Н. И. Дедков. Статья, которую мы обсуждаем, показывает, как где-то за фасадом глянцевой телевизионной культуры вызревает культура новая, альтернативная. Но сразу же возникает несколько вопросов. Во-первых, насколько масштабно это явление и выходит ли оно за рамки молодежной субкультуры? Молодежь всегда и везде — левее старших. Но люди взрослеют и превращаются в обычных политиков, ученых, бизнесменов. Пример, который у всех перед глазами, — Андрей Исаев, проделавший путь от анархиста до «единоросса», искореняющего революционные праздники. Во-вторых, как соотносится эта новая левая культура с тем, что обычно называют высокой культурой, и есть ли вообще смысл делить культуру на левую и правую? И в-третьих, каково положительное содержание этой левой культуры? В статье показано, как молодые левые критикуют современный мир и официальную культуру. Но существуют ли для них какие-либо положительные и безусловные ценности или, как это нередко бывало в нашей истории, ясно одно: «весь мир насилья мы разрушим до основанья», а вот желанное будущее теряется в непроглядном тумане…
А.Н. Тарасов. Описанное в статье явление само по себе не масштабно. Это небольшие, иногда микроскопические группы молодежи. Часто они просто не знают о существовании друг друга и не имеют между собой контактов. Иногда таким связующим звеном оказываются те, кто их исследует. Это вполне естественно. Они — меньшинство. Преобладающей идеологией была и остается, разумеется, идеология правящих классов, а преобладающей культурой — культура, навязываемая правящими классами населению через контролируемые властью и большим бизнесом СМИ. В этих условиях те, кто создает альтернативную культуру, должны обладать: высоким интеллектуальным потенциалом; большим культурным кругозором, чтобы действительно выделиться из мэйнстрима; внутренней убежденностью в своей правоте. Сочетание трех этих факторов в массовом порядке невозможно, во всяком случае сегодня.
Власть делает все, чтобы воспитать и сформировать новое поколение как недоразвитых серых конформистов и потребителей. Я показывал это в цикле статей «Молодежь как объект классового эксперимента». Режим «играет на понижение», примитивизирует и дебилизирует молодежь сознательно — чтобы обезопасить себя от возможного социального протеста со стороны молодых.
В России попытки создания альтернативной культуры предпринимаются молодежью не только левой, но и ультраправой, а также приверженцами разного рода нетрадиционных конфессий. Однако для последних альтернативная культура — всего лишь прикладной инструмент религиозной агитации. А правая молодежная альтернативная культура утратила всякие перспективы с того момента, как после Беслана власть сама принялась строить «новую национальную идеологию» и «формировать нацию» на имперско-ксенофобских началах. Теперь это не альтернатива, а часть государственной стратегии. А все, к чему бы режим ни прикоснулся, он обязательно изгадит, опошлит, примитивизирует до последней степени и провалит.
Речь не о том, впишется или не впишется левая молодежная культура в «культуру вообще», убьют ли ее, загонят в подполье или нет. Речь о том, как вообще существовать в стране, где власть навязывает исключительно примитивные культурные, социальные, идеологические, политические образцы. Это — патология. Я убежден, что всякие попытки противостоять этой патологии, идущие «снизу», позитивны, их надо поддерживать и пропагандировать.
Я не вижу ничего положительного в сегодняшнем состоянии страны и в происходящих изменениях. Я вижу лишь углубляющуюся деградацию: культурную, моральную, интеллектуальную, социальную, экономическую. Я понимаю, что это продолжение деградации, идущей еще с момента сталинского контрреволюционного термидорианского переворота. С тех пор мы живем в условиях торжествующей контрреволюции. Сегодня она достигла стадии перехода от клептократической Директории к Брюмеру, к бонапартизму. И неудивительно, что за долгие десятилетия деградации мы докатились до такой власти, которая способна только воровать или присваивать (то есть приватизировать) не ею созданную — государственную — собственность. А также «распиливать» займы и гранты.
Если вам не нравится «излишне политизированная» левая молодежная культура — варитесь в официальной, играйте по правилам деградантов, говорите с ними на одном языке, деградируйте вместе с ними. Что предлагает официальная культура? Шилова, Баскова, Церетели, Пелевина, Киркорова. Как говорил тов. Сталин, «других писателей для вас у меня нет». Выбора нет. Либо новорожденная молодежная левая культура, либо необратимо деградировавший мэйнстрим.
Деградировала не только ведь культура в узком смысле слова, как культура художественная. Это касается и академической науки. Коллега, социолог из Пензы, попросила меня посмотреть статьи по социологии молодежи, опубликованные в последние годы в журнале «СОЦИС (Социологические исследования»). Сама она сделать этого не могла: библиотеки Пензы перестали выписывать журнал, поскольку последние лет пять его никто не спрашивал. Я посмотрел — и мне стало плохо. Это не наука. Это полный крах. Все статьи по социологии молодежи распадаются на четыре категории. Первая: изложение, часто с многочисленными ошибками, западных концепций, имеющих мало отношения к нашим реалиям. Вторая: отработка грантов, полученных под темы, опять же не имеющие отношения к российским реалиям. Третья: макростатистика. Четвертая: защита от неведомо чьих обвинений, обычно так пишут авторы из провинции — у нас в регионе с молодежью все хорошо, она есть, школы и вузы функционируют, молодые женятся и даже заводят детей. Полное впечатление, будто некто заявлял об обратном и начальство дало указание «дать отпор клеветникам». Но все это не имеет никакого отношения к социологии. Другой пример. Татьяна Шмачкова, в свое время ответственный секретарь журнала «ПОЛИС (Политические исследования)», сетовала на авторов: «Да что же это такое? Они все воруют друг у друга и приносят нам. За кого они нас принимают — за непрофессионалов, которые не заметят плагиата? В советские времена те, кто имел доступ в спецхран, точно так же воровали у западных авторов. Но тогда с этим еще можно было мириться: в отечественный научный оборот вводились новые идеи. Но сейчас-то воруют друг у друга!»
В этих условиях тотальной деградации я могу только приветствовать любые действия по созданию новой культуры, оппозиционной культуре официальной, насквозь прогнившей. Будущее у того, что разлагается, только одно: полный распад. Труп, достигший стадии разложения, реанимировать уже невозможно.
Теперь о «позитиве», о положительном содержании. Всякое развитие начинается с критики. Именно в процессе критики выявляется, что жизнеспособно, а что нет. Всякая критика осуществляется с какой-то позиции — и эту позицию легко определить по характеру критики. Абсурдно же считать, что, например, творчество Салтыкова-Щедрина не содержит ничего позитивного. Кстати, в статье приводятся и примеры произведений левой молодежной культуры, не носящих специально критического характера (большинство песен групп «Зимовье зверей» или «Навь»). Кроме того, «позитив» не может быть создан на пустом месте, из ничего, с нуля. Под ним всегда есть какая-то традиция. Поэтому французская буржуазная революция обращалась к традиции республиканского Рима, а большевики — к традиции якобинцев, пусть те и были буржуазными революционерами, а большевики — антибуржуазными. Но иначе в культуре не бывает.
Описанное в статье явление появилось только что — при Путине, когда стало ясно, что кончились и «перестройка», и «постперестройка», и окончательно оформилась картина ожидающего нас будущего. Советская номенклатура, пожелавшая стать собственниками государственного имущества, отказаться от чуждой себе революционной идеологии и прекратить изнурительное противостояние с Западом, выбрала и навязала всему обществу будущее сырьевого придатка, полуколониальной периферии, лишенной всяких перспектив развития и не дающей подавляющему большинству населения шансов на достойную жизнь. В ближайшее время нас ждут дальнейшее свертывание «избыточной» буржуазной демократии, ликвидация «избыточных» для страны «третьего мира» советских образования, науки, здравоохранения. Страна вернется к дореволюционной полудикости образца XIX века.
И люди оказались перед ограниченным набором личных стратегий. Можно пойти на панель и начать обслуживать власть. Можно эмигрировать, это — крысиная стратегия: крысы бегут оттуда, где плохо, не пытаясь изменить само это место. А можно разрабатывать и проверять на практике механизмы сопротивления.
То, что представители левой молодежной культуры выбрали последний вариант, уже свидетельствует в их пользу. Хочу подчеркнуть — это не субкультура. Субкультура — это патология, она сама себя загоняет в гетто (или помогает власти это сделать), ее можно поместить в специально отведенную резервацию, то есть интегрировать в систему и тем самым обезопасить. А предмет статьи — это своеобразный молодежный вариант «большой» культуры, продолжение «классической» линии. Именно поэтому у него есть будущее и шанс на победу.
Б.Ю. Кагарлицкий. Требовать от любой культуры, не только левой, «позитива» и «конструктива» вообще бессмысленно, так мы вернемся на уровень «сапоги важнее Рафаэля». Чем больше мы говорим о позитивном и конструктивном смысле культуры, тем сильнее впадаем в банальности. Наиболее позитивно и конструктивно как раз то, что не улавливается на уровне слов и формулировок и схватывается интуитивно — именно поэтому культуру так трудно определить в формальных дефинициях.
Спор о соотношении левой и «большой» культур тоже малопродуктивен: даже Ленин, писавший о двух культурах, одна из которых — пролетарская, другая — буржуазная, одна — прогрессивная, другая — реакционная, прекрасно сознавал, что не все прогрессивное есть по определению пролетарское и не все реакционное есть по определению буржуазное. Рациональное зерно подобного подхода состоит в другом: культура не может быть отчуждена от социальной борьбы, от социальных противоречий, от политического контекста. Можно сколько угодно говорить, что ты аполитичен, но это не значит, что политики вообще не существует. Она все равно будет влиять и на самого аполитичного автора. Как — другой вопрос. В любом случае аполитизм — тоже политическая позиция: определенное отношение к политике — или неспособность совладать с политикой, или отсутствие в сегодняшней политике приемлемых для человека альтернатив.
Однако сами подобные вопросы закономерны. Нам слишком долго объясняли, что необходимо «смыть» все политическое, все левое. И теперь появляется потребность, наоборот, более жестко очертить, определить левое и его позитивный message. Хотя, повторяю, позитивный message левой культуры — это просто инновационная сила культуры как таковой. Неслучайно именно левые доминируют зачастую в культуре западных стран. Конечно, не господствуют — но доминируют, поскольку более динамичны и поскольку сама позиция левых состоит в том, чтобы выйти за пределы рыночных отношений, за пределы товарного отношения к жизни. Культура в своей сущности нетоварна: хоть можно рукопись продать, но вдохновение все равно не продается и не покупается.
И в той мере, в какой идеология левых — это попытка преодолеть логику товарного отчуждения, по Марксу, она становится собственной органической логикой культуры. Это логика неких ценностей, которые не квалифицируются в системе товарных отношений. Тем самым в левизне органически заложен большой культурный потенциал.
Теперь о субкультуре. Левые всего мира обожают существовать в таких группах. Построить маленькое уютное гетто и там закрыться — психологически понятная стратегия в условиях стабильного общества, которое тебе не нравится, но с которым ты можешь ужиться, если правильно построишь себе гетто. Проблема не в том, что людей туда загоняют, а в том, что зачастую они уходят в гетто сами. Там комфортабельно и приятно жить, общаясь с себе подобными, создавая интеллектуальные ценности, которые хорошо воспринимаются в узком кругу тебе подобных. А когда появляется возможность и необходимость выйти из гетто, выходить уже не хочется.
Здесь и сейчас такая возможность есть. Общественный интерес к альтернативной культуре явно вырос, она стоит на пороге потенциального выхода из гетто со всеми вытекающими последствиями. Если не выйдет — останется предметом социально-политической этнографии, не имеющим общественного значения. Но более важным кажется другой вопрос: почему такой выход стал возможным именно сейчас?
На мой взгляд, в 1998—2000 годах Россия пережила принципиальный социально-психологический сдвиг. Во-первых, начинается радикализация части среднего класса. Это феномен, характерный для стран периферии, когда наиболее опасная для режима оппозиция возникает не среди самых бедных и угнетенных, а среди тех, кто обладает хорошим образованием, имеет доступ к качественным социальным благам и даже к системе власти и управления, но при этом глубоко не удовлетворен своим положением и в силу этого осознает бесперспективность развития по прежнему пути. Во-вторых, радикализирующийся средний класс не однороден с поколенческой точки зрения. Сам сдвиг в позициях и ориентациях социальных групп происходит через приход новых поколений.
Почему он происходит, понятно. Еще дефолт продемонстрировал иллюзорность тех обещаний, которые давал неолиберализм даже тем, кто традиционно считался выигравшим от его победы. Если я убежден, что система награждает лучших: динамичных, талантливых и образованных, — то я считаю, что меня награждают заслуженно. Но вот наступает некий крах, и система начинает меня наказывать. У меня два выхода. Либо признать, что я никуда не годен, что мое представление о себе как хорошем, образованном и т. п. неверно и на самом деле я тупой неуч. Либо решить, что плох не я, а та система, которая начинает наказывать хороших. Для большинства людей второй выход психологически естественен. Но при этом он и объективно более справедлив.
Ключевой аттрактивный миф либерализма гласит: пусть система и несправедлива с точки зрения некого идеала социального равенства, но она справедлива с точки зрения воздаяния по реальным заслугам. Но вдруг оказывается, что наша система отнюдь не является меритократической. И это открытие резко обрушивает всю систему мифов, на которой строилась политика.
В сфере производственных отношений все ясно: роль правящего класса или одной из его субэлит, во всяком случае тех, кто реально контролирует средства производства и процесс управления, четко задана и закреплена. Иначе вся система просто посыплется. В политике все это менее видимо, менее откровенно и менее жестко, хотя как люди держатся за власть, мы видим сейчас по ситуации на Украине. А в сфере культуры господство правящего класса гарантировано в наименьшей степени — по большому счету оно не обеспечено ничем, кроме системы неких культурных символов, которые нужно воспроизводить, отстаивать и доказывать. Чайковский тоже может быть поставлен под вопрос, тем более что Киркоров продается лучше. Пушкина тоже пробовали сбрасывать с корабля истории. Поэтому контркультурная борьба очень соблазнительна для сторонников альтернативы, для любых радикалов и не только для радикалов, потому что это возможность продвинуться там, где позиции господствующей элиты наиболее уязвимы. Культура в этом смысле — «поле маневренной борьбы», как писал Грамши. Прорыв на этом поле может повлечь за собой далеко идущие культурно-психологические последствия, в том числе и в политической сфере. Но может и не повлечь. Поэтому контркультурное наступление привлекательно, однако не стоит преувеличивать его значение. Если оно остается наступлением только в сфере культуры и не поддержано ничем другим, оно обречено захлебнуться. Тогда его участники либо уходят в гетто субкультуры, либо начинают обменивать завоеванный культурный капитал на позиции в истеблишменте, превращаясь в тех отвратительных коммерческих «звезд», которых все мы так не любим.
В.Д. Соловей. Замысел статьи явно состоял не столько в том, чтобы описать формирование новой социокультурной реальности, сколько в том, чтобы определить взаимосвязи культуры и политики и, судя по частоте употребления выражений «революционная альтернатива», «революционная культура», перевести разговор в плоскость анализа прочности существующего режима. Целесообразность и своевременность такого поворота сомнений не вызывает. Но честно скажу: на мой взгляд, в статье описаны социологически не значимые величины. Не случайно в ней нет никаких упоминаний о тиражах изданий или степени популярности музыкальных групп. Более того, и тенденция к расширению аудитории этой культуры очень слаба. Другое дело — сдвиги в массовом сознании практически всех социальных групп, отражением которых стала активизация и самой новой левой культуры, и интереса к ее интерпретациям.
Сдвиги действительно ощущаются кожей, но пока не находят выражения в адекватных словах. Не слишком годится для этого и аутентичный левый формат статьи, отталкивающийся от отрицания «фашизма» и «империализма». На самом деле режим Путина не фашистский и не империалистический. Слишком много чести. Будь он и вправду таким, мы бы сейчас здесь этой статьи не обсуждали. Имеет место лишь попытка режима инкорпорировать подобные идеи — даже не идеи, а их знаки. Но это классический симулякр, жалкая копия, лишенная всякого содержания и всякой жизнеутверждающей силы.
Реальная альтернатива стабильности режима исходит все-таки справа. Правизна эта специфически русская. «Правое — левое» в политике — вообще абстракция, которая наполняется смыслом только в конкретных культурных и исторических контекстах. Системная деградация общества — социологический факт. Я не знаю ни одной другой страны, которая всего за 10—15 лет так бы откатилась назад. Но ведь это означает колоссальный сдвиг в ментальности, в культурных моделях, в образцах поведения. Происходит процесс, который социологи называют архаизацией, но я предпочитаю термин «варваризация». По всем социологическим исследованиям видно, что «устаканиваются» сейчас модели, не имеющие отношения к modernity, — сугубо предмодерные идеалы иерархии, неравенства, доминирующие среди подавляющего большинства молодежи независимо от ее социального статуса. В этом отношении данная возрастная категория практически гомогенна, за редким исключением тех групп (на самом деле геттоизированных), которые описаны в статье.
Именно поэтому вызов режиму будет идти не слева. Вызов формируется справа — на той делянке, которую пытается окучивать сам режим. Ксенофобия — не следствие и не феномен политики Путина. Это проявление глубоких, масштабных драматических процессов изменения русской идентичности. Впервые в русской истории — и это революционный сдвиг, поверьте, — русские стали осознавать себя как общность не надэтническую, страновую, государственную, имперскую, а именно как этническую. Происходит такая самоидентификация, как правило, в форме ксенофобии, через противопоставление себя другим. Это связано еще и с тем, что впервые в собственной истории (по крайней мере за последние 500 лет) русские себя почувствовали очень слабым народом. В контексте большого времени они были народом успешным, одним из самых успешных в истории вообще, более преуспели только англосаксы.
А сейчас русские вдруг ощутили поражение, почувствовали себя народом слабым. Это фиксирует социология. Изменился образ конституирующего «другого», по которому самоопределяется нация. Если начиная с Петра (на самом деле еще с Алексея Михайловича) для русских — сначала для элиты, потом для народа — конституирующим «другим» был Запад, то теперь у нас иной конституирующий образ. Это кавказцы.
Причем опросы показывают, что этнофобия наиболее устойчива сейчас среди людей с высшим образованием и студентов. Это значит, что она хорошо отрефлексирована, но только не выносится в публичное пространство, не артикулируется.
С.М. Соловьев. Среди моих студентов (я преподаю в московском вузе) массовых антикавказских настроений не заметно. Высказывают их все-таки одиночки. Причем они обычно даже не знают, когда и почему началась первая чеченская война. Они говорят языком телевизора, они повторяют то, что слышали из «ящика».
А.Н. Тарасов . В 1997-м у нас вышла книга Патрика Шампаня «Делать мнение». В послесловии к ней Александр Ослон, гендиректор Фонда «Общественное мнение», просто бился в негодовании: как же можно так открыто писать, что социология не столько исследует общественное мнение, сколько формирует его, навязывая то, что выгодно элитам? Можно поставить вопрос: кто представляет сейчас наибольшую угрозу для России — американский империализм, исламский терроризм, китайский гегемонизм? И огромное большинство скажет: разумеется, исламский терроризм. Но если спросить, от кого вы и ваши родственники больше всего пострадали в последние годы: от кремлевских властей, от американского правительства, от чеченских террористов и т.д., — то большинство дружно ответит, что от кремлевских властей. Поэтому такой графы в опросах и нет. Куда удобнее морочить людям голову, спрашивая, боятся ли они больше кавказцев, цыган или американцев.
В.Д. Соловей. Россия — страна незападной истории, здесь очень многое по-другому, в том числе правизна и национализм. Алгоритм выхода из подобной ситуации в нашей традиции — это Смута. Начало XVII века, начало XX века, начало XXI века. Аналог режима Путина — не воцарение Михаила Романова, а правление Василия Шуйского. Это ремиссия. После ремиссии следует катастрофа, но не в форме революции. Смута не начинается «снизу» — только «сверху», когда бояре, ближний круг начинают рвать страну. Уже потом начинает втягиваться серый народ. Образцы поведения — культурные, политические, социальные — всегда транслируются «сверху». По замечанию Леонтия Бызова, режим Путина благоденствовал и процветал, пока ничего не делал. Но стоило только начать нечто предпринимать, как обнаружились его некомпетентность и неэффективность, и режим стал потрясающими темпами плодить недовольных и врагов.
Можно отнимать у богатых и отдавать часть бедным. Можно отнимать у бедных и иметь поддержку богатых. Но нельзя отнимать и у тех, и у других одновременно. Это противоречит любой логике политического выживания. Все тот же алгоритм русской Смуты — когда вдруг верховную власть словно лишают разума, и она совершает все ошибки, какие только возможно совершить.
Возникает новое поле — культурное и политическое, и в первую очередь социокультурное. В статье этот процесс показан на материале левой культуры. Но он захватывает гораздо более широкие слои. Это варево, каша, где перемешано левое с правым, а более чем обеспеченные люди оказываются революционерами. В среднем классе все больше недовольных. По разным причинам и поводам. Но все испытывают смутное чувство глубокого неудовлетворения, которое готово вылиться в практические действия. Сами они едва ли выйдут на улицы, но момента критической слабости режима не упустят. Собственно, на Украине уже отрабатывается модель свержения власти, в которую очень неплохо вложились русские финансисты.
Причем устойчиво такое изменение настроений стало ощущаться только в этом году. С делом «ЮКОСа» оно никак не связано. Вербализовать его очень трудно, это эмпатия, некое общее ощущение, более важное, чем все социологические индикаторы. Социология осмысливает постфактум, она еще никогда ничего не смогла предсказать.
Б.Ю. Кагарлицкий. Мне кажется, что перелом в сознании русских как этнокультурной группы связан не с подвижками вправо или влево. Скорее это попытка найти ответ на реальный вызов истории. А сейчас процессы, характерные для сдвига сознания молодого среднего класса еще с 1999-го, просто «доползли» до более старшего поколения. Отсюда это ощущение something in the air.
В.Д. Соловей. Конечно, это экзистенциальный вызов истории. И на него будут вырабатываться разные ответы, разные альтернативы — и левые, и правые. Но ни правые, ни левые ответы в чистом виде не имеют шансов на успех. Станут возникать совершенно фантасмагорические комбинации и синтезы. «Родина» — первый пример. Наша история знает и левых монархистов, и правых большевиков. Помните у Стендаля: «Каковы Ваши политические взгляды? — Bonapartiste revolutionnaire».
Напряжение и озабоченность возникают из разных источников. В одних социальных и демографических группах они ощущаются раньше, в других — позже. А то, что молодежь переживает наиболее остро, — общесоциологическая закономерность. Молодежь всегда радикальна. Думаю, Александр Тарасов не даст соврать: наша политически активная молодежь тяготеет более к фашизму, чем к левым идеям.
А.Н. Тарасов. В абсолютных цифрах правой молодежи, конечно, больше. Но это ничего не значит. Классические фашисты не имеют будущего. Они могут прийти к власти только с согласия и при поддержке правящих классов. Но после Второй мировой войны этого нигде и никогда не было: опыт Гитлера и Муссолини показал традиционным элитам, что приводить классических фашистов к власти — себе дороже. После Второй мировой все фашистские режимы были уже неклассическими: Стресснер, Пиночет, Д’Обюссон и им подобные. А вот левые имеют опыт прихода к власти вопреки желаниям традиционных элит. В этом разница.
Сейчас симпатизирующих, участвующих или готовых участвовать в организованных действиях на крайне правом фланге гораздо больше, чем на крайне левом. Но ситуация социологически нечистая: с 1991-го власть боролась с левыми традициями, а не с правыми, и с телеэкрана мы слышали только про проклятых большевиков, убивших Романовых.
С.М. Соловьев. Не могу, конечно, претендовать на роль выразителя взглядов левой молодежи, но считаю необходимым обозначить несколько принципиальных моментов. Прежде всего я хотел бы возразить Валерию Дмитриевичу в вопросе о роли идеологических «образцов» в истории социальных движений. Вы, как мне кажется, не случайно проводили аналогии со Смутой, а не с революционным периодом конца XIX - начала XX веков. Тогда социальные идеалы не «спускались сверху», а возникали «снизу» – в рамках той революционной традиции, что родилась 14 декабря 1825 года одновременно с русской интеллигенцией. И она сейчас фактически мертва, что и создает огромные препятствия для развития левой культуры и левой политической практики.
Я здесь имею в виду понятие «интеллигенция», четко отделяя его от понятия «интеллектуалы». Интеллектуал – просто профессионал умственного труда. Интеллигент, в нашем понимании, - это образованный человек, который не владеет собственностью, оппозиционен по отношению к власти и при этом осознает свою социальную функцию, свою ответственность перед народом. В сталинский период интеллигенция – как революционная, так и научная и художественная – была почти полностью уничтожена. Часть погибла в лагерях и тюрьмах, другую, пережившую репрессии, страх привел к сотрудничеству с режимом – за соответствующее вознаграждение: такая «интеллигенция» в советском обществе стала привилегированной группой. Кнут и пряник оказались эффективными: остались только одиночки с прежними идеалами, но социальная страта исчезла.
И в этом контексте могут быть решены две поставленные проблемы – о положительной программе левых и соотношения левой культуры к культуре как таковой. Левые претендуют на очень значительную культурную традицию, которую Вальтер Беньямин когда-то назвал «историей побежденных». Для нас сейчас это вся история революционного движения и русской интеллигенции. Даже Пушкин и Лермонтов оказываются за нами, так как в официальной культуре они всего лишь картинки комикса, мертвые образцы для заучивания, на них паразитирует масскульт, церковь, официоз. А если речь идет о XX веке, то здесь рядом оказываются Плеханов и Троцкий, Платонов и Шаламов, Галич и Высоцкий. Восстановление и актуализация культурной традиции оказываются таким образом одной из главных наших задач.
Во-вторых, деполитизация современной молодежи и ее пассивность в значительной степени вызваны именно оторванностью от этой традиции, которой студенчество должно было бы наследовать. Конечно, говоря о восстановлении, я ни в коем случае не имею в виду обращение к старым организационным формам или идеологическим постулатам, но дело в том, что без традиции сопротивления новая левая культура будет немедленно загнана в гетто, где и останется.
Для того, чтобы не допустить геттоизации левой культуры, необходима, как сказал бы Грамши, борьба за гегемонию. Положительная программа – это борьба за историческую традицию. Что одновременно предполагает и отрицательную составляющую: борьбу против либеральной, но главное – религиозной националистической пропаганды, которые у нас замечательным образом дополняют друг друга.
Ее действенность (проявляющаяся в том числе и в отмеченных здесь антикавказвских настроениях) вызвана тем, что мало кто знает историю, скажем, чеченских войн. Когда студенты эту историю узнают, то они удивляются и задумываются, ведь национализм не имеет – пока – глубоких корней.
Но власть старается их создать. Вот, например, школьные учебники. Академик Андрей Николаевич Сахаров, директор Института российской истории Академии Наук, в своих учебниках пишет, что варяги – это славяне, что русская нация появилась уже в XV веке, что церковь в отечественной истории играла только положительную роль, что русское государство всегда отражало завоевания и захватнических войн вообще никогда не вело, что революционеры – это жалкие кучки полубезумных фанатиков. А ведь сам Сахаров сознает, что все это к науке не имеет отношения, он даже как-то проговорился: «Не знаю, насколько верна эта точка зрения, но как историк я ее поддерживаю». Воскрешение старой идеологической триады «самодержавие, православия, народности» идет полным ходом, и прежде всего – в образовании.
В этой связи позиция классического научного сомнения оказывается очень важна. Не случайно ее всеми силами пытаются дискредитировать при помощи либо религии, либо – для более образованной публики – постмодернизма с его принципом «anything goes», который есть не что иное как интеллектуализированная позиция филистера.
Если называть вещи своими именами, Россия с 1998 года окончательно стала периферийным государством. Я не думаю, что разлившееся в воздухе стихийное недовольство, о котором здесь говорили, может вылиться во что-то конкретное, так как нет канала для превращения стихийного недовольства в социальное движение. Для создания такого канала нужна идеология. Такое недовольство, как показывает история идеологий, очень долго превращается в нечто систематизированное. И именно здесь для левых есть перспективы: как для возрождения левой традиции, так и для использования новых форм протеста, например, антиглобализма.
К.Л. Майданик. После переворота осени 1993-го эволюция политического сознания в России несколько лет укладывалась в рамки европейской рациональности («бьющую руку — кусай»): населению становилось все хуже, росла оппозиционность в обществе, парламенте и даже в правительстве. Все изменилось — причем предельно резко — осенью 1999-го: эволюция сменилась стремительной инволюцией, средний класс, как и большинство населения, впал в полную резигнацию и начальстволюбие с сознательным отказом от участия в политике, особенно оппозиционной. Сравните настроения весны 1999-го, времени Примакова, с тем, чем тот год закончился. Как быстро люди отказались от самостоятельной, критической политической активности и встали в привычную позу перед хозяином.
Это был самый глубокий психологический переворот десятилетия, не меньший (скорее даже больший), чем тот сдвиг массового создания, который произошел 10—12 годами раньше. Чем он был спровоцирован, какими событиями и процессами — вопрос другой.
Ни в первый, ни во второй, ни в третий год после политического кризиса и политического переворота августа—октября 1999-го никаких изменений в аполитично-консьюмеристских настроениях молодежи не ощущалось. Но за последние полтора года что-то действительно сдвинулось. Впервые я ощутил это, когда представители двух телевизионных каналов обратились ко мне за интервью о Че Геваре. Я с некоторым изумлением спросил: «Вам-то он зачем?» Мне объяснили: «В последнее время на стенах студенческих общежитий снова появились его портреты». Это заставило меня задуматься: почему? Никто из спрошенных толком объяснить не смог.
Проблема, однако, слегка проясняется, если вспомнить, что все это уже имело место в другом мире, на Западе. В конце 1980-х и всю первую половину 1990-х портреты Че исчезли там и с улиц, и из квартир. В Европе, в Северной и даже в Латинской Америке преобладали тишь и благодать, эйфория «конца истории» и т. д. А нечто новое — отнюдь не хочу сказать, что у нас уже происходит то же самое — началось именно с возращения (1997—1999) портретов «особого человека», погибшего тридцать лет назад.
Это как показания термометра. Сами по себе они ничего не меняют, но показывают некое состояние организма. В данном случае определенный уровень критической неудовлетворенности организма Запада.
У нас все началось в 2002—2003 годах скорее всего как имитация западного (не латиноамериканского — восстание бедноты) процесса в молодежной среде. Немолодежная среда (имею в виду интеллигенцию) в массе своей настолько политически невежественна, что реально происходящее на Западе ей, во-первых, неизвестно, а во-вторых, безразлично. «Что нам Запад-то?» — скажет и высоколобый либерал, и отечественный почвенник. Но вот с молодежью дело обстоит не так. Отчасти потому, что молодежь более чувствительна к новейшим веяниям, отчасти потому, что на сцене появилась новая молодежь, которая чувствует себя иначе, нежели предшествующее поколение.
Говорят, что молодежь всегда левее большинства. Но Россия 1990-х продемонстрировала миру исключительный феномен: наша молодежь оказалась надолго и намного правее старшего поколения. Через несколько лет после «бархатных» революций в Центральной Европе 1990-х молодежь снова стала оппозиционной, поскольку, с ее точки зрения, все опять досталось «старикам» — вчерашним коммунистам, ставшим либеральной властью, крупными собственниками и т. д. А в России в образовавшийся вакуум рванулось не столько старшее поколение, а именно не связанная ни инерцией, ни ностальгией, ни моралью (какой?) молодежь. Посмотрите на возраст нынешних министров, директоров, олигархов. И то поколение молодежи не могло не быть правым, поскольку получило свое: от проституток, ресторанов и заграничных поездок до заводов и позиций во власти. И все это — при полном отсутствии контроля, не считая «крыш» своего же, тоже молодежного, криминального сектора.
Так образовалось некое подобие потерянного — для левых, для солидарности и социальной ответственности — поколения. Но те, кто приходит во взрослую жизнь сейчас, приходят уже в другую Россию. Все уже захвачено, по первому, по второму и по третьему разу поделено. Правда, дольше других жила еще одна иллюзия: что сам режим — ненадолго, что он переходный, и скоро воцарится настоящий порядок — меритократический, демократический, моральный, о котором мечталось в 1980-х.
Эта надежда в последние годы тоже ушла. Все уже захвачено, фундамент нового здания укреплен, крыша над головой — непробиваемая. Поиски выхода из такой ситуации идут в разных направлениях. Правый, национал-ксенофобский вариант: мы не получили своего потому, что «захватившее все» поколение было еврейским, кавказским и т. д., а вот мы-то имеем кровное право на все это! И вариант левый и при том интернационалистический, потому что эти ребята действительно присматриваются к тому, что происходит на наиновейшем Западе, теряя привычный комплекс «России как центра мира» в обоих его обличиях — и архаично-православном, и мессианско-либеральном. Раньше многие ощущали Россию началом всех начал — не по религии, не по силе, не как «волну будущего», а потому, что нас больше всех унижали, и мы первые выстрадали истинное представление о том, что такое хорошо и что такое плохо, до которого Западу, отравленному деньгами (красными? общечеловеками? развратом?), еще много лет ползти. Как минимум у части молодежи эта невежественная самоуверенность начинает исчезать.
Все мои коллеги, преподающие в вузах, подтверждают, что молодежь тянется к новой правде, к «новой старой правде», просят рассказать о марксизме, о том, что происходит с левыми движениями и поисками в других странах. Это после того, как 10 лет подряд молодежь абсолютно не интересовались происходящим в мире. Что ей мир? Но сейчас эта новая, изолировавшая нас от Запада стена поддается, границы идеологий становятся более зыбкими. И я не уверен, что это брожение охватывает лишь статистически незначительное меньшинство.
Тем более что существуют, выжили некоторые традиционные левые группы. Но если новое движение выльется в традиционные же формы левых кружков с бесконечными дискуссиями между четырьмя группами троцкистов (троцкистов можно заменить на ленинистов, сталинистов и т. д.) о том, кто и когда был более прав и прочее — то есть до тех пор, пока лица ищущих будут по-прежнему устойчиво повернуты назад, в XIX — XX века (не только к Сталину), — никакое политическое и историческое будущее ему не светит.
В этой связи особо важно сказать о мифе государства. От XX века нам остались в наследство этатистские критерии: «государство — это хорошо», «больше государства — больше социализма», «больше государства — больше прогресса» и т. д. Лишь релятивизировав эти догмы, левые смогут ориентироваться не только и не столько на интересы (классовые и прочие), а на ценности, как делают сейчас альтернативные движения (антиглобалистские). Главное, самое широкое, внесистемное, антисистемное, антидогматическое движение XXI века ориентируется лишь на один интерес — сохранение человечества (остальное у разных секторов движения — разное). Зато его объединяет множество общих ценностей. При этом выясняется, что претворение в жизнь этого интереса и этих ценностей, доведенное до логического конца, абсолютно ничем не отличается от исходных представлений о коммунизме. Но именно доведенное до последних выводов и очищенное от любого рода догм. Если не станут определяющим традиционно левое сектантство, традиционное левое словоблудие и та «радость гетто», о которой здесь верно говорилось.
И если наше новое молодежное движение позаимствует стиль, этику, пафос того, что действительно развивается на Западе, я не уверен, что оно останется в гетто; мне кажется, что оно сможет стать относительно широким. Если и не более многочисленным и сильным, чем правые течения (я не настолько оптимист), то, во всяком случае, способным соперничать с правыми и вести борьбу с ними (не говорю сейчас о ее формах), подобную той, которую вели «arditi del popolo» с фашистскими бандами в начале 1920-х, союз красных фронтовиков — с нацистскими штурмовиками в конце 1920-х и начале 1930-х. Пускай меньшая, но сравнимая, соперничающая сила; соперничающий призыв, послание, нечто такое, что можно будет противопоставить и испарениям нынешнего статус-кво, и возможным результатам (отбросам?) инволюции и заживания нынешней системы.
Но, повторю, если левые молодежные движения будут опираться лишь на лозунги, стиль, догмы XX века, если их связь с глобальным альтернативным движением не станет органической, нынешнее оживление может быстро выдохнуться. Но я надеюсь, что удастся перенять ценности, этику, пафос того, что сейчас действительно развивается на Западе и Юге и будет развиваться в борьбе с продуктами (сугубо разнородными) разложения или эволюции тамошних порядков.
Б.В. Межуев. Мне очень трудно причислить себя к традиционно понимаемым левым. Во всяком случае, в том смысле, в каком употребляет этот термин большинство выступающих. Мне трудно на самом деле сказать, идет ли наша страна вперед или назад, развивается ли она вверх или вниз, поскольку XX век слишком сильно поколебал традиционные представления о векторах прогресса. В этом отношении я отчасти готов присоединиться к многократно попираемому в статьях Александра Тарасова постмодернизму. Возьмем простой пример. Возвращение к религиозному сознанию как характерный феномен всего конца XX столетия. Вся российская радикализация выглядит просто балаганом на фоне религиозного фундаментализма в США. Раньше нам казалось, будто это пережиток «холодной войны», но сейчас ясно, что он имеет вполне конкретную политическую проекцию. Конечно, использовать аргументы и онтологию XVIII века для описания сложных событий XX и XXI столетий невозможно. Стоит внимательнее прислушаться к тому же постмодернизму, хотя бы для того, чтобы понять, в чем причина отхода от прогрессистской картины мира, столь характерной для советского типа мышления 1950—1960-х.
А.Н. Тарасов. Невозможность понимать прогресс по-прежнему не значит, что само понятие прогресса ложно. Это значит лишь то, что позитивистское понимание прогресса (с которым некритически соглашались и социал-демократы, и большевики, и либералы) требует пересмотра. Но постмодернизм вместо этого просто «упразднил» прогресс, провозгласив, будто все идеологии, позиции и подходы равны.
В расцвете религиозно-фундаменталистских настроений в США для меня, как левого, ничего непонятного нет. Если «первый мир» превратился в центр планетарной империи, то в США, как всегда бывает в метрополиях, должен наблюдаться рост антирационалистических и реакционных настроений. Это связано с паразитическим характером имперской метрополии. Материальное благополучие метрополии обеспечивается неэквивалентным обменом. Все богатство Земли перетекает из «третьего мира» в «первый». Обрубите хотя бы нефтяной канал — и в «первом мире» разразится катастрофа. Если не заменять реальную картину мира мифологизированной, придется обращаться к запредельному цинизму, провозглашая с высоких трибун и университетских кафедр: «Да, мы все здесь грабители, эксплуататоры и колонизаторы; наше благосостояние основано на убийстве миллионов людей на периферии — и чем больше мы их убьем, тем лучше будем жить. Поэтому убивайте, убивайте, убивайте — миллионами». Но такое невозможно до тех пор, пока формальной религией «первого мира» остается христианство. Поскольку христианство исторически — социалистически-уравнительная религия рабов и угнетенных жителей римских провинций, из нее невозможно изъять призыв ко всеобщему равенству. В результате квакеры в США, опираясь на Новый Завет, выступали против войны в одних рядах с левыми, а Буш, опираясь на Новый Завет, говорил о «крестовом походе».
Б.В. Межуев. Еще один вопрос касается возможности разграничения терминов «правые — левые», «националисты — интернационалисты». Кто такой сегодня Александр Проханов? Правый или левый? Националист или интернационалист? Он выламывается из всех этих традиционных секторов. Он явно не правый в смысле Путина, но и явно не левый в смысле Кагарлицкого. Поэтому нужно быть очень осторожными с привычными терминами.
Перспективы для левой традиции создаются двумя факторами. Первый фактор, — это разочарование в путинском режиме. В силу печальных событий этот режим полностью занял нишу того, что можно назвать правым патриотизмом. Разочарование в надеждах, которые возлагались на Путина, неизбежно вызывают резкое усиление левых настроений. Как преподаватель МГУ я просто вижу, что каждый новый учебный год, каждый семестр приносят все более левую студенческую аудиторию. Молодежь видит, что то государство, которое есть на сегодняшний момент, полностью встроилось в общий империалистический проект и договорилось со всеми центрами силы. Тогда начинаются альтернативные поиски, обращенные в сторону того, что здесь было маркировано как антиглобализм. Пробуждается интерес к левой традиции, к Бакунину, очень популярному сейчас среди студентов. Второй фактор — изменения внутри европейской цивилизации. Интернет резко расширил представление о том, что происходит за пределами нашей отчизны, информация стала гораздо более доступной. Заметно тяготение молодежи к современной Европе как совершенно особому явлению. Левые многих стран отождествляют себя с европейским проектом, точнее, с теми альтернативами европейского проекта, которые еще не совсем реализованы сегодняшним ЕС.
Европейская цивилизация приняла форму секулярного социального государства, облегчившего жизнь значительной части людей за счет резкого снижения интенсивности труда, нацеленного на деконструкцию индустриального общества посредством экологической политики, всех этих киотских протоколов и т. д. Против этого проекта, который представляет собой реализацию некоторых моделей контркультурной революции, и направлены американские неоконсерватизм и неолиберализм.
И как только произойдет смычка протеста против неравенства, опирающегося на некие воспоминания о нашем левом освободительном движении, с Европой как некоторой особой, новой цивилизацией, произойдет достаточно мощный электрический разряд.
В.Д. Соловей. Но только две культуры, сталкиваясь, воспринимают друг друга совсем не так, как кажется экспертам. Фронтального взаимодействия не возникает: что-то из другой культуры принимается и адаптируется, а что-то остается просто незамеченным. Так, в 1990-х Россия заимствовала у Запада только модель неравенства, даже не потребительства. Неравенства, понимаемого на уровне примордиальных, почти биологических инстинктов. В разных контекстах, с тем или иным балансом, неравенство постоянно воспроизводится во всех обществах. Но что первично в человеке — инстинкт неравенства, иерархии либо тяга к сотрудничеству и кооперации — проблема для ученых неразрешимая.
В основе всех революций лежит культура. В императорской России Западом была тематизирована только элита, лишь полпроцента населения имели непосредственное столкновение с Западом, для остальных он оставался tabula rasa. Большевики тематизировали Западом всю страну. Явное или имплицитное сравнение с ним как конституирующим «другим» придавало советскому обществу динамику, но и обусловило его финал. Сейчас мы, наоборот, начинаем психологически закрываться от такого сравнения. Среди тех, кто вернулся сейчас с Запада, получив там хорошее образование, все больше националистов. А уезжали они отсюда западниками. Это эффект, характерный почти для всех националистов: независимую Индию создавали индусы, которые получили западное образование, независимую Чехию — чехи, которые учились в немецких университетах.
И сейчас наши националисты начинают соединять американскую деловитость, немецкую дисциплину и русский размах. Эффект может оказаться совершенно неожиданным. Просто мы живем внутри этих процессов и именно поэтому не можем делать окончательных суждений.
2004 г.
По этой теме читайте также: