«Множество» эксплуатируемых
Классовый анализ в наше время возвращает утраченные было позиции. Еще недавно такое развитие событий казалось невероятным. Эпоха Welfare State («государства благосостояния») дала социологам повод говорить о том, что «жизнь людей в обществе наемного труда в значительной мере освободилась от ярма наемного труда»[1], делать отсюда вывод, что Маркс в свое время «переоценил значение классовых конфликтов»[2], а также выдвигать в противовес «устаревшему» определению общества в терминах капитализма идеи индустриального или постиндустриального общества[3]. Ситуация изменилась: от классового анализа теперь просто так не отмахнуться. Глобализация, обнажив противоречия капитализма, заставила активно говорить о «классовой войне», о «восстановлении классового влияния» и т.п.[4] А какую метаморфозу претерпел марксизм! Вроде бы навсегда дискредитированное учение вдруг обрело новых сторонников, став даже, по выражению С.Жижека, «безобидной академической модой»[5]. Левые теперь обильно цитируют тезис Сартра о том, что подлинным концом марксизма будет только конец капитализма – похоже, для этого вывода у них есть основания[6].
Критики капитализма, на первый взгляд, находятся в выигрышном положении. И все же это только на первый взгляд. Апологетические концепции глобализации потерпели крах – тут спору нет. Но если разобраться, противостоящие им воззрения зачастую оказываются ненамного ближе к истине. Глобализация не просто создала спрос на левые идеи и в том числе на классовый анализ - она одновременно предъявила к нему новые требования. До сих пор классовые отношения изучались применительно к каждому отдельному обществу. Но какой вид они должны принять в наднациональной плоскости?
Этот вопрос выглядит абсолютно естественным, он как будто напрашивается сам собой. Тем удивительнее, что подавляющее большинство левых авторов всерьез им не озадачилось. Они, как несложно заметить, пошли по легкому пути, продиктованному собственными представлениями о содержании глобализации. Если их сформулировать предельно просто, то глобализация – это неолиберализм, воплощенный в действительности и ставший общеобязательной доктриной, или «неолиберализм как всемирная система»[7]. Соответственно, главное в глобализации состоит в том, что она основана «на свободном рынке»[8], «является универсализацией рынка»[9]. Здесь, можно сказать, работает аналогия с отдельными государствами, привычными объектами анализа. По этой аналогии новый мировой рынок признается таким, «какими были раньше национальные рынки»[10]: страны выступают лишь «магазинами его отделов», в результате чего все экономические и политические альянсы стран «каждый раз куда больше похожи на современный гипермаркет, чем на политическую федерацию»[11].
Последствия, которыми обернулось создание такого «гипермаркета», вполне убедительно показаны все теми же критиками глобализации. Для подавляющего большинства эти последствия не слишком радостны, а то и вовсе весьма печальны. Однако это большинство, почти все население земного шара, приносится в жертву тем немногим, кому глобальная экономика дает колоссальные выгоды и чьим интересам, в первую очередь, подчинена. Речь, разумеется, идет о корпорациях. Не является секретом, что они в нынешних условиях носят транснациональный характер и благодаря этому чувствуют себя в мировом пространстве так же уверенно, как, например, монополии начала ХХ века внутри своих государств. Отсюда тот самый легкий путь – если мировой рынок подобен национальным, то ТНК идеально подходят на роль глобального класса-эксплуататора. Авторы в данном случае, особо не мудрствуя, просто механически переносят традиционные отношения классов на глобальный уровень.
Но как идентифицировать глобальный эксплуатируемый класс? Здесь аналогия с внутринациональными классами приводит к тем сложностям, которые на протяжении ХХ века отравляли жизнь марксистам. Им при анализе главным образом западных стран приходилось примирять марксизм и новую классовую ситуацию, очень далекую от описанного Марксом противостояния буржуазии и промышленного пролетариата. И дело заключалось не только в самом смягчении этого противостояния, но и в трансформации экономики. Развитие новых отраслей производства – наукоемких, сферы услуг и т.д. – вкупе с вызванным потребностями глобализации переносом промышленности в страны «третьего мира» заметно снизили долю рабочих в населении Запада. Если же смотреть в мировом масштабе, то эксплуатируемые тем более представляют собой разнородную массу, которую непросто привести к общему знаменателю.
Выйти из положения теоретики пытаются двояким способом. С одной стороны, они подчеркивают, что слухи о смерти рабочего класса сильно преувеличены. В частности, известные марксисты Э.Хобсбаум и А.Каллиникос говорят о кризисе «не рабочего класса, а его сознания»[12], об исчезновении не рабочих, а их «общности», то есть «той ее степени, в которой разнородные группы наемных работников могли успешно превращаться в коллективного актора»[13]. Как говорит Каллиникос, процессы реструктуризации производства второй половины прошлого столетия не перечеркнули ключевой «стратегической роли» промышленности, а следовательно, и «стратегической роли организованного рабочего класса»[14]. Сама по себе важность рабочих для функционирования капитализма предопределяет их возможности для политической борьбы: «рабочий класс совместными усилиями способен прервать, парализовать и реорганизовать производство»[15]. В данном отношении, по мнению Каллиникоса, капитализм со времен Маркса почти не изменился.
С другой стороны, тот же Каллиникос констатирует, что перед рабочим движением в нынешних условиях стоят во многом новые задачи. Рабочим, по словам Каллиникоса, «предстоит выработать осознание себя как составной части глобальной общности угнетенных»[16]. Остается лишь выразить эту общность в классовых терминах. И здесь левые зачастую снова выбирают самый простой алгоритм решения. По уверениям Каллиникоса, масса работников сферы услуг «оказывается зависимой от того же гнета эффективного производства, который испытывают и промышленные рабочие»[17]. Иными словами, участников процесса производства во всех его проявлениях принципиально сближает статус наемных работников, независимо от сферы деятельности. На этом основании возникает идея дать широкое определение пролетариата, предложенное, например, известным троцкистом Э.Манделем. Он настаивает на «корректном» определении «рабочего класса» как класса, включающего «всех тех, чье экономическое положение вынуждает продавать свою рабочую силу»[18]. Факт этой продажи, согласно Манделю, неизбежно определяет общие интересы работников «третичного», «вторичного» и «первичного» секторов, заключающиеся в том, «чтобы эволюционировать самим как производителям, “отвоевывать” у капиталистов, менеджеров и бюрократов функции контроля над производственным процессом, стремясь стать хозяевами своей судьбы»[19].
Самая известная концепция такого рода принадлежит М.Хардту и А.Негри, культовым и в то же время изрядно критикуемым теоретикам в левацкой среде. Пролетариат – эксплуатируемый класс в рамках мирового порядка, названного авторами «Империей», – они понимают «как широкую категорию, охватывающую всех тех, чей труд прямо или косвенно эксплуатируется и подчиняется капиталистическим нормам производства и воспроизводства»[20]. Впрочем, слово «пролетариат» в данном контексте создает терминологическую путаницу и потому выглядит не вполне удачным. Взамен Хардт и Негри предложили концепт «множество», который «дает понятию пролетариата максимально полное определение, поскольку включает в него всех, кто трудится и занят в производстве под властью капитала»[21]. Этот термин приняли далеко не все левые авторы, и, тем не менее, многие из них мыслят в сходном русле. Например, известный отечественный социолог Б.Кагарлицкий, принявший в штыки «поэтические рассказы про общество “множеств”», в противовес выдвинул… все то же «множество», но под вывеской «глобального трудового класса»[22].
«С точки зрения классовых интересов наемного труда, – говорит Кагарлицкий, – совершенно неважно, где сосредоточена основная масса работников – в промышленности, сфере услуг или в научных учреждениях. Совершенно непринципиально, каков их цвет кожи и каково их вероисповедание. Больше того, даже различия в оплате труда, играющие огромную роль в контроле капитала над работниками, не меняют классовой сущности эксплуатации»[23].
Популярность такой трактовки классовых отношений, как часто бывает в схожих случаях, заслоняет ее слабые стороны. Мало кто обращает внимание на то, что «глобальный трудовой класс» (как бы он ни назывался) требует принципиально новой дефиниции классов. Классическое марксистское («экономическое») их понимание – исходя из места в системе производства, – априори разделяемое многими «леваками», здесь, как быстро выясняется, неприменимо. Топ-менеджер и чернорабочий – все наемные работники, но, следуя определению Ленина, классово различаются хотя бы по роли в организации труда и тем более по доле получаемого общественного продукта.
То же самое касается приведенного в пример Манделем «третичного» сектора экономики. Занятые в нем люди будут по классовым характеристикам разительно отличаться не только от работников традиционных отраслей, но и друг от друга. Самого обычного юриста (тем более, преуспевающего) тяжело поставить в один ряд с работником «Макдональдса», хотя оба они представляют сферу услуг. А если сравнить, скажем, работников «Макдональдса» и квалифицированных рабочих? Различия будут касаться не только заработков, но и все той же роли в организации труда. Промышленные рабочие в странах западной демократии могут – пусть и в известных пределах – воздействовать на работодателей через профсоюзы, заметно ослабленные в неолиберальную эпоху, но сохранившие определенное значение. Зато в «Макдональдсе», а также на многих подобных предприятиях, профессиональных организаций, как известно, нет. Здесь работники попросту лишены «коллективного голоса» и вместе с ним даже минимальной возможности влиять на трудовой процесс.
Хардт и Негри, выдвинув взамен «политическое» определение класса, оказались, по крайней мере, последовательными. Класс в их интерпретации «выступает как политический концепт в силу того, что является и может быть лишь коллективом, ведущим совместную борьбу»[24]. Класс в этом случае может быть, пользуясь терминологией Маркса, только «для себя», а «класса в себе» не существует в принципе. Такая позиция сразу настораживает. Хорошо известно, что социальные группы, обычно считающиеся классами, далеко не всегда проявляли себя в политической борьбе. Например, в античную эпоху действительно серьезных выступлений рабов было немного. Последним считается хорошо всем знакомое восстание Спартака, после чего Римское государство сравнительно благополучно просуществовало еще больше пяти веков. Аналогичной была ситуация в западноевропейском Средневековье. Жакерия или восстание Уота Тайлера произошли уже на закате феодализма, тогда как в предшествующие века у феодалов с обузданием крестьян больших проблем не было. Однако же аутентичный марксизм, к которому так или иначе апеллируют сами Хардт и Негри, на этих основаниях не ставит под сомнение классовое содержание докапиталистической истории.
Впрочем, судя по трудам Хардта и Негри, столь далекое прошлое их занимает слабо. Всерьез исторический анализ они начинают от истоков капиталистической эпохи и доводят его вплоть до настоящего момента. И применительно к нему классовая концепция Хардта и Негри выглядит, на первый взгляд, вполне убедительно. Во всяком случае субъектов самых различных видов наемного труда действительно объединяет участие в политической борьбе против неолиберальной глобализации. Так, в Сиэтле, в одной из первых крупных альтерглобалистских акций протеста, классические рабочие оказались по одну сторону с представителями «новой экономики» – сферы наукоемкого производства, одного из подразделений того самого «третичного сектора»[25].
Но так ли все однозначно? Левые настроения «пролетариата в широком смысле» являют собой лишь одну сторону его политической позиции. Другая состоит в нарастающей поддержке западным «средним классом», с которым критики глобализации связывают надежды на будущее свержение капитализма[26], крайне правых политиков. Не так давно рост популярности Хайдера, Ле Пена, Бьюкенена и им подобных заставил западных наблюдателей, пусть и излишне категорично, говорить о «предфашистской ситуации», в которой, по их мнению, постепенно оказываются некоторые демократические страны[27]. С тех пор мало что изменилось: сравнительно свежий приход к власти Саркози во Франции и Берлускони в Италии, известных сторонников «железного порядка», идеально укладывается в описанную тенденцию.
Есть ли при таком раскладе реальные основания для объявления «множества» («глобального трудового класса») «классом для себя» и тем самым, следуя логике Хардта и Негри, вообще классом? Примечательно, что авторы здесь сами себе противоречат. По их собственным словам, «совокупность тех, кто трудится под властью капитала», объединена в «множество» «потенциально как класс, отвергающий капиталистическую власть» (выделено мной – С.Е.)[28]. Слово «потенциально» здесь очень показательно. Из него ясно следует, что значительная часть эксплуатируемых зачислена в «множество» авансом, в надежде, что те еще себя проявят, хотя пока еще не проявили. Но в таком случае рушится вся идея «множества» как политического класса. Фактически Хардт и Негри вынуждены, вопреки собственным установкам, исходить из того, что классовая общность необязательно связана с политической борьбой и, следовательно, класс может быть не только «для себя». Различие лишь в том, что «класс в себе», по Марксу, имеет объективную основу для идентификации, а в случае с «классом в себе» «множеством» эта основа существует исключительно в фантазии Хардта и Негри.
С другой стороны, совместную политическую борьбу, как опять же хорошо известно из истории, ведут не только классы в их традиционном понимании, но и прочие общности. Стоит ли и их объявлять классами? Хардт и Негри так и поступают и приходят к вполне постмодернистскому выводу о существовании «потенциально неограниченного числа классов» в обществе, «в фундаменте которого заложены не только экономические противоречия, но и различия в расе, этничности, географии, сексуальных предпочтениях и других параметрах»[29]. О постмодернизме здесь сказано не просто так. Генеральная идея его сторонников заключалась в отвержении классового подхода на том основании, что существует масса других ничуть не менее важных социальных групп. Разве можно ими пренебрегать в пользу пресловутых классов? А Хардт и Негри предложили что-то вроде компромисса: не пренебрегать – но тоже считать классами. Выходит, классом можно назвать все что угодно, и в этом случае само это понятие лишено всякого смысла. Разумеется, данным трюком Хардт и Негри пытались спасти классовый анализ, но получилось, что вбили последний гвоздь в крышку его гроба.
Капитал без правительства или рука об руку с ним?
Так или иначе, классы сами по себе не исчерпывают сложностей, стоящих перед критиками глобализации. Классовый анализ заставляет решать целый спектр смежных вопросов – например, по поводу классовой функции государства в глобальном миропорядке. Снова обращаемся к аналогии между сегодняшним мировым и классическим национальным рынком. Выясняется, что при переходе на политический уровень она откровенно не работает. Формирование национального рынка когда-то нельзя было считать законченным без становления национального государства. Но в случае с глобальным рынком ситуация выглядит прямо противоположной. В то время как глобальную экономику почти все считают свершившимся фактом, наднациональные институты власти исчерпываются лишь отдельными структурами, не тянущими на полноценное мировое правительство.
Опять-таки если исходить из представления о глобализации как торжестве неолиберального проекта, то ничего удивительного в таком несоответствии вроде бы нет. Неолиберализм провозглашает необходимость освобождения бизнеса от государственного контроля, сведение роли государства к минимуму. Соответственно, противники неолиберальной доктрины – те из них, кто отождествляет ее и принципы мирового порядка, – говорят о том, что «предпринимателям не нужны сильные государства» и «еще меньше им нужно мировое правительство»[30]. Правительства по этой логике выступают страдательной стороной в глобализации – такими же ее жертвами, как обычные граждане. В западной социологии на этом основании возникли многочисленные концепции, объясняющие современность в терминах «бессилия политики перед экономикой»[31] или «бегства власти от политики», то есть перехода реальной власти от правительств к постоянно перемещающемуся капиталу[32]. В частности, как пишет З.Бауман, из-за способности капитала «быстро сняться с места» «правительству, стремящемуся обеспечить благосостояние своих избирателей, не остается ничего иного, кроме как умолять либо лестью склонять (но не вынуждать) капитал течь в страну…»[33].
Однако парадокс: даже самые ярые апологеты корпоративной глобализации понимают, что при «бессильном» государстве неолиберальный порядок обречен. Широко известны слова Т.Фридмана, одного из подобных мыслителей: «Скрытая рука рынка никогда не будет работать без скрытого кулака – Mcdonald's не может процветать без Макдоннелла Дугласа, создателя F-15»[34]. И если не мировое, то какие-то другие правительства должны этот кулак обеспечивать, и для этого представлять серьезную силу. Соответственно, корпорации никогда не защитят свои интересы, если не будут иметь порукой государство. Вот и Бауман после всех рассуждений про «отделение экономики от политики» и «избавление первой от регулирующей функции последней» тут же делится, как он выражается, «обоснованными подозрениями», что «политическая фрагментация и экономическая глобализация – это не соперники, преследующие противоположные цели, а союзники и участники одного заговора»[35].
Для марксистски ориентированных теоретиков, в свою очередь, этот «заговор», воплощающийся в политике социальной безответственности, не представляет какой-то странности. Скорее, странным для них было бы, если бы правительства и в самом деле активно противодействовали запросам капитала. В данном случае государство, по мнению таких авторов, выполняет свое исконное предназначение как «только комитет, управляющий общими делами всего класса буржуазии»[36]. Но куда делось это предназначение в предшествующую неолиберальной эпоху кейнсианства? Как признает Д.Харви, государство в тех условиях «превратилось в поле противоборства классовых интересов» в том смысле, что подвергалось влиянию организаций, представляющих «интересы рабочего класса»[37]. Фактически такое «противоборство классовых сил» мало отличается от либеральной идеи о надклассовом характере государства, получившей благодаря феномену Welfare State новый импульс к жизни. Отсюда идут популярные представления об обратимости глобализации – в сторону «восстановления баланса между рынком и государством»[38]. Достаточно лишь государству снова найти управу на отбившиеся от рук корпорации.
Концепция Хардта и Негри являет один из примеров того, как исследователи пытаются преодолеть описанные контроверзы. Государство, с точки зрения этих авторов, является совершенно необходимым условием господства капитала, в том числе и в наднациональном масштабе. Как пишут Хардт и Негри, «без государства общественный капитал не имеет средств для выработки и реализации своих коллективных интересов»[39]. Хотя бы по этой причине «нынешняя фаза капитализма не может быть адекватно охарактеризована как победа капиталистических корпораций над государством»[40] (выделено мной – С.Е.). Но тут же приходится считаться с тем, что в рамках «Империи» «транснациональные корпорации преодолевают юрисдикцию и полномочия национальных государств»[41]. Иными словами, корпорации и государства все же выступают как разнонаправленные и противоположные силы – как такое возможно? И кроме того, неплохо бы понять, каким образом капитал, несмотря на разрыв совершенно необходимых ему уз с государственной властью, все же осуществляет господство на наднациональном уровне.
Выйти из положения Хардт и Негри пытаются с помощью заимствованной у М.Фуко дихотомии «дисциплинарное общество – общество контроля». «Дисциплинарная власть», господствовавшая на протяжении большей части капиталистической эпохи, осуществляла управление посредством «структурирования параметров и границ мышления и практики, санкционируя или предписывая нормальное и/или девиантное поведение». Этим целям служили стандартные общественные институты: тюрьмы, фабрики, учебные заведения и т.д. Индивид и власть в таком обществе находятся, по определению Хардта и Негри, в «статичных» отношениях, когда «мера дисциплинарного вмешательства власти соответствует мере сопротивления индивида»[42].
Однако, если верить Хардту и Негри, глобализация подразумевает замену «дисциплинарности» обществом, в котором «власть выражает себя как контроль, полностью охватывающий тела и сознание людей и одновременно распространяющийся на всю совокупность социальных отношений»[43], иными словами, не столько управляя людьми, сколько создавая сами условия человеческого бытия. Такое «общество контроля» было бы невозможным, если бы не новые парадигмы производства и власти, определяемые заимствованными опять же у Фуко понятиями «биополитического производства» и «биовласти».
Для концепта «Империи» эти два понятия имеют самое первостепенное значение: именно «биополитическое производство» и «биовласть», по Хардту и Негри, и определяют «имперский» порядок. В свою очередь, исходной предпосылкой нового мирового порядка авторы считают трансформацию в системе труда, переход гегемонии к нематериальному труду – не в количественном, но «в качественном плане», в том смысле, что «нематериальный труд навязывает определенную тенденцию прочим видам труда и обществу в целом». «Нематериальный труд, – продолжают Хардт и Негри, – оказался сегодня в положении, которое 150 лет назад занимал промышленный труд, когда на его долю приходилась лишь небольшая часть мирового производства и он был сосредоточен в ограниченной части мира, но тем не менее довлел над всеми другими производственными формами. Точно так же как в пройденной фазе, все формы труда и само общество должны были подвергнуться индустриализации; теперь же труд и общество вынуждены информатизироваться, становиться интеллектуальными, коммуникативными и аффективными»[44].
Эта гегемония нематериального труда, по мысли Хардта и Негри, кардинально меняет ситуацию в обществе. Если промышленная или сельскохозяйственная продукция при капитализме имеет чисто товарное значение (так считают авторы), то идеи, информация, аффекты и все остальное, произведенное нематериальным трудом, – не только и даже не столько товар, сколько средство манипулирования населением. Нематериальный труд тем самым создает «не просто товары в вещественном смысле, а социальные взаимоотношения и жизненные формы как таковые»[45]. Здесь и проявляется «биополитический» контекст производства, который предполагает «не только создание материальных благ в узко экономическом смысле, но и касается всех граней жизни социума – экономических, культурных, политических, – обеспечивая их последующее воспроизводство»[46]. Производство, в свою очередь, оказывается еще и механизмом осуществления власти в ее особой форме – «биовласти», так же выходящей за рамки своей специфической сферы и нацеленной «на производство и воспроизводство всех сторон общественной жизни»[47].
Уже здесь с Хардтом и Негри можно поспорить. Особая роль, которую они приписали новой форме производства, выглядит весьма натянутой. Совершенно напрасно авторы ищут «биополитический» контекст только в нынешних условиях производства. В прежние эпохи значение труда тоже не было исключительно экономическим. Любая без исключения экономическая система, обеспечивая производство, попутно формировала подходящих для нее индивидов. Можно обратиться к самым истокам взаимоотношений общества и власти: к древнеиндийским общинам, почти в неизменном виде просуществовавшим вплоть до начала английской колонизации. Маркс писал о «самодовлеющем характере» этих общин. Таковыми их делали господствовавшие формы труда, позволявшие жителям общины получать все необходимое для существования, что называется, на месте, почти не выходя за ее тесные пределы. Последствия такого обособленного существования хорошо известны. Ситуация, когда интересы сосредоточены на «ничтожном клочке земли», неизбежно ведет к ограниченности человеческого разума, «делая из него покорное орудие суеверия, накладывая на него рабские цепи традиционных правил» и т.д. Отсюда Маркс делал известный вывод о том, что «идиллические сельские общины, сколь безобидными они бы ни казались, всегда были прочной основой восточного деспотизма»[48]. Ясно, что Хардт и Негри априори причислили бы докапиталистическую Индию к «дисциплинарному» типу общества. Но ведь сама возможность самого грубого дисциплинарного воздействия обеспечивалась (при том на протяжении тысячелетий) в духе «общества контроля» – методами, которые в основных чертах соответствуют идее «биовласти».
Точно также в ранние века капитализма – опять же, в терминологии Хардта и Негри, в эпоху «дисциплинарности» – большинство населения, как известно из политэкономии, «добровольно» – в смысле практически без мер прямого принуждения – становились продавцами своей рабочей силы. Рынок в данном случае вполне «биополитическим» способом формировал у людей определенное отношение к жизни, обычно не прибегая к прямому политическому принуждению. То же самое можно сказать и про результаты труда – создаваемую им продукцию. Производство всегда направлено на удовлетворение человеческих потребностей – в этом вся его суть, – но оно же формирует и новые потребности. В этом смысле во все времена труд производил не только общественно полезные продукты, но и личности людей и их отношения между собой. Но раз производство всегда было «биополитическим» и всегда создавало эффект «биовласти», то эти слова становятся тавтологией, в них нет никакой надобности.
В таком случае ссылки Хардта и Негри на «биовласть» и «биополитику» при объяснении отсутствия глобального правительства в мировом порядке заведомо будут несостоятельны. По авторскому замыслу, транснациональный капитал в таком правительстве и не нуждается, поскольку является своего рода правительством для самого себя. Организуя производство, капитал, согласно Хардту и Негри, одновременно осуществляет власть в ее новой форме. В результате видимое отсутствие у базиса адекватной надстройки на практике оборачивается совпадением их друг с другом[49]. Государствам же приходится потесниться. Они продолжают выполнять старые функции (охраняют порядок и т.п.), но эти функции все сильнее «видоизменяет наступающая глобальная власть, которой они (государства – С.Е.) служат во все большей мере»[50]. Результатом становится превращение государств «всего лишь в инструменты учета приводимых в движение транснациональными корпорациями потоков, товаров, денег и населения»[51].
Однако, как мы уже выяснили, эта «новая форма» власти стара едва ли не как сама власть. И если в более ранние эпохи капитал не заменял собой государство, то и применительно к сегодняшнему дню говорить о переходе к базису функций надстройки нет веских оснований. Но главное – так и остается непонятным, как соотносятся взаимоисключающие тезисы Хардта и Негри об общности классовых интересов корпораций и государства и видимом наступлении корпораций на государство. Хардт и Негри пытаются связать одно с другим ссылками на «диалектическую взаимосвязь между государством и капиталом», определяющую их «вековое диалектическое противостояние»[52]. Государство, как уточняют Хардт и Негри, в качестве комитета по общим делам капиталистов (возвращаясь к цитированной фразе из «Манифеста коммунистической партии») выражает долгосрочные интересы «совокупного капиталиста», которые во многих случаях противоречат интересам отдельных капиталистов. «Таким образом, – заключают авторы, – капиталисты будут всегда бороться с властью государства, даже когда государство действует в их общих интересах»[53].
Но к ситуации с «Империей» такое объяснение явно не подходит. Государство, если следовать логике Хардта и Негри, «поссорилось» здесь уже не с «отдельными» капиталистами, а со всеми сразу. И в преодолении юрисдикции национальных правительств, а значит, и в конфликте с ними, состоял как раз общий интерес капитала, противоположный, выходит, интересам государства. Вместо диалектики у Хардта и Негри получилась эклектика, заставляющая выдвигать противоречивые суждения подчас на соседних страницах. Так, Хардт и Негри резко критикуют взгляд, согласно которому государство в ходе глобализации потерпело поражение, а корпорации правят миром. Но буквально через пару абзацев авторы пишут, что транснациональные корпорации «подорвали могущество национальных государств»[54]. А «подрыв могущества» чем не поражение? В целом совершенно понятно, что общепринятые представления о глобальных классах делают проблему государства неразрешимой. Каждая новая попытка оставляет лишь вопросы вперемешку с недоумением.
Капитализм с социалистическим лицом
Подробно на мыслях Хардта и Негри о значении нематериального труда я остановился неслучайно. Этот нематериальный труд имеет прямое отношение не только к объяснению современного нам миропорядка, но и к популярным представлениям о перспективах его преодоления. Разумеется, в немалой степени концепция Хардта и Негри покажется, как уже говорилось, левым авторам одиозной – многие с ней не согласятся. Например, вряд ли особый восторг у большинства вызовет взгляд на формирование «Империи» как на «шаг к свободе». В данном случае представления о «биополитическом производстве» и «биовласти» заставили Хардта и Негри мыслить в неолиберальном русле. Как известно, проповедники свободного рынка и глобализации на его основе заклеймили любую форму государственного вмешательства в экономику как проявление «тоталитаризующей» роли государства, определяющей движение по «дороге к рабству». И вот Хардт с Негри едва ли не полностью принимают логику апологетов глобализации и утверждают, что «Империя» «избавляется от жестоких режимов власти… увеличивая потенциал освобождения». Хардт и Негри уверены, что к этому подтолкнуло революционное движение «шестидесятников»: «массы вызвали Империю к жизни»[55]. Результатом стало то самое «общество контроля», где «механизмы принуждения становятся еще более “демократическими”, еще более имманентными социальному полю»[56].
Честно говоря, странное обращение с фактами. «Шестидесятники», несмотря на яркий след в истории, все же потерпели неудачу вследствие узости своей социальной базы. Хорошо известно, что основной силой волнений 1968 года были студенты. Пролетариат (в традиционном смысле), хотя и поддержал их в дни «Красного Мая»[57], был менее радикален. Наиболее высокооплачиваемые рабочие, из чьих сравнительно высоких доходов в том числе субсидировалось «государство благосостояния», очень скоро оказались в одном политическом лагере с капиталистами, поддержав в значительной степени неолиберальные контрреформы[58]. Отсутствие серьезной революционной альтернативы позволило властям активно сокращать расходы корпораций на социальную политику, переходя от «государства благосостояния» к «государству – ночному сторожу». Тогда разве можно говорить об «Империи» иначе, как об эпохе реакции? И «общества контроля» никакого не получается: повсеместный протест против неолиберализма заставляет правительства даже общепризнанных стран демократии ограничивать гражданские права и применять силу против своих же избирателей (вспомните хотя бы «Закон об американском патриотизме»[59] и практику подавления «антиглобалистов»). Разве что с сопротивлением масс приходится считаться и умерять свои аппетиты.
Однако не стоит на этом основании полностью противопоставлять Хардта и Негри остальному левому лагерю. Заметные расхождения сторон в данном вопросе с лихвой компенсируются близостью, когда речь заходит о «новой экономике» как залоге будущей социалистической трансформации. Фактически левые теоретики выводят в своих работах проект «демократии множества» – «святая святых» всей концепции Хардта и Негри. Проект целиком построен на возможностях, открывающихся все той же гегемонией нематериального труда, а точнее, – созданных им сетей производства. Сетевое устройство формирует, по Хардту и Негри, условия для настоящего самовыражения людей, для партнерства и самоуправления. И власть в такой ситуации становится излишней: «внутренняя сила множества созрела до такого уровня, когда благодаря сетям связи и сотрудничества, а также производству общего множество уже способно само создать альтернативное демократическое общество». Иными словами, будущее свободное общество в любом случае уже почти создано самим капитализмом, равно как и субъекты революционного процесса. Дело за малым: за «моментом прорыва», за собственно революционным изменением, предпосылки которого становятся все более очевидными[60].
Другие левые авторы питают схожие – чтоб не сказать идентичные – надежды. Исходный пункт этих надежд связан с тем, что творческий работник благодаря распространению новых технологий оказался нужен экономике «в массовом порядке»[61]. Но такая трансформация, совершающаяся капиталом исключительно в собственных интересах, одновременно оказывается подкопом под капитализм. Творческая деятельность имманентно предполагает свободу. Волей-неволей капитал вынужден с этим считаться и расширять для работников рамки дозволенного. Но он тут же сталкивается с «кризисом контроля» – с собственной неспособностью эффективно управлять подчиненными, которые стремятся пользоваться служебным положением в своих корыстных целях, идущих не на пользу корпорации. В самом деле, программист, находясь на рабочем месте, может создать в свободный момент времени совсем не ту программу, которую от него ждет работодатель[62]. И пресечь подобные поползновения подчиненных корпорации зачастую оказываются не в состоянии. По всему получается, что информационные сети работают по своим, не предусмотренным корпорациями законам. Будучи задуманы как «средство обслуживания бизнеса», эти сети «оказываются по совместительству каналами распространения инакомыслия» и средой, «где формируется новая антирыночная солидарность и зарождаются новые равноправные отношения»[63].
Известный социолог А.Н.Тарасов видит в этих формах труда «контуры такого общества, которое, по Марксу, можно назвать социалистическим»[64]. Кагарлицкий со своей стороны тоже уверен, что «рано или поздно “сетевой социализм” пробьет себе дорогу»[65]. Вопрос лишь в том, как он это сделает. До сих пор в сетевое общение была включена меньшая часть населения земного шара. Подавляющее большинство наемных работников – опять-таки, если не ограничиваться западными странами, а посмотреть на планету в целом – заняты в секторах с достаточно примитивными формами труда. Из «каналов инакомыслия» эти люди заведомо выключены. Между тем их участие для успеха социалистического проекта обязательно: левые теоретики, как сказано выше, видят непременную задачу в объединении всех антикапиталистических сил – и в том числе «первого» и «третьего» мира. «Сопротивление будет эффективным лишь в той мере, – говорит Кагарлицкий, – в какой оно останется глобальным»[66].
Тем удивительнее оптимизм некоторых левых по данному поводу. Они, похоже, уверены в том, что приобщение всех непричастных к этим каналам и технологиям произойдет естественным образом, в силу предустановленных законов бытия. По словам Тарасова, «знание, став основной производительной силой, неизбежно уничтожит индустриальный способ производства». «Автоматизация и компьютеризация» чуть ли не сами собой «вытесняют человеческий промышленный труд (даже высококвалифицированный) и понуждают работников переходить к высокоинтеллектуальному творческому труду»[67]. Одним словом, все произойдет так, как учат Хардт и Негри. По их уверениям, «такова конечная цель гегемонистской формы производства – изменить все общество по своему образу и подобию»[68].
Только реальность устроена иначе, о чем, между прочим, большинству левых авторов прекрасно известно. Рассказы о вытеснении новыми формами экономики старых представляют собой одну из красивых легенд сторонников мирового порядка, которой вовсе не обязательно верить. В том и состоит парадокс так называемой «информационной революции», что она привела к закреплению и более широкому использованию самых примитивных методов труда. Корпорации там, где только возможно, стремятся перевести производство из цехов в мастерские либо даже использовать надомных работников. Одновременно передислокация крупного производства в отсталые регионы поспособствовала воскрешению в них картин бесчеловечной эксплуатации эпохи промышленного переворота[69]. Объяснить подобное движение вспять вместо заявленного стремления к прогрессу можно лишь потребностями капитала в увеличении любой ценой прибыли. Как верно показывает все тот же Кагарлицкий, рассредоточение производства (географическое и между отдельными работниками или их небольшими группами) без ущерба для управляемости, ставшее возможным благодаря «информационной революции», обернулось для капитала весомым социальным выигрышем. Пролетариат, уведенный из жизненно важных центров западного общества, представляет куда меньшую опасность для капиталистической системы, нежели в прежние времена, когда он регулярно заставлял элиты идти на серьезные уступки. А если речь заходит о работниках-одиночках, то они уж точно не способны быть серьезной политической силой[70]. Позициям капитала ничего не угрожает, и он может отныне излишне не тратиться на рабочую силу и соблюдение обременительного трудового законодательства.
Такое разделение труда лишний раз напоминает о различиях между «центром» и «периферией», описанных в теориях периферийного капитализма и зависимого развития. Их сторонники еще в «доинформационную» эпоху говорили о предустановленной самой природой капитализма не только вертикальной иерархии (между классами внутри каждой отдельной страны), но и горизонтальной – между регионами (так называемая проблема «Север – Юг»). Процветание передовых стран и отсталость («недоразвитость») огромного числа остальных является с позиций этой теории звеньями одной цепи, взаимообусловленными явлениями. Таков закон капитализма: страны «центра» эксплуатируют обширную «периферию» исходя из собственных потребностей и дозволяют ее развитие лишь в очерченных этими потребностями пределах. Но очевидно, что «автоматизация и компьютеризация» «периферии» были бы шагом далеко за эти пределы. С какой стати тогда его ожидать и тем более на него рассчитывать?
Ничего не забыли, ничему не научились
Уже на этом основании возникает подозрение: не обманулись ли поборники идей «сетевого социализма» в своих радужных ожиданиях? Однако, справедливости ради, ситуация на «периферии» является слабым аргументом для такого рода авторов. Скажем, «третий мир», как он нарисован в работах Хардта и Негри, и не заслуживает какого-то особого анализа в силу того, что не обладает ярко выраженной спецификой. Общепризнанной дихотомии «“центр” – “периферия”» («Север – Юг») эти авторы противопоставили совершенно абсурдную идею «однородного» или «выровненного» мира – мира, в котором пространственное деление стран «стало настолько запутанным, что мы непрестанно обнаруживаем третий мир в первом, а первый в третьем…»[71]. Правда, в «Множестве…», более поздней работе Хардта и Негри по сравнению с «Империей», «выровненного мира» вроде как нет. Авторы здесь вынуждены признать «заметные различия между странами и между крупными географическими районами – между Европой и Африкой, между Северной и Южной Америкой, между глобальным Севером и глобальным Югом»[72]. Но и тут сразу же следуют оговорки о неоднородности этих зон, «подвижности» «разграничительных линий между географическими зонами и между группами населения» и вывод, что «кризис в первую очередь видится в том, что бедные группы населения растут как в основных, так и в периферийных районах»[73] (выделено авторами – С.Е.). То есть на «выровненном мире» Хардт и Негри больше как будто не настаивают, но и деление «“центр” – “периферия”» по-прежнему не принимают.
Другие авторы, конечно, не доходят до такой категоричности. Однако и их взоры устремлены, главным образом, на развитые страны, где в предпосылках «сетевого социализма» сомневаться, на первый взгляд, не приходится. Именно граждане «первого мира» рассматриваются обычно левыми авторами как что-то вроде передового отряда (он же – основной) антикапиталистического движения. Эксплуатируемые «периферии» здесь должны сыграть тоже важную, но все же подчиненную роль.
Снова повод насторожиться и вспомнить надежды марксистов начала ХХ века на революционный взрыв в передовых державах. В общем и целом эти надежды потерпели крах. При чем самим марксистским теоретикам были очевидны тревожные факторы, ослаблявшие революционные устремления западного пролетариата. Тот же Ленин в классической работе по теории империализма приводил слова Энгельса о том, как «обуржуазивается» английский пролетариат, извлекая пользу из «колониальной монополии Англии» и из ее «монополии на всемирном рынке»[74]. Да и своими глазами Ленин (в современный ему момент) видел то же самое и потому говорил о тенденции империализма «раскалывать рабочих и усиливать оппортунизм среди них»[75]. Правда, исходя из классического взгляда на капитализм как на классовое противостояние труда и капитала эти тенденции оказывались чем-то вроде второстепенной детали, дополнительной подробности, которой пренебрегают в практических выводах. В результате Ленин (и не только он) пришел к выводу, что противоречия классовых интересов при империализме все равно окажутся весомее их сближения и приведут к прямому столкновению.
Сегодняшние марксисты находятся в схожей ситуации. С одной стороны, им также приходится считаться с последствиями дележа доходов между корпорациями и гражданами развитых стран от эксплуатации «периферии», имеющим к тому же куда более систематический характер, чем сто лет назад. В частности, Тарасов называет «финансово-имущественный подкуп широких слоев населения развитых западных стран – за счет неэквивалентного обмена с “третьим миром”» одной из «серьезных проблем для революционных сил»[76]. Но, с другой стороны, подобные взаимоотношения между трудом и капиталом Запада вторгаются в привычную для левых теоретиков классовую модель, кажущуюся им единственно возможной. Сама идея «глобального трудового класса» («пролетариата в широком смысле») неразрывно предполагает, что «среди различных форм труда нет политически приоритетных форм» и трудящиеся «едины в своей способности к сопротивлению капиталистическому доминированию»[77]. Все члены этого класса, проще говоря, должны быть объединены общим классовым интересом, принципиально противоположным интересам капитала. Отказаться от таких воззрений левые просто не готовы. А потому тот самый социальный подкуп западного населения они будут по-прежнему рассматривать лишь как фактор, несколько осложняющий общую картину, но не меняющий ничего в ней по существу.
На самом деле теория, неспособная вобрать важные факты, ведет к судьбоносным заблуждениям. Сто лет назад марксизм не смог сделать частью классового анализа выступавшую все более отчетливо совместную эксплуатацию колоний капиталом и остальным населением Запада. В итоге история ХХ века пошла, в основном, не по сценарию марксистов. Понятно, что винить их в том нет серьезных оснований. В эпоху классического империализма такая стратегия капитала была новостью, которой было не просто дать верную оценку. Но вот в начале ХХI века что-то новое в этой стратегии усмотреть трудно. И проявляя, тем не менее, недальновидность в своих выводах, сегодняшние левые заставляют вспоминать известное изречение французского политика Талейрана о Бурбонах после реставрации: «Ничего не забыли и ничему не научились».
Чтобы не «забыть», но при этом «научиться», левым необходимо расширять теоретический арсенал. Теории, которыми «леваки» оперируют в первую очередь, не могут показать специфику современного мирового порядка. Здесь можно вернуться к исходному тезису альтерглобалистских авторов о неолиберализме как воплощении глобализации. Но самим же этим авторам хорошо известно, что неолиберальная программа выступает лишь идеологией глобального общества, которая по определению призвана прикрывать настоящее положение дел и потому с ним существенно расходится. Н.Хомский совершенно справедливо подчеркивает существование доктрины свободного рынка «в двух разновидностях». Первая из них, по определению Хомского, – «это официальная доктрина, навязанная беззащитным». Вторая представляет собой «то, что мы могли бы назвать “реально существующей доктриной свободного рынка”: рыночные порядки хороши для вас, но не для меня, – разве что ради временных выгод»[78].
Примеров таких расхождений между неолиберализмом в теории и на практике можно найти в достаточном количестве почти в любой работе, критически настроенной к корпоративной глобализации. Тот же Хомский обращается к опыту «рейганомики», открывшей, по общему мнению, в США неолиберальную эпоху. Однако автор находит очень сомнительным, чтобы без «крайних мер государственного вмешательства» как раз на этом историческом отрезке американские «сталелитейная, автомобильная, станкоинструментальная или полупроводниковая промышленности справились с японской конкуренцией или же оказались способными лидировать в новой экономике с важнейшими для всей экономики последствиями»[79]. Зато от слабых стран американские политики в ту же эпоху настоятельно требовали «такой политики… которая будет отвечать требованиям западных инвесторов»[80].
Как видим, сегодняшний глобальный рынок, вопреки утверждениям некоторых критиков глобализации, от прежнего национального отличается разительно. Вряд ли можно предположить, чтобы во Франции становление единого рынка означало бы одностороннее снятие Пикардией (или любой другой областью) торговых барьеров по требованию, к примеру, Шампани и одновременно жесткий протекционизм Шампани в отношении той же Пикардии. Подобные явления расценивались бы как аномалия и препятствие для складывания рынка. Вот только в случае с «гипермаркетом» крайне одностороннее применение правил свободной торговли – вовсе не аномалия, а самая что ни на есть норма.
И ведь непоследовательность в проведении в жизнь неолиберализма не ограничивается «чистой» экономикой. Сходную ситуацию, когда «одни равнее других», можно наблюдать и в социальной политике правительств. Крушение «государства благосостояния» в «первом мире» не может не впечатлять. Однако в странах «периферии», несомненно, (особенно это показательно в государствах бывшей советской системы) неолиберальные установления произошли гораздо в большем объеме и с куда более катастрофическими последствиями. Уровень социальной обеспеченности в западных странах заметно снизился сравнительно с «золотой эпохой», но при взгляде из иных частей «третьего мира» кажется запредельно высоким. И, как уже сказано, достигается этот уровень за счет все того же «третьего мира», доходами от которого корпорации делятся с западными обывателями. Неолиберальная политика, вне сомнений, заметно изменила пропорции такого дележа в пользу корпораций, но не отменила его на корню.
Очевидно, что подобные «двойные стандарты» являются теми неозвученными правилами, которые куда в большей степени, чем официальная программа «Вашингтонского консенсуса», определяют суть глобального порядка. Но в таком случае именно они должны лежать в основе определения глобализации. Разграничение «свободного рынка» на бумаге и на практике уместно лишь как метафора, тогда как строгий научный подход требует раскрытия содержания этой практики на понятийном уровне.
Эксплуатируемые эксплуататоры: двойственное классовое бытие
Так какие же теории могут адекватно отразить те самые «двойные стандарты» в отношениях между регионами? Поиск быстро приводит к выше озвученным концепциям зависимого развития и периферийного капитализма. В конце концов, именно в этих концепциях отношения «Север – Юг» выступают не побочным, а самым что ни на есть основным противоречием капитализма. Больше того, некоторые авторы видели в данных отношениях «черты сходства с различиями между классами внутри нации»[81]. То есть если отрешиться от догматики, то выяснится, что классовая зависимость может быть и горизонтальной. Все ведь логично: если исходным признаком классовых антагонизмов считать эксплуатацию, то почему не принять за таковые эксплуатацию одних государств другими?
Та же идея горизонтальных классовых отношений присутствует в выросшем на базе концепций зависимого развития миросистемном подходе. Собственно говоря, этот подход альтерглобалистским теоретикам хорошо известен: многие не раз обозначали к нему свои симпатии. Но примечательно, что миросистемный анализ предлагает принципиально иной подход к классовым отношениям, нежели у большинства альтерглобалистов. Для чего-либо похожего на «глобальный трудовой класс» в теории миросистемников попросту нет места.
Всего в миросистемном анализе можно встретить два типа классов. К первому относятся классы в общепринятом значении – в терминологии И.Валлерстайна, основоположника миросистемного анализа, «классы внутри наций». Определяет эти классы Валлерстайн вполне в духе Хардта и Негри – по политическим основаниям. Как и у Хардта и Негри, класс, в понимании Валлерстайна, всегда является «классом для себя»: «объективное положение класса является реальностью лишь постольку, поскольку оно становится субъективной реальностью для группы или групп»[82]. «Классы внутри наций» формируются для достижения конкретных политических целей («ведения социального торга» в краткосрочном плане и захвата власти в долгосрочной перспективе[83]), после чего распадаются и воссоздаются уже в новом виде. И к этническим и национальным группам («этно-нациям») Валлерстайн подходит в целом с меркой Хардта и Негри. Как мы уже выяснили, «этно-нации» ничуть не в меньшей степени, чем классы, проявляют себя в политической борьбе, в этом смысле ничем от них не отличаясь. Валлерстайн поэтому вполне последовательно уравнивает «классы внутри наций» с «этно-нациями», называет то и другое «двумя системами выражения для одной и той же реальности»[84].
Однако куда более важное значение для миросистемников имеет второй тип классов, относящийся уже не к отдельным странам, а к капиталистической системе в целом. Именно эти, условно говоря, межнациональные классы выступают, с точки зрения миросистемного анализа, по отношению к остальным как первичные; согласно Валлерстайну, интересы людей, составляющих «класс внутри наций», или «этно-нацию», являются лишь производными от классового положения этой группы на мировом уровне[85].
Но что же это за межнациональные классы? Для ответа на этот вопрос стоит обратиться к основным положениям миросистемного анализа. Этот подход появился в противовес популярным «девелопменталистским» трактовкам истории – как суммы движений отдельных обществ через идентичные ступени развития. В качестве примеров такого взгляда на историю миросистемники всегда указывали на советскую «пятичленку», а также на многочисленные варианты теорий модернизации. Понятно, что теории модернизации и советский марксизм выступали как идеологические противники, но, с точки зрения миросистемного анализа, одно мало отличалось от другого. Но главное заключалось в том, что оба этих подхода были в равной степени далеки от истины. Здесь миросистемники как раз обращались к теориям зависимого развития: установленный ими факт деления на «центр» и «периферию» при капитализме делал общий для каждой страны исторический путь невозможным.
Отсюда Валлерстайн и многие другие приходили к следующему заключению. Если полноценное развитие одних стран обеспечивается «недоразвитостью» остальных, то почему надо эти страны рассматривать как самостоятельные организмы? Куда лучше взять за единицу анализа «миросистему» – совокупность стран, объединенных общей системой разделения труда[86]. Развитие «миросистемы» и определяет исторический процесс, является источником изменений стран. То есть не страны придают облик историческому пространству, как принято считать в исторической науке, а само это пространство определяет облик стран.
Любую «миросистему», и капиталистическую в частности, составляет триада. К «центру» и «периферии», взятым из концепций зависимого развития, «миросистемники» как третий элемент добавили «полупериферию» – промежуточную категорию, призванную амортизировать противоречия между крайностями. Можно сказать, «полупериферия» в «миросистеме» выполняет роль «среднего класса» в западных странах, тоже придающему, по общему мнению, устойчивость их социальной структуре.
В свою очередь, классовые отношения в «миросистеме» определяются сходной триадой. Трехуровневая система, по словам Валлерстайна, является чем-то вроде универсального механизма функционирования капитализма: «эти три уровня можно вновь и вновь находить во всех институтах капиталистической мировой экономики»[87]. То есть всего в «миросистеме» можно найти три класса, но при этом, по словам Валлерстайна, «при капиталистическом способе производства существуют лишь буржуа и пролетарии»[88]. Тех и других Валлерстайн идентифицирует не по месту в системе производства (как, напомню, делают марксисты), а по месту в системе накопления. Буржуазия, по Валлерстайну, это «класс, чьи представители присваивают прибавочную стоимость, не создаваемую ими самими»; а пролетариат, в свою очередь, выступает классом, «чьи представители часть стоимости, произведенной ими, уступают другим»[89].
Но в свете полемики с «альтерглобалистами» наибольший интерес представляет третий, помимо двух названных, класс. К нему Валлерстайн относит тех, кто одновременно присваивает «чужое» и «уступает свое», выступая сразу в качестве буржуа и пролетариев. Для иллюстрации снова просится западный «средний класс» из ХХ века, наглядный пример того, как «на определенном уровне роста доходов и “прав” “пролетарий” реально превращается в “буржуа” и сам начинает проживать прибавочную стоимость, производимую другими»[90]. Благодаря этому промежуточному слою, начисто разбивающему идею «глобального трудового класса», классовые воззрения Валлерстайна смотрятся куда адекватнее других распространенных в левых кругах концепций. Во всяком случае, Валлерстайн делает абсолютно логичную попытку классово разграничить разные группы наемных работников, которые зачастую имеют исключительно формальное сходство (просто по факту найма), а в остальном куда больше различий, и главное – находятся в отношениях эксплуатации между собой.
Другое дело, что и классовый подход миросистемников не является панацеей; в нем есть серьезные недостатки. Насколько правильно внутринациональные классовые отношения – притом абсолютно во все эпохи – выводить из наднациональных и считать ключевым место именно в системе накопления? Почему все же не взять за первичное место в системе производства? При внимательном рассмотрении выяснится, что Валлерстайн перепутал причину и следствие. Кого, например, в классическую колониальную эпоху можно в передовых державах отнести к наднациональной буржуазии кроме буржуазии «класса внутри наций»? Очевидно, этот внутринациональный статус, определяемый владением средствами производства, открывал возможность для «присвоения произведенного другими» – как в своем государстве, так и за его пределами.
В аналогичном положении окажутся и люди, «которые присваивают прибавочную стоимость, не создаваемую ими самими», в «периферийных» зонах. Можно, к примеру, спорить, считать ли буржуазией русских помещиков образца XIX – начала ХХ веков. Миросистемники решают этот вопрос однозначно и – в полную противоположность ортодоксальному марксизму – положительно. В их понимании, главным и достаточным основанием является ориентация помещиков на получение прибыли от внешней торговли сельскохозяйственной продукцией. А тот факт, что обеспечивается эта прибыль примитивными (крепостническими и близкими к ним) методами эксплуатации, кажется миросистемникам второстепенным. Но как бы ни решалась данная дилемма, вполне понятно, что возможность извлечения прибыли помещикам открывает внутринациональный классовый статус, обеспечивающий владение землей. И уже из классового положения внутри своей страны – не наоборот! – следуют интересы на мировом уровне.
А если теперь обратиться к противоположному полюсу – к тем, кого миросистемники относят к пролетариату? Сам Валлерстайн сюда зачисляет, помимо промышленных рабочих, мелких производителей, фермеров-арендаторов, издольщиков, батраков-поденщиков, рабов[91] (список, видимо, неполный). Снова взываю к здравому смыслу: разве не классовый статус «внутри наций» – место в системе производства – лишал все эти группы возможности присвоения произведенного другими, в национальных рамках или за их пределами? И все тот же внутринациональный статус определял различия между этими группами – весьма существенные, но исходя из анализа Валлерстайна кажущиеся второстепенными.
То есть применительно к капитализму до ХХ века идея межгосударственных классов выглядит ненужным довеском к обычным классовым отношениям. Но вот в ХХ веке в обществе происходят действительно существенные изменения. Возникает все более отчетливое несоответствие между внутринациональной и наднациональной социальной структурой: прежние эксплуатируемые в государственных пределах (в странах «первого мира») начали превращаться в эксплуататоров в мировом масштабе. В этом несоответствии – ключ к классовым отношениям в рамках сегодняшнего глобального порядка. На наших глазах сегодня формируется глобальное классовое общество с «центром» и «периферией» в качестве глобальных классов, не отменяющих традиционной классовой структуры отдельных обществ, но служащих к ней дополнением. Такое понимание глобализации, предложенное отечественным историком и философом Ю.И.Семеновым, можно считать наиболее адекватным[92].
Оптимальна эта трактовка уже тем, что лишена многих недостатков, которые сопровождают приведенные выше «альтерглобалистские» концепции. Прежде всего, благодаря ей решается вопрос о дефиниции классов – «экономическое» их определение оказывается вполне адекватным. К слову, это же самое определение позволяет решить проблему так называемого «среднего класса» (в первую очередь, западного). При всей важности данного термина для социологии до сих пор он был не столько понятием, сколько метафорой. Причина в том, что в общепринятом понимании «средний класс» классифицировался исключительно по признаку дохода – то есть был не классом в строгом значении, а всего лишь стратой. Но свое сугубо классовое бытие эта страта получает на наднациональном уровне – как часть формировавшегося на протяжении всего прошлого столетия глобального эксплуататорского класса. Если вернуться к определению Ленина, то составляющие этот класс капитал и значительная часть населения (преимущественно «средний класс») западных стран объединены способом получения продукта (поступающего от эксплуатации «периферии»), а также распределением ролей в организации труда. Капитал, понятное дело, участвует в организации труда напрямую – по праву собственности, – тогда как работники вносят свою лепту через институты западной демократии: выборные органы власти и профсоюзы. В свою очередь, различия по двум другим признакам – доле получаемого продукта и отношению к средствам производства – связаны с разным классовым статусом этих социальных групп внутри своих государств.
Впрочем, представление о «центре» и «периферии» как классовом базисе глобального общества обладает массой других достоинств. Одним из таковых можно смело считать возможность раскрыть содержание «двойных стандартов» неолиберализма, составляющих основу миропорядка. Как часто бывает в подобных случаях, стандарт на самом деле тут действует один, просто его не афишируют. Суть глобального порядка состоит не в «свободном рынке», а в классовом господстве «центра» над «периферией». Неолиберальная политика является лишь одним из инструментов такого господства и применяется ровно в тех дозах, в каких служит указанной цели. В тех же случаях, когда эта политика вредит господствующему классу, ее благоразумно сворачивают и обращаются к государственному регулированию. В этой способности максимально открывать границы чужих экономик и закрывать свои заключается не непоследовательность в применении правил «Вашингтонского консенсуса», а самое что на ни есть последовательное использование «центром» своих классовых преимуществ.
Также идея горизонтальных классовых связей вносит ясность в наболевшую проблему государства. В кейнсианский период правительства, безусловно, не играли надклассовую роль. Само их обращение к кейнсианской стратегии нельзя понять, если не помнить о необходимости для государств руководствоваться интересами капитала. Но содержание этих интересов каждый раз корректируется под давлением обстоятельств. В 1930-е годы первейшая задача буржуазии заключалась в самом сохранении капиталистической системы. Создание благодаря Октябрьской революции альтернативы буржуазному обществу вкупе с глубоким кризисом самого капитализма заставляли западные элиты сомневаться в его будущем – в том, что оно вообще есть. Напомню, не вдаваясь в подробности, тост Черчилля в честь Рузвельта, который, по словам Черчилля, политикой «Нового курса» «несомненно предотвратил революцию в Соединенных Штатах»[93]. Взяв курс на социальное государство, правительства всего лишь выводили из-под удара капитализм вместе с капиталистами. В свою очередь, изменение расстановки сил на мировой арене во второй половине ХХ века – тупик, в который все отчетливее заходила советская система, – дало возможность западным правительствам в соответствии со все той же классовой логикой демонтировать Welfare State.
Вместе с тем широкая социальная политика правительств западных стран была не просто уступкой угнетенным классам, но и выражением интересов нарождающегося глобального эксплуататорского класса на мировом уровне. Классовая роль государства стала в течение ХХ века более сложной, но осталась классовой ролью. Другое дело, что этот класс не является, как уже показано, монолитным; между составляющими его группами все время идет борьба за гегемонию. Переход в последней трети прошлого столетия гегемонии к капиталистам повлек за собой явный крен правительственной политики в их сторону. В то же время правительства обеспечивают в определенной степени интересы остальной части глобального класса-эксплуататора – хотя бы тем, что сохраняют за ней долю от эксплуатации «третьего мира», воплощенную в остатках (или останках) Welfare State.
Указанные соображения о классах позволяют более объективно отнестись к перспективам противостояния корпоративной глобализации и, во всяком случае, избавиться от некоторых популярных иллюзий. Главной из них можно считать надежду на западных граждан как на субъектов антикапиталистического процесса. Ошибка левых, как уже сказано, состоит в однобоком рассмотрении западного «среднего класса» как слоя, лишь только страдающего от миропорядка, и отказе видеть, что этот же слой является одновременно и выигрывающей стороной. По этой причине объективные интересы людей, составляющих эту социальную группу, вероятнее всего, заключаются не в свержении капиталистической системы, а в улучшении положения в ее рамках. Если «средний класс» будет меньше, чем сейчас, подвергаться эксплуатации и больше в ней участвовать сам, то этого будет вполне достаточно для «классового мира» на Западе. В середине ХХ века так и вышло; то же самое возможно и теперь.
Эти две классовые составляющие западного населения – как эксплуататоров и эксплуатируемых – отчетливо различаются в его политической ориентации. Не стоит уточнять, что левые обыкновенно обращают внимание только на одну из этих составляющих – понятно, на какую именно. Но для правильных выводов важны они обе. В самом деле: кто будет отрицать важность участия западных людей в «альтерглобалистских» акциях, в выступлениях против очередных неолиберальных проектов правительств вроде закона «первого найма» или европейской конституции, а также в массовых протестах против натовских военных операций? Во всех этих случаях поведение людей объясняется их внутринациональным классовым статусом, принадлежностью к ущемленным социальным группам. На этом уровне западное население выступает явным антагонистом корпорациям и вроде как должно политически сближаться с еще более ущемленными из других регионов.
Однако со сближением складывается не очень. Больше того, есть примеры прямо противоположного свойства, выдающие между западными людьми и выходцами из «третьего мира» ничуть не меньший антагонизм. Самый яркий случай – бунт мигрантов в парижских предместьях осенью 2005 года. То восстание осталось целиком уделом обосновавшихся в Европе членов глобального эксплуатируемого класса: французские граждане солидарности с ними не проявили. Как пишет Валлерстайн, «более обеспеченные слои» посчитали восставших «не нашими», то есть чужаками, и приветствовали жесткие меры против бунта[94]. В этом и состоит та самая другая классовая составляющая западного «среднего класса», на которую обращают внимание куда реже. Эксплуататорская начинка «среднего класса» толкает его к союзу с элитами и заставляет заботиться о держании в узде общих эксплуатируемых. Довольно наивно ждать от подобных граждан последовательных антисистемных действий.
Валлерстайн некоторое время назад предрек, что капиталистической системе, вероятнее всего, осталось существовать недолго – «быть может, максимум пятьдесят лет»[95]. Не считаю нужным спорить по поводу сроков. Но можно смело предположить, что капитализм меньше всего рискует погибнуть от революционного движения в ведущих странах. В конце концов, у корпораций достаточно ресурсов для того, чтобы в случае опасности опять умаслить собственное население с помощью социальной политики. Куда более серьезная опасность для капитализма – и исторический опыт все того же ХХ века тому свидетельство – будет исходить от «периферии». В прошлом столетии именно революции в «периферийных» странах (начиная с России и кончая Кубой) чуть не погубили капитализм, теперь же можно ожидать продолжения – возможно, более масштабного и с более далекими последствиями. И поскольку борьба «периферии» направлена против эксплуатации со стороны «центра», то под ударом окажутся все члены глобального эксплуататорского класса – не только капитал, но и обычные граждане. Конечно, «классовая война» идет в сегодняшнем мире не только по этой линии, но именно на этом фронте решается будущее капитализма.
1 октября – 26 ноября 2008 г.
По этой теме читайте также:
Примечания