Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

V. Политические кавказцы. – Политический «мальчик без штанов». – В гостях у политических. – В объятиях полиции. – Бодайбо. – Побег Скоробогача. – Рассказ политического о своей жизни.

Знаете, – говорит мне пассажир, почтовый чиновник, – самые политические среди политических ссыльных – это кавказцы! Их все администраторы боятся. – А они, никого!.. Представьте себе, губернатор перед ними пятится, как рак! Был в Якутске один грузин Камерики или Хомерики, рабочий, не помню. Пошел он к губернатору просить оставить его в городе, работать на водочном заводе. Тогда нужда большая была в опытных мастеровых, некому было строить, а из Петербурга шли телеграммы, чтобы вырос винный склад, как гриб после дождя! Губернатор и обрадовался Камерику, разрешил ему временно остаться и при этом случайно спросил – «почему так много пришло Камерики в Якутскую область, кажется шесть человек?»

– Камерики, – отвечает грузин, – хороший народ, любит борьба, не любит – буржуа!

– Я тоже не люблю буржуа, – едва сказал только губернатор и немедля растерянно ушел из кабинета.

Камерики потом рассказывал, что он сделал губернатору «горячие глаза» – а тот сразу же замолчал и попятился прочь!..

И, представьте себе, только за «горячие глаза» губернатор переслал Камерики подальше в наслег…

– А то, взять другого кавказца… Сослали его в глухой приленский станок Z. Кругом тайга, горы, скалы, да галька… Будем ехать мимо, сами увидите… Он немедля же себе саклю смастерил. Там берег – как бы двухэтажный; нижний – /67/ плоская с покатом коса, покрытая круглым щебнем гальки, по которой пройти трудно, а верхний этаж – такая же терраса повыше, по которой тянется осенний тракт в соседний большой станок. Грузин и устроил себе домишко, прилепив его к обрыву тракта, как ласточкино гнездо, по-кавказски, чтоб не делать четвертую стену; крышу он устроил земляную, а для красоты посеял на ней какую-то хлебную траву; зерна достал у приезжего поселенца. Крыша у него и зазеленела. Вот тут-то и началась трагедия. Кругом ни клочка ровной поверхности, галька и галька – ноги ломай, да и баста, куда ни глянь – темная, нависшая, мрачная тайга! Одна только крыша и радует взор. Она и сделалась любимым местом прогулки… В особенности для свиданий местной молодежи. Но это он еще кое-как терпел… Началось с заседателя. Приехало это полицейское начальство сюда по каким-то делам, кончило их и немедля же расположилось с разными там понятыми пикником на крыше… Как на балконе – удобно это, – свернуть только с дороги направо… Пока выпивали, грузин не слышал, что они у него на крыше хозяйничают – сидел, книжки читал. Но как начали они с пьяных глаз танцевать и патриотические песни петь, грузин выскочил в двери и прямо ахнул. – Видит, у него на крыше полиция гуляет! Крик поднял отчаянный. Никогда так никто на заседателя не кричал, сам губернатор обошелся бы деликатнее… Но и заседатель был старая полицейская крыса, которую не легко спугнуть. – «Кричи, – говорит, – кричи, а вот я тебя запротоколю и тогда узнаешь, как на начальство, при исполнении служебных обязанностей, кричать». Всякий бы на его месте усмирился, понял бы, что до точки дошел, а в нем политика кавказца закипела. Стал он уже что-то по-грузински кричать, до потери голоса кричал… Полиция распотешилась – хохочут уже все. А другие и внимания не стали обращать, между собой говорят, что отсюда на охоту поедут. Там все охотятся. А у грузина и голоса нет. Вот побежал он к реке, напился воды, вернулся и пошел в свою саклю. Будто успокоился. Видят, – угрюмый идет, решительный и молчит. Только, знаете, выносит он /68/ в одной руке жестянку пороховую фунтовую, а в другой уже зажженную лучину.

– Не могу я – политический, – говорит, – снесть такого позора, чтоб у меня на крыше, над моими хорошими книгами, над Карлом Марксом, поганая полиция ликовала, решил я мою саклю взорвать и вас вместе с нею… Одним словом, по-кавказски! Не успел он и договорить, как они все с крыши этой кубарем свалились, удирать – кто куда попало! Заседатель отбежал к стороне и кричит уряднику: – «ступай обратно на крышу за ружьем».

Юрта политических

А тот в ответ: «никак не могу, ваше благородие, пока господин политический позволит!». Ну, тот позволил… Так он за своих Марксов постоял. Один против стольких полицейских. Неслыханное здесь дело!.. Но только его сакля и до сит пор отравляет ему существование. Все ему кажется, что на крыше – полиция. Чуть какая-нибудь парочка заберется вечером поворковать да зашумят, он с дубиной в руках и выскакивает. Особую сучковатую /69/ дубину даже завел! Натерпелся-таки он немало… Что поделаешь, не годится для здешних мест кавказская сакля!..

*****

На одном из станков я снова увидал нескольких политических. Они, по-прежнему, стояли сплоченной группой. Среди них была молодая девушка. Они озабоченно смотрели на пароход… Я сошел на берег. Мы поздоровались. Они, как всегда, засыпали вопросами.

– Отойдем в сторону подальше, пожалуйста, заранее обещайте мне ничего не кричать, когда я сообщу вам одно известие… Оно вас поразит…

– Говорите, говорите, поскорее!

Мы отошли в сторону, и я сообщил им о том, что убит Плеве.

Мое предупреждение не помогло… Раздались прежние крики, восклицания: Долой самодержавие! Да здравствует социализм!

– Знаете, Плеве был личным врагом нашего мальчика без штанов, – говорила радостно молоденькая девушка, указывая на молодого студента с хорошим, ясным лицом, совершенно не похожего ни на мальчика, ни тем более на мальчика без штанов…

– Ничего не понимаю, в чем дело? – спросил я.

– Очень просто. Когда на жандармских дознаниям уже при Сипягине политические поголовно начали отказываться давать какие-либо показания и, благодаря этому, даже жандармы не могли стряпать дела, Плеве придумал передать политические дела в суды и тем заставить политических заговорить… На это и пошел наш мальчик без штанов… Против него не было никаких улик, но он произнес речь о своих убеждениях. Суд оправдал его, а Плеве сослал сюда.

– А почему у вас такое странное прозвище?

– Его долго держали в тюрьме до суда, он не называл своего имени, ему не делали передач, и наш мальчик настолько обносился, что когда ему нужно было идти в суд, то он с тревогой воскликнул:

– «Как же я пойду на суд без штанов?» За это он и получил свое прозвище… /70/

*****

Когда я выезжал из Москвы, один мой приятель – «человек большого политического такта» настойчиво советовал мне купить котелок, вместо обычной – мягкой шляпы.

– Я бывал в Сибири, – говорил он, – и хорошо знаю, что значит там котелок. Вам откроют двери самых сокровенных темнот. Вас будут везде принимать за важную столичную штучку.

– Да, ведь, мне этого и не нужно!..

– Но вам придется хлопотать за ссыльных, и тогда котелок будет незаменим, не забудьте, что вы едете на ответственную защиту по политическому делу. Надо принимать во внимание все.

И, побежденный этими доводами, на всякий случай я купил хороший английский котелок и вез его со всеми предосторожностями в специальной деревянной коробке. Я жаждал хоть раз пустить в ход эту драгоценность и вообще испробовать ее обещанные магические свойства. Случая не было, и я решил развлечься котелком, – подурить от скуки длинного пути, устроив «маскарад» при первой же встрече с политическими…

Когда, подплывая к станку, где предстояла продолжительная остановка для ночлега, я заметил на берегу несколько политических, то быстро спустился в каюту, надел новенький котелок и вышел на палубу. Я постарался принять вид столичного франта, заложив кренделями руки в карманы, и очень пожалел, что для пущей важности не запасся и сигарой.

Политические жадно оглядывали пароход, разыскивая на нем пассажира, своим видом напоминающего «политического защитника». И не находили! Несколько раз они нерешительно останавливали свой взгляд на мне и снова блуждали глазами по пароходу.

Наконец, глаза их упорно остановились на мне. Я был неумолим. Руки мои были по-прежнему заложены выборгскими кренделями.

– Сойдите к нам! – вдруг крикнула девушка, стоящая среди них. Она кивнула мне угловатым движением руки.

Я спокойно и солидно сошел на берег. /71/

– Вы по какому делу едете? – кинулись ко мне все политические, испытующе оглядывая мой великолепный котелок…

– По купецкому, – важно ответил я.

Они с отчаянием ринули от меня и уже снова начали осматривать пароход, но я не мог более выдержать своей роли и расхохотался.

– Не адвоката ли вы ищете?

– Да, да! Где он?

– Да перед вами!

– А, ведь мы так и думали, но… но…

Я им объяснил мой «маскарад»…

Смех, веселье…

По-прежнему, приняв все меры «предосторожности» и отведя их в сторону подальше от парохода, я сообщил последнюю сенсационную новость…

И опять повторились прежние радостные восклицания!..

– Надолго ли остановился пароход?

– На всю ночь!

– Ну, так идем к нам, вы нам много расскажете! Мы трое нарочно приехали сюда, чтоб повидаться с вами, порасспросить вас обо всем! Видите, – вон лодка! Ну, идем же поскорее!

– А где вы, здешние, живете?

– Да вон на берегу, избенка с воротами, видите на скамейке сидит урядник, это там и есть наш домишка!..

Нельзя сказать, чтобы вид урядника привел меня в патриотический восторг.

Конечно, он ничего не мог мне лично сделать. Но он мог по телеграфу сообщить отсюда в Якутск о моих «сношениях» с этими ссыльными и тогда, конечно, весь мой авторитет не только «столичной штучки», но и просто адвоката в заброшенной окраине терял всякое значение. Я давно уже заметил, что судьи по политическим делам лишь тогда внимательно и с «уважением» слушают защитника, когда не видят в нем союзника подсудимого, или, вернее говоря, такого же подсудимого по духу, как и тот, которого за распространение нескольких брошюр они совершенно равнодушно готовы лишить не только прав /72/ состояния, но и выбросить за борт жизни, как отброс человечества, на свалку людской нечисти… И чем менее «стороной в деле» кажется адвокат таким судьям, тем охотнее соглашаются с ним даже судьи-палачи. А на мне лежала чересчур большая ответственность, я должен был принесть в жертву все мои интересы, которые могли помешать этой защите. Поэтому я предложил ссыльным «стратегический» план. Для того, чтобы не возбудить подозрения урядника в моей неблагонадежности, мы решили, что они пойдут к себе домой, а я с кем-нибудь отправлюсь осматривать станок, затем мы подойдем к их дому, он начнет меня приглашать, а я отказываться, спрошу – да кто же собственно они и, узнав, что ссыльные, скажу: «ах, как это интересно, я никогда не видал ссыльных, какое же преступление сделали вы?». С запасом этих слов я успею пройти мимо урядника, и все правила «конспиртрации» будут соблюдены!

Сказано – сделано. Мы описали по ничтожному станку два-три круга, причем мое появление в котелке вызвало невероятную сенсацию среди ребятишек, усиленно показывавших на него пальцами… Я «осматривал» деревню… И, говоря правду, не пожалел, что это входило в стратегический план. Я увидел не только великую нужду и заброшенность, общие почти всем русским деревням, но и ужас оторванности от примитивно культурного центра.

Все население уже вернулось с берега от парохода, и в поселке началась обычная жизнь…

Мимо на санях провезли сено… И я вспомнил, как, изучая древний русский быт, мы – дети – с изумлением узнали, что было забытое время, когда наши предки и летом ездили на санях… Я увидел почти полное отсутствие гвоздя, кучи мусора, апатичные лица взрослых… Но, главное, страшна была эта мертвая тишина мертвого поселка… Появлялись и вылазили откуда-то люди… Точно тени… И если бы не маленькие дети, я подумал бы, что нахожусь в Буссане Веккиа – микроскопической итальянской деревушке на берегу Средиземного моря, двадцать лет назад разрушенной грозным землетрясением и навсегда покинутой жителями… Но страшнее всего было за интеллигентных, /73/ полных жизни и энергии, мыслящих людей, обреченных коротать здесь свое время. Во всем станке не было даже лавчонки или будочки для продажи печеного хлеба или зацветшей «московской» колбасы, не то что нескольких листов писчей бумаги… Не было ничего общественного, не было даже «часовни» – деревянного помоста и крыши сверху на четырех столбиках… Ничего… Избенки темно-серые, старые. Ни одного крашенного окна или крашенной ставни, на которых успокоился бы утомленный серым однообразием глаз…

Не слышно было родной украинской песни, которой начинается и кончается у нас в Хатках ярко-солнечный красочный день…

– Край дороги гне тополю до самого долу!.. Никаких дерев, кроме лиственниц и елей в обступившей кругом угрюмой и тяжелой тайге…

О, как невыносима ты, ссылка! думал я…

Около ворот квартиры политических между мною и спутником в присутствии насторожившегося, точно барбос, урядника, произошел условленный разговор, затем мы проделали галантерейность обхождения, уступая друг другу честь войти первому в ворота… И, наконец, я очутился во дворе…

Они все собрались в своем «флигельке» – жалкой прокопченной лачуге, менее всего напоминающей комнату или даже дачную кухню… На стенах не было фотографий, гравюр, обычно украшающих стены ссыльной молодежи… Их всех арестовали совершенно неожиданно. Так же неожиданно прямо из тюрьмы, сослали сюда. И они не успели захватить не только гравюр, но даже карточек самых близких людей!

Зато на стенах у них висели три большие железные четырехугольные сковороды.

– Однако, у вас здесь удивительно уютно. Какие чудные гравюры на стенах, – сказал я, указывая на сковороды.

– А что вы думаете, – ответил кто-то из них, – вам кажется, что это так, пустяки, а между тем это – действительно артистическое произведение одного пароходного /74/ машиниста, облагодетельствовавшего нашу обитель такими удобными сковородами! Купите-ка их здесь!..

Мы уселись вокруг стола, и завязалась длинная, бесконечная беседа…

Мне так хотелось знать, как живут они, как проходит их день, с кем встречаются, кого видят…

Но они не имели ни малейшего желания рассказывать о себе и рвались выведать побольше от меня.

И я рассказал им о последнем политическом процессе, и между прочим о том, как один подсудимый предатель, доказывая свою доброту, распространялся перед судом, что однажды хотел спасти замерзающего в полынье гуся.

Защитник оговариваемого, которому была противна эта комедия, не выдержал и громко сказал: – «да ведь то был не гусь, а утка!» (в смысле газетная «утка» – брехня)…

Из их жизни я мог уловить только отдельные штрихи…

Во всем станке, кроме политических и писаря, не было никого грамотного, не то, что хотя бы так называемой интеллигенции; никто, кроме них, не выписывал газет, обо всех новостях узнавали от редких проезжающих, так как почтовые пароходы у их станка не останавливались… Была ли тягостна жизнь?.. Но зачем говорить о том, что и без слов очевидно…

Уже светало, когда я вышел из их «флигелька». Я отказался от провожатого. Лена была окутана густым туманом, но пароход легко было найти, так как на берегу тумана не было. Стояла мертвая тишина… Хотелось думать, а не спать… Прошел через пустырь покатого двора и спустился к воротам… Едва только я переступил порог, как попал в чьи-то железные объятия!

– Стой! – грозно раздался повелительный голос.

Я поднял голову и увидел перед собой две полицейские фигуры. Меня держал какой-то чин с серебряными погонами, сбоку стоял – урядник. Очевидно, они ждали меня и подслушивали наш разговор… Окно было открыто!..

Чин тоже поднял голову и устремил глаза на мой котелок… /75/

– Кто вы такой? – спросил он уже гораздо мягче, по-прежнему не выпуская мою талию из цепких объятий.

– Присяжный поверенный, – тихо ответил я и, сильно повышая голос, прибавил: – округа санкт-петербургской судебной палаты!..

Чин моментально опустил руки.

Казалось, он ощутил в них весь высокий авторитет целого округа с.-петербургской судебной палаты!..

– Куда вы сейчас идете? – деликатно спросил чин.

– К себе на пароход, в каюту первого класса…

– Вы позволите мне проводить вас? – окончательно тая спросил он, точно я был дамой, проводить которую он почитал за особенное удовольствие…

– Сделайте одолжение! – корректно отвечал я.

Мы отправились. Урядник следовал сзади на почтительном расстоянии… Я видел, что чин горит желанием задать ряд «любезных» вопросов, кто я, откуда и куда еду, и потому, поделившись впечатлениями погоды, предпочел задать ряд вопросов ему…

– Как вы сюда, в такую глушь попали? – спросил я.

– Случайно приехал на охоту! – угрюмо отвечал он и уже открыл рот, чтобы спросить меня о том же, но я не дал ему проронить ни одного лишнего звука…

– И как сошла ваша охота?! – быстро произнес я.

– Лося убили! – нетерпеливо заметил он и снова открыл рот…

– Вы сами убили, или же были еще охотники? – полюбопытствовал я…

– Были и другие!.. Кстати…

– А где же они? – не унывал я.

– По домам разошлись!.. Позвольте…

– Значит охотники местные?..

– Да!.. Видите ли…

– А где происходила охота? – Неужели тут рядом в тайге можно охотиться?..

– Нет, охотились верстах в тридцати… Виноват…

– Неужто вы охотились ночью?

– Нет, только до позднего вечера!.. Я…

– Ну, до которого часа?

– Часов до 10-ти… Мне…

Он, по-видимому, терял терпение… Но я уже знал все самое необходимое. Если охота окончилась в 10 часов, то с потерей времени на дорогу – два-три часа, на переодевание, на доклад урядника чин мог попасть к квартире политических не ранее двух часов ночи. Значит, он не слышал большей части нашего разговора! А это было утешительно!

– Неужто после охоты, ничего не откушав, вы пошли гулять?!

– Позвольте…

– Вот и пароход! Милости просим! – прервал я его…

Мы поднялись по сходням. К счастью капитан не спал! Он распоряжался приготовлением к отплытию…

– А, капитан, вы не спите, вот и прекрасно! – сказал я, от души радуясь встрече с ним. – А я привел с собою гостя. Распорядитесь-ка дать мою бутылку вина, примите полюбезнее гостя, а я, к сожалению, устал и пойду спать!..

– Что же вы не останетесь с нами? Оставайтесь! – воскликнул чин, очевидно, под влиянием предстоящего вина, действительно чувствуя себя гостем.

– Не могу, устал, – ответил я и спокойно ушел к себе. А они еще долго сидели на рубке парохода и выпивали… Когда я встал с койки, пароход полным ходом рассекал воды Лены, чина же давно и след простыл…

Капитан стоял на вахте и своим острым взглядом осматривал реку… Бессонная ночь не оставила на нем следа…

– Ну, батенька, – сказал он, завидя меня, – от большой беды ушли вы! Ведь, это сам Z.! Он хотел задержать вас да так, чтоб и политические не знали! Как увидел, что вы собираетесь от них, начинаете прощаться, он к воротам бросился и притаился… – Вот, говорит, как для меня благополучно сошло, мог бы нажить себе неприятности, арестовав такую высокую личность. Все интересовался узнать у меня, по какому делу вы командированы… Я ему, чтоб отделаться, сказал будто по миллионному делу барона Гинзбурга, а награды вам назначено пятьдесят тысяч! Он даже крякнул! Только в другой раз будьте /77/ осторожнее… Он ваш разговор подслушивал, – хорошо, говорит, что все насчет охоты разговаривали – про гусей да уток, а то бы я его и не так схватил, тогда без скандалу не обошлось бы!.. Отписывайся-ка. На такую личность наскочил!..

До сих пор мне неприятно вспоминать эту ночь. «Котелок» отравляет ее впечатления…

Только ложь и, как ни поворачивай, хлестаковщина отвоевали мне на этот раз «действительную» неприкосновенность личности…

*****

Мы подплываем к деревне Подкаменной. Значит Киренск – недалеко.

– Надо было послать к отцу Ивану справиться, нет ли уже диких уточек, – озабоченно говорит пароходный буфетчик…

– Как так, – изумляюсь я, – к священнику? Да он что же, охотник?

– Как же, охотится! – Хорошо, что здесь нет газетчиков, а то бы критику на духовенство сочинили, – замечает он… Только охота у него особенная, неводом!

– Никогда про такую не слышал!..

– А вот послушайте! Он обставляет озеро неводом на палочках, подвязывает к ним веревочки и кидает в воду овес. Утки привыкают, слетаются… Овса не жалеет. Отец Иван садится в засаду, дергает веревочки, невод падает и закрывает стаю. Тогда он свертывает уткам головки и продает пару за 25 копеек, а то и по гривеннику, а у других штука стоит 30 копеек… Подкаменная расположена под утесом в небольшой пади, никого кроме неграмотных крестьян нет, можно от тоски помешаться, вот батюшка и придумал себе для лета такое развлечение… Ловит по озерам, пока не замерзнут… Другие священники по Лене тоже охотятся, но те из ружей… Молоко у отца Ивана тоже можно достать, держит коров…

И буфетчик посылает кухарку в деревню…

Уже даны три свистка, время трогаться в путь, а кухарки все нет… Наконец, она показывается на песчаной отмели… /78/

– Дайте-ка еще раз три свистка, – говорю я капитану, – пусть поспешает!..

– Нельзя, испугается, побежит и сломает молоко!

– Как так сломает? В первый раз слышу, что молоко можно сломать!

– Тут все этак привыкли говорить: молоко замороженное кругами продают. Зимою жидкого и не достать, а длинное ли здесь лето!..

*****

Вот и Киренск!

Маленький захолустный, уездный городок с однообразными, темными домишками, изредка даже одноэтажными кирпичными, побеленными или украшенными мезонином, изредка с выкрашенными краской окнами…

*****

Пароход идет полным ходом. Я поднимаюсь на рубку. Мы отъехали от Киренска верст восемь…

Это – первая массивная, вся обнаженная до голого камня, скала. На ней ни одного деревца, ни одного кустика. Полукруглая громада из одного целого куска, точно нарочито приготовленная для колоссального пьедестала под будущий памятник будущего возрождения этого края… Темные тени падают от ее великолепных красных и серых выступов, отчего она кажется покрытой черными пятнами…

Мы проезжаем мимо Никольской слободы, раскинутой на красном глиняном берегу, поросшем мелким кустарником. Несколько налепленных домиков, белая церковка, четыре ели, напоминающие украинские тополя… Здесь на Никольской речке жгут известь для всей Лены…

Две мохнатые горы, покрытые густой тайгой, жмут эту речку своими нависшими обрывами… На самом берегу Лены расположен кожевенный завод – единственный на три тысячи верст… Кругом завода поля, засеянные хлебом…

На Киренск открывается красивый вид. Красная крыша монополии, темнеющий парк монастыря и сам монастырь среди парка, ярко выделяющийся двумя белыми точками… А кругом могучий простор воды…

Берега снова меняются. Река шириной около двухсот сажен, точно Десна. Правый берег – сплошь заливной /79/ луг со сложенными стогами сена, огороженными заборами из жердей. За лугом далеко поднимаются пологие горы, покрытые зеленой тайгой… Другой, левый берег – сплошь невысокий темно-красный глинистый обрыв, заросший все такой же неизменной зеленой тайгой… За плоской гладью тайги вдали синеет вереница мощных гор…

Мы проезжаем мимо Кобелевой деревни. Она раскинулась на широкой долине, испещренной узорами посевов…

А берег снова и снова меняется… Небольшая покатая полоса мелкой гальки серебрит берег; повыше поднимаются откосы красной глины, изрытые весенним снегом и дождями. Кое-где они покрыты ярко-зеленым мхом, а то сверху густо заросли сосной… Местами попадаются «мачтовые деревья», сотни лет простоявшие на этом пустынном берегу…

Рулевые, дежуря у штурвала, рассказывают мне о побегах…

– Ехал с нами на пароходе один поселенец Скоробогач. Он убил в тайге «царь-бабу», и его везли в Иркутск на суд… До Олекминска было 4 казака. На Скоробогаче болтались ручные и ножные кандалы… Конвойные о нем заранее предупреждали, что он – бегать мастер… А он сам конвойных ругал… – «Не я, – говорил, – бегать умею, а вы все конвойные – изменщики и обманщики. Сунуть вам золотые часы, деньги, либо перстень и вы же первые дадите отойти шагов на пятнадцать, а тогда тревогу поднимите, стрелять начнете, будто и в самом деле поймать хотите! Знаю я вас, мошенников… И захотел бы убежать, то давно убежал. Но только тут не убегу. Не знаю я здешнего якутского языка – ни тох (что надо?), ни сох (нет)… Тут все равно мне пропадать! Убегу лучше на людном месте»…

– И, представьте, убежал. С Олекминска его вез уже один казак, да и тот всю дорогу пьянствовал… Скоро, еще на пароходе, Скоробогач снял ручные кандалы и начал без них показываться. Как-то раз он приходит сюда к капитану и просит зайти в арестантскую каюту. Она у нас в конце палубы третьего класса, – может, заметили, – отгорожена, точно курятник, проволочной сеткой… /80/

Капитан пошел. Скоробогач приводит его и показывает пьяного казака. – Посмотрите, как эта свинья нализалась, – говорит, – уймите его, он все время требует от меня деньги на водку! У меня только четыре рубля. Откуда же я их ему возьму? – Казак начал оправдываться, прощения у своего же арестанта просить… Капитан обеспокоился и спрашивает, почему один конвойный, а раньше было четыре?.. – Да не оказалось казаков! – отвечает Скоробогач, – а вы, капитан, не волнуйтесь, я убегу не с парохода, не здесь надену на него эти самые браслеты, чтобы не приставал за водкой. – И Скоробогач побренчал кандалами… Доехали мы до Витима. Скоробогач и казак ушли в город… На сходнях я спросил казака: – «ты куда?» – В волостное правление… Ну, сразу и не хватились. Видят, Скоробогач все смеется да громко кричит, что убежит, значит убегать не собирается… Стали вечером прибираться на пароходе и нашли винтовку, вторкнутую между носилками… А казака все нет… Кинулись еще искать и нашли в вещах Скоробогача две пустые бутылки из-под водки да одну непочатую с дурманом… Это он-то конвойного поил и на него же жаловался! И, представьте себе, бежал…

*****

Меня часто в пути интересовал вопрос, каким образом тот или иной ссыльный сделался «политическим», какой жизненный путь прошел он до этого… Вот такой рассказ рабочего И.С.Ржонца о самом себе[1].

«Родился я 4 ноября 1879 года в г. Z… Отец был литейщиковм в государственном железно-литейном заводе, где в то время вела деятельную агитацию союзница «Народной Воли» – «Польская Партия Пролетариат». Кое-что из пропаганды дошло и до моего отца, но он, как человек семейный, не решался заняться активной деятельностью. Семи лет я поступил в городское училище, где учился хорошо. Вскоре я узнал уже нечто о социализме и вот каким образом. К отцу приходил товарищ юности его, приносил с собою часто какие-то книги и газеты, /81/ которые читал нам, после того, как двери запирались, и замочная скважина затыкалась ватой. Хотя я слушал все, что читалось в этих книгах и газетах, но содержания их я не понимал. Внимание мое привлекали более всего незнакомые, но красивые слова: социализм, пролетариат, самодержавие и т.п… Слова эти иногда целыми предложениями я заучивал наизусть и с детским простодушием повторял в школе, на улице и в т.п. местах. Книги и газеты, в которых были такие изумительные слова, мне в руки не давались, и они тем более меня интересовали. Однажды я подкараулил отца, когда он прятал интересовавшую меня книгу под шкап. Я вытащил ее оттуда и на обложке прочитал следующий девиз: «Если бы конь сознавал свою силу, то ни один ездок не усидел бы на нем». Истина этого девиза поразила меня, и я начал читать книгу дальше. Восхищенный ее содержанием, я понес ее в училище и читал ее вместе с товарищами. Следствием чтения и рассуждения был обыск, на следующий день произведенный учителем в моем ранце. Книги он там не нашел, так как она была дома на старом месте, но расспрашивал про нее, угрожая исключением из училища. Я не мог сообразить, за что он угрожает мне исключением, и предположил, что ему хочется иметь эту книгу. Поэтому я страшно лгал, и он отстал. Спустя некоторое время я нашел под шкапом газету, в которой увлек меня стих революционного марша. Я выучил этот стих, подобрал какой-то детский мотив и распевал его на улице. Однажды вечером, когда я пел на улице эту песню, за мной погнался городовой. Я убежал от него в лавку, но он пришел туда, взял меня за ухо и сказал, что он поведет меня в участок, если я не скажу ему, кто меня выучил этой песне. Я испугался, стал плакать и, поцеловав его в руку, просил отпустить меня, что он и сделал, наставляя меня. Этот факт в связи с предыдущим дал мне понять, что социализм есть запрещенная вещь. Я начал расспрашивать отца о причинах этого, отец же посмотрел под шкап и, заметив, что книги кто-то трогал, не давая ответа, высек меня. С этого момента я почувствовал глубокое отвращение к социализму. /82/

16-ти лет я поступил на фабрику.

В 1899 г. город Лодзь переживал ужасный промышленный кризис. Десятки тысяч рабочих голодали от безработицы. Полиция массами высылала их на родину, чтобы они там помирали от голода. Легальная пресса, местная и иногородняя, выступала с различными благотворительными проектами. Но все это не могло накормить, не могло заглушить стонов несчастной массы. Я наблюдал тысячи голодающих, видел у входа на фабрики тысячи исхудалых и оборванных, молящих о работе, видел рабочую демонстрацию и, наконец, вспомнив то, что когда-то читал в нелегальной печати, я догадался, в чем тут дело и решил познакомиться с ним ближе. «Ищите и найдете».

Я нашел и вскоре начал работать в нескольких кружках партии.

В конце апреля я приехал в Z. и, познакомившись с рабочими, принял участие в майской демонстрации.

Вскоре я вступил в организацию, но, не желая разбираться в партийных программах (хотя работал исключительно в С.Д.), я стал массовым «агитатором»; произнося речи везде, где были рабочие, я говорил то, что диктовало мне сердце и небольшие политические познания. Вместе с тем я исполнял все, что можно было исполнять в организации.

В конце 1901 г. меня арестовали в Z. и посадили в крепость. Меня обвиняли по трем делам и следствие длилось 22½ месяца.

Затем я «уехал» в Сибирь»…

*****

Таков скромный рассказ ссыльного о себе самом. Мне пришлось много беседовать с ним, пришлось видеть его даже в суде и потому хочется, хотя одним штрихом, дополнить его чересчур краткую повесть…

Это был высокий, красивый юноша с сильным взглядом… Он больше молчал; а если «в жизни» начинал говорить, то даже слегка заикался…

Но однажды я увидел его в минуту вдохновения, подъема, и тогда понял, на какую высоту красоты и силы человеческого слова мог подниматься он… /83/

Его с товарищами романовцами судили в иркутской судебной палате. Грозила каторга. Прокурор произносил уже речь… В это время с улицы через толстые стены суда донеслось громкое, сотен голосов, пение революционной песни…

– «Вставай, подымайся, рабочий народ»!.. – Очевидно, на улице происходила демонстрация…

Заканчивая свою речь и указывая на единственно возможный для подсудимых приговор, – каторжный приговор, – прокурор предложил суду, по собственной инициативе, возбудить ходатайство пред величеством о помиловании обвиняемых…

Тогда Ржонца поднялся и попросил разрешение сделать заявление…

И он произнес только несколько слов.

– Нам не надо помилования, – говорил он, задыхаясь от волнения, твердым и решительным голосом. – Нам не нужно помилования! Мы желаем свободы! А свободу нам даст тот рабочий народ, который сейчас за стенами этого суда грозно кричит «долой самодержавие!»… В зале поднялся страшный шум… Остальные подсудимые и вся присутствовавшая публика вскочили с мест и подхватили возгласы Ржонцы. Председатель потребовал очистить зал от подсудимых и публики. Подсудимых вывели. Я остался один, собирая свои бумаги у кафедры. Вдруг сбоку скрипнула дверь. Показалась голова старого полицеймейстера. Дверь совещательской тоже приоткрылась. Показался старший председатель судебной палаты Ераков. И как две старых канцелярских крысы, они поползли друг к другу. «Ну что? Вы что-нибудь слышали?» – спросил председатель палаты и добавил: «я ничего не слышал» – «Точно так. За криками ура ничего не было слышно,» – отвечал полицеймейстер. И условившись, как надо осветить этот эпизод, старики расползлись…

Такова была сила речи Ржонцы…/84/


Примечания

1. И.С.Ржонца умер до революции в Париже, где работал на фабрике, как политический эмигрант.

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
«Валерий Легасов: Высвечено Чернобылем. История Чернобыльской катастрофы в записях академика Легасова и современной интерпретации» (М.: АСТ, 2020)
Александр Воронский
«За живой и мёртвой водой»
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?