Сама постановка вопроса мне кажется неудачной[1]. Если говорить о месте истории в моем миросозерцании, то ответить на вопрос, когда и как оно определилось, очень трудно — я вне истории себя не помню.
Если говорить о профессии, то, очевидно, со времени поступления на истфак. Если говорить о призвании и итогах, то не мне судить, стал ли я вообще историком. Научным сотрудником (работником и т.п.) — да, ну а вот историком — это другое дело. По секрету скажу, что мне кажется, вряд ли — слишком сильны были узы, приковавшие меня к колеснице Джаггернаута[2]. Даже теперь, наедине со своим архивом, я не могу быть целиком самим собою. Меня все время не оставляют самоконтроль, самоцензура. И даже когда на ум приходят какие-то недостаточно «радикальные мысли», бес шепчет на ухо: «Это ты по трусости». И как его убедить, что не всегда все-таки я кривлю душой в угоду куску хлеба и глотку кислорода?!
Ослиная шкура прилипает к телу и отдирать ее приходится с кровью.
Итак, уже трех-четырех лет я с упоением повторял:
И он промчался пред полками,
Могущ и радостен, как бой.
Он поле пожирал очами…
И Шереметев благородный,
И Брюс, и Боур, и Репнин,
И счастья баловень безродный,
Полудержавный властелин. < ...>
Пушкин и Лермонтов уже с детских лет учили меня истории. А привила к ним любовь добрейшая Ольга Ефремовна Меньшова, мой светлый гений тех лет, «подруга дней моих детинных»[3], мать очаровательной Леночки, артистки театра Вахтангова. Сколько образов прошлого запечатлелось в те годы! И «Волшебный корабль», и «Бородино», и купец Калашников, и «От Урала до Дуная до большой реки»… и Борис Годунов, и Вещий Олег — вся русская история сполна…
История жила и вокруг меня. Только что утихли громы Великого Октября и Гражданской войны — но события не забылись. Они жили в воспоминаниях о прожитом, в памяти о моем отце, умершем в Оренбурщине, когда в конце 1919 г. он добывал там коней для Красной конницы. В том самом году, когда в Штабе работал мой крестный — дядя Вася.
А в рассказах теток о графах Каменских воскресали образы уже давно прошедшие, оставившие неизгладимые следы в своих потомках. Их пра-предок Ратша считался родоначальником и самого Пушкина. Круг замыкался. «Святому Невскому служил» (по Пушкину) «мышцей бранной» Ратша, а меня назвали в память своего отца Александра и одновременно в честь все того же Невского…
…История неразрывно связана была и с моей теткой Верой и ее волшебными рассказами на Ильинке и в Геленджике о временах Варфоломеевской ночи и гугенотах. Герои Дюма — остроумный и находчивый шут Шико, безудержно отважный де-Бюсси, веселый, умный и храбрый Генрих IX, толстяк кардинал Лотарингский, графиня Монсоро — сколько образов запечатлелось с тех детских лет в моей памяти! А в школе, где-то около 4–5 классов, мы стали мушкетерами — Стасик Станевич (сын погибшего начальника ТАСС — позднее он снова взял фамилию отца, теперь известный детский хирург, член-корр. АМН), Стасик Кудж (позднее химик), Толя Отнякин (позднее, очевидно, погиб в Великую войну). Стасик Станевич написал музыку, а я — нелепые слова к нашему мушкетерскому гимну…[4] А солдатики? В немецких касках, с ружьями, они подчинялись воле своих полководцев-мечтателей. Тут же были и новые солдатики — красноармейцы в буденовках.
История была в крови у моей несравненной тетки Веры. Ее отец — гимназический преподаватель истории в Мологе — всю жизнь занимался сравнительным изучением религий, а дядя (Сергей Порфирьевич) — был профессором-классиком в ИФЛИ. Дед тетки — Порфирий Петрович Гвоздев — был другом В.О. Ключевского, историком в Казани и др. городах. Переписка с ним Ключевского издана была в 1924 г. С тех пор, как я это узнал, Ключевский стал для меня вроде как бы родственником. Глубокое чувство к нему я пронес сквозь всю жизнь.
История окружала меня и в Бахрушинском доме в Петровском (б. Богослов[…]це, куда я перебрался пяти лет от роду. Мой папаша[5] любил ее не меньше, чем я. Он был […]вичем по духу, среде и воспитанию. В доме, где мы жили, еще недавно звучали стихи Есенина, которые он читал милейшему Карпу Егоровичу Короткову, долгое время живя у него (сейчас безобразная мемориальная доска украшает этот дом). Мой папаша, любитель хороших книг, покупал и истории — в том числе иллюстрированную Йегера и многотомную Шлоссера, которые я с горящими глазами читал от корки до корки. Был дома и Ключевский (грешник, я читал его меньше — он мне казался скучноватым). Но прежде всего великие Шекспир и Шиллер знакомили меня с историей Англии и Германии, как Дюма и Вальтер Скотт с историей Франции и Шотландии.
Напротив нашего полуподвала, где мы жили до 1960 г., виднелось стилизованное под Русь Александра III здание Театра Корша, позднее филиала МХАТ. Может быть, эта близость нашего дома к этому театру (а рядом находились и другие театры) способствовала моему превращению в заядлого театраломана. Так история стала разговаривать со мною со сцены. Навеки остались со мною «Дни Турбиных», «Елизавета Петровна» и «Смерть Ивана Грозного» во МХАТе 2-м. А Алексей Константинович Толстой всегда был одним из самых любимых писателей.
Его «Русская история от Гостомысла», «Князь Серебряный», «Садко», «Илья Муромец», «Васька Шибанов», «Федор Иоаннович» — лучшее об истории, что мне довелось прочесть после Пушкина и Лермонтова в русской литературе.
Со школой дело было сложно. Нельзя забывать, что история тогда (в годы «Покровщины», ведь я кончал десятилетку в 1938 г.) носила вульгарно-социологический характер и способна была только породить глубокое отвращение у ребят. Серые и по бумаге и по содержанию учебники всяких Гуковских и Трахтенбергов говорили о мануфактурах, барщинах и т.п., а не о живых людях. Но и этот охлаждающий душ не мог погасить во мне бурю страстей, разбуженную в детские годы.
Ну, и учителя были у нас под стать учебникам! В сером балахоне что-то бормотала себе под нос — «Батька Махно» — со взлохмаченными седыми волосами и подслеповатыми в сильных очках глазами, удлиненным лицом — маленькая, нелепая. Возможно, свой предмет она любила, но уж как-то в себе и для себя. В общем-то добрая, слабая и совершенно беспомощная, она совершенно не умела установить с нами какой-либо контакт.
В старших классах нам преподавала холодная, позирующая женщина, с хорошо поставленным голосом. Но она читала нам прописные морали на исторические темы — и только.
Из школы я вынес только реферат по средневековой Англии, написанный по Петрушевскому.
То, что я буду историком, пришло как-то само собой — было разумеющимся. Правда, в 10 классе я чуть-чуть не сбился в сторону. Это было время увлечения Иваном Арсеньевичем Николаевым. Огромный, волевой, немного сумрачный из-за того, что плохо слышал, этот папашин друг воплощал тогда для меня активного служителя человечеству. Заслуженный врач республики, хирург из Малоярославца (одним из первых сделал операцию на сердце — ножевая рана), он нес в себе что-то от чеховского Астрова. Художник, где-то около 1905 г., член РСДРП, а ранее нижегородец, видел Шаляпина в пору его юности, земляк Горького. Словом, было от чего закружиться голове. И вот я решил: «Буду хирургом», чтобы быть максимально полезным людям. Что-то вроде этого и написал обо мне корреспондент «Москоу дейли ньюс» (ее редакция помещалась напротив нашего дома). Но в конце концов заветная страсть одолела наваждение.
В самом деле, ведь воскрешать мертвых ничуть не хуже, а может быть, даже лучше, чем лечить живых. И я решил подать заявление на истфак МГУ. Истфак воссоздан был совсем недавно (в 1934 г.), и серия постановлений по истории (1936–1937 гг.) создавала перспективы для занятий историей.
Примечания