатии со своими теориями. Но никакой аргумент не может оправдать подобную установку. Мы можем успешно защищать законные требования тех, кто пережил один из худших геноцидов в истории, не принимая их мифов о сотворении мира. Более того, релятивистская позиция слишком снисходительна: она рассматривает комплексное общество как будто речь идет о монолитном целом, пренебрегает разделяющими его конфликтами, и ведет себя так, как будто его представители-мракобесы являются его единственными законными глашатаями.

5. Традиционное философско-литературное образование.

Мы вовсе не хотим критиковать это образование как таковое; в самом деле, оно несомненно соответствует поставленным перед ним задачам. Тем не менее, оно, имея дело с научными текстами, может стать помехой — по двум причинам, которые лучше иметь в виду.

Прежде всего в литературе и даже в философии автор и дословность текста имеют значение, которого у них нет в науке. Можно хорошо изучить физику, не читая Галилея, Ньютона или Эйнштейна, а биологию, не читая Дарвина[217]. В расчет берутся теоретические и фактичные аргументы этих авторов, а не слова, которые они использовали. В то же время их идеи могут быть существенно видоизменены и даже преодолены последующим развитием их дисциплины. Между тем, личные качества ученых не существенны для науки: мистицизм и алхимия Ньютона имеют значение для истории науки и человеческой мысли, но не для физики.

Вторая проблема связана с привилегированным положением теории по отношению к практике, связанным с привилегированным, в свою очередь, положением текста. Связь между научной теорией и ее экспериментальным подтверждением часто является чрезвычайно сложной и опосредованной. Следовательно, философ (да и мы тоже) скорее будет рассматривать научные теории под собственным, исключительно концептуальным, углом зрения. Но проблема возникает как раз потому, что в расчет не берется эмпирический аспект, и тогда научный дискурс, действительно, становится «мифом» или «наррацией» среди прочих. /162/

И какова роль политики во всем этом?

Это не мы владеем вещами, а, кажется, они владеют нами. Эта видимость сохраняется потому, что некоторые люди, исходя из существующего положения вещей, владеют другими людьми. Мы освободимся от сил природы только тогда, когда освободимся от человеческого насилия. Если мы, в своем человеческом качестве, хотим воспользоваться нашим знанием о природе, то нам следует дополнить наше знание природы знанием человеческого общества.

Бертольд Брехт (1972 {1939–1940}, с.515-516)

Истоки постмодернизма не являются чисто интеллектуальными. Философский релятивизм, а также работа некоторых проанализированных здесь авторов были своеобразным образом втянуты внутрь тех политических тенденций, которые можно определить в широком смысле как левые или прогрессистские. Кроме того, так называемая «война наук» часто рассматривается как политический конфликт между «прогрессистами» и «консерваторами»[218]. Разумеется, в отдельных правых политических движениях существует длинная антирационалистическая традиция, но в случае с постмодернизмом — это одновременно и ново, и удивительно — антирационалистическая мысль захватила многих левых[219]. Мы попытаемся проанализировать, как эта социологическая связь была установлена, и объяснить, почему она нам кажется следствием определенной путаницы. Мы сознательно ограничимся анализом ситуации в Соединенных Штатах, где связь между постмодернизмом и некоторыми левыми политическими тенденциями особенно очевидна. Возникает искушение сравнить эту ситуацию с ситуацией во Франции в семидесятые годы, но аналогия была бы поверхностной.

Заметим прежде всего, что при обсуждении собрания идей, вроде постмодернизма, с политической точки зрения, следует тщательно отличать друг от друга их действительную интеллектуальную ценность, объективную политическую роль, которую они играют, и субъективные /163/ причины, исходя из которых одни люди защищают их, а другие их критикуют. Следует также стараться не смешивать существование логической или рациональной связи между различными идеями и существование социологической связи между ними. Так, часто бывает, что заданная социальная группа разделяет две идеи, или два собрания идей, А и В. Предположим, что А относительно правомерна, а В — гораздо меньше, и нет настоящей логической связи между ними. Люди, представляющие часть данной социальной группы, попытаются узаконить В, ссылаясь на правомерность А и существование социологической связи между А и В. И наоборот, их противники попытаются дискредитировать А, используя неправомерность В и ту же самую социологическую связь[220].

Существование такой связи между левыми и постмодернизмом составляет, на первый взгляд, серьезный парадокс. В течение большей части двух последних столетий левые самоопределялись в ходе битвы науки с мракобесием: они решили, что рациональное мышление и объективный анализ природной и социальной реальности являются основными инструментами для победы над мистификациями, тем не менее действительно привлекательными, которые распространялись власть предержащими. Но в течение последних двадцати лет большое число левых интеллектуалов, особенно в Соединенных Штатах отвернулись от этого наследия Просвещения и примкнули к той или иной форме когнитивного релятивизма. Мы спрашиваем себя о причинах этого исторического поворота.

Мы различаем три типа интеллектуальных и социологических источников, связанных с возникновением постмодернизма в рядах левых[221].

1. Новые социальные движения.

В шестидесятые годы появились «новые социальные движения» — антирасистские, феминистские, гомосексуальные и другие. Они боролись против тех форм угнетения, которые явно недооценивали традиционные левые. Некоторые направления этих движений совсем недавно пришли к тому выводу, что та или иная форма постмодернизма является философией, наиболее адекватно отвечающей их чаяниям.

Одна из привлекательных черт постмодернизма — кажется, что он подводит философскую базу под политику различия и тем самым обосновывает уважение к другим культурам и образам жизни. Всегда заманчиво взять за основание социополитической теории общую философскую или историческую схему, так как философия престижна и ее положения носят вневременной характер. Но следуют этому приему /164/ одновременно и чересчур, и недостаточно. Чересчур, потому что стремятся установить больше, чем это необходимо. И недостаточно, потому что обосновать великие философские системы из-за их всеобщности гораздо труднее, чем конкретные политические или социальные идеи. Стремясь их представить как следствие великих принципов, выбирают основание, прочность и универсальность которого иллюзорны. Например, можно защитить многие из феминистских требований или прав гомосексуалистов без того, чтобы ссылаться на общую теорию «различий», которую труднее обосновать, чем сами требования. Более того, неясность и субъективизм дискурса постмодерна интеллектуально ослабляют движения, которые берут его на вооружение. На наш взгляд, «новые социальные движения» могут найти для своих законных требований более твердое основание в широкой демократической и рациональной традиции эгалитаризма, идущей из Просвещения.

2. Политическое отчаяние.

Другим источником постмодернистских идей является, кажется, уникальная в истории левых ситуация общей безнадежности и дезориентации. «Реальный социализм» растворился, социал-демократические партии исповедуют политику нео-либерализма, и политические движения третьего мира, которые привели свои страны к независимости, в основном отказываются от всякой попытки автономного развития. Одним словом, самый последовательный либерализм кажется не достижимым в наше время горизонтом. Никогда идеалы справедливости и равенства не казались столь утопичными. Не вдаваясь в анализ этой ситуации (и тем более не предлагая решений), нетрудно понять, что она влечет за собой настроение отчаяния, которое отчасти выражается в постмодернизме. Ноам Хомский, американский лингвист и политический деятель, хорошо описывает эту эволюцию[222]:

Если вы говорите себе: «да ладно, слишком трудно изучать серьезные проблемы», есть множество способов избежать этого. Один из них — гоняться за химерами, не имеющими реального значения. Другой способ сделать это заключается в том, чтобы присоединиться к академическим культам, отрезанным от всякой реальности и позволяющим не сталкиваться с миром, каков он есть. Это частое явление, включая и левых. Во время поездки по Египту несколько недель тому назад я видел удручающие примеры. Я должен был говорить, о международных проблемах. Там очень живое и образованное интеллектуальное сообщество, очень мужественные люди, отсидевшие годы в тюрьмах Нассера, замученные почти что до смерти, и вышедшие оттуда, продолжая бороться. Но теперь в третьих странах в целом преобладает безнадежность и отчаяние. В местной образованной, имеющей связи с Европой, среде это проявлялось в полном погружении в /165/ последние безумства парижской культуре и концентрации исключительно на них. Например, даже в исследовательских институтах по стратегическим проблемам, когда я рассказывал о современной ситуации, слушатели хотели, чтобы все излагалось на жаргоне постмодерна. Вместо того, чтобы расспрашивать меня подробнее об американской политике или о Среднем Востоке, месте, где они живут, — это казалось слишком грязным и неинтересным — они хотели знать, как современная лингвистика строит новую парадигму дискурса о международных отношениях, который заменит постструктуралистский текст. Их интересовало это. Вовсе не то, что открывали израильские правительственные архивы в области внутреннего планирования. Это, действительно, гнетущая ситуация. (Хомский 1994b, с.163–164).

Это бегство вперед забивает последний гвоздь в гроб идеалов прогресса; мы скромно предлагаем хотя бы глоток воздуха в надежде на то, что труп однажды восстанет.

3. Наука как доступная мишень.

В этой атмосфере общего отчаяния можно попробовать бороться с чем-то, что достаточно тесно связано с господствующей властью, чтобы не вызвать симпатии, но достаточно слабо, чтобы стать более или менее достижимой мишенью (концентрация власти и денег — вне досягаемости). Лучше всего отвечает этим условиям наука и это отчасти объясняет те нападки, объектом которых она становится. Чтобы проанализировать эти нападки, следует различать по крайней мере четыре разных значения слова «наука»: интеллектуальный прием для рационального познания мира, данное множество знаний, социальный институт, и наконец, теоретическая база технологии (с которой ее часто путают). Аргументы, правомерные по отношению к науке, понятой в одном из этих значений, часто воспринимается как аргумент против науки в другом значении. Таким образом, несомненно, что наука как социальный институт связана с экономической и военной властью и роль, которую она играет, подчас одиозна. Так же верно, что технология приводит к смешанным — а иногда явно губительным — результатам и редко дает чудесные решения, которые нам постоянно обещают ее наиболее восторженные защитники[223]. С другой стороны, наука, понимаемая как множество знаний, всегда на грани банкротства, и ошибки ученых часто являются результатом разного рода социальных, политических или религиозных предубеждений. Мы восприимчивы к разумной критике науки, взятой в этих значениях. Эта критика, по крайней мере та, что наиболее убедительна, как правило пользуется следующим приемом: сначала, используя научные аргументы, показывается, что критикуемое /166/ исследование ошибочно; во втором подходе стремятся определить, как идеологические, обычно неосознанные, предубеждения исследователя ввели его в заблуждение. Есть искушение сразу перейти ко второму этапу, но в этом случае критика во многом теряет свою силу.

К сожалению, в некоторых случаях критика не ограничивается только худшей стороной науки (милитаризм, сексизм и т.д.) и направлена на лучшее, а именно на стремление рационально познать мир и научный метод в широком смысле слова[224]. Надо быть наивным, чтобы поверить в то, что реально установка постмодерна направлена против рационального мировоззрения. Более того, эта сторона — доступная мишень, так как нетрудно найти большое число сторонников, когда критикуешь рациональность как таковую: все те, а их немало, кому свойственны суеверия, традиционные (например, религиозный интегризм) или New Age[225]. Если прибавить к этому частую путаницу между наукой и технологией, то получим достаточно популярную, но вряд ли успешную критику.

Все те, кто обладает политической или экономической властью, предпочли бы критику науки или технологии как таковых, так как эта критика способствует созданию культа властных отношений, в которых нет ничего рационального, но на которых зиждется власть. Кстати, левые постмодернисты, взявшись за рациональность, сами лишают себя мощного инструмента критики действующего социального порядка. Хомский отмечает, что в недалеком прошлом,

Левые интеллектуалы активно участвовали в оживленной жизни пролетарской культуры. Некоторые пытаются восполнить классовый характер учреждений культуры образовательными программами для рабочих или популяризаторскими изданиями, полностью успешными, по математике, естественным наукам и другим предметам. Но следует констатировать, что сегодня наследники левых часто пытаются лишить трудящихся этих инструментов эмансипации, сообщая нам, что «проект энциклопедистов» мертв, что мы должны отказаться от «иллюзий» науки и рациональности — сообщение, которое обрадовало бы сердца власть имущих, всегда готовых монополизировать эти инструменты для собственных нужд. (Хомский 1994а, с. 325-326)

В заключение рассмотрим субъективные основания тех, кто противостоит постмодернизму. Их достаточно сложно анализировать и об осторожности такого размышления предупреждает реакция, последовавшая /167/ за публикацией розыгрыша. С одной стороны, немало людей просто задеты высокомерием постмодерна, пустой болтовней и существованием интеллектуального сообщества, в котором все повторяют фразы, которые никто не понимает. Очевидно, мы разделяем, с некоторыми оговорками, эту установку.

Но другая, нешуточная, реакция хорошо иллюстрирует смешение социологических отношений с логическими отношениями. Например, Нью-Йорк Таймс представил «дело Сокала» как противостояние консерваторов, которые верят в объективность, и «гошистов», которые ее отрицают. Очевидно, что ситуация гораздо сложнее. Все гошисты не отрицают объективность и, более того, нет простой логической связи между эпистемологическими и политическими позициями[226]. Другие комментарии связывают это дело с нападками на «мультикультурализм» и «политкорректность». Подробное обсуждение этих вопросов завело бы нас слишком далеко, но подчеркнем, что мы вовсе не отбрасываем открытость другим культурам или признание меньшинств, которые в ходе подобных нападок как правило становятся посмешищем.

Почему это необходимо?

Понятие «истины», истолкованное как зависящее от фактов, выходящих за границы человеческого контроля, было одним из тех путей, которыми философия до сих пор прививала необходимую скромность. Когда это ограничение нашей гордыни будет устранено, то будет сделан следующий шаг по направлению к своего рода сумасшествию — отравлению властью, которое с Фихте вторглось в философию и к которому предрасположены, философы они или нет, современные люди. Я убежден, что это отравление является в наше время самой большой опасностью и всякая философия, которая способствует ему, даже не намеренно, увеличивает опасность широкого социального бедствия.

Бертран Рассел, История западной философии (1961, с. 782)

Зачем нам тратить время на разоблачение этих уловок? Представляют ли собой постмодернисты настоящую опасность? Для точных наук — определенно нет, во всяком случае, в данный момент. Проблемы, с которыми сталкиваются эти науки скорее связаны с финансированием исследований и угрозой их единству, возникающей из-за прогрессирующего уменьшения доли общественного финансирования по отношению /168/ к частному. Но постмодернизм не имеет никакого отношения к этому. От разлагающего влияния модной сегодня бессмыслицы страдают прежде всего гуманитарные науки, когда языковые игры изгоняют критический и строгий анализ социальной реальности.

Тройное негативное влияние постмодернизма: потеря времени в гуманитарных науках, культурологическая путаница, ведущая к мракобесию, и ослабление политики левых сил.

Во-первых, дискурс постмодерна в виде текстов, которые мы цитируем, функционирует среди других в качестве ловушки, в которую попадают многие гуманитарные науки. Никакое исследование, касается ли оно мира природы или человека, не может развиваться на концептуально запутанном и коренным образом отстраненным от эмпирических данных основании.

Можно было бы возразить, что авторы процитированных здесь текстов не оказывают реального воздействия на исследовательскую работу потому, что, говоря начистоту, их несерьезность хорошо известна в академических кругах. Это верно лишь отчасти: по-разному у разных авторов, в разных странах, в разных областях исследования и в разные периоды. Например, работы Барнса-Блура и Лятура оказали определенное влияние на социологию науки, хотя оно никогда не было определяющим. То же можно сказать в отношении Лакана в психологии, в отношении Делеза в философии и в отношении Иригарэй в women’s studies.

Более серьезным, по нашему мнению, является пагубное воздействие отказа от ясного мышления на образование и культуру. Студенты учатся повторять и выстраивать рассуждения, в которых они мало что понимают. Став экспертами в искусстве манипулирования ученым жаргоном, они даже могут сделать университетскую карьеру[227]. В конце концов, одному из нас удалось, после трех месяцев обучения, освоить постмодернистский язык достаточно хорошо для того, чтобы опубликовать статью в престижном журнале. Как совершенно справедливо заметила американская комментаторша Катя Поллитт, «комический аспект инцидента с Сокалом состоит в том, что он утверждает, что сами постмодернисты по-настоящему не понимают того, что пишут их коллеги и что они перемещаются по тексту от одного знакомого имени или слова к другому, как лягушка, перепрыгивающая болотистый пруд по кувшинкам»[228]. В конечном счете, обдуманно невразумительные рассуждения и сопутствующая им интеллектуальная бесчестность отравляют /169/ часть интеллектуальной жизни и усиливают и без того распространенный среди населения примитивный антиинтеллектуализм.

Развязность по отношению к научной точности, которую мы находим у Лакана, Кристевой, Бодрийара, или Делеза, была популярна во Франции в 70-е годы, но сейчас, без сомнения, немного устарела. Однако этот способ мыслить распространился в 80-е и 90-е годы за пределы Франции, в основном в англосаксонские страны. И наоборот, когнитивный релятивизм развивался, начиная с 70-х годов в англосаксонских странах (вспомним, например, начало «общей программы») и позже появился во Франции.

Эти два пути концептуально различны и можно рассматривать их вместе или по одному, безотносительно к другому. И все же они не напрямую, но связаны друг с другом: если в научном дискурсе можно творить что угодно, или почти что угодно, то как можно принимать его всерьез? И точно так же, если мы признаем релятивизм, то произвольные комментарии к научным теориям кажутся вполне правомерными. Релятивизм и развязность взаимно усиливают друг друга.

Но самые серьезные культурологические последствия релятивизма связаны с его применением в гуманитарных науках. Английский историк Эрик Хобсбаум красноречиво разоблачает

рост интеллектуальной моды на «постмодерн» в западных универитетах, особенно на факультетах литературы и антропологии, которая предписывает считать интеллектуальными конструкциями все «факты», претендующие на объективность. Итак, нет ясного различия между фактами и фикцией. Но на самом деле оно есть, и для историков, точно так же как и для самых воинствующих антипозитивистов, абсолютно необходимо иметь возможность различать одно и другое. (Хобсбаум 1993, с.63).

Хобсбаум продолжает, показывая, как точная работа историка позволяет отбросить мифы, использованные реакционными националистами в Индии, Израиле, на Балканах и других местах, и как постмодернистская установка разоружает нас пред лицом этих угроз.

В тот час, когда суеверие, мракобесие и националистический и религиозный фанатизм чувствуют себя замечательно, по крайней мере безответственно обращаться с легкостью с тем, что исторически было единственным заслоном перед этим безумием, а именно рациональное мировоззрение. Содействие мракобесию наверняка не является задачей постмодернистских авторов, но оно является неизбежным следствием их деятельности. /170/

Наконец, для нас и для всех политически левых постмодернизм имеет свои негативные последствия. Во-первых, сосредоточение на языке и элитарность, связанная с употреблением претенциозного жаргона, способствуют тому, чтобы загнать интеллектуалов в рамки стерильных споров и изолировать их от общественных движений, которые происходят за стенами их башни из слоновой кости. Развитые студенты по прибытии в американские университетские городки могут легко сбиться с пути мыслью о том, что самое передовое сегодня (даже политически) — это радикальный скептицизм и дискурсивный анализ. Во-вторых, стойкое существование путаных идей и невразумительных рассуждений среди определенной части левых может дискредитировать все левое движение; и правые не упускают случая демагогически воспользоваться этой возможностью[229].

Но самая важная проблема — это то, что уже всякая возможность социальной критики, которая могла бы задеть тех, кто не согласен, логически невозможна из-за принятой позиции субъективизма[230]. Если любой дискурс — рассказ или наррация и если никакой дискурс не является объективным или более достоверным, чем другой, тогда следует признать худшие расистские и сексистские предубеждения и самые реакционные социально-экономические теории «одинаково правомерными», по крайней мере как описание или как анализ реального мира (если предположить, что признается существование последнего). Очевидно, релятивизм является исключительно слабым основанием для развертывания критики установленного общественного строя.

Если интеллектуалы, в особенности те, кто слева, хотят внести свой положительный вклад в развитие общества, они могут это сделать, проясняя существующие идеи и демистифицируя господствующие дискурсы, не прибавляя собственные мистификации. Мышление не становится «критическим» просто присваивая себе это название, а в силу своего содержания.

Само собой разумеется, интеллектуалы склонны преувеличивать значимость их влияния на культуру, и мы хотим попробовать не попасться на этом. Тем не менее мы думаем, что идеи университетских кругов имеют культурологические последствия за пределами академической среды. Бертран Рассел, конечно, преувеличивает, разоблачая последствия социальных злоупотреблений путаницы в мышлении и субъективизма, но его опасения не безосновательны. /171/

Наконец. Вспомним, что давным-давно, в одной стране мыслители и философы вдохновлялись науками, размышляли и писали ясно, пытались понять природу и общество, старались распространить эти знания среди своих сограждан и подвергали критике несправедливость общественного строя. Это была эпоха Просвещения и страна — Франция.{a}

{a}Этот абзац заканчивает основной текст французского оригинала, но его нет в английском варианте. Нижеследующий дополнительный раздел завершает англоязычное издание. (Примечание перев.)

Что дальше?

«Призрак бродит по интеллектуальным кругам США: призрак Левого Консерватизма». Так гласило объявление о предстоящей конференции в Калифорнийском Университете Санта-Круз, где мы и некоторые другие были подвергнуты критике за нашу оппозицию «антифундаменталистским {то есть постмодернистским} теоретическим работам» и — о, ужас — за нападки на процесс выработки консенсуса … основанных на определениях реального». Мы были обличены как социально консервативные марксисты, пытающиеся отодвинуть на обочину (маргинилизировать) политику феминизма, геев и расовой справедливости, и как комментаторы Раша Лимбау, восстанавливающие ценности американских правых.[231] Могут ли эти страшные обвинения обозначить, хотя бы в такой крайней форме, что происходит с постмодернизмом?

На протяжении всей книги мы отстаивали ту идею, что есть такая вещь, как данность и что факты что-то значат. Однако на многие вопросы из числа жизненно важных — особенно те, которые касаются будущего — не может быть окончательного ответа на основе данности и логики, и они подталкивают людей к (более или менее обоснованной) спекуляции. Нам бы хотелось закончить эту книгу нашей собственной небольшой спекуляцией по поводу будущего посмодернизма. Как мы уже неоднократно подчеркивали, постмодернизм представляет собой достаточно сложное собрание (паутину) идей — с одной только тонкой логической связью между ними — которое трудно охарактеризовать точнее, чем неопределенным Zeitgeist. Тем не менее, нетрудно найти корни этого Zeitgeist и они уходят назад в начало 1960-х годов: вызов Куна эмпиристской философии науки, критика Фуко гуманистических философии истории, крушение иллюзий, связанных с великими схемами политических преобразований. Как все новые интеллектуальные течения, постмодернизм на ранней стадии своего существования столкнулся с сопротивлением старой гвардии. Но у новых идей есть привилегия нравиться молодежи, и сопротивление было сломлено. /172/

Почти через сорок лет революционеры повзрослели и маргинальность институализировалась. Идеи, в которых, если хорошо разобраться, была какая-то истина, разложились на общепринятые составляющие, смешение странных недоразумений и непомерно раздутых банальностей. Нам кажется, если постмодернизм и был полезен, то его полезность первоначально состояла в том, чтобы корректировать жесткие ортодоксальные идеи, и сегодня он отбросил это и следует по естественному для него пути. Несмотря на то, что заголовок выбран не совсем удачно для разговора о наследии (что может быть после пост-?), мы находимся под непреодолимым впечатлением, что времена изменились. Один знак того, что вызов брошен сегодня не только арьергардом, а теми, кто не является ни жесткими позитивистами, ни старомодными марксистами, а теми, кто понимает проблемы, связанные с наукой, рациональностью и традиционной левой политикой — но кто при этом верит, что критицизм прошлого должен осветить будущее, а не ограничиваться созерцанием пепла.[232]

Что будет после постмодернизма? Согласно тому, чему нас научило прошлое, предсказание будущего произвольно, мы можем только перечислить наши опасения и наши надежды. Одна возможность заключается в вынужденном возвращении к некоторым формам догматизма, мистицизма (в том числе Нового времени) и религиозного фундаментализма. Это может показаться невероятным, прежде всего в академических кругах, но утрата разума была достаточно основательной, чтобы проложить дорогу к самому крайнему иррационализму. В этом случае интеллектуальная жизнь будет развиваться от плохого к худшему. Другая возможность состоит в том, что интеллектуалы станут сопротивленцами (всего на одно или два десятилетия), чтобы противостоять любой бескомпромиссной критике существующего социального порядка и даже стать его подобострастными защитниками — как это произошло со многими первоначально левыми интеллектуалами во Франции после 1968 года — или полностью отказаться от политической ангажированности. Наши надежды, тем не менее, связаны с иным направлением: появление такой интеллектуальной культуры, которая была бы рационалистической, но не догматичной, научно обоснованной, но не сциентистской, открытой, но не поверхностной, и политически прогрессивной, но не сектантской. Но это, конечно, только надежда и, наверное, только мечта. /173/


202. У нас нет определенного мнения по поводу постмодернизма в искусстве, архитектуре или литературе.

203. В ходе одной дискуссии кто-то из философов назвал одного из нас "современным фундаменталистом". Эта характеристика нас скорее позабавила, чем обидела, но она не характеризует в действительности нашу позицию.

204. Это выражение впервые ввел, кажется, Эндрю Росс, один из издателей журнала Социальный Текст (Росс 1995); затем оно стало заголовком специального номера этого журнала, в котором появилась пародия. В Европе Изабелла Стингерс использовала его в качестве названия первого тома ее книги Космополитики (1996).

205. Смотрите Фейерабенд (1979), с.348.

206. Это не означает, что они не претерпят глубоких изменений, как это произошло с химией.

207. Как положительные примеры такого обращения можно привести работы Альберта (1992) и Модлена (1994) об основаниях квантовой механики.

208. Возьмем лишь несколько примеров: Фейнман (1980) в физике, Давкинс (1989) в биологии и Пинкер (1995) в лингвистике. Мы не обязательно согласны со всеми утверждениями этих авторов, но рассматриваем их как образец ясности.

209. Сходный комментарий у Ноама Хомского в книге Барского (1997, с. 197–198)

210. Мы не хотели бы быть столь пессимистичны, но вспоминается конец сказки о новом платье короля: "А камергеры шли следом и несли шлейф, которого не было".

211. Например, одна наша знакомая социолог спросила, не без умысла: не является ли противоречием утверждение о "непрерывном" и "конечном и однозначном" характере квантовой механики? (Имеются в виду условия волновой функции — основной характеристики состояния микрообъектов — прим. перев.) Не являются ли эти свойства противоположными по отношению друг к другу? Краткий ответ заключается в том, что эти свойства характеризуют квантовую механику в очень специальных смыслах — для этого нужны знания математической теории — и в этих-то смыслах эти понятия не являются противоречивыми.

212. О степени разносторонности этого взаимодействия — у Вайнберга (1992, глава 5) и Эйнштейна (1949).

213. Можно найти более свежие и еще более показательные примеры сциентизма в пресловутых "приложениях" теории хаоса, комплексности и самоорганизации в социологии, истории и ... предприятий.

214. Лиотар (1979), с.7.

215. Тем не менее это тонкий вопрос. Все воззрения, даже мифические, по крайней мере отчасти, обусловлены феноменами, на которые они ссылаются. И, как мы видели в 3 главе, "общая программа" в социологии науки, которая является разновидностью антропологического релятивизма в применении к современным наукам, сбивается с правильного пути именно потому, что пренебрегает этим аспектом, который играет преобладающую роль в точных науках.

216. В ходе дискуссии в Университете Нью-Йорка, где приводился этот пример, многие из присутствующих, кажется, не поняли или не приняли это элементарное замечание. Проблема, очевидно, возникает отчасти от того, что они переопределили "истину" как воззрение, которое "местами принято как таковое", или просто как "интерпретацию", которая выполняет определенную психологическую или социальную роль. Трудно сказать, что нас шокирует в большей степени: тот, кто верит, что мифы о сотворении мира истинны (в обычном смысле слова), или тот, кто систематически прибегает к этому переопределению слова "истина". Более глубокое обсуждение данного примера — у Богосяна (1996).

217. Это не означает, что студент или исследователь не может воспользоваться чтением классических произведений. Это зависит от педагогических способностей названных авторов. Современные физики могут с удовольствием и пользой читать, например, Галилея и Эйнштейна.

218. Крайнее выражение этой идеи можно найти у Росса (1995).

219. Но не только левых: вот что, например, пишет чешский президент Вацлав Гавел:

Падение коммунизма может рассматриваться как знак того, что современная мысль — основанная на предпосылке, что мир объективно познаваем и что знание, полученное таким образом, может быть предельно общим — переживает финальный кризис. (Гавел 1992)

Возникает вопрос, почему такой известный интеллектуал как Гавел не в состоянии использовать элементарное различие между наукой — в особенности естественными науками — и незаконной претензией коммунистических режимов на обладание так называемой "научной" теорией человеческой истории.

220. Это же замечание относится и к знаменитой личности, которая поддерживает идеи типа А и В.

221. Более подробно — у Иглтона (1995) и Эпштейна (1995, 1997).

222. Смотрите также у Иглтона (1995).

223. Тем не менее, следует отметить, что технологию часто бранят за результаты, связанные скорее с социальными структурами, чем с ней самой.

224. По ходу дела заметим, что только если настаивать на объективности и верификации, можно надежно защититься от идеологических ухищрений, которые мы разоблачаем иным способом.

225. Согласно недавним опросам, 47% американцев верят, что сотворение мира происходило так, как об этом рассказывается в Происхождении неба и земли, 49% верят в одержимость дьяволом, 36% — в телепатию, 25% — в астрологию, 11% — в общение с душами умерших, зато, к счастью, лишь 7% — в лечебную силу пирамид. Детали и ссылки на первоисточники — у Сокала (1996с, Примечание 7).

226. Далее в статье Нью-Йорк Таймс упоминается о левых политических взглядах Сокала и о том факте, что он преподавал математику в Никарагуа во времена сандинистов. Противоречие никак не отмечено и тем более не объяснено. Смотрите у Скотта (1996).

227. Это явление не ново и не связано с постмодернизмом — Андрески (1975) блестяще показал это на примере традиционных социальных наук — не исключая и точные науки. Тем не менее, постмодернистский жаргон и его слабая связь с конкретной реальностью обостряют эту ситуацию.

228. Поллитт (1996).

229. Например, Кимбалл (1990) и Д'Суза (1991).

230. Здесь необходимо слово "логически". На практике многие из тех, кто использует постмодернистский язык, противостоит расистским или сексистским рассуждениям, привлекая вполне рациональные аргументы. Мы просто думаем, что есть несоответствие между их действиями и их философией (что само по себе не страшно).

231. Материалы о конференции, посвященной Левому консерватизму можно найти у Санд (1998), Уиллис и др. (1998) и Зарленго (1998).

232. Другой обнадеживающий знак — наиболее глубокие комментарии прислали студенты из Франции (Кути 1998) и Америки (Санд 1998).

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
«Валерий Легасов: Высвечено Чернобылем. История Чернобыльской катастрофы в записях академика Легасова и современной интерпретации» (М.: АСТ, 2020)
Александр Воронский
«За живой и мёртвой водой»
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017