Вот так я начал работать на революцию, и с тех пор не прекращаю трудов моих. А знаешь, как я тогда себя ощущал? Как ребенок, когда его первый раз приводят в школу. В этот день беззаботное детство как бы кончается, поскольку появляются обязанности. Когда ты вступаешь во Фронт, происходит нечто схожее. Но на ином уровне, и, понятно, не в смысле счастья. Просто, если ты последователен и если, как говорил Че, организация, в которую ты вступил, революционная, а революция подлинная, то ты пойдешь до конца – до победы или до гибели. Раз ступив на этот путь – а работа и обязанности возрастают все больше, – ты как бы попадаешь в вихрь. Или движешься по спирали (ясно?), витки которой непрерывно нарастают. И вот тебя уже целиком и полностью засосало... Надо находить конспиративные квартиры для товарищей, работающих в подполье, помещения для проведения собраний, под склады оружия и для «почтовых ящиков». Надо добывать автотранспорт, договариваться, где и что можно отремонтировать, собирать сведения о шпиках, следить за домами любовниц гвардейцев. Так я начал работать, то есть делать все, что мне поручали и что я сам считал необходимым. Большой подпольной организации в тот момент не существовало. Так, СФНО в Леоне представляли только Леонель, Хуан Хосе, Гато («Кот») Мунгия и Камило[1]. Но работа, которую проделывал каждый, была очень значительной. Закладывались основы будущего. Я думаю, что если сейчас оглянуться назад, то принятие в то время решения /34/ вступить во Фронт заслуживает самой высокой оценки. Нужно понять, что это было после Панкасана, в действительно очень тяжелое время. Да, я так считаю. Я также полагаю, что на решение вступить во Фронт в те времена – это «те времена» звучит для меня как библейские сказания – влияло и стремление быть причастным к борьбе. Как никто другой из товарищей, я располагал информацией обо всей организации. Да, имя СФНО, что называется, гремело. Лозунги на улицах, надписи на степах. Партизаны организовывали нападения, и о них сообщали все радиостанции, и вся страна прислушивалась к вою полицейских сирен. Информация об этом нарастала. Нас заставляли видеть самих себя такими, какими мы представали в миражах шумихи. И это было прекрасно. На мессу в Кафедральный собор Леона я ходил только для того, чтобы услышать, о чем говорили после ее окончания люди на церковной галерее. Об этом же можно было услышать на стадионе перед началом матча, на ступенях здания факультетов гуманитарных наук университета или в рабочих мастерских, в парикмахерской, где у соседнего кресла парикмахер комментировал то же самое с другим клиентом. И тогда, бывало, про себя подумаешь: «Знали бы они, что я из Фронта». И вот что интересно: вооруженные акции любого революционного авангарда морально и политически укрепляют не только массы, то есть воздействуют не только вовне, но их воздействие направлено и вовнутрь, также морально и политически укрепляя сам этот авангард. Они поднимают боевой настрой участников борьбы... Это в целом богатый содержанием феномен, и, чтобы полностью понять его, следует его прожить. Представь, втайне – про себя – ты ощущаешь: я – в авангарде.
Пропаганда, рассчитанная на массы, настигала и нас, и в определенный момент мы сами – также и под воздействием, как я уже говорил, чувства причастности к борьбе – считали СФНО мощной организацией. Что касается других товарищей, я не знаю, но со мной происходило нечто подобное. Иногда, охваченный какими-то подозрениями, раздумьями, я понимал, что нас было всего ничего, какая-то горстка, как в то время говорили гвардейцы. Тогда заряженность на борьбу превращалась в предохранительный клапан, питавший мечтания и желания... Таким образом, готовность бороться позволяла сохранять лазейку для надежды на то, что это опасное /35/ дело, дело грозное, будет чуть полегче, не таким опасным, что ли. Понимаешь? Нацеленность на борьбу позволяла при вполне извинительных обстоятельствах мечтать наяву. Я взял бы на себя смелость утверждать, что таковы были зародившиеся и день ото дня возраставшие чувства большинства участников борьбы. Клан Сомосы с его 45 годами диктатуры также представлял собой фактор, влиявший на то, что народ накрепко связал себя с этой надеждой. Ты понимаешь? В конечном счете народ и СФНО всегда думали одинаково. Однако, когда в повседневной работе реальность и практика абсолютно ясно доказывали, что ты слишком уж размечтался, то тебя охватывало вполне понятное разочарование. Что на деле мы – лишь горстка людей. Но тут сразу же вспомнилось (это было как бы подспорье или вера, называй как знаешь), что за готовностью бороться – целое море всякого разного, то есть реально существующих людей, вещей, планов и средств, о которых ты еще ничего не знаешь. Подобные размышления и были для нас хлебом насущным до тех пор, пока понемногу наше дело не стало на ноги. А когда уже была проделана значительная работа, в самый разгар революционной борьбы, ты в значительной мере уже обрел силу и тебе большое и глубоко личное удовлетворение доставляло то, что, как говорил Модесто, ты стал мачетеро революции[2].
Я хочу, чтобы ты понял, как это тяготит, когда, войдя в организацию и окунувшись в работу, ты приходишь к пониманию того, что... ну ни колышка нет! Что Фронт не представляет собой большой силы. Что он – это лишь несколько человек, и в лучшем случае только в Леоне, Манагуа и Эстели есть несколько героев, дерзнувших принять вызов. Храбрецов, которые приняли вызов истории и начали борьбу. Как говорил Томас[3] о Карлосе Фонсеке, мы были и трудолюбивыми муравьями, и молотом, были неподатливы и по своему происхождению прихотливы... И совершались нападения, приводились /36/ в исполнение приговоры врагам, о чем сообщала пресса, поскольку эти действия были направлены непосредственно против диктатуры. Это было беспредельной дерзостью и политической ересью в глазах буржуазных партий, консервативной и либеральной. И, по-видимому, социал-христианской и социалистической. Эти последние записывали нас в мелкобуржуазные авантюристы. На университетских сходках цитировали нам параграфы из книги Ленина «Детская болезнь «левизны» в коммунизме». Но сейчас я хочу подчеркнуть, что сообщения о СФНО в газетах, по радио и телевидению оказывали воздействие и на нас. По крайней мере, так происходило со мной. Причастность к борьбе и этот отмеченный мною феномен были словно самый вкусный леденец. Но как быстро тает во рту всякий леденец, так же быстро проходило и воздействие этих факторов. И наступала проклятая действительность... Ты осознаешь, что ничего этого нет, и уже не без страха смотришь вперед. Я, например, понимал, что многим суждено погибнуть. Разве мог я не подозревать или не догадываться, что пока борьба не станет массовой или пока мы не превратим ее в войну вооруженных масс, то потери будем нести именно мы, то есть те, кто пока был жив и работал. А страх перед смертью был велик, поскольку, работая легально, хоть и рискуешь жизнью, но не так, как в подполье. Я бы сказал, что, чем меньше играешь со смертью, тем больше ее боишься, и наоборот.
Словом, ты вступаешь во Фронт, поскольку веришь в его политическую линию. И страшно тебе или нет, но ты должен работать или выйти из борьбы. Однако неизменно оказывается, что люди верят в способность Фронта разбить Сомосу, разбить его гвардию. И в СФНО вступают, чтобы стать одним из тех, кто свергнет Сомосу. Скажу больше, все то, о чем я рассказывал, проявляется и происходит с тобой не только при вступлении во Фронт. Уже после шести лет легальной работы, когда я уходил в горы[4], то поднимался туда с мыслью, что горы – это сила. Ведь существовал целый миф о товарищах в горах. Миф о Модесто, который там, наверху. /37/ А в городе мы, подпольщики, и те, кто действовал легально, говорили о горах как о чем-то мифическом. Там де наши силы, лучшие люди и оружие. Там – залог нашей победы, гарантия будущего, спасательный круг, чтобы не сгинуть в пучине господства диктатуры, залог нашего стремления не сдаваться. Там – вера в то, что так не может продолжаться, что Сомоса не может править вечно... Наконец, наш отказ признать непобедимость гвардии. Ясное дело, что реальность наносит по всему этому удар, почти деморализуя, когда, забравшись в горы, встречаешь только Модесто и с ним полтора десятка человек, которые к тому же разбиты на маленькие группки. Да, человек так пятнадцать или сколько там. Действительно, в то время в горах не было и 20 партизан. Тут же появляется желание спуститься вниз. К дьяволу все это! – говоришь ты. Как же так? Ты почти готов сказать самому себе: «Боже мой! Я принял самое неправильное решение в моей жизни!» Ты ощущаешь себя участником предприятия, у которого нет будущего...
Я уже говорил, что в Леоне СФНО представляли Леонель, Хуан Хосе, Эдгард Мунгия и Камило, а позднее и я. В Леоне не было ни одного подпольщика. Один подпольщик, о существовании которого я знал, находился в Манагуа. Это был Хулио Буитраго. Позднее я узнал, что в Манагуа действовали одна или две небольшие группы городских партизан. Но об их существовании я узнавал только, когда гвардия их уничтожала, поскольку в прессе публиковались имена партизан с подробными приметами и описаниями их действий. Это передавалось и по радио. Хулио Буитраго был в то время главой всех сандинистов в Никарагуа. Говорят, что он был хорошим человеком. Леонель восторгался им, но я не успел с ним познакомиться. Вообще тогда во Фронте существовали очень теплые дружеские отношения. Например, Гато, Леонель и я стали закадычными друзьями. Помню, что на выходные дни все студенты-нелеонцы разъежались по своим домам. А мы двигались к морю. А поскольку деньжат у нас не водилось, то всегда «голосовали». Владельцы автомобилей нас внимательно разглядывали, поскольку мы в городе уже пользовались известностью определенного рода. Помню, что нам нравилось просить подвезти у девушек из буржуазных семей. А поскольку были мы балбесами, то, когда такая буржуазочка разглядывала нас, садящихся в автомобиль, в зеркальце /38/ заднего обзора, мы ей улыбались и показывали языки. Она краснела, быстро отводила глаза и только спустя какое-то время вновь оглядывала нас. Но мы всегда успевали поймать ее взгляд в зеркальце. Это была как бы игра в гляделки. Нравилось нам разглядывать их кожу и как они шевелят губами. А когда они поворачивали руль, мы разглядывали их ногти. Их руки были прекрасны, и хотелось, чтобы такие вот руки ласкали тебя. Если окна автомобиля бывали опущены, то дул ветер, порошивший их волосы прямо перед нами, на спинке сиденья. Нам безумно нравилось смотреть на их волосы, развивавшиеся при езде. Помню, как однажды Леонель даже написал стихотворение, в котором что-то говорилось о «ярости твоих волос».
К морю мы спускались где угодно и обычно купались раздетыми. Потом мы втроем сбрасывались, набирая несколько песо, и шли в отель «Лакайо» или к «папаше» Салинасу выпить по бутылочке пепси-колы и поглазеть на молодых буржуазок. Они входили туда такие красивые и своих шортиках белого, красного и синего цвета или в джинсах, подрезанных, аж где нога начинается. Меня это просто убивало. Особенно если смотреть со спины. А они входили небольшими стайками, и ты не знал на кого и глядеть. Потому что все они были прекрасны. И те, что носили длинные волосы, и те, что с короткими волосами, смуглые или белокожие... А некоторые были лишь чуть покрыты розоватым загаром... Гато Мунгия говаривал: «Но одно-то пятнышко у них должно остаться белым». А Леонель добавлял: «Чтобы лучше... попадать в цель!»[5] Когда вечер заканчивался, мы возвращались в Леон. Всегда на попутных. Возвращались по своим домам, чтобы назавтра непременно к 8-ми утра быть в Университетском центре Национального автономного университета, в кафетерии университета, в помещении Ассоциации гуманитарных факультетов или на юридическом факультете, чтобы вновь приняться за работу.
Работа была довольно тяжелой – ведь это было начало. То, что нас было мало, обязывало работать как можно больше. А чем больше работаешь, тем больше развиваешься /39/ сам, понимаешь все больше, многое для себя открываешь. У тебя развивается изобретательность, появляются ответы на многие вопросы, уровень твоей подготовки растет. В такой обстановке я быстро формировался, и вскоре мне доверили очень серьезное задание по работе в организованном студенческом движении Национального университета.
Первоначально я состоял в кружке, которым руководил Леонель. Спустя три месяца я сам начал организовывать кружки, согласно инструкциям Революционного студенческого фронта, передававшимся Леонелем и Гато, о том, как вовлекать в работу самых лучших ребят. Дошло до того, что под моим руководством было до семи кружков. К вечеру я просто обалдевал от усталости и был полностью измочален. Помню, мы работали над текстом книги Марты Харнекер «Начала исторического материализма». Бесчисленно повторяя, я выучил ее наизусть. По вечерам мы работали в Университетском клубе, рисуя лозунги и афиши и до утра печатая учебные брошюры.
Поскольку мы опасались расходиться по домам глубокой ночью, то часто спали в здании университета на столах для пинг-понга или на полу на ковриках. И с каждым новым таким рассветом сила Революционного студенческого фронта (РСФ) все больше возрастала... РСФ рос, и, в чем я ныне отдаю себе отчет, вместе с ним как личности росли и мы. Ведь вначале и сам РСФ состоял только из четырех или пяти человек, которые благодаря Господу богу и Деве Марии умели говорить с людьми и выступали на сходках. В то время в Леоне РСФ, да и сам СФНО в основном представляли собой политическую линию на борьбу. А раз она была справедливой, то и опасной. И по той же причине первоначально с небольшим числом последователей. /40/
Примечания
Предыдущая |
Содержание |
Следующая